Непонятый «Евгений Онегин» Никишов Юрий

«Евгений Онегин» — книга не для одноразового прочтения.

Реальное и виртуальное

Многофункциональность образа автора создает затруднения в вычленении и обособлении функций, которые выпадают на его долю: они же не выстраиваются в линию, а даны сразу в спутанном клубке. И все-таки выделим главное: образ автора соединяет два мира, реальный — и условный, изображаемый, придуманный, виртуальный.

С. Г. Бочаров отметил «сдвоенный мир» пушкинского творения, в котором парадоксально сходятся разноплановые явления — Романа и Жизни: «действительность, в которой встречаются автор, герой и читатель, — …гибрид: мир, в котором пишут роман и читают его, смешался с миром романа; исчезла рама, граница миров, изображение жизни смешалось с жизнью»[43]. Автор объявляет желание рассказать нам о некоем Онегине, но сам тут же является с узнаваемыми чертами биографии, а своего знакомца представляет читателю добрым приятелем. В конце первой главы поэт описывает свои прогулки с героем по невской набережной в питерские белые ночи. Тут смещения демонстративны: либо «живой» А. С. Пушкин сам становится литературным героем, либо литературный герой перемещается в реальное время и пространство.

Так кто же Онегин? Приятель поэта в жизни — или герой литературного произведения, романа? Конечно, как вариант, пишутся и произведения о реальных героях жизни, но перед нами вымышленный герой, даже не имевший единичного прототипа, однако представлен он как герой жизни.

Это не единственный случай, казалось бы, невозможного сочетания, есть и другие, не менее красноречивые:

  • Ужель та самая Татьяна,
  • Которой он наедине,
  • В начале нашего романа,
  • В глухой, далекой стороне,
  • В благом пылу нравоученья,
  • Читал когда-то наставленья…

Снова такой же вопрос: где происходило свидание: в романе — или в далекой стороне (т. е. в жизни)?

Так — с перемещениями героев из литературной сферы в жизнь и обратно. Но точно так строятся и повествовательные картины. Вот начало главы пятой:

  • В тот год осенняя погода
  • Стояла долго на дворе,
  • Зимы ждала, ждала природа.
  • Снег выпал только в январе
  • На третье в ночь. Проснувшись рано,
  • В окно увидела Татьяна…

Что увидела, далее перечисляется. Тут полная иллюзия конкретности, включая своеобразие погодных условий «того года».

Картина утеплена присутствием героини. Автор и тут принимает эстафету от героини и раздвигает рамки изображения, которые сковывал бы взгляд одного человека, к тому же из окна. Набрасывается ставшая хрестоматийной картинка зимы, опять-таки с поглощающим впечатлением, что рисуется пейзажно-жанровый этюд с натуры. И снова перемена ракурса:

  • Но, может быть, такого рода
  • Картины вас не привлекут:
  • Всё это низкая природа;
  • Изящного не много тут.

Мы погрузились в атмосферу жизни, а поэт снова перемещает нас в литературную сферу, где сочиняется, а следом комментируется эксперимент на ту пору новаторского литературного описания.

Вот несколько иной случай смещения виртуального в реальный мир. От Ольги повествование переходит к ее сестре, которую звали Татьяна. «Пояснений этот факт, казалось бы, не требует. Так ее родители крестили. Но Автор добавляет: «Впервые именем таким / Страницы нежные романа / Мы своевольно освятим…». Значит, не родители при рождении назвали, а он, Автор?!! <…> Происходит в высшей степени оригинальное, подобное зигзагу движение с уровня романа — на уровень Автора, уже не рассказчика, а Демиурга, — и вновь на уровень романа»[44]. Со снисходительной улыбкой причислим эту деталь к числу «противоречий», которые автор не хочет исправлять. Хотя какое тут противоречие: родители новорожденную назвали, а выросшую девушку поэт сделал героиней повествования, впервые для себя с таким именем. Но, если угодно, можно шутливо и Пушкина посчитать духовным отцом Татьяны. (Получается — о том же, но с подходом с другой стороны).

Для Пушкина Роман и Жизнь — единый предмет, лишь представляемый то одной, то другой гранью. В названных случаях обнажение обеих граней особенно явственно, однако сдвоенный и совмещенный мир «Евгения Онегина» в отдельных эпизодах демонстрируется, а фактически определяет саму манеру повествования. Видимо, на первых порах поэта и увлекла сама нарочитая легкость перехода явлений жизни на страницы произведения, да еще и создаваемого в стихах.

Эту особенность художественного стиля Пушкина нельзя игнорировать. Само собой разумеется, что Онегин — герой пушкинского романа, да подается-то он как приятель поэта. Это два разных ракурса восприятия, но художник совместил одно с другим. Совмещение разнородного материала (виртуального и принадлежащего реальной жизни) рискованно: каждый исходный источник тянет за собой свои природные признаки. Пушкинский персонаж сетовал: «В одну телегу впрячь неможно / Коня и трепетную лань». У поэта и такая странная парочка (реальность и воображение) везет дружно.

Исследователю повторить такое совмещение чрезвычайно трудно, но терять его из виду никак нельзя. В пушкиноведении чаще предпочитается какой-либо один взгляд.

Но если автор все-таки реален, а его герои виртуальны, сотворены им, то автор (не скрывая, а обнажая это обстоятельство) строит свои отношения с героями как с живыми лицами. Эту особенность пушкинского изображения хорошо выделил Я. С. Билинкис: «…У персонажей «Евгения Онегина» складывается уже собственная судьба и именно как таковая самому создателю их она не может быть наперед и вполне доступна. Пушкин… словно бы настаивает на том, что многое в его героях, им же на наших глазах сотворяемых, ему не открыто, ибо, сотворенные, они обретают реальность, подобную реальности самой жизни, и становятся как бы независимы от автора. …Пушкин… подчеркивал подвластность созданного им мира объективному движению жизни, объемлющего и самого поэта. …Здесь — начало русского романа XIX в. с его широким,

не предусмотренным самоосуществлением жизни возникших в писательском воображении и получающих уже собственную историю персонажей»[45].

Пушкину не обязательно становиться, как в первой главе, героем (участником) сюжетного действия, он и как рассказчик обладает немалыми правами и возможностями. Поэт соблюдает правдоподобие: только он подружился с героем, как судьба их разлучает; соответственно пресекается свое изображение как участника сюжетной истории, что не мешает продолжению повествования. Будет помечена и вторая их встреча.

С. Г. Бочаров завершает свои наблюдения над смешением реального и виртуального обобщением: «Современному глазу… заметно внедрение непретворенного, «голого» факта, реальной сырой детали в «художественную ткань»; это станет потом интересной и острой проблемой искусства и его основной трудностью: «нос «реальный», а картина-то испорчена», — как скажет Чехов о том, что случится, если в лице на картине Крамского вырезать нос и вставить живой. Вторжение сырого материала из мира разрушительно для замкнутого «другого мира» картины»[46]. Заметим: в воображаемом эксперименте «сырая» деталь нарушает стилистическое целое. У Пушкина иное: заимствованное из другой сферы стилистически полностью преобразуется под общий лад в сфере принимающей. Поэт вырабатывает прием, который будет устойчив: предметы, почерпнутые из реальной жизни, легко и свободно переходят в вымышленный мир произведения и возвращаются в жизнь уже художественными деталями. Реальное не может оставаться самим собой в виртуальном мире, но оно может предстать подобым себе. Открывается возможность через посредство искусства познавать жизнь.

Многофункциональный характер образа автора накладывает на воспринимающего дополнительные обязательства: на виду то, что происходит, а важно понимать, как об этом сообщается. Необходимо учитывать, чей голос мы слышим, — личное мнение поэта, общую сентенцию, с которой он солидарен, или даже чужое суждение, подаваемое со скрытой иронией.

Приведу для пояснения ситуации прозрачный пример. Вторая строфа романа заканчивается таким двустишием о невских берегах: «Там некогда гулял и я: / Но вреден север для меня». Всего две строки — а они дают синтез контрастных стилевых манер. Первую строку пронизывает лирический пафос дорогих сердцу воспоминаний. Заключительная строка пропитана горькой иронией; по форме это мысль автора — «вреден север для меня», но по содержанию (смыслу) — не мироощущение автора: это кто-то иной (из власть предержащих) счел север вредным для поэта и отправил его в южные края — вроде как в творческую командировку. Прочитаем двустишие под одним углом зрения — увидим во второй строке принужденное согласие автора с решением властей. Такой ошибки не делается, поскольку хорошо известны и обстоятельства ссылки, и отношение к ней поэта. Поэтому я и назвал этот пример прозрачным. Но не единично встретятся случаи, когда грань между своим и чужим бывает не слишком очевидной. Маркировка «я» еще не выдает гарантий! Вот такой перед нами автор, которому нужен не просто поглощающий написанное, а размышляющий читатель. Такая позиция рискованная. Она эффектна, когда встречает читателя-сочувственника. Но среди читателей сочувственники не все. Тут и для зоилов простор.

Можно вполне отдавать себе отчет в том, что Онегин и Татьяна подобны живым людям, но они герои литературного произведения, в структуре которого им отведена и определенная функциональная роль, которая тоже заслуживает рассмотрения. «Обозначается художественное «измерение», в котором Онегин предстает уже не как петербургский денди, не как скептик или фрондер из околодекабристского круга, и даже не как воплощение эпохальных свойств «современного человека», но как герой «мистериальных» коллизий. Исторически детерминированный социально-психологический тип окружается ореолом символического смысла»[47].

По-видимому, и в данной проблеме должно видеть ее диалектическую противоречивость. Античные мифологические образы, хотя они создавались во имя объяснения конкретных, доступных даже бытовому сознанию явлений, отличаются значительной условностью и поэтому легко используются, видоизменяясь, в искусстве разных эпох. Хотелось бы лишь заметить, что «мифологичность» по-разному проявляет себя в мире автора и в мире героев. В романе смерть Ленского предсказана не только «чудным» и, как оказалось, вещим сном Татьяны, но и ее же святочным гаданием, которое в поэтическом тексте расшифровано как сулящее утраты, а в примечании еще конкретнее — как предрекающее смерть. Но вот удивительное авторское свидетельство:

  • Когда бы ведала Татьяна,
  • Когда бы знать она могла,
  • Что завтра Ленский и Евгений
  • Заспорят о могильной сени;
  • Ах, может быть, ее любовь
  • Друзей соединила б вновь!

Но ведь в строгом смысле Татьяна «ведает» о предстоящем страшном событии! Ладно бы, если б страшный сон и зловещее предсказание подблюдной песни никак не соотносились с жизнью. Но повод для ссоры друзей возник на ее глазах. Татьяна «до глубины души» «проникнута» онегинским «странным с Ольгой поведеньем». А ведь странное поведенье с Ольгой ровно столько же странно и по отношению к Ленскому. Можно было бы забыть про сон и гаданье при спокойном, обычном течении событий, но как не вспомнить о предзнаменовании (а Татьяна верит «и снам, и карточным гаданьям»!), когда некие странности, связанные с Ленским, волнуют «до глубины души»? Тем не менее Пушкин демонстративно убирает подобные вполне естественные мотивировки: у него Татьяна ничего не ведает, ничего не знает.

Возможно, тут тоже действует психологическая мотивировка, наподобие той, которую встречаем в «Капитанской дочке», где Гринев тоже награжден вещим сном: «Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни». Тут резко отмечено: пророческим сон воспринимается задним числом, при «соображении» с ним странных обстоятельств жизни. Возможно, и Татьяна вспомнит о своем сне вслед за известием о трагедии. Возможно, и в ее скорби по убитому не только симпатия к «брату» и солидарность с сестрой, но и раскаяние, чувство вины совестливого человека, поскольку могла бы предугадать угрозу трагического события и предотвратить его — и не догадалась сделать это.

Так или иначе, но Пушкин стремится исключить мистические мотивировки из поведения своих героев. Он вполне демонстративен: «…жалок тот, кто всё предвидит…» Даже в самом загадочном из его произведений, повести «Пиковая дама», как бы просвечивает бытовое объяснение невероятных событий. В этом смысле в «Евгении Онегине» герои изображены с полной социальной и психологической определенностью.

Судьба героя являет собой предмет диалектически подвижный, который трудно заключить в раму одного понятия. Впрочем, использование одной, единой формулы применительно к Онегину возможно. Ее дал сам поэт, завершая роман: «ты, мой спутник странный…» Необходимо вникнуть в содержание этой важной формулы.

Пушкин рискнул в «Евгении Онегине» явиться перед публикой своим собственным лицом; ему не понадобились посредники, чтобы выразить свои мысли, чтобы высказать суждения о современной ему эпохе. Он обошелся без маскарада с переодеванием для этих целей в костюм вымышленного условного героя. И все-таки есть какие-то мысли, переживания, сомнения, которые выставить на публику стеснительно. Пушкин — Вяземскому, ноябрь 1825 года: «Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать — braver — суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно» (Х, 148). Вымышленным героям, Онегину в особенности, и отданы некоторые стороны авторского мировосприятия, которые поэт не мог или не хотел выразить от своего лица.

Онегину отдано удивительно много пушкинского, биографического и творческого. Вместе с тем ничуть не обман в заявлении о «разности» между героем и поэтом. В этом сила реалистического искусства. «Часть» автора, отданная герою, обрастает такими деталями и подробностями, что возникает совсем новое лицо, отнюдь не копия отдающего. Если, по библейской легенде, Ева и создана из ребра Адама, то получился не клонированный двойник Адама, а совсем иной человек. Прямая «разность» и тайная близость автора и героя — это не факт для одноразового установления, но процесс, который, я надеюсь, будет интересно наблюдать от первой до последней строки романа.

Но почему Онегин — спутник «странный»? Думается, в этой формуле закрепилась именно необычность отношения автора к герою. Онегину «не повезло». В предшествовавшей Пушкину классицистской трагедии и в современной ему романтической поэме родство автора и героя было обычным: герой представал рупором авторских идей, даже можно сказать — воплощал идеальное в самом авторе и в этом смысле был выше автора. Онегину выпало на долю другое. Отношение автора включает в себя ослабленную традицию романтического преклонения перед героем: «Сперва Онегина язык / Меня смущал…» — но в мягкой, преходящей форме: «…но я привык / К его язвительному спору…» В существе же своем это отношения равных, с оттенком превосходства автора над героем. Об этом писали уже в XIX веке: Пушкин «вложил в Онегина часть самого себя и ввел в его облик некоторые черты своего характера, но он не благоговеет перед изображением, а напротив, относится к нему совершенно свободно, а подчас и саркастически»[48]. Это подтверждает современник «…Автор в романе Пушкина — положительная параллель к Онегину, то, чем тот мог бы, но не сумел стать. Именно этого своего героя Пушкин и приводит к декабризму, а не Онегина»[49].

Что же получается: поэт представляет героя своим «добрым приятелем» и систематически напоминает читателю об этом, а сам показывает приятеля в не очень выгодном для него свете? Светские шалости, муки кризиса — на его долю, а общение с вольнодумцами — для себя всерьез, для героя — слегка, на периферии жизни? Благородно ли это по отношению к приятелю?

Но ставить такие вопросы — не означает ли это заниматься абстрактным морализированием? Онегин — не просто плод воображения поэта, он — герой жизни. Он дан как личность: тут ни убавить, ни прибавить. И тогда выясняется: Онегин, каким он выведен в романе, не наигранно, а подлинно близок и дорог поэту.

Реалистический герой обладает, несомненно, большим разнообразием функций, чем герой романтический. В Онегине никак нельзя видеть alter ego Пушкина. Герой постоянно остается собственным лицом, притом даже узнаваемым современниками, которые удостоверили подлинность и даже распространенность данного типа. Но герой сумел принять на себя часть авторского мировосприятия — и сделал это, как «добрый приятель» Пушкина, истинно по-дружески, по-рыцарски, взяв на свои плечи такую именно часть, которую поэту оказалось затруднительно выставить на публику от своего имени. Репутация героя в глазах читателя пострадала. Когда же, по размышлении зрелом, мы приходим к пониманию причины этого явления, мы просто обязаны вернуть Онегину права положительного героя, поскольку сами его недостатки лишены мелочности, а судьба отмечена подлинным драматизмом.

Функциональная роль образа Татьяны контрастна функциональной роли образа Онегина. Если Онегин (при всем том, что он остается положительным героем) — в известной степени негативная параллель к образу автора, то Татьяна дается в традиционном плане отношений автора и положительного героя: это идеальный образ в глазах автора.

Нет ли противоречия в такой позиции? Указанная расстановка героев не дает ли больше оснований для бытующей концепции «суда» положительной Татьяны над отрицательным Онегиным?

Функциональное различие образов Онегина и Татьяны — непреложный факт пушкинского романа, с ним должен считаться любой исследователь. Но факт объясняют по-разному. Если педалировать различие ролей героев, тогда (не вовсе беспочвенно) рождается концепция «суда» — но она искажает реальные отношения героев, психологический облик Татьяны, делает необъяснимой любовь Татьяны к Онегину; обретения концепции (объяснение функционального различия героев) мизерны, накладные издержки (искаженное представление о героях, да и о содержании всего романа) колоссальны. Само художественное пространство романа жестко ограничивается плоской антитезой положительного и отрицательного.

Иное дело, если мы (адекватно самому роману) широко, раздольно представим мир положительных ценностей пушкинского творения. Тогда здесь определятся места и идеалу, но и другим ценностям, утверждаемым с той или иной степенью оговорки. Тогда будет ясно своеобразие живой и подвижной авторской позиции, ее уникальной универсальности.

Поэт часто смотрит на Татьяну влюбленными глазами снизу вверх, но его позиции чуждо идолопоклонство; поэт с беспощадной правдой показывает и уязвимые стороны жизненного поведения любимой героини. Равным образом, критически воспринимая Онегина, Пушкин избегает сатирических тонов, поскольку отрицание героя сопряжено не только с пониманием и объяснением его, но и с утверждением и прямой защитой. Нет надобности замалчивать «спор» между Онегиным и Татьяной, но точно определим местоположение этого «спора»: это спор между «своими».

Восьмая глава открывается развернутым портретом пушкинской музы. Отчасти поэт следует традиции, показывая явление извне некоей богини, покровительствующей искусству и вдохновляющей поэта. Но далее происходят удивительные превращения: муза принимает облик героинь пушкинского творчества. Это творчество динамично, но ничуть не менее стремительны превращения музы. Завершающее превращение неожиданно:

  • И вот она в саду моем
  • Явилась барышней уездной,
  • С печальной думою в очах,
  • С французской книжкою в руках.

Удивительно, замечательно: на страницах романа муза становится похожей на милую сердцу поэта Татьяну.

Есть и еще один вариант развития этой темы. В «Отрывках из путешествия Онегина» поэт сам сопоставляет два этапа своего творчества — романтический и реалистический. В число символов первого этапа включается «гордой девы идеал», соответствующий женским образам южных поэм. Символ второго этапа объявлен демонстративно, нарочито: «Мой идеал теперь — хозяйка…» Но это сказано с иронией. Облик Татьяны здесь не вспоминается, но нам о нем не следует забывать. По-своему важно и это, что образ Татьяны соприкасается с обликом музы — и отъединяется от него. От этого образ пушкинской героини становится только более многогранным, что соответствует и содержанию образа, также многогранного. Образ Татьяны земной и идеальный; он земной — но не приниженный, не заземленный; он высоко идеальный, но не надземный, сохраняющий живую теплоту. Он доступный — и манящий за собою в даль и в высь.

Понимание особенностей авторского повествования ведет к пониманию существенных проблем творчества. В их числе проблема художественного времени и пространства. Реальный автор втягивает в виртуальное пространство романа множество исторических деталей.

Хронотоп «Евгения Онегина»

Пока Земля наматывает свои круги вокруг Солнца, объективное время для планеты течет неостановимо и равномерно (для живущих предполагая какие-то необозримые протяженности и в прошлом, и в будущем). В художественном произведении время обязательно дозировано и может вмещать разное — и всю жизнь человека, и ее часть, и, бывает, всего лишь

один эпизод из жизни. В «Онегине» — от рождения героя до решения автора, даже согласованного с мнением читателя: «За ним / Довольно мы путем одним / Бродили по свету». «Лишнее» время, когда не происходит чего-то для художника примечательного, спокойно опускается. Изображаемое время пульсирует, убыстряется и замедляется; психологическая подоплека понятная: в сознании опаздывающего человека время мчится стремительно, но в ожидании тянется томительно медленно. Память позволяет пережитое повторить заново; тут исправить ничего нельзя, но по-новому расставить оценочные акценты вполне можно.

Художественное время оказывает весьма значительное воздействие на все строение произведения. М. М. Бахтин радикальный переворот в иерархии времен и соответственно в структуре художественного образа связывает с проблемой жанра, с выходом романа в зону незавершенной современности: «Для художественно-идеологического сознания время и мир впервые становятся историческими: они раскрываются, пусть вначале еще неясно и спутанно, как становление, как непрерывное движение в реальное будущее, как единый, всеохватывающий и незавершенный процесс»[50]. Теперь становится обязательным за художественным вымыслом прозревать реальные процессы самой жизни. Возникает и новый предмет наблюдений: таковым становится перекличка художественного изображения с реальными событиями. Это задача непростая, поскольку, кроме прямого отклика, активен отклик опосредованный. Еще важнее — недопустимо отождествлять художественное изображение и явление жизни: подмена одного другим ведет к очень серьезным ошибкам.

Два типа повествования выделяет Д. С. Лихачев: «С одной стороны, время произведения может быть «закрытым», замкнутым в себе, совершающимся только в пределах сюжета, не связанным с событиями, совершающимися вне пределов произведения,

с временем историческим. С другой стороны, время произведения может быть «открытым», включенным в более широкий поток времени, развивающимся на фоне точно определенной исторической эпохи. «Открытое» время произведения, не ислючающего четкой рамы, отграничивающей его от действительности, предполагает наличие других событий, совершающихся одновременно за пределами произведения, его сюжета»[51].

У Пушкина можно наблюдать интересные случаи преодоления закрытого характера времени даже в произведениях с замкнутым в себе сюжетом. Так, в «Кавказском пленнике» в рамках сюжетного повествования время остается закрытым несмотря на то, что действие происходит в исторически активном времени и пространстве. Однако кавказскую поэму завершает эпилог — и он не дописывает, как было принято, итог происходившего, а вписывает вымышленный и замкнутый в себе сюжет в историческое время.

«Евгений Онегин» — произведение с открытым временем с самого начала, буквально со второй строфы, и до конца: и параллельно с сюжетным временем, и даже с пересечением с ним включаются исторические детали — «гулял» на берегах Невы автор, развертывал свою пеструю панораму волшебный край театра и т. д. С самого начала проявляется и исторический фон. Одно впечатление, если бы изображению героя сопутствовало суммарно-обобщенное (пусть даже и с отдельными индивидуальными штрихами) воспроизведение фона: кокетки записные, блаженные мужья (супруг лукавый, недоверчивый старик, рогоносец величавый), модные жены и модные чудаки, причудницы большого света и т. п. Другое впечатление, когда этот фон конкретизируется: брега Невы, Летний сад, Невский проспект (бульвар), Охта, Мильонная; Чаадаев и Каверин; Фонвизин, Княжнин и Шаховской; Озеров и Семенова; Истомина и Дидло, Дельвиг, Языков, Баратынский и Вяземский. Многочисленные имена собственные задают определенный тон повествованию, благодаря которому становится конкретным, «историчным» и бытовой фон: белые ночи Петербурга, белокаменная Москва со стаями галок на крестах, пыльная Одесса, пейзажи всех времен года северных районов среднерусской полосы, Волга, Кавказ и Крым — все это изображено с полной определенностью и является компонентом еще только складывавшейся реалистической природы пушкинского романа.

Обрисовка исторического фона — это, может быть, самый важный канал связи виртуального с реальным. Это и установление границ для воображения. Их диапазон широкий, и все-таки выдвигается условие не выходить из рамок жизнеподобия.

Только и тут надо стремиться к адекватности. Не в первый и не в последний раз увидели мы новаторский прием. Бывает, что он зарождается не в полном объеме своих возможностей. Остается место для росту. Вот и здесь: исторические реалии вначале выполняют функции фона. Придет время, когда они войдут в повествование как предмет изображения.

Единицы и способы обозначения времени

Когда рассматриваешь предметы вблизи, замечаешь больше подробностей. Какими измерениями времени пользуется Пушкин? «Тому назад одно мгновенье», «минуты две они молчали», «три часа по крайней мере», «день протек», «два дня ему казались новы», «и дни и ночи», «и днем и вечером одна», «утро в полночь обратя», «проснется за полдень, и снова / До утра жизнь его готова», «я каждым утром пробужден», «в час полуденный», «пора меж волка и собаки», «проводишь вечера», «вечер длинный / Кой-как пройдет, и завтра тож, / И славно зиму проведешь», «дней несколько», «хоть редко, хоть в неделю раз», «недели две ходила сваха», «им сулили каждый год», «как наши годы-то летят», «простим горячке юных лет», «два века[52] ссорить не хочу». Те же обозначения обретают метафорический смысл: «его минутному блаженству», «чувствий пыл старинный / Им на минуту овладел», «на миг умолкли разговоры», «час от часу плененный боле», «он вечно с ней», «в минувши дни», «и, может быть, на много дней», «промчалось много, много дней».

Эмоциональная окраска обозначения времени самая разнообразная. Она бывает наполнена глубоким психологизмом. Оба свидания героев начинаются молчаливой паузой, в обоих случаях чрезвычайно красноречивой. Первая пауза краткая: «Минуты две они молчали» (время определяется на глазок, поэтому не «две минуты», а «минуты две»). После непрошеного вторжения Онегина в домашние покои княгини пауза значительна: «Проходит долгое молчанье». Измерение ему противопоказано.

Наряду с конкретными мерами времени у Пушкина мы встречаем весьма многочисленные расплывчатые, неопределенные обозначения, поскольку они не имеют привязки к объективной, общезначимой шкале; счет идет от соседних событий, относительный характер времени заостряется: «давно» (добавляется вопросительная частица — и проступает относительность индивидуальной оценки пласта прожитого — «давно ль»), «недавно», прошедшим вечером «вечор», «сначала», «нынче» («ныне»), «теперь», «мне пора», «тотчас», «вскоре», «рано», отмечаются события однократные «однажды», «впервые», редкие «иногда», «порой», устойчивые «всегда» («завсегда»), повторяющиеся «чаще», «столь же часто», неизменные «вседневно», протяженные «до сих пор», в связке и порознь «бывало» — «после» — «теперь», нечто неизбежное или ожидаемое «наконец», параллельное другому событию «меж тем как», бессрочное «навсегда», не измеряемое «чтоб только время проводить», не уточненное «некогда», «в это время», «в ту же пору», «в те дни», «когда-нибудь», «проходит время» (реально — часы).

Когда в повествовании прием совмещения исторических и сюжетных событий входит в систему, не может не почувствоваться, что детали жизни прочнее связаны с фактором времени. Собственно, все события вокруг нас датированы. Отправной фактор, что художественное время «Евгения Онегина» берет курс на время открытое, был задан сразу связкой сюжетного времени с биографией поэта. Объявлением, что такой выбор сделан осознанно, а не стихийно, послужила датировка основных картин светской жизни героя (проще сказать — описания дня из жизни Онегина) концом 1819 года в предисловии к публикации первой главы.

Пушкину потребно время расчисленное — как привязка к конкретному историческому времени (таких опор немного, тем важнее каждая), но и время незапротоколированное, позволяющее не считать, сколько времени тратится на то или иное действие в жизни. Как уживаются в одной упряжке конь и трепетная лань? Универсальное свойство времени — движение. Остальные подлежат конкретному уточнению.

Поскольку часто задействованы звенья суточного цикла, появляется и прибор — блюститель распорядка: «недремлющий брегет» звонит Онегину обед, потом балет. В деревне ритуальные обряды приспособились к естественным потребностям: «Люблю я час / Определять обедом, чаем / И ужином. Мы время знаем / В деревне без больших сует: / Желудок — верный наш брегет…» В деревне активен еще один хронометр: «на солнце, на часы смотрел…»

Так с суточными циклами. Бытие разнообразно, так что для некоторых обыкновений важнее чисел становились дни недели. Ларина-мать «ходила в баню по субботам». Некоторые совпадения требовали корректировки обыкновения (явно не банным днем обернулась суббота, совпавшая с днем именин дочери).

Заметна (особенно в деревне) роль сезонных циклов. В «Онегине» представлены пейзажи всех четырех времен года. В череде лет помечаются повторяющиеся даты церковного календаря. Они — неотъемлемое явление быта, стало быть, активно включаются в поток времени героев: поэт помечает «мглу крещенских вечеров», другие обыкновения — «настали святки», «на масленице жирной», «в день Троицын». Но и авторское время не чурается таких отсылок. В ироничные размышления о «родных людях» включается напутствие «О Рождестве их навещать / Или по почте поздравлять…»

Как цикл воспринимается сама жизнь! Соответственно помечаются ее этапы: «от самых колыбельных лет», «чуть лишь из пеленок», «в глазах родителей», «чуть из младенческих одежд», «чуть отрок», исчезают предрассужденья «у девочки в тринадцать лет», «младых восторгов первый сон», «в первой юности своей», «исчезло счастье юных лет». Возникает антитеза: «ветреная младость» — «старость сквозь очки», «юным, девственным сердцам» — «в возраст поздний и бесплодный». Поскольку жизнь конечна (на бессмертие души в романе намеков нет), помечается (в стилистическом диапазоне от символа до штампа) неизбежная граница: «И отворились наконец / Перед супругом двери гроба…»; «До гроба ты хранитель мой»; в альбомах «верно клятвы вы найдете / В любви до гробовой доски…»

Особо выделены типовые этапы, уподобляющие жизнь суточному циклу (с той разницей, что «равнодушная природа» накручивает свои круги без устали, тогда как народившимся дано жизни только на один круг).

В озорном стихотворении «Телега жизни» четко, со всей полнотой определены этапы человеческой жизни: «С утра садимся мы в телегу…» — «Но в полдень нет уж той отваги…» — «под вечер…» Рубежи конкретны и универсальны: «утро», возраст совершеннолетия, — восемнадцать (округляя — двадцать) лет, «полдень» — тридцать лет, «вечер» — пятьдесят. Так эти вехи расставлены в эталоне жизни «прекрасного» человека N. N. А «ночная» смерть подобна сну, только без сновидений и пробуждения.

Конкретное применяется к типовому. Первый рубеж — утро дней — возраст совершеннолетия, восемнадцать лет, когда человек выходил из-под опеки родителей и начинал самостоятельную жизнь. Онегин вступает в самостоятельную жизнь «философом в осьмнадцать лет». О Ленском сказано: «Красавец, в полном цвете лет»[53], но немножко авансом, ему (на сюжетном старте) «без малого» «осьмнадцать лет». Вторая отметка — полдень. «Ужель мне скоро тридцать лет?» «Так, полдень мой настал, и нужно / Мне в том признаться, вижу я». (Пушкин осознанно заглядывает в свое недалекое будущее упреждающим взором, он пишет это в 28 лет).

А ведь сталкиваются принципиально различные — субъективный и объективный — подходы к изображению времени! Но так оно и бывает в жизни. Человек — существо волевое, он сам пытается устроить свою жизнь. Но он может лишь встроить ее в не им заведенный миропорядок, где ведется неумолимый счет времени, на который волей-неволей приходится оглядываться. Он и делает это — где старательно, где безразлично, как получится.

Поскольку подчас вся жизнь охватывается единым взором, возникает возможность сравнения индивидуальной и типовой судьбы, сопоставления поколений. Редкостной представлена жизнь Ленского, в котором детская привязанность переросла в пылкую, единственную любовь: «Ах, он любил, как в наши лета / Уже не любят; как одна / Безумная душа поэта / Еще любить осуждена…» Устойчив в своих привычках Ларин — «в прошедшем веке запоздалый». Говорится о забаве, которая «достойна старых обезьян / Хваленых дедовских времян».

Пушкин помечает даже наличие таких часов, которые в реальности не существуют; это плод человеческого умозрения: «Онегин выстрелил… Пробили / Часы урочные…» (Державин извлекал подобный смысл из гулких напольных часов: «Глагол времен! металла звон! / Твой страшный глас меня смущает…»). На этой констатации остановимся: тут возникает интересная, но другая проблема (кстати, возникавшая в разговорах Онегина и Ленского — «судьба и жизнь»).

Пушкин часто показывает движение времени зримо — через внешнее изменение предметов. При этом активно используются приемы изображения пространства, заимствованные у живописцев, — понятия плана, первого, второго, заднего (в пушкинской «Деревне» заимствование буквальное: «Здесь вижу…» — «За ними…» — «Вдали…»). Во временном аспекте приближение к предмету и удаление от него означает изменение меры времени, от минутной до протяженной, длиною в жизнь. Понятно, что и в восприятии мы переходим от зрения к умозрению.

Приведу самый колоритный фрагмент.

  • Увы! на жизненных браздах
  • Мгновенной жатвой поколенья,
  • По тайной воле провиденья,
  • Восходят, зреют и падут;
  • Другие им вослед идут…
  • Так наше ветреное племя
  • Растет, волнуется, кипит
  • И к гробу прадедов теснит.
  • Придет, придет и наше время,
  • И наши внуки в добрый час
  • Из мира вытеснят и нас!

Не шуточка — в какие временные дали устремляется мысль поэта! Время жизни поколений уподоблено мгновениям! В таком мелькании ничего рассмотреть нельзя. Но поэт, высказав общую мысль, повторит ее, замедлив темп, применительно к судьбе одного поколения: тут уж мы заметим по одну сторону — прадедов, по другую — внуков.

А как глубоко опускает свой взор Пушкин? Крайняя веха — в таком сетовании: «О люди! все похожи вы / На прародительницу Эву…» (От сотворения мира Пушкин ведет здесь счет не впервые. 13 июля 1825 года, сообщая Вяземскому о работе над «романтической трагедией», поэт выписывает ее название: «Комедия о настоящей беде Московскому государству, о царе Борисе и Гришке Отрепьеве писал раб божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333, на городище Ворониче»). А в другую сторону, в будущее? «Со временем (по расчисленью / Философических таблиц, / Лет чрез пятьсот)…» (Пожалуй, современная цивилизация технически движется с опережением начертанного поэтом «графика»).

У человека нет возможности выбирать для своей жизни историческое время себе по душе, дело случая, какое кому достанется. «Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые!» — воскликнул Тютчев. (Сумасшедший ритм, который ныне обрело движение времени, роковыми минутами не обделяет никого, а из своего не скудеющего запаса норовит выдать и не единожды). Что человеческий век конечен, ведал и герой: «Я знаю: век уж мой измерен…» Зато мысль человеческая (пока она бьется) в мгновение ока преодолевает любые ограничения времени и пространства. К тому же человек получает в наследство сокровища культуры минувших поколений. И про Онегина сказано: «дней минувших анекдоты / От Ромула до наших дней / Хранил он в памяти своей». А его приятель-творец ставил целью «в просвещении стать с веком наравне». Так что скупые рамки человеческой жизни умозрительно могут расширяться.

Обилие форм обозначения времени, активность отсылок к соседним событиям, характерными для закрытого времени, определяют (до поры) ход повествования в «Онегине»; здесь открытое и закрытое время свободно чередуется. И если в конце повествования возрастает роль открытого времени, то тут надо видеть не произвол поэта, а перемены самого исторического времени под влиянием важного события.

Потоков времени два

«Евгений Онегин» — произведение с открытым временем. Знак открытого времени романа — обилие исторических деталей: поэт как будто распахивает окна и двери, чтобы мы видели: его герои действуют не в условном, обобщенном, абстрактном, а вполне в конкретном, «этом» времени и пространстве. Пространство узнается по описанию: это столица на брегах Невы. Время обозначено в предисловии к публикации первой главы. Соответственно образ героя надо воспринимать в рамках конкретно-исторического времени 1819–1825 годов.

Тут мы выходим на проблему отнюдь не частного характера. Использование двух временных измерений — это общее свойство литературных произведений, основанное на иллюзии, что совершается какое-то жизненное событие и после, с большим или меньшим временным промежутком, оно запечатлевается в произведении. Воспоминание (у художника-то воображение) становится подобным свидетельскому показанию. В момент повествования, для усиления эмоциональности, изложение часто принимает другую форму, манеру «репортажа», когда действие развертывается с иллюзией присутствия рассказчика — и вместе с ним читателя — на месте и во время действия.

Если повествование ведет эпический (незримый, анонимный) рассказчик, разрыв между временем действия и временем рассказа о нем может не обозначаться; это устанавливается по факту. Пушкин — рассказчик удивительный: он умеет обозначить свое лицо даже и в эпическом по форме повествовании.

Сюжет «Бахчисарайского фонтана» основан то ли на давнем историческом событии, то ли на легенде о нем; поэт рисует событие. Понятно, что он не мог быть свидетелем события: оно возрождается в его сознании. Но Пушкин посетил Бахчисарай и «забвенью брошенный дворец». Так в поэму добавляется второй, личный сюжет. Интересно, что посещение дворца Пушкиным описано и прозой в письме к Дельвигу; большой отрывок из письма был опубликован в альманахе друга и начиная с третьего издания поэмы добавлен к печатавшейся в приложении к поэме выписке из книги И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде». Пушкин дает возможность сравнивать описание мемуариста, непосредственное впечатление автора и поэтический рассказ.

Пушкин и поэму пробовал начать личным сюжетом:

  • Бахчисарай! Обитель гордых ханов,
  • Я посетил пустынный твой дворец.

Факту посещения поэтом места действия отводилась роль своеобразной мотивировки к написанию поэмы. Но углубление в замысел показало: поэтическое переживание сильнее, чем непосредственное впечатление.

В итоге поисков поэма начата строгим эпическим тоном. Дается четкая картина; эпический повествователь не утруждает себя объявлением, из каких источников он почерпнул знание о том, что происходило здесь когда-то в старину.

Но каков поэтический темперамент Пушкина! Ему трудно сохранять маску безликого анонимного рассказчика! И вскоре он проговаривается. Портрет красавицы Заремы рисуется адресно направленным: «Вокруг лилейного чела // Ты косу дважды обвила…» Но прямое обращение к натурщице предполагает присутствие говорящего!

Прямого включения автора-повествователя ждать остается уже недолго.

  • Настала ночь; покрылись тенью
  • Тавриды сладостной поля;
  • Вдали, под тихой лавров сенью
  • Я слышу пенье соловья…

Любопытно, на каком месте рассказа это произошло. Описывается общий быт Бахчисарая! «Простых татар спешат супруги // Делить вечерние досуги». Миновало много лет. Опустел и пришел в забвенье ханский дворец. А быт простых татар не переменился, его наблюдал поэт. Время описания тут особенное, как будто остановившееся, и поэт смело опускает свое «я» в момент основного (давнего) события, рисуя с натуры то, что (аналогичное) видел много лет спустя.

Вскоре исторический сюжет сменяется авторскими мемуарными воспоминаниями. Тут необычное: равнодушные, оттертые личным переживанием непосредственные впечатления соседствуют с поэтическим ностальгическим стремлением вновь посетить эти места. Этот мотив дает опору итоговому импульсу: передается эстафета путнику беспредельных будущих времен.

  • …Всё чувство путника манит,
  • Когда, в час утра безмятежный,
  • В горах, дорогою прибрежной,
  • Привычный конь его бежит
  • И зеленеющая влага
  • Пред ним и блещет, и шумит
  • Вокруг утесов Аю-дага…

Давно уже конные путешествия ушли в историю, теперь путников перемещают моторы; но нескончаем манящий плеск волн вокруг утесов Аю-дага. И нескончаема прелесть пушкинских стихов.

Вот такой уникальный зигзаг во времени совершает в этой поэме поэтическая мысль Пушкина: от давних легендарных веков к пушкинской современности — и безграничному будущему.

В поэмах «Полтава» и «Медный всадник» разделяется историческое и современное одной фразой: «Прошло сто лет». Но конструктивные различия в поэмах весьма существенны.

В «Полтаве» исторический сюжет монолитный, а завершает его эпилог с ответом на вопрос, «что ж осталось» от персонажей поэмы, когда «их поколенье миновалось». Форма авторского присутствия своеобразна. Она косвенна и проявляется в повышенной эмоциональности рассказчика. Встречается (как в «Бахчисарайском фонтане») и адресация к «ты», предполагающая присутствие говорящего («Мария, бедная Мария…»). Особенное обозначение авторского присутствия встречаем в кульминации описания Полтавской битвы: «Но явно счастье боевое // Служить уж начинает нам»; «Тесним мы шведов рать за ратью…»; «Ура! мы ломим, гнутся шведы». В этом общем «мы» соединились непосредственные участники битвы — и наследники их победы (через сто лет, через сколько угодно лет): духовное единство такого рода не знает дистанции времени.

Особый фрагмент поэмы — «Посвящение». С содержанием поэмы оно никак не связано и во многом загадочно. Единственное несомненно — посвящение адресовано женщине. Пушкин не пожелал открыть лицо адресата — на то его святая воля. Если не ограничиваться внешним восприятием текста, а проникнуть в его суть, мы поймем, что здесь поэтом движут не воспоминания, а происходит кардинальная переоценка ценностей. Чувства, которое передается словами: «Одно сокровище, святыня, // Одна любовь души моей», — не было в прошлой жизни поэта. Видимо, его еще нет и в настоящем, но оно возникает как мечта, как цель, как критерий ценности. Достоверность поэтического переживания не определяется сличением, что было и чего не было в жизни: поэтическое переживание не менее достоверно, чем переживание биографическое; нет надобности требовать тождества между одним и другим.

Подчеркнуто интимный, доверительный тон «Посвящения» бросает свой отсвет на всю — эпическую по своему характеру — поэму. Столь трепетно обнаживший свое самое сокровенное поэт уже не может восприниматься безликим анонимным эпическим повествователем: личное присутствие поэта ощутимо не только в отмеченных косвенных формах, но всюду.

Обретенный опыт позволил удивительно выстроить оказавшуюся последней на творческом пути поэму «Медный всадник». Поэме предпослано «Вступление» — о том, как была задумана новая столица, а через сто лет «юный град» «вознесся пышно, горделиво». Основной фрагмент «Вступления» вполне может восприниматься гимном великому городу. Но девяносто одной строке пролога неожиданно противостоят пять заключительных строк:

  • Была ужасная пора,
  • Об ней свежо воспоминанье…
  • Об ней, друзья мои, для вас
  • Начну свое повествованье.
  • Печален будет мой рассказ.

Да какая может быть печаль в преславном городе! А ее пророчит параллелизм. На берегу пустынных вод чудотворец видит «приют убогого чухонца». Спустя сто лет мы видим приют убогого чиновника. Выходит: за что боролись, на то и напоролись. Между тем такое следствие тоже прогнозировалось в поэме: «он» стоял, «дум великих полн», — тот, кто будет злобно грозить ему, долго заснуть не может «в волненье разных размышлений». В принципиальную разницу великих дум и разных размышлений здесь вникать не место, а она не гарантирует, но делает реальным бунт, даже если он бессмысленный.

Внешнее присутствие рассказчика в тексте поэмы незначительно, но в нем и не было надобности, поскольку все повествование авторизовано, это «мой рассказ». Тут уж и не различить, что это: лироэпос или эпосолирика.

В «Евгении Онегине» сюжетное и авторское («лирическое») время не совпадают. В романе явлен зримый и действующий рассказчик, сам поэт, со своей реальной биографией, да еще и с предположением, что она известна читателю и по другим, внероманным источникам. Осознанно выбран способ повествования, когда взор поэта охватывает разом два времени — время сюжетного действия и время повествования о нем; вполне естественно, что между ними существует зазор. Хронология сюжетных событий в «Онегине» обозначенно отставала от времени работы над ними. В работе над первыми главами разрыв был вроде небольшой — три года, а следствие значительно.

В пушкинском романе два временных потока. С одной стороны, «расчисленная» хронология сюжетных событий. Сюжетное, или эпическое, или «онегинское» время стремится к строгой последовательности; основные события приходятся на 1819–1825 годы, т. е. охватывают семь лет.

Но в романе есть и второй поток, условно говоря, авторское, или лирическое время: 1823–1830 годы, то время, в которое создавалось произведение. Удивительное совпадение: в авторском времени тоже семь лет (впрочем, доработка последней главы в 1831 году добавляет отсылок к самым новым событиям). Проблема обретает особую остроту в финале романа: сюжетное время не пересекает исторического рубежа 14 декабря, хотя и остановлено в дразнящей близости к нему, но Пушкин полромана пишет уже в последекабрьское время. Это не частного значения факты: вне учета отмеченных обстоятельств невозможно верное понимание и образа героя, и образа автора, а значит, и всего содержания романа.

Чего бы требовала логика критика-педанта? Если ты берешься конкретно-исторически изображать героя, изволь таким же изобразить и автора, коли этот образ автобиографичен. Чего бы такое условие предполагало? Пушкину понадобилось бы вспоминать, каким он был когда-то, какие события его волновали, о чем он думал. Не велика дистанция между выбранным временем действия (1819) и началом работы поэта над романом (1823) — четыре-три года,

но для динамично развивавшегося поэта, да к тому же на крутом повороте его судьбы, она огромна. Пушкин жил другими интересами; вспоминать, какими (уже оставленными) интересами он жил (и не ради себя, а ради лиц, с кем общался), он предпочел в создававшихся в ту же пору автобиографических записках (к сожалению, сожженных, дабы не умножать число жертв, после трагедии 14 декабря). Роман в стихах создавался с непосредственностью лирической поэзии. У Пушкина была потребность отдаваться воспоминаниям, но постоянно отгораживаться воспоминаниями от забот современности было бы сущей нелепостью.

В сумму примет, составивших «дьявольскую разницу» между романом в стихах и прозаическим романом, входит и то существенное обстоятельство, что поэт, исторически конкретно изображая своего героя, не захотел восстанавливать собственные уже перегоревшие настроения тех лет, но взамен их — с той же самой исторической конкретностью и вместе с тем непосредственностью лирического стихотворения — воспроизвел свои переживания периода создания произведения.

Важное наблюдение сделал Г. П. Макогоненко: «Автор-поэт и герои живут в разных временных измерениях. Онегин и Татьяна — в прошлом, недавнем, правда, но все же в прошлом… Автор-поэт раскрывался прежде всего в настоящем, в момент написания романа… Важнейшей особенностью свободного романа стало раскрытие и образа автора-поэта в развитии, в динамической эволюции»[54]. Это верное в существе своем выделение двух временных потоков требует тем не менее и конкретизации, и дальнейшего осмысления функции времени в романе.

В пушкинском романе с большой подвижностью и непринужденностью повествовательное время пульсирует между двумя потоками: настоящим временем героев (для автора оно прошедшее) и настоящим временем автора. Два временных потока движутся поступательно, параллельно, с разной скоростью, попеременно убыстряясь и замедляясь. В «онегинском» времени наиболее замедлен насыщенный событиями 1820 год. В движении авторского времени есть своя последовательность: Пушкин оговорил свое пребывание в Петербурге, Кишиневе и Одессе, в деревне, возвращение в свет. Дистанция между сюжетным временем и временем работы над соответствующими эпизодами минимальна в 1823 году (три года), в 1826 году достигает шести лет, в конце работы сокращается до пяти. Всегда, естественно, авторское время опережает «онегинское». Возникает иллюзия полной осведомленности автора во всем, что происходит с героями.

Пушкин развертывает перед читателем даль свободного романа: от недавнего прошлого через свое настоящее к неясно различимому будущему. И мы забываем, что опыт автора опережает опыт героев, что с высоты привычной временной дистанции автор «знает» продолжение судеб героев. Мы верим той непосредственности, с которой поэт вводит нас в свою творческую лабораторию, увлекаемся подлинностью картин русской жизни, хотя автор не скрывает, что рассказывает придуманный литературный сюжет. Эмоциональное подкрепление за счет непосредственности поведения и переживаний героев, которые — по собственному восприятию — действуют не в прошлом, а в настоящем, тоже помогает забыть, что «онегинское» время «отстает» от авторского.

Сюжет — привилегия эпического повествования (и драматического действия). Но сюжетные события не просто происходят, о них рассказывается; в «Онегине» функция рассказывания не только осуществляется, но афишируется и демонстрируется. Это накладывает отпечаток на структуру времени. Иллюзорно-реальное время в романе подчеркивает свою иллюзорность, литературную условность, что придает движению времени повествовательную игривость, известную свободу. Если импульсивность свойственна движению сюжета,

то еще более импульсивность явлена в самой манере повествования: сюжетные паузы нередко создаются искусственно за счет включения авторских монологов; на стыках рассказа и беседы возникают замысловатое взаимодействие временных планов.

Противостояние прошлого, «онегинского» времени настоящему, авторскому — фактор объективный. Поэт это противостояние не подчеркивает, по мере возможности даже старается загладить, но с ним вынужден считаться. Про Зарецкого отмечено: «здравствует еще доныне». «Доныне» — помета времени рассказа, а понадобился этот персонаж по ходу развития сюжета; «постсюжетная» деталь, к персонажу относящаяся, горькая: в гибели Ленского (что — по первому чтению — читателю еще не известно) велика вина его секунданта, чистый, наивный юноша погиб, а пошлость продолжает «здравствовать».

Вот более прихотливая вязь времен. По сюжету письмо Татьяной уже написано, не перечитанное («страшно перечесть») сложено, но даже еще не запечатано (будет и запечатано). Но этот в бытовой практике минутный эпизод тут осложнен намеком на нелегкое психологическое состояние героини, порождающее ее нерешительность. Поэт воспользовался невольно возникшей паузой и разорвал описание фактически динамичного эпизода обширной беседой с читателем, посвященной письму героини, включив сюда сообщение: «Письмо Татьяны предо мною…» (Реакция самая естественная: оно фактически перед ним, поскольку им и создается). В минутную сюжетную паузу вместились годы, разделяющие событие и рассказ о нем; незаполненным пробелом остается история, каким образом адресованное герою письмо оказалось в руках автора (спишем этот факт на то, что поэт и его герой — добрые приятели). Значительность временной паузы подчеркнута таким рассуждением: «Доныне гордый наш язык / К почтовой прозе не привык». Но четко обозначенная дистанция между временем события и временем повествования о нем тут же, рядом, неуловимым для глаза движением стирается. Воспроизведение перевода (одновременно — поэтического переложения) письма Татьяны совершенно снимает противостояние временных планов: как нечаянно еще не отправленное никуда письмо попадает в руки автора, так и от момента, когда письмо Татьяны, спустя годы, лежит перед поэтом, мы совершенно незаметно возвращаемся к моменту, когда письмо еще не отослано и не запечатано: «Татьяна то вздохнет, то охнет; / Письмо дрожит в ее руке…»

Постоянно совершая непринужденные путешествия в пространстве и во времени, поэт увлекает за собой читателя: «Мы лучше поспешим на бал…»; «Теперь мы в сад перелетим…» Время повествования охотно отъединяется от времени действия, но любит и (виртуально) объединяться с ним.

Удостоверение поэта о расчисленности времени в романе по календарю не голословно, но его нет надобности абсолютизировать, растягивая до применения ко всякому, даже мелкому эпизоду. К историческому времени даны четкие отсылки, но повествованию комфортно в естественной для быта обобщенности и неопределенности. Все встанет на свои места, если мы отдадим должное композиционно определяющему, доминантному, в основном линейному потоку сюжетного времени вместе с причудливо взаимодействующим с ним потоком авторского времени; наряду с этим отметим и пересечения указанных двух потоков с внероманным временем «потока жизни». На местах пересечений возможны временные завихрения, повествовательная вязь здесь особенно затейлива. Внимательный глаз вполне может разобраться в этих хитросплетениях. Накапливаемый опыт вооружает читателя, каждая ситуация, каждый эпизод требует к себе непредвзятого, свежего отношения. Но надо соблюдать и меру: есть устойчивая основа, отклонение от нее ее не опрокидывает, свобода не перерастает в произвол.

И это ли не парадокс в богатом на парадоксы «Евгении Онегине»! Рукопись первой главы отправлена в печать в конце октября 1824 года. В феврале 1825 года глава увидела свет.

Поэт никак не мог предвидеть, какое событие, потрясшее Россию, произойдет к концу этого года; а оно в новом свете представило и события Отечественной войны. Вот в какое грозное время понадобилось вписывать «мирного» Онегина. Пушкин справился с этой невероятно трудной задачей. Пока сюжетное время с временем историческим конфликт не обозначило.

Перекличка исторического и виртуального времен в «Евгении Онегине» — реальность. Только надо чуждаться карикатуры. Пушкин пишет роман в стихах, а не хронику семи лет. Он не окружал себя календарями, на листах которых делал просчитанные пометки о каждом (большом и малом) событии своего романа. Нескольких отсылок было достаточно, чтобы установить связь художественного (вымышленного) повествования с историческим временем, а в основном повествование вполне комфортно держится на относительных, неотчетливых пометах, которые в романе преобладают. Это означает, что произведению с «открытым» временем не зазорно пользоваться приемами, характерными для произведений с временем «закрытым», опираясь на временные переклички между соседствующими эпизодами, причем их связка оказывается безотносительной к времени историческому.

«Чувства в нем остыли»

Но надобно вернуться к заглавному герою. Уже на первом этапе судьба Онегина совершает резкий, неожиданный поворот в сторону:

  • Но был ли счастлив мой Евгений,
  • Свободный, в цвете лучших лет,
  • Среди блистательных побед,
  • Среди вседневных наслаждений?

Ответ на заданный вопрос дается отрицательный…

Адекватно прорисовывается отношение к герою людей его окружения. Когда Онегин «как все», он принят благосклонно: «Свет решил, / Что он умен и очень мил». В деревне он не как все, соответственно получает прозвание «фармазон». При возвращении в свет Онегин «безмолвный и туманный», «для всех он кажется чужим». Онегин мог быть в глазах света «прекрасным человеком», но реально был им только в начальном звене самостоятельной жизни.

А в глазах поэта? Соотношение общего и частного — предмет его размышлений: «Достойна высокой оценки судьба человека, нарушающего общую норму. Онегин, на которого Пушкин перенес слова Вяземского «и жить торопится, и чувствовать спешит», Татьяна, которая «в семье своей родной казалась девочкой чужой», — вот подлинные герои произведений Пушкина этого времени. Следование общим законам жизни, конечно, приносит счастье, но подлинной ценностью обладает судьба необычного человека»[55].

Онегин тороплив, только хватает он то, что поближе, и уходит время на осознание и разочарование; так что герой оказывается человеком позднего духовного развития. Обезличенность начального портрета героя отнесем к материалу, которым оперирует поэт: обезличенность — норма жизни, утверждаемая светом; ее представляет «прекрасный человек» N. N. Но для Онегина наступает отрезвление. Будем настойчивы: только в этот момент он становится героем пушкинского романа.

Проблема героя и обстоятельств вполне применима к пониманию Онегина, только ее нельзя понимать упрощенно, вульгарно, механистически. Человек — не воск, мягкий и податливый. Человек неизбежно испытывает давление обстоятельств, но он же обладает возможностями активного самоопределения. Было бы неверным полагать, что личность проявляет себя только в сопротивлении обстоятельствам. Есть наследие многовековой культуры человечества: зачем ее отбрасывать, заново изобретая велосипеды? Человек, входя в самостоятельную жизнь, ориентирует себя в мире накопленных духовных ценностей, принимая одни, отвергая другие.

Онегин начинает с приятия не самых высших, а потребительских установлений общества, и общество принимает его с полной любезностью. Спустя (не уточняем сейчас — какое) время герой перерастает средний уровень общества, тянется к идеалу, не находя его, наконец, добровольно покидает свет. Не будем спешить с утверждением, что Онегин теперь не просто «на свободе», а обретает действительную свободу; это требует проверки; но можно говорить о наступлении поры, когда обстоятельства перестают управлять характером, а жизненную энергию направляют внутренние здоровые силы личности. Процесс развития не завершен, многое, в том числе и смутная тоска по идеалу, протекает еще интуитивно. В Онегине нет основательности, согласно которой внутренняя жизнь искала бы упорядоченности, строгой осмысленности. В нем много внутренней терпеливости, подспудной надежды, что и так все образуется, нечто вроде расчета на осмеянный Пушкиным русский «авось» — «шиболет народный». Онегин избалован тем, что как будто все складывается само собой («Судьба Евгения хранила…»). По смерти отца он пассивен перед напором заимодавцев, словно «предузнав издалека / Кончину дяди-старика», охотно поселяется в деревне, которую не искал; в этом смысле Онегин весьма зависим от обстоятельств — даже в момент наибольшей внешней независимости от них. Пассивность натуры Онегина подтачивает его сопротивляемость обстоятельствам. И все-таки герой оказывается способным сделать решительный шаг.

Нет ничего удивительного в начальном образе жизни Онегина, удивительнее его разочарование. «Блестящий юноша, он был увлечен светом, подобно многим, но скоро наскучил им и оставил его, как это делают слишком немногие» (VII, 457), — писал Белинский.

Г. А. Гуковский полагал, что Онегин «типичен как порождение среды, а не как борец против нее»[56]. Он, конечно, не борец против «света». Но он уже в первой главе «отступник бурных наслаждений». Это — разрыв героя со своей средой, разрыв устойчивый и основательный. Явно вопреки пушкинскому тексту идет утверждение, что Онегин «не противоречит своей узкой «светской» среде». Напротив, он ведет себя так, как и подобает именно романтическому герою, — бунтует! Протест скрыт, поскольку Онегин, бунтуя, не бежит в далекие края, а становится затворником своей столичной модной кельи. Иначе говоря, романтический конфликт ищет внешнего выражения, здесь он носит внутренний характер. Но самоизоляция Онегина, «отступника» света, не менее значительна, чем бегство романтических героев «на природу». Кстати, и Онегин попадает «на природу» (а позже на экзотический юг), но он отчужден и в новой среде; это подчеркивает глубину его конфликта с обществом. «…Пушкин преодолевает самые корни романтического решения этой коллизии. Осознание противоречий героя, того, что, убежав от общества, он не может убежать от самого себя, вернуло творческую мысль поэта к «брегам Невы»»[57].

Итак, сформированный по образу и подобию среды, герой поднимает против нее бунт. «Сохраняя верность тем или иным принципам социального строя, герой оказывается человеком, бесконечно более широким, чем это следует из комплекса среды и воспитания»[58].

Онегин последователен в своих решениях. За разочарованием следует поступок: «Причудницы большого света! / Всех прежде вас оставил он».

После XXXVI строфы, после авторского вопроса: «Но был ли счастлив мой Евгений..?» — перед нами «новый» Онегин, точнее сказать — собственно Онегин.

Опять возникает вопрос: в чем теперь смысл жизни Онегина? Ответ может быть кратким, по контрасту: если раньше смысл жизни составляла сама эта жизнь, в полном ее объеме, то теперь все прежнее отвергнуто, а нового ничего не обретено. Наступил период разочарования, горький и мучительный.

Такова первая глава («быстрое введение»), довольно странная в том отношении, что действие ее не содержит почти никаких завязей на будущее. Онегин вырастает, выходит «на свободу», обретает смысл и цель жизни — и терпит полный крах. Вялые попытки нового самоопределения («хотел писать», «читал, читал») ни к чему не приводят. Даже непреходящие ценности — качества его натуры — парализуются, нейтрализуются непреходящими утратами: бесперспективностью, «душевной пустотой». Незаурядный светский юноша, Онегин прошел путь «бурных заблуждений»; острый ум открыл ему призрачность счастья бездуховных наслаждений; его жизненные позиции начисто разрушены.

Первая глава дает лишь чисто сюжетную завязку: по стечению обстоятельств Онегин получает богатое наследство и поселяется в деревне. Не Онегин выбрал деревню, она его выбрала. Такой сюжетный ход ровным счетом ничего в себе не таит, он может лишь дразнить воображение неопределенностью и загадочностью, тем более что никакого духовного обновления, по первым деревенским впечатлениям, деревня Онегину не обещает.

Пушкин сразу называет состояние героя: «Хандра ждала его на страже…» Но что это такое, понять не так-то просто.

О причине недуга

Среда объясняет в Онегине очень многое, однако нисколько не объясняет самое главное — причину его разочарования в успешно (по виду) начатой светской жизни. Приходится искать ее самостоятельно. Можно видеть психологическую мотивировку разрыва Онегина со светом: это «резкий, охлажденный ум», образованность Онегина, добытая, разумеется, не в результате поверхностного домашнего обучения, а в результате систематического самостоятельного чтения: «Чтение — вот лучшее учение» (Х, 593), — напутствовал Пушкин младшего брата; наконец, безошибочное понимание людей как своеобразный дар Онегина, свидетельствующий об умении героя извлекать позитивный опыт даже из бесплодной «науки страсти нежной».

Общий духовный кризис начинается у героя на личной почве («Причудницы большого света! / Всех прежде вас оставил он…»), но приводит к разрыву всех связей: герой становится скептиком и затворником. По обстоятельствам обрываются связи и со столичными вольнолюбцами. Все-таки изображение дружеской встречи с Кавериным можно считать свидетельством, что Онегин был причастен к политическим разговорам своего времени, надо полагать — в легальной форме.

Удивительна переакцентировка значений многих деталей в романе. Исторические реалии в первой главе последовательно включаются в бытовой план — но потихоньку начинают жить своей жизнью, обнаруживают многогранность, получают возможность восприниматься под другим углом зрения, включаться в иные системы. Они отрешаются от быта и становятся историей.

След общения с вольнодумцами в душе Онегина не стирается; духовная жизнь героя весьма динамична; в ней постоянно происходит смена акцентов. Попробовали бы мы, увлеченные изображением Онегина как приверженца «науки страсти нежной», игнорировать его дружбу с петербургскими вольнодумцами — а как объяснить реформу в пользу крестьян, которую проведет Онегин в своей усадьбе?[59] Впрочем, В. В. Набоков поступок героя воспринимает просто как индивидуальный акт человеколюбия. Так ли? Онегин не расположен к эмоциональным порывам, он человек рационального склада. Это идейный герой, и без внимания к его убеждениям представления о нем будут явно неполными.

Серьезное у Пушкина не обходится без шутки. Поэт прибегает даже к «физиологическим» мотивировкам:

  • Затем, что не всегда же мог
  • Beef-steaks и стразбургский пирог
  • Шампанской обливать бутылкой
  • И сыпать острые слова,
  • Когда болела голова…

Тут к пресыщенности добавляется простое переедание. Желудок здесь выступает барьером на пути чрезмерных гастрономических увлечений.

Мы делаем попытку найти объяснение отказу Онегина от стереотипа светской жизни, исходя из представления о личности героя и его поступках. Событие-то уж очень важное. Хотелось бы получить ответ из уст поэта, приятеля героя. Кажется, он готов пойти навстречу естественному любопытству читателя.

  • Недуг, которого причину
  • Давно бы отыскать пора…

Браво, браво! Поэт как будто предугадал наш вопрос и готов дать прямой ответ; слово «причина» вынесено в рифму и звучит звонко, запоминается. Но что это? Речь поэта становится затрудненной, почти косноязычной:

  • Подобный английскому сплину,
  • Короче: русская хандра
  • Им овладела понемногу…

Курьез: на ходу упрощая громоздкую фразу, поэт… меняет тему разговора! Обещано отыскать причину — автор демонстративно сворачивает в сторону, ограничивается констатацией явления.

Без преувеличения, перед нами уникальный фрагмент пушкинской поэзии. Одно дело — черновики: там стремительная пушкинская мысль далеко не всегда сразу ловит нужное слово; но далее наступает этап кропотливой обработки черновика. Здесь же перед нами не черновик (хотя композиционное построение рассуждения найдено уже в черновике), а беловой текст: он-то зачем имитирует сырой текст, с поправками на ходу?

Пушкин, конечно, демонстрирует не косноязычие, а виртуозность своей поэтической мысли. Он четко обозначает проблему, но не дает простой и ясный ответ. Зачем поэту лишать героя загадки? Правда, отпал бы повод многих споров о герое. Только вместе с поводом съежился бы и интерес к герою…

Когда к Онегину прицепилась хандра?

И все-таки можно воспользоваться пушкинской подсказкой, которая уже в самом начале попадалась нам на глаза: в предисловии к отдельному изданию первой главы поэт сам указывал на сходство Онегина с героем поэмы «Кавказский пленник». Исследователи подсказкой поэта воспользовались, преемственные связи «Евгения Онегина» с первой южной поэмой отмечались многократно. «От «Кавказского Пленника» расходятся лучи, с одной стороны, к «Цыганам», где будет поставлена, но иначе решена та же философская проблематика, а с другой — к «Евгению Онегину», где тот же в принципе характер получит социально-историческое освещение»[60]. «В реалистическом романе характер героя будет показан с куда большей глубиной, от его истоков и в движении, в окружении социальных обстоятельств. Но в основе своей это будет тот же характер («Людей и свет изведал он, и знал неверной жизни цену…»). Так же как будущий сюжет «Онегина» уже смутно прорисован в «Пленнике», хоть и на условном экзотическом фоне»[61]. Пленник — «смутный и наивный прототип Онегина»[62].

Однако сходство героев двух произведений обычно лишь констатируется, для чего авторского указания было более чем достаточно. Пушкинское удостоверение непререкаемо авторитетно, но его требуется развернуть, конкретизировать, тем более что тип героя в «Евгении Онегине» не просто повторялся: он осмысливался и разрабатывался заново и во многом по-другому.

Впрочем, кажется, что и отсылка к поэме «Кавказский пленник» не слишком внятно объясняет Онегина, поскольку разочарованность Пленника, а особенно его холодность перед пылкой любовью черкешенки и смутная тоска по прежней жизни, в которой вроде бы не на что опереться, показаны весьма неотчетливо. Пушкин сам был неудовлетворен обрисовкой героя: «…Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца в несчастиях, неизвестных читателю…» (черновик письма Гнедичу 29 апреля 1822 года). В том же черновике письма поэт отметил и жанровое отличие изображения героев. «Обронив однажды, что «характер главного лица» в «Кавказском пленнике» «приличен более роману, нежели поэме», Пушкин будто обещал уже, что попробует такой роман написать. Этим романом и был «Евгений Онегин»»[63].

И все-таки относительно Пленника Пушкин высказался прямо и четко, пусть не в поэме, а в письме В. П. Горчакову: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века» (Х, 42). Но кризис и тут противоестествен и потому остается загадочным. Очень важно, что ранняя хандра воспринимается не индивидуальной причудой: Пушкин видит здесь явление, характерное «для молодежи 19-го века», может быть, даже преувеличивая распространенность такой странности.

Вот истинное истолкование причины хандры Онегина. Ответ неполон, возбудитель болезни и здесь не указан; зато диагноз поставлен предельно четко. Яснее о причинах сказать и затруднительно, поскольку речь идет о явлении как будто самозарождающемся и в силу этого беспричинном, внезапном.

Поставим простенький (и очень непростой) вопрос: «Каков возраст героя?» Первая глава дает внятный ответ: «Всё украшало кабинет / Философа в осьмнадцать лет». Правда, это указание стертое: помечен типовой возраст совершеннолетия, когда юноша выходил «на свободу» (и обустраивал свой кабинет). Это начало самостоятельной жизни, у Онегина вполне удачное. Удельный вес указания повысится, если мы найдем ответ на уточняющий вопрос: как долго продолжалась светская жизнь Онегина от ее начала до момента, когда героем овладела хандра?

(Тут я слышу недовольный голос знатоков: зачем задавать пустые вопросы? Надо открыть четвертую главу, там сказано… До четвертой главы доберемся. Но мы еще не все в первой главе разглядели).

Постоянное внимание поэт уделяет соответствию поведения человека его возрасту. Можно даже выделить сквозной поэтический мотив с широким диапазоном значений.

Первая глава содержит неожиданный ответ; разочарование настигает Онегина очень быстро: «рано чувства в нем остыли», «Красавицы не долго были / Предмет его привычных дум…»; поэта и его приятеля-героя «ожидала злоба / Слепой Фортуны и людей / На самом утре наших дней». Последняя метафора особенно красноречива. Оценим ее экспрессию: тут не просто «на утре», а с усилением — «на самом утре». Получается, что хандра привязалась к герою в те же восемнадцать, когда он оказался «на свободе».

Подчеркнутая в первой главе молодость Онегина — важнейшая предпосылка для сравнения его с Кавказским пленником. Именно на этом фоне отчетливо проступает главная черта, типологически сближающая его с Пленником — ранняя разочарованность Онегина в обыкновенном светском образе жизни. Она тем неожиданнее, поскольку ничто не предвещает крутых перемен в его судьбе.

Сопоставление поэмы и романа заставляет говорить как о сходстве, так и о различии, не столь явном в психологическом облике героя, но демонстративно резком в способах его изображения. У романтических героев предыстории нет; разочарованность Пленника выведена за рамки сюжетного повествования, дана в форме предельно сжатой и обобщенной ретроспекции. И в романе в стихах предыстория героя выведена за рамки сюжета, который начинается отъездом Онегина в деревню! Но предыстория занимает половину главы. Рассказ о герое берет истоки буквально от его рождения. Неторопливое романное повествование с обилием (сравнительно с поэмой) подробностей оказалось необходимым, чтобы многосторонне обозначить нестандартный характер.

Мотивировка разочарованности Онегина в светской жизни отнюдь не менее туманна, чем и разочарованности Пленника. Фактически читатель сам пробует объяснить Онегина: условия его воспитания и бытия действительно позволяют понять в нем многое, кроме важнейшего — причины его хандры; в первой главе она романтически не мотивирована.

Об Онегине мы получаем представление преимущественно по описаниям того, чем он занят, какие предметы его окружают. Второй содержательно важный источник — система оценок и суждений из уст приятеля-поэта. Одно с другим связано пока еще не слишком органично.

Главная причина онегинской хандры по первому решению (входившему в первоначальный замысел!) — это немотивированная, неожиданная в молодом человеке «преждевременная старость души». Однако обертонами идет целая серия попутных, дополнительных замечаний, которые создают о герое существенно иное впечатление.

Понимание ряда эпизодов зависит от читательских акцентов. Вот авторское свидетельство: «Как он умел казаться новым, / Шутя невинность изумлять…» Названное действо предполагает определенный опыт, формируемый временем. Еще резче: «Как рано мог уж он тревожить / Сердца кокеток записных!» Подчеркнем в этой фразе «кокеток записных» — и вновь получаем отсылку к существенному жизненному опыту героя. Правда, строго говоря, в авторской логике больше оснований подчеркнуть «Как рано…»: выясняется, что Онегин пользуется не благоприобретенным опытом, а своим природным даром, «счастливым талантом». И все-таки несмотря на то, что в авторской логике эпизод должен прочитываться как преуспеяние в «науке страсти нежной» со стороны талантливого новичка, обертоны, побочные мотивы повествования не теряют своего значения, они накапливаются и готовят контрастную мотивировку: онегинская хандра — результат неспешного опыта, пресыщенности.

Авторские замечания не отвергают эту версию, а работают на нее. Похождений героя оказывается много: они предполагают трату времени. И хандра овладевает героем не вдруг, не внезапно, а «понемногу».

И поэт идет на прямое уточнение! Он пишет: «Измены утомить успели; / Друзья и дружба надоели…» А ведь это принципиально иная мотивировка хандры героя — указание на пресыщенность.

В свете молодости героя эти мельком брошенные замечания нельзя не признать курьезными. Пресыщенность наступает внезапно, фактически в те же осьмнадцать лет, когда Онегин оказался «на свободе», для пресыщенности просто никакого времени нет. На поверку авторское суждение оказывается перспективным и становится основой реалистической мотивировки эволюции героя, что и будет развито, но много позже — в четвертой главе.

Таков «онегинский» вариант использования стилевого приема альтернативного мышления: преждевременная старость души — или пресыщенность. Он виртуозен, гибок, широк, поучителен и как литературный прием, и как путь познания человека. Роль его в неторопливом композиционном развертывании «свободного романа» велика: развитие сюжета получает возможность идти не по жесткому, от начала до конца заданному направлению, но — редкий случай — существенно менять это направление, опробовать не предусматривавшийся ранее вариант, учитывать изменение замысла поэта.

Чем своим автор поделился с героем?

Знание Пушкина-поэта помогает понять некоторые особенности повествования в «Евгении Онегине». Онегина «наука страсти нежной» волновала «измлада»? А собрания сочинений Пушкина открывает послание «К Наталье»: это первое дошедшее до нас стихотворение пробующего перо поэта. По жанру — любовное послание. Автору — четырнадцать (а может, еще тринадцать лет, если стихотворение написано в первой половине 1813 года). В таком возрасте начинать рассказывать любовные истории — не рановато ли? Но юный отрок заявляет:

  • Все любовники желают
  • И того, чего не знают.

На помощь приходит опыт старших, книжный опыт. Помогает и собственное воображение.

Между тем вырабатывается прием изображения и выражения! Б. П. Городецкий (опираясь на наблюдения З. Венгеровой) определяет, что Пушкин активно использует традиции французской эротической поэзии, которые заключаются «в искусстве «дать все понять, ничего не называя, прикрывая грубость сюжетов поэтичностью образов, юмором положений, игрой полунамеков»…»[64]. Принцип намекнуть, ничего прямо не называя, привлекателен для Пушкина: ему приятно остановиться в опасной близости к пикантным моментам (в «Монахе»: «И он… но нет; не смею продолжать»). О фигуре умолчания четко сказал сам поэт:

  • В молчанье пред тобой сижу.
  • Напрасно чувствую мученье,
  • Напрасно на тебя гляжу:
  • Того уж верно не скажу,
  • Что говорит воображенье.

Экспромт на Огареву

Однако находится возможность сказать, даже и женщинам, всё, что хочется, не отступая от деликатности.

Игра на острых ощущениях возводится в принцип. Пушкин и как читатель ценит «в резвости куплета / Игриву остроту» («Городок»). Совсем юный, «неопытный» поэт прозорливо угадывает, что недоговоренность сильнее действует на воображение, оставляя простор для самостоятельного движения мысли.

Обратим внимание еще на один повествовательный прием. А. А. Ахматовой казались излишними даже не персонажи, а упоминания о них. Она цитирует фрагмент из «пестрого фараона», который мечет перед влюбленным Онегиным его воображение.

  • То видит он врагов забвенных,
  • Клеветников и трусов злых,
  • И рой изменниц молодых,
  • И круг товарищей презренных…

Исследовательница замечает: «Разве это не пушкинские воспоминания? Никаких презренных товарищей у пустынного Онегина мы не знаем. Каверин? Автор романа? В никаком кругу этот нелюдим[65] как будто не вращался»[66]. Ахматова приводит параллели из пушкинского «Воспоминания» (1828) и элегии «Погасло дневное светило» (1820), заключая: «Пушкину для Онегина ничего не жалко — он даже отдает ему собственных «изменниц молодых»» (с. 188).

Что касается главного, удостоверения близости поэта и героя, надо, безусловно, согласиться (ведь они показаны приятелями). Кое-что необходимо уточнить. Парадоксально, что и у самого Пушкина «младые изменницы» появились в поэзии не тогда, когда были предметом общения и воспевания, а задним числом, после расставания с ними: в пору общения они просто именовались иначе — «прелестницы». Но точно так же и с Онегиным: задним числом — «рой изменниц молодых», в пору общения — «кокетки записные», «причудницы большого света». Так что поэт отдает герою не своих «изменниц молодых», а свой поэтический прием разного именования (разной оценки) того, что на глазах, и того, что извлечено из памяти. Подарок не менее ценный!

И не только о частностях тут речь: Пушкин «дарит» герою серьезные мировоззренческие принципы. Поэт по крайней мере уважительно относится ко всем этапам жизни, поскольку ни один не обделен своими духовными ценностями: «Зевес, балуя смертных чад, / Всем возрастам дает игрушки…» («Стансы Толстому»). Их и надобно ценить; следование возрастной норме — поведение достойное:

  • Всё чередой идет определенной,
  • Всему пора, всему свой миг;
  • Смешон и ветреный старик,
  • Смешон и юноша степенный…

К Каверину

Выделена юность как пора, наделенная радостями жизни наиболее щедро, к тому же всеми разом, да все еще и в новинку.

Но поэта интересуют и всяческие отклонения от нормы. В Лицее, когда многие впечатления доступны ему еще только умозрительно, приходит на выручку литературный опыт. В стихах лицеиста встречаем миф об Анакреоне, когда великий сладострастник и в старости не желает расставаться с привычками юности: «Он у времени скупого / Крадет несколько минут» («Гроб Анакреона»). Многого нельзя — но хоть что-нибудь! «Старец пляшет в хороводе…» Если разобраться, это «кража» внутреннего характера: перераспределение собственных возрастных обыкновений.

Эта ситуация психологически более понятна, когда человек держится за прежние привычки, от которых возраст повелевает отвыкать. Но Пушкину ведом и поступательный ход, когда человек упреждающим образом отказывается от насущных радостей, предпочитая ценности еще предстоящего этапа. Таков адресат «Стансов Толстому»: «Философ ранний, ты бежишь / Пиров и наслаждений жизни…» Вот наставление ему:

  • До капли наслажденье пей,
  • Живи беспечен, равнодушен!
  • Мгновенью жизни будь послушен,
  • Будь молод в юности твоей!

Но бывают ситуации еще сложнее, когда декларируется одно, а сердце слушается не деклараций, а своего произвола. Такое приключилось с Пушкиным перед выпуском из Лицея, с осени 1816 по весну 1817 года. В основе — обыкновенное взросление, Пушкин на пороге восемнадцатилетия, подросток становится юношей. Но этот природой установленный переход, который чаще протекает в спокойных эволюционных формах, в импульсивном Пушкине принял взрывоопасный характер. Можно ли сказать открытым текстом: мне очень хочется иметь подругу, но при казарменном образе жизни ее просто нет? Над тобой только посмеются. Но юноша уже умеет мыслить поэтически, ему помогает воображение. Да есть у меня подруга! Только мы в разлуке. Неважно, по какой причине; мало ли их бывает в жизни? А разлука — чувство тягостное…

Нужно подчеркнуть: внешне жизнь Пушкина не переменилась; даже чуткий Пущин никаких перемен в поведении друга не замечает. Но заканчивается по общему лицейскому ритуалу день, Пушкин уединяется в своем 14-м нумере — и текут элегии.

Тоже характерная деталь: Пушкин уже активно печатается в журналах, но очень редкие стихи из элегического цикла были опубликованы при жизни поэта: он выговаривается для самого себя!

Только один раз поэт осенью обозначил срок разлуки — «до сладостной весны». Но чем дальше, тем отчетливее разлука воспринимается бессрочной. В лицейских стихах уже проигрывался вариант — клин вышибается клином: не получается одна любовь, можно попробовать другую. Но так могли поступать персонажи стихов поэта, себя он проверяет единственной любовью.

Движение поэтической мысли в элегиях можно уподобить колебанию большого маятника, ход которого отсчитывает не просто бытовое время, но время жизни. Движется маятник, теряя скорость, к верхней точке — и кажется, силы иссякают; еще чуть-чуть — и маятник сломается, пресечется жизнь. В песне поэта начинают звучать жалобы.

  • Счастлив, кто в страсти сам себе
  • Без ужаса признаться смеет…

Элегия

Страшно слышать такие слова из уст влюбленного, который сам не может воспринимать свою страсть «без ужаса». А как не ужасаться, если «цвет жизни сохнет от мучений!» Источник ужаса не внешний (недосягаемость объекта любви), а внутренний, поскольку неутоленная страсть воспринимается разрушительной. И тогда возникает надежда уже не на счастье — хотя бы на то, чтобы «в сердце злых страстей умолкнул глас мятежный». Надежда несбыточна, и в резерве остается только упование на смерть-избавление.

Но маятник начинает обратное движение, набирается скорость — и сквозь жалобы прорывается ликование:

  • Мне дорого любви моей мученье —
  • Пускай умру, но пусть умру любя!

Желание

Потому и пришла ассоциация с маятником, что в элегическом цикле колебания между восторгами и отчаянием ритмичны и повторяются многократно. Но восторги призрачны, а отчаяние реально. Наблюдения над прожитой жизнью, размышления над ее перспективами безотрадны.

Происходит нечто неожиданное и страшное. В сознании молодого человека исчезает средняя (зрелая и самая значительная!) часть жизни, начальная с конечной соединяется напрямую!

  • Ты мне велишь пылать душою:
  • Отдай же мне минувши дни,
  • И мой рассвет соедини
  • С моей вечернею зарею!

Стансы (Из Вольтера)

А вот восклицание в послании «Князю А. М. Горчакову» (1817): «Твоя заря — заря весны прекрасной; / Моя ж, мой друг, — осенняя заря».

Интимные стихи Пушкина позволяют лучше понять Онегина. Если его (через сходство с Пленником) Пушкин назвал человеком с преждевременной старостью души, то становится хотя бы слегка намеченным изображение такого героя: такое состояние придумал себе сам поэт!

Накапливаясь, отчаяние разряжается в послании «Князю А. М. Горчакову» серией предельно заостренных вопросов:

  • Ужель моя пройдет пустынно младость?
  • Иль мне чужда счастливая любовь?
  • Ужель умру, не ведая, что радость?
  • Зачем же жизнь дана мне от богов?

Такие вопросы какое-то время можно носить в сердце, но беспредельно — нельзя. Слишком они жгучи. Тут действительно выбор всего лишь из двух: или сердце разорвется от перенапряжения, либо вопросы надо решить.

Пушкин решил вопросы. Преодоление кризиса, как и его возникновение, произошло не на путях творческого поиска, а на путях биографической жизни. Пока поэт ломал голову над сложнейшими вопросами, умозрительно решить которые было бы чрезвычайно трудно, вплотную приблизились два тесно взаимосвязанные события: заканчивался срок обучения в Лицее, открывалась перспектива самостоятельной жизни. Приближение выпуска, предстоящее расставание с лицейскими товарищами вывело Пушкина из состояния психологического шока.

Но пережитое (пусть чисто умозрительно) поэт будет помнить; это все всерьез, не литературная игра. Даже происходит своеобразная рокировка. Поэт как будто запрещает себе мыслить в том же направлении, создав автопародию в послании «Мечтателю» (1818). Здесь упреки адресованы недальновидному поэту, кто находит «наслаждение» «в страсти горестной», кому «приятно слезы лить»: страдания оставляют слишком глубокий след. Но преждевременная старость души как явление не перестает волновать Пушкина, и он наделяет ею вымышленных героев, сначала Пленника, а потом и Онегина.

И приходится констатировать: поэт столкнулся с неразрешимой задачей! Как рисовать молодого литературного героя, который соединил свой рассвет с вечерней зарею? Психологически это антипод человеку обыкновенного развития, а можно ли увидеть внешние различия? Ага: говорят, глаза — зеркало души. Что ж, «горячий» или «холодный» взгляд «температуру» души передать может, а как добраться до содержания забот души? Не приходится сомневаться: Пушкин на этапе весеннего рассвета жизни испытал горечь осеннего заката. Внешнего отпечатка эта саднящая боль души не оставила; да и как оставлять физические знаки, если душа невидима?

Лирику хорошо: ему изображение тайны сердца доступно. Эпик о жизни может знать не меньше, но ему надо внутреннее обнажить через внешнее, через действие. Пушкин то и делает! У него герой, успешно начавший светскую жизнь, стал отступником света. Потому что им овладела преждевременная старость души: вот задумка поэта. Читателя такое объяснение озадачивает и не привлекает. Хандра: упрощая, обозначает состояние героя поэт. Без восторга принимается. С тем и остаемся, с констатацией, без объяснения. Получить хоть какое-нибудь объяснение и позволяет аналогия с переживаниями автора.

Под тяжестью кризиса

Обстоятельства ссылки Пушкина более драматичны, чем может показаться. Произошло конфликтное столкновение поэта с «самолюбивой посредственностью» (Белинский). Удивительно: конфликт прогнозировался лицейскими стихами («Уж Мевий на меня нахмурился ужасно…» — «К Жуковскому», 1816; «Как рано зависти привлек я взор кровавый / И злобной клеветы невидимый кинжал!» — «Дельвигу», 1817). Между прочим, Пушкин совершенно не внемлет собственным остережениям, в общении простодушен без всякого разбора, не проявляет ни малейшей осторожности. Но — сбылось.

И вот первый тяжкий удар. К весне 1820 года по Петербургу распространилась гнусная сплетня, что Пушкина за его крамольные с точки зрения властей стихи высекли в тайной полиции. Легко понять чувства поэта, когда до него дошла эта кощунственная весть; трудно представить степень его страдания. Отголоски этих чувств — в черновике оставленного неотправленным письма к царю; оно написано пять (!) лет спустя после драматических событий (подлинник по-французски) — а сколько тут кипения страстей!

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Тексты песен (в звуке см. на музыкальных площадках) о поисках смысла бытия, бессмыслице навязанных ц...
Старшая сестра Люси приезжает домой, однако малышка Мэри понимает — что-то с ней не так. Как выясняе...
Это обновленная, расширенная версия книги-бестселлера "12 уроков таро", которая несколько раз переиз...
В 2017-м году продавцы премиальных автомобилей по всему миру зафиксировали резкий рост продаж дорого...
Анна Трент, невольная виновница аварии на шоколадной фабрике, теряет работу. Благодаря случайной вст...
Таких, как я, называют Марами – отмеченными самой богиней смерти Мораной. Когда-то у меня и моих шес...