Меч в камне Уайт Теренс
- В преславном Линкольншире родился я Пеллинором
- И гонял Искомого Зверя целых семнадцать лет,
- Покамест не повстречался (вот он сидит) с сэром Груммором,
- И сэр Груммор немедля меня пригласил на обед.
- С той поры (и поныне)
- Я все сплю на перине,
- А большей радости в жизни и нет!
— Видите ли, — объяснял покрасневший Король Пеллинор, пока он усаживался, а окружающие хлопали его по спине, — старина Груммор пригласил меня пожить у него, что? после того, как мы с ним приятно сразились, и с тех пор я предоставил моего проклятого Зверя самому себе, а если он заскучает, так пусть пойдет и повесится на стене, что?
— И правильно сделали, — отвечали ему окружающие. — Всяк за себя живет, пока может.
Затем вызван был появившийся намедни вечером Вильям Твайти, и прославленный ловчий поднялся с совершенно серьезным лицом и, уставив на сэра Эктора сумрачный взор, пропел:
- Ты знаком с Вильямом Твайти,
- — Весь кафтан его в грязище?
- Ты знаком с Вильямом Твайти,
- — Он в лесах за зверем рыщет?
- Как же мне его не знать!
- Мне пришлось его связать,
- Чтоб хоть разик спокойно вздремнуть поутру
- И не слышать ни псов его, ни «ту-ру-ру»!
— Браво! — закричал сэр Эктор. — Слыхали, а? Говорит, пришлось его связать, ну что за славный парень! Вот клянусь, я как услышал первую строчку, решил: все, начал бахвалиться. Отличные ребята эти ловчие, а? Передайте мастеру Твайти мальвазию и мои поздравления.
Мальчики, свернувшись калачиком, лежали под скамьями близ очага, Варт обнимал Каваля. Жар, крики и запах меда не нравились Кавалю, ему хотелось сбежать, но Варт крепко держал его, ему нужно было к кому-то прижаться, и Каваль оставался с ним против воли и тяжко дышал, свесив розоватый язык.
«А теперь Ральф Пасселью!» — «Добрый, старый Ральф». — «Ральф, а кто корову убил?» — «Попрошу тишины, корове уже не поможешь!»
Под эти крики поднялся на самом дальнем и скромном конце стола приятнейший старичок, как поднимался он при всякой подобной оказии уже полстолетия. Лет ему было не менее восьмидесяти пяти, он почти уж ослеп и почти что оглох, но еще мог, и желал, и рад был дрожащим тенорком исполнить все ту же самую песню, какую ко всеобщему удовольствию певал он в Диком Лесу и до того, как запеленутый сэр Эктор объявился в своей колыбельке. Расслышать его за хозяйским столом не могли, — слишком он удалился во Времени, чтобы докричаться до них через весь зал, — но каждый знал, что поет надтреснутый голосок, и каждому эта песня нравилась. А пел он вот что:
- Шел по улице Король
- По прозванью Старый Коль.
- Глядь, за лужею девчонка
- Задрала свою юбчонку,
- Через лужу прыг да скок,
- Так и обмер старичок:
- Как увидел он лодыжку,
- Враз взяла его одышка,
- Чуть не помер он от срама,
- Вот какие нынче дамы.
В песне было около двадцати куплетов, и в каждом Старому Колю-Королю поневоле приходилось узреть нечто такое, чего ему видеть не следовало, и в конце каждого все разражались веселыми криками, пока наконец старина Ральф, осыпанный благодарностями, не уселся со смутной улыбкой перед наполненной заново кружкой меда.
Настала пора сэру Эктору завершить праздничный вечер. Он важно поднялся и произнес следующую речь:
— Друзья, сельчане и прочие. Хоть и непривычно мне говорить на публике.,
Веселый шумок прокатился по залу при этих словах, ибо всякий признал речь, которую сэр Эктор произносил последние двадцать лет, и всякий приветствовал ее как милого брата.
— …и непривычно мне говорить на публике, — но это моя обязанность, — и могу сказать, обязанность весьма приятная — приветствовать всех и каждого на этом нашем домашнем празднестве. Прошедший год был хорош, — и тут я не боюсь, что кто-то меня оспорит, — хорош и для пастуха и для пахаря. Все мы знаем, что Пеструха из Дикого Леса вторично завоевала первый приз на Кардальской Выставке Скота, а в новом году завоюет и кубок. Тем больше славы Дикому Лесу. Пока мы тут сегодня сидели, я обратил внимание на то, что некоторых лиц среди нас уже больше не видно, но и новые добавились к нашему семейному кругу. Это все в руце всесильного Провидения, к коему все мы испытываем чувство благодарности. Да и сами мы сотворены и отпущены бродить по миру затем, чтобы радоваться воссоединению в такой вот приятный вечер. Думаю, всем нам следует быть благодарными за блага, коими мы осыпаны. Сегодня мы принимаем у себя славного Короля Пеллинора, чьи труды по части избавления нашего леса от грозного Искомого Зверя всем нам известны. Господь да благословит Короля Пеллинора. («Слушайте, слушайте!») Среди нас также сэр Груммор Груммурсум, знаменитый спортсмен, который, я могу сказать ему это прямо в лицо, никогда не покидает седла, не свершив приличествующего Подвига. («Ура-а!») Наконец, последнее по счету, но не по чести, — нас почтил визитом наипрославленнейший среди ловчих Его Величества, мастер Вильям Твайти, который, я совершенно в этом уверен, продемонстрирует нам завтра такую охоту, что нам останется только протирать в изумленьи глаза да желать, чтобы свора королевских гончих всегда охотилась в нашем Лесу, который все мы так любим. («Улю-лю» и несколько имитаций сигнала общего сбора.) Благодарю вас, мои дорогие друзья, за искренние приветствия в адрес этих джентльменов. Я уверен, что они примут их с той же искренностью и теплосердечием, какие звучат в этих приветствиях. А теперь мне пора закончить мои краткие замечания. Наступает Новый Год, и нам следует обратить свои взоры к задачам, которые ставит перед нами будущее. Довольно сказать, что и в следующем году нас ожидает Выставка Скота. Друзья, я могу лишь пожелать вам счастливого Рождества, и после того как отец Сайдботем прочитает за нас благодарственную молитву, мы завершим наш вечер пением Национального Гимна.
Приветственные крики, разразившиеся по завершении речи сэра Эктора, только-только и удалось приглушить разрозненным шиканьем под конец латинской молитвы викария, а затем все поднялись и верноподданнически запели, освещенные пламенем очага:
- Боже, храни Короля,
- Лета и дни Пендрагоновы для!
- Властвуй, всевластный наш,
- Вечно-прекрасный наш,
- Буйно-ужасный наш,
- О, Пендрагон![4]
Стихли последние ноты, праздничная толпа покинула зал. Снаружи, на деревенской улице, мерцали фонари, люди расходились по домам стайками, из страха перед бродящими под луною волками, и Замок Дикого Леса уснул, умиротворенный и темный, среди благословенных снегов.
16
На следующее утро Варт встал пораньше. Едва пробудившись, он сделал над собой усилие, сбросил огромную медвежью шкуру, под которой спал, и метнул свое голое тело в объятия жгучего воздуха. Одевался он торопливо, трясся, подпрыгивал, чтобы сохранить хоть немного тепла, и выпускал синие клубы с шипящим звуком, каким успокаивают лошадь. Разбив лед в тазике, он окунул туда лицо с такой гримасой, словно глотал какую-нибудь кислятину, вымолвил «А-а-ах!» и с силой растер полотенцем уязвленные щеки. Затем, ощущая себя вполне согревшимся, он скачками понесся на запасную псарню, чтобы понаблюдать за последними приготовлениями королевских охотников.
При дневном свете мастер Вильям Твайти обернулся сморщенным, изможденного вида человеком с выражением печали на лице. Всю его жизнь ему приходилось преследовать разного рода зверье, предназначенное для королевского стола, а настигнув его, еще и разделывать на полагающиеся части. В сущности, более чем наполовину он был мясником. Ему надлежало знать, какие части туши следует отдать на съеденье собакам, а какие оставить своим помощникам. Да еще и разделывать тушу полагалось красиво, оставляя, скажем, от хвоста пару позвонков, чтобы огузок выглядел попривлекательнее, так что примерно столько же, сколько он себя помнил, он либо гнал оленя, либо делил его на порции.
Не очень-то ему все это нравилось. Самцы-олени и ланьи стада, вепри-одинцы, лисьи выводки, табунки косуль, компании куниц, барсучьи братства и волчьи ватаги — все это представлялось ему чем-то таким, что приходится потрошить, либо свежевать, а затем тащить домой и там варить или жарить. Вы могли беседовать с ним о костях и клыках, о ливере и подпашке, о катышах, выкиде и помете, он при таком разговоре сохранял вежливый вид — и только. Он понимал, что вы просто щеголяете этими словами, а для него они были частью его работы. Вы могли рассказывать ему о здоровенном медведе, который едва не задрал вас прошлой зимой, и он лишь смотрел бы на вас безучастными глазами. Самого его здоровенные медведи драли шестнадцать раз, у него все ноги были в беловатых рубцах, тянувшихся до самых ребер. И слушая ваш рассказ, он занимался бы каким-нибудь подручным делом, имеющим отношение к его профессии. Только одно могло расшевелить мастера Вильяма Твайти. Зимой или летом, гнался ли он пешим или скакал на коне по следу вепря или оленя, душа его пребывала где-то еще Но стоило упомянуть при мастере Твайти о заячьей лежке и, продолжая гонку или скачку за проклятым оленем, по-видимому, ставшим его судьбой, он начинал поглядывать одним глазом через плечо, высматривая косого. Зайцы были единственным предметом, разговор о котором он охотно поддерживал. Его вечно слали то в один замок, то в другой — по всей Англии, — и когда он туда попадал, тамошние подданные короля задавали в его честь пирушку, пополняя его стакан и расспрашивая о самых знатных его охотах. Он отвечал рассеянно, все больше односложными словами. Но едва кто-нибудь поминал лопоухого, как Твайти преображался, ударял стаканом о стол и принимался рассказывать о чудесных свойствах этого изумительного зверька, уверяя, что никому не по силам распутать его следы, потому как один и тот же косой может быть сегодня самцом, а завтра самкой, пока он жирует, мечет помет и гложет деревья, чего вообще никакой иной зверь на свете делать не может.
Некоторое время Варт наблюдал за великим человеком, а потом вышел наружу, посмотреть, нет ли какой надежды на завтрак. Оказалось — есть, ибо все в замке испытывали то же самое нервное возбуждение, которое спозаранку выгнало его из постели, и даже Мерлин облачился в бриджи, несколько столетий спустя вошедшие в моду среди университетских охотников с биглями.
Охота на вепря была делом веселым. Она не имела никакого сходства с нынешним откапыванием барсуков, стрельбой из засады или лисьей гоньбой. Пожалуй, ближе всего к ней стоит охота с хорьком на кролика, — с той лишь разницей, что место хорька занимали собаки, что вепрь в отличие от кролика с легкостью мог вас прикончить и что вместо ружья приходилось носить с собой особую пику, от которой и зависела ваша жизнь. Как правило, верхами на вепря не охотились. Возможно, причина тут в том, что охота эта приходилась на два зимних месяца, в которые староанглийский снег норовил облепить комьями копыта коней, отчего скачка становилась опасной. В итоге вы, пеший и вооруженный одной только сталью, выходили на противника, намного превосходящего вас весом и к тому же способного распороть вас от пупа до подбородка и водрузить вашу голову на зубцы своего замка. Только одно правило и имелось в охоте на вепря, а именно: Держись. Если вепрь бросался на вас, следовало упасть на одно колено и выставить в его сторону пику. Правой рукой вы упирали в землю ее ратовище, чтобы сдержать удар, а левую вытягивали как можно дальше, целя в несущегося зверя. Пика была острая, словно бритва, и имела поперечину дюймах, примерно, в восемнадцати от острия. Эта поперечина, или перекладина, не позволяла пике уходить в грудь вепря больше, чем на восемнадцать дюймов. Без нее вепрь мог бы достать охотника на другом конце пики, даже если б ему пришлось нанизаться на нее. А так его удавалось держать от себя на расстоянии, равном длине пики, засадив в него восемнадцать дюймов стали. Вот тут-то и нужно было держаться.
Весил он от двухсот до четырехсот фунтов, и в жизни у него имелась одна только цель — сновать и взбрыкивать, и мотаться из стороны в сторону, пока не удастся добраться до супостата и разодрать его на куски, а единственной целью супостата было не выпустить пику, плотно прижатую к боку в ожидании кого-нибудь, кто подоспеет на помощь и прикончит зверюгу. Пока охотнику удавалось удерживать свой конец оружия, коего другой сидел в кабане, он знал, что между ними по крайней мере сохраняется расстояние, равное длине пики, сколько бы вепрь ни мотал и ни кружил его по лесу. Если ты основательно все это обдумаешь, ты, может быть, поймешь, почему в день большой послерождественской вылазки все охотники замка проснулись рано и завтрак свой поглощали в несколько подавленном настроении.
— Ага, — сказал сэр Груммор, вгрызаясь в свиную отбивную, которую он держал пальцами, — как раз поспел к завтраку, а?
— Поспел, — ответил Варт.
— Утречко ясное, охотничье, — сказал сэр Груммор. — Пику-то наточил, а?
— Да, наточил, спасибо, — сказал Варт и подошел к буфету, чтобы взять себе отбивную.
— Что же вы, Пеллинор? — спросил сэр Эк-тор, — возьмите цыплят. Вы нынче совсем ничего не едите.
Король Пеллинор ответил:
— Да как-то не хочется, но все равно спасибо. Что-то мне сегодня неможется с утра, что?
Сэр Груммор выпростал из отбивной нос и резко осведомился:
— Нервы?
— О нет, — воскликнул Король Пеллинор. — Вовсе нет, право, что? Я, видимо, что-то такое проглотил вчера вечером, неподходящее.
— Глупости, дружище, — сказал сэр Эктор. — А ну-ка, давайте, съешьте пару цыплят, чтобы подкрепить свои силы.
Он всучил несчастному Королю двух или трех каплунов, и тот с прежалким видом присел на дальнем конце стола, пытаясь проглотить хоть несколько кусочков.
— К концу дня, осмелюсь сказать, — значительно произнес сэр Груммор, — они ему понадобятся.
— Вы полагаете?
— Уверен, — сказал сэр Груммор и подмигнул хозяину.
Варт заметил, что сэр Груммор с сэром Эктором едят с несколько преувеличенной охотой. Сам он не чувствовал себя способным справиться более чем с одной отбивной, что же до Кэя, тот в столовую залу даже не заглянул.
Покончив с завтраком и посовещавшись с мастером Твайти, охотники повлеклись к месту общего сбора. Возможно, нынешнему владельцу гончих та свора показалась бы помесной. Ее составляли с полдюжины черно-белых аланов, походивших на борзых с головами не то бультерьеров, не то кого похуже. Эти собаки — самые подходящие для охоты на вепря — были в намордниках по причине своей свирепости. «Борзые», пару которых взяли с собой просто на всякий случай, на деле были ничем иным, как тем, что теперь называют «гончими», тогда как ищейки представляли собой помесь бладхаундов с нынешними красными сеттерами. Этих вели в ошейниках и на сворах. Браки сильно походили на биглей и шли рядом с хозяином вперевалку, как бигли и ходят, — зрелище просто очаровательное.
Вместе с собаками шли загонщики. Мерлин в его спортивных брюках разительно походил на лорда Бадена-Пауэлла, с той, разумеется, разницей, что последний не носил бороды. Сэр Эктор был облачен в «отвечающие случаю» кожаные одежды, — охота в доспехах почиталась неспортивной, — он шагал пообок мастера Твайти с выражением, являвшим смесь важности и досады, каковое от века присуще владельцам псовой охоты. Сэр Груммор, шедший сразу за ними, отдувался и спрашивал у кого ни попадя, наточил ли тот пику. Король Пеллинор приотстал и шел вместе с селянами, чувствуя, что чем больше народу вокруг, тем, значит, меньше опасность. Деревня вышла вся, каждая мужская душа владения, от сокольничего Хоба до старого безносого Вота, и каждый нес пику или рогатину, или сточившуюся косу, прикрученную к крепкому колу. Даже женщины помоложе, те что были еще на выданьи, и они вышли с корзинами провианта для мужчин. Получился настоящий большой послерождественский сбор.
На опушке леса к ним присоединился последний из охотников. Это был высокий, видный собой человек, одетый во все зеленое и с семифутовым луком в руках.
— Доброго утречка, мастер, — приязненно сказал он сэру Эктору.
— А, да, — ответил сэр Эктор. — Да-да, утро доброе, верно? Да, доброго утречка.
Он отвел господина в зеленом в сторонку и сказал слышным всякому громким шепотом:
— Во имя Неба, дружище, будьте поосторожней. Это ловчий самого Короля, а вон те двое — Король Пеллинор и сэр Груммор. Так что, дружище, будьте умницей, не говорите ничего такого, ну знаете, спорного, хорошо? Будьте умницей, старина.
— Разумеется не скажу, — успокоил его человек в зеленом, — но, думаю, вам все же лучше нас познакомить.
Изрядно покраснев, сэр Эктор позвал:
— Послушайте, Груммор, будьте добры, подойдите сюда на минутку. Я вас хочу познакомить со старым приятелем, — мой приятель, его зовут Вуд, старинный приятель, — Вуд, на В, понимаете, не на Г. Да, а вот это Король Пеллинор.
— Рад, — сказал Король Пеллинор, так и не избавившийся от этой привычки, посещавшей его в минуты нервозности.
— Как поживаете? — сказал сэр Груммор. — Робин Гуду вы, я полагаю, не родственник?
— О нет, ни в малой мере, — вмешался сэр Эктор. — ВЭ-У-ДЭ, понимаете, «древесина», — ну вот, из чего мебель делают — мебель, знаете ли, там, пики и… ну… в общем пики, и эту, мебель.
— Как поживаете? — сказал Робин.
— Рад, — ответил Король Пеллинор.
— Да, — сказал сэр Груммор, — занятно, что вы оба носите зеленое.
— Да, занятно, правда? — подхватил обеспокоенный сэр Эктор. — Он-то носит зеленое в знак траура по своей тетке, она, знаете, упала с дерева и умерла.
— О, прошу прощения, — сказал сэр Груммор, огорченный тем, что затронул столь чувствительный предмет — и все закончилось наилучшим образом.
— Ну, мистер Вуд, — сказал сэр Эктор, когда ему удалось прийти в себя, — а теперь, — где наше первое логово?
Едва был задан этот вопрос, в разговор включился мастер Твайти, и состоялась краткая дружеская беседа, уснащенная разного рода специальными терминами, как-то «выкид» и прочее. За ней последовал долгий переход по зимнему лесу, а затем началось веселье.
Варт расстался с паническим чувством, сжимавшим его желудок, в ту самую минуту, как отправился в путь. Движение и поземка оживили его, и теперь глаза у него сверкали почти так же ярко, как ледяные кристаллы под белым солнцем зимы, а кровь бежала по жилам, подгоняемая охотничьим возбуждением. Посматривая на выжлятника, ведшего на своре двух бладхаундов, он заметил, как напрягаются псы по мере приближения к кабаньему логову. Он увидел, как различные собаки одна за одной, — кончая борзыми, которые охотятся не по запаху, — впадают в беспокойство и принимаются повизгивать от нетерпения. Он заметил, как Робин, приостановившись, подобрал несколько выкидов и передал их мастеру Твайти, и тогда вся процессия остановилась. Эти места были уже опасны.
До некоторой степени охота на вепря имела сходство с охотой на лисят, — а именно в той, что и вепрю нужно не дать удрать. Но главным в этой охоте было — убить его как можно быстрее. Варт занял свое место в цепи охотников, обложивших логово чудища, и опустился в снег на одно колено, уперев конец пики в землю и изготовясь к любым неожиданностям. Он почувствовал, как примолкли охотники и увидел, что мастер Твайти молча махнул выжлятнику — спускай. Две гончих немедленно рванулись к убежищу кабана. Неслись они молча.
Потянулись долгие пять минут, в течение которых ничего не происходило. Сердца окруживших логово гулко стучали, и в согласии с ними на каждой шее трепетала маленькая вена. Каждый вертел головой, как бы желая увериться, что соседи его на месте, и дыхание жизни мирно уплывало белым парком вместе с северным ветром, и каждый вдруг ощутил, насколько прекрасна жизнь, которой, если дела обернутся плохо, вонючие клыки могут в несколько секунд лишить кого-то из них.
Вепрь не выдает своего бешенства воем. Ни рева, ни лая гончих от логова не доносилось. Лишь в сотне примерно ярдов от Варта, на краю поляны, возникло вдруг черное существо. Оно и на вепря-то не походило — во всяком случае в те несколько секунд, что оно там простояло. Слишком быстро оно появилось, чтобы обнаружить сходство с кем бы то ни было. И прежде чем Варт понял, кто это, зверь бросился на сэра Груммора.
Черная туша неслась по белому снегу, взметая маленькие облачка. Сэр Груммор — тоже черный на белом фоне — перекувыркнулся в воздухе, вздыбив облако покрупнее. Северный ветер ясно донес что-то похожее на всхрап (но ни малейшего звука падения), и вепрь исчез. Когда он исчез, но не раньше, Варт осознал, что теперь многое знает о нем, — много такого, чего он не имел времени заметить, пока вепрь был рядом. Он запомнил узкую щетинистую гриву, торчком стоявшую на остром хребте, промельк мерзейших клыков, выпяченные ребра и красное пламя свинячих глазок.
Сэр Груммор встал, стряхнул с себя, невредимого, снег и обругал свою пику. Несколько капель вспененной крови виднелись на белой земле. Мастер Твайти приложил к губам рог. Спустили аланов, и волнующие звуки гона зазвенели по лесу, и все вокруг сразу пришло в движение. Гончим, которые подняли вепря, — именно этим словом следует обозначать выживание зверя из логова, — позволили гнать его, чтобы они как следует раззадорились. Заливались браки. С лаем понеслись по сугробам аланы. Все побежали, крича на бегу.
— Пошел, пошел! — вопили загонщики. — Shahou, shahou! Авант, сэр, авант!
— Пиль, пиль! — встревожено кричал мастер Твайти. — Джентльмены, будьте добры, уступите дорогу собакам.
— Вот так так! — кричал Король Пеллинор. — Кто-нибудь видел, куда он делся? Что за денек! Sa са су avaunt, су sa avaunt, sa су avaunt!
— Держитесь, Пеллинор! — кричал сэр Эктор. — Собак берегитесь, собак! Самому вам его не заметить! II est hault! II est hault!
И «Тиль-ес-хо!» — отзывались загонщики, «Так легко», — пели деревья, «Далеко», — бормотали вдали сугробы, и с тяжелых ветвей, потревоженных сотрясением воздуха, на укутанную землю безмолвно соскальзывали клубы сверкающей пыли.
Варт обнаружил, что бежит рядом с мастером Твайти.
Отчасти это походило на бег по пересеченной местности с той лишь разницей, что бежать приходилось по лесу, где иногда и с места-то стронуться трудно. Все зависело от собачьей музыки и различных сигналов, выдуваемых ловчим с тем, чтобы сообщить, где он и что поделывает. Без них вся охота растерялась бы ровно за две минуты, да и с ними примерно половина людей заблудилась за три.
Варт прилип к Твайти, словно репей. Несмотря на многолетний опыт ловчего, Варт не отставал от него, потому что малые размеры Варта позволяли ему с большей легкостью преодолевать препятствия, а кроме того его многому научила девица Мэриан. Робин тоже держался вровень с ними, а вот кряхтение сэра Эктора и блеяние Короля Пеллинора скоро затихли вдали. Сэр Груммор сдался быстро, — вепрь основательно перешиб ему дыхание, — так что сэр Груммор остался далеко позади, объявив, что пика у него затупилась. С ним, чтобы не потеряться, остался и Кэй. Загонщики, запутавшись в сигналах горна, давно уже разбрелись кто куда. Мерлин порвал свои бриджи и остановился, чтобы заштопать их при помощи магии. Сержант до того переполнил воздухом грудь, крича «Ату!» и объясняя всем и каждому, в какую сторону надо бежать, что полностью утратил ориентацию и вел теперь в неправильном направлении толпу несчастных селян — по-индейски, гуськом, бегом марш! колени выше! И Хоб все еще бежал.
— Пиль, пиль, — задыхался ловчий, обращаясь к Варту, словно тот был гончей. — Не так быстро, мастер, они потеряли след.
Пока он выговаривал это, Варт заметил, что собачий лай стал слабее и жалобней.
— Стоп, — сказал Робин, — иначе мы о него споткнемся.
— Пиль, пиль! — во весь голос закричал мастер Твайти, — Назад, здесь его яма, яма! — Он перебросил перевязь на грудь, поднял рог к губам и затрубил сигнал общего сбора.
Ответом ему было одинокое тявканье одной из гончих.
— Назад! — крикнул ловчий.
В голосе гончей появилась уверенная нотка, тявканье прервалось и тут же выросло до громкого лая.
— Назад! Ко мне, ами! Слушай Бомона отважного! Все ко мне, все!
Голос гончей покрыли звонкие тенора браков. Шум разросся до взволнованного крещендо, когда более слабые ноты покрыл кровожадный рев аланов.
— Накрыли, — кратко сказал Твайти, и трое людей опять побежали, и ловчий трубил на ходу ободрительное «тру-ру-ру».
Загнанный вепрь угрюмо стоял в редком подлеске. Зад его прикрывало сваленное бурей дерево, так что позиция была неприступна. Он стоял в обороне, поваркивал, чуть приподняв верхнюю губу. Кровь от удара сэра Груммора жирно сочилась из-под щетины на плече, стекая к ногам; с рыла на обагренный снег капала пена, и снег таял. Глазки вепря метались из стороны в сторону. Гончие стояли кружком, лая ему прямо в морду, а у ног его со сломанным хребтом извивался Бомон, Вепрь не обращал внимания на еще живую собаку, уже не способную ему повредить. Он был черен, распален, окровавлен.
— Ну, вперед, — произнес ловчий.
Он двинулся на кабана, выставив перед собою пику, и ободренные хозяином гончие тоже стали шаг за шагом подвигаться к нему.
Внезапно вся сцена переменилась с такой быстротой, словно рухнул карточный домик. Вепрь уже не оборонялся, он летел на мастера Твайти. И как только он ринулся, аланы облепили его, свирепо вцепившись кто в плечо, кто в глотку, кто в ногу, так что на ловчего несся уже не вепрь, а звериный клубок. Твайти не решился ударить пикой, опасаясь поранить собак. Клубок близился неудержимо — так, словно собаки и вовсе не мешали движению. Твайти начал оборачивать пику, чтобы ударить тупым концом, но не успел, и груда грызущихся тел обрушилась на него. Он отпрыгнул, но зацепился за корень, и исчез под грудой. Варт прыгал вокруг, в отчаянии размахивая пикой, но ткнуть ею было решительно некуда. Робин же одним движением отбросил пику, вытянул меч, вступил в рычащую свалку и спокойно поднял за ногу вверх одного из аланов. Тот и не подумал разомкнуть челюстей, но место, прежде занятое его телом, освободилось. Туда-то и опустился меч — медленно — раз, другой, третий. Громоздкое сооружение качнулось, выправилось, снова качнулось и тяжело завалилось на левую сторону. Охота закончилась.
Мастер Твайти медленно вытянул из-под вепря ногу, встал, взялся правой рукой за колено, испытующе покачал его туда-сюда, сам себе кивнул и захромал к Бомону. Он опустился возле пса на колени и перенес на них собачью голову. Он гладил ее и говорил:
— Слушай Бомона отважного. Тише, Бомон, топ amy. Oyez a Beaumont отважный. Ходу, ходу, 1а douce Beaumont.
Бомон лизнул его руку, но хвостом шевельнуть не смог. Ловчий кивнул подошедшему сзади Робину и задержал своим взглядом собачий.
— Хороший пес, Бомон отважный, — говорил он, — теперь усни, Бомон, старый друг, старый хороший пес. — И меч Робина увел Бомона из этого мира туда, где он на свободе будет гнать зверье вместе с Орионом и кувыркаться средь звезд.
Несколько мгновений Варту трудно было смотреть на мастера Твайти. Странный, морщинистый человек, ничего не сказав, поднялся и арапником привычно отогнал собак от кабаньей туши. Затем, прижав к губам рог, он выдул четыре долгих и ровных ноты — известье о смерти преследуемого зверя. Но у него имелась своя причина сыграть эти ноты, и Варт вдруг испугался, ибо ему показалось, что мастер плачет.
Прошло время, и сигнал собрал всех, кто отстал. Хоб появился сразу, а следом пришел и сэр Эктор, сбивая пикой снег с кустов, важно пыхтя и восклицая:
— Отлично проделано, Твайти. Восхитительный гон, весьма. Истинный образец псовой охоты, вот как я бы сказал. Сколько в нем весу?
Понемногу стайками сходились и остальные. Прибежал с криком: «Ату его, ату!» Король Пеллинор, не ведающий, что охота закончилась. Узнав же об этом он остановился, жалостно произнес: «Ату его, что?» и погрузился в молчание. Под самый конец объявился даже отряд индейцев, ведомый сержантом все так же бегом (и выше колени!), — отряд встал на краю поляны, и сержант с немалым удовлетворением объявил ему, что кабы не он, все бы они заблудились. Пришел и Мерлин, придерживая свои беговые брюки, — магия не сработала. Притопал вместе с Кэем сэр Груммор, уверяя, что это был лучший удар, какой он когда-либо видел, хоть он его и не видел, а вслед за тем настало время «разделки» туши, что и было произведено с немалой сноровкой.
По этому поводу случилось всем позабавиться. Король Пеллинор, который, по правде сказать, был весь день не в своей тарелке, впал в роковую ошибку, спросив, когда собаки получат свою «дачу». Прежде всего, как всем хорошо известно, «дачей» называются внутренности — кишки и так далее, — каковые гончим подносят в награду на шкуре добытого зверя (sur le quir), а убитого вепря, что также ведомо всякому, не свежуют. Его потрошат, не сдирая шкуры, поскольку же шкуры нет, нету и «дачи». Все мы знаем, что в этом случае вознаграждением для собак является «хлебово», то есть сваренная на костре мешанина из требухи и хлеба, так что бедный Король Пеллинор, разумеется, выбрал неверное слово.
А посему Короля Пеллинора под громкое «ура» пригнули к туше, и сэр Эктор смачно шлепнул протестующего монарха мечом по спине. После чего Король сказал:
— По-моему, все вы отъявленные мерзавцы, — и, что-то бормоча, удалился в глубь леса.
Вепря разделали, собак наградили, и загонщики, стоя кружками и беседуя (сесть на снег они не могли, потому что тогда бы намокли), съели провизию, принесенную девушками в корзинках. Пробили небольшой бочонок вина, прихваченный предусмотрительным сэром Эктором, и все как следует выпили. Ноги вепря связали, просунули между ними кол, двое мужчин взвалили его на плечи. Вильям Твайти отошел в сторонку и со всем вежеством протрубил отбой.
Именно в этот миг вернулся Король Пеллинор. Еще до того как его стало видно, все услыхали, как он ломает кусты и взывает: «Скорее, скорее! Сюда! Случилось самое страшное!» Он театрально возник на краю поляны именно в ту минуту, когда потревоженная ветка, чье бремя оказалось слишком тяжелым, обрушила ему на голову что-то около центнера снега. Но Король Пеллинор этого даже и не заметил. Он выкарабкался из сугроба, не обратив на него никакого внимания, и воззвал:
— Скорее, скорее!
— Что такое, Пеллинор? — прокричал сэр Эктор.
— Ох, скорее сюда, — крикнул Король и, помраченно поворотясь, снова исчез в лесу.
— Как по-вашему, — поинтересовался сэр Эктор, — с ним все в порядке?
— Возбудимая натура, — сказал сэр Груммор, — весьма.
— Пойдемте-ка поглядим, что он там делает.
И вся процессия неторопливо двинулась в сторону Короля Пеллинора, повторяя по свежим следам в снегу его беспорядочные метания.
Их ожидало зрелище, к которому они не были готовы. В мертвых кустах можжевельника сидел Король Пеллинор, и по лицу его потоком струились слезы. А на коленях его покоилась огромная змеиная голова, и он ее гладил. По другую сторону головы тянулось долгое, тощее, желтое, покрытое пятнами тело. Завершалось оно подобием львиных лап с оленьими голенями.
— Ну что ты, ну что? — говорил Король Пеллинор. — Я же не думал навсегда тебя бросить. Мне хотелось хоть немного поспать на перине, вот и все. Я бы вернулся, правда, обязательно бы вернулся. Ох, ну не умирай же, Зверюга, что ж ты меня совсем без катышей оставишь?
Увидевши сэра Эктора, Король принялся командовать. Отчаяние придало ему властности.
— Ну же, сэр Эктор, — воскликнул он, — что ж вы стоите, как дурачок? Немедля тащите сюда ваш бочонок с вином.
Притащили бочонок и, не скупясь, налили Искомому Зверю вина.
— Несчастное создание, — разгневанно говорил Король Пеллинор. — Оно зачахло, просто зачахло оттого, что никто не проявлял к нему интереса. Как я мог столько времени оставаться у сэра Груммора и ни разу не вспомнить о моей доброй, старой Зверушке — ума не приложу! Вы только посмотрите на ее ребра, посмотрите. Словно обручи на бочке. Лежит в снегу, одна-одинешенька, утратив всякую волю к жизни. Давай-ка, Зверь, поднимись, попробуй сделать еще глоточек. Это тебе поможет.
— Развалился на перине, — добавил безжалостный монарх, испепеляя взглядом сэра Груммора, — как, как деточка малая!
— Но как же вы — как же вы его отыскали? — запинаясь, спросил сэр Эктор.
— Случайно наткнулся. Вам надо спасибо сказать, хоть и не за что. Носятся тут, как орава придурков, и лупят друг друга мечами по спинам. Случайно наткнулся вот здесь, прямо в кустах. Лежит, — спина, бедная, вся в снегу, в глазах слезы, и в целом свете никому до нее нет дела. Вот что значит неправильный образ жизни. То ли дело прежде! Вставали мы с ней в одно время, всегда в один чае выходили на охоту, а в половине одиннадцатого — спать. А что теперь — взгляните на нее. Превратилась в развалину, и это вы будете виноваты, если она умрет. Вы и ваша постель.
— Однако, Пеллинор! — сказал сэр Груммор…
— Заткнитесь! — мгновенно ответил Король. — И что вы стоите тут, дурак-дураком. Делайте что-нибудь. Добудьте еще один кол, чтобы мы смогли донести старушку Глатисанту до дома. Вы-то что же, Эктор, — совсем уже разумения лишились? Все что нам требуется — это снести ее домой и уложить на кухне, у очага. Отправьте кого-нибудь вперед, пусть приготовят хлеба и молока. А вы, Твайти, или как вы там предпочитаете зваться, перестаньте тютькаться с вашей дудкой, бегите к дому и скажите там, пусть согреют несколько одеял. И когда мы придем домой, — закончил Король Пеллинор, — мы ее первым делом накормим до отвала для укрепления сил, а поутру, если она оправится, я ей дам форы пару часов — и вперед, к старой жизни. Как насчет этого, а, Глатисантушка? Твое дело улепетывать, мое — догонять. Подите сюда, Робин Гуд, или как вас там, — вы небось думали, я не знаю, — все я знаю, будет уж вам опираться на лук с видом этакого нерадивого следопыта. Давайте, голубчик, встряхнитесь, и пусть этот свихнувшийся на мускулатуре сержант пособит вам ее нести. Ну, подняли, да полегче. Вперед, обормоты, да смотрите у меня, не споткнитесь. Пуховые подушки, «дачи», надо же! Детский лепет! Давайте-давайте, двигайтесь, вперед, шагом марш! Головы у вас пуховые, вот это как называется!
— Что же до вас, Груммор, — прибавил Король уже после того, как закончил, — можете сами влезть в вашу постель, накрыться периной и задохнуться!
17
— По-моему, — сказал Мерлин, как-то под вечер взглянув на Варта поверх очков, — тебе самое время получить еще одну порцию образования. Я хочу сказать, Время-то уходит.
Дело было ранней весной, и все, что виделось из окна, казалось прекрасным. Зимний покров сошел и увлек за собой сэра Груммора, мастера Твайти, Короля Пеллинора и Искомого Зверя, — последний под воздействием доброты, молока и хлеба поправился. Он ускакал в снега, всем своим видом выказывая благодарность, а два часа спустя за ним последовал взволнованный Король, и зрители на зубчатых стенах наблюдали за тем, как Зверь, достигнув границы ловчего поля, принялся с большой изобретательностью запутывать следы на снегу. Он то бежал задом, то отпрыгивал в сторону футов на двадцать, то хвостом заметал отпечатки, то отползал вбок, цепляясь за нижние ветви деревьев, — словом, с явным наслаждением проделывал множество разных фокусов. Видели они и Короля Пеллинора, который, пока все это длилось, стоял, исправно зажмуря глаза и считая до десяти тысяч, а потом, добравшись до трудного места, совершенно запутался и в конце концов ускакал галопом не в ту сторону, волоча за собою ищейку.
День был чудесный. За окном классной комнаты лиственницы далекого леса уже оделись в слепящую зелень, и земля сверкала, набухая миллионами капель, и лесные птицы все уже вернулись домой — повесничать и петь. По вечерам деревенский люд копошился у себя в огородах, высаживая фасоль, и казалось, что ради этих неотложных дел и ради тех, что возникли (одновременно с высадкой фасоли) у слизняков, у почек, у птиц, у ягнят, — все живое, словно по сговору, высыпало наружу.
— Так в кого бы ты хотел превратиться? — спросил Мерлин.
Варт выглянул в окно, прислушиваясь к повторенной дважды чистой песенке дрозда. Он сказал:
— Я уже был однажды птицей, но только ночью, в кречатне, а полетать мне так и не пришлось. Даже при том, что не следует дважды делать одного и того же урока, как ты считаешь, — нельзя мне побыть птицей, чтобы и этому научиться?
Его мучала зависть к птицам, которая томит по весне всякого чувствительного человека и доходит порой до таких проявлений, как разорение птичьих гнезд.
— Не вижу к сему никаких препятствий, — сказал чародей. — Почему бы тебе не попробовать полетать нынешней ночью?
— Но ведь ночью они спят.
— Тем больше будет возможностей их разглядеть, не спугнув. Ты мог бы вечером отправиться с Архимедом, он тебе все расскажет о них.
— Ты это сделаешь, Архимед?
— С наслаждением, — ответил Архимед. — Я и сам бы не прочь слегка прогуляться.
— А ты знаешь, — спросил Варт, думая о дрозде, — почему птицы поют и как? Это что, их язык?
— Разумеется, язык. Не богатый язык, не такой, как у человека, но все же довольно развитый.
— Гилберт Уайт, — сказал Мерлин, — заметил или еще заметит, это уж как вам больше нравится, что «язык птиц весьма древен и, как и в других древних разновидностях речи, говорится в нем малое, но подразумевается многое». Где-то у него сказано также, что «грачи в пору кормленья птенцов покушаются иногда — в веселии сердца — запеть, но без большого успеха».
— Грачей я люблю, — сказал Варт. — Странно, но это мои любимые птицы.
— Почему? — спросил Архимед.
— Ну, просто они мне нравятся. Мне нравится их дерзость.
— Нерадивые родители, — процитировал Мерлин, пребывавший в ученом расположении, — и дерзкие, распущенные дети.
— Вообще говоря, — задумчиво сказал Архимед, — всем вороньим присуще извращенное чувство юмора.
Варт пояснил:
— Мне нравится, как они наслаждаются полетом. Они не просто летают, как прочие птицы, они летают ради веселья. Особенно приятно смотреть, как они на ночь слетаются к гнездам, гогоча, переругиваясь и пихаясь, словно простонародье. А иногда они переворачиваются на спину и кувыркаются в воздухе, просто для смеха или же забыв, что они вообще-то летят, и принимаясь по-простецки вычесывать блох.
— Они разумные птицы, — сказал Архимед, — несмотря на их низменный юмор. Ты знаешь, они из тех птиц, у которых имеется парламент и общественное устройство.
— Ты хочешь сказать, что у них есть законы?
— Да уж, разумеется, есть. Каждую осень они слетаются на поле, чтобы их обсудить.
— И каковы же эти законы?
— Ну, как тебе сказать, — законы о защите грачиного гнездовья, о браке и тому подобные. Запрещается, например, вступать в брак вне гнездовья, а уж если ты утрачиваешь всякое чувство приличия и приводишь себе чернявую девицу из соседнего поселения, то все раздирают твое гнездо на кусочки, едва ты его построишь. Тебя вынуждают переселиться в пригород, вот потому-то вокруг каждого грачиного гнездовища на нескольких деревьях непременно видны отдельные гнезда.
— И что мне еще в них нравится, — сказал Варт, — это их пылкость. Они, может быть, и воры, и склонны к дурацким розыгрышам, и скандалят, и задирают друг друга, при этом вопя во все горло, а все же у них хватает отваги всей оравой наваливаться на врага. Потому что даже если вас целая стая, все же, по-моему, чтобы напасть на ястреба, требуется отвага. И даже атакуя его, они продолжают валять дурака.
— Орава — она орава и есть, — надменно произнес Архимед. — Это ты верное слово сказал.
— Ну что же, во всяком случае это веселая орава, — ответил Варт, — и мне она нравится.
— А какая твоя любимая птица? — ради поддержания мира вежливо спросил Мерлин.
Некоторое время Архимед размышлял, а затем ответил:
— Что ж, это серьезный вопрос. Это все равно как спросить у тебя, какая твоя любимая книга. В целом, однако, я думаю, что мне следует предпочесть голубя.
— Он что, вкуснее?
— Эту сторону дела я не рассматриваю, — сказал Архимед тоном воспитанного человека. — В сущности говоря, голубь представляет собой любимое блюдо всякого хищника, разумеется, если хищник достаточно велик, чтобы с ним справиться, но я имел в виду лишь его бытовые повадки.
— Опиши их.
— Голубь, — сказал Архимед, — это своего рода квакер. Одевается он во все серое. В детях послушен, в любви постоянен, в родителях мудр и знает, как знает всякий философ, что любой человек ему враг. С ходом столетий голубь приобрел множество специальных познаний по части спасения бегством. Ни единый голубь никогда не совершит акта агрессии, равно как и не нападет на своих преследователей; но с другой стороны, не существует птицы, столь же искусной в приемах уклонения от них. Голубь научился падать с дерева вниз со стороны, противоположной подходящему к дереву человеку, и лететь низом так, чтобы между ним и человеком оказалась изгородь. Нет птицы, которая так же хорошо оценивает расстояние. Бдительные, пыльные, пахучие и легко теряющие перья, — отчего собаки отказываются брать их в зубы, — защищенные от дроби подбивкою своего оперения, голуби с истинной любовью воркуют друг с дружкой, с истинной заботливостью вскармливают своих хитроумно сокрытых детенышей и с истинной мудростью упархивают от любого агрессора — раса любителей мира, вечных переселенцев, уходящих в своих крытых фургонах от воинственных индейцев. Это любящие индивидуалисты, выживающие в борьбе с силами массового истребления лишь благодаря философии бегства.
— Знаешь ли ты, — прибавил Архимед, — что чета голубей всегда устраивается на ночлег головою к хвосту друг друга, так, чтобы можно было посматривать в обе стороны?
— Я знаю, что так делают наши домашние голуби, — сказал Варт. — И думаю, что люди вечно норовят их убить оттого, что они такие прожорливые. Что мне нравится в вяхирях, так это то, как они хлопают крыльями и как они во время брачных полетов взмывают вверх, складывают крылья и падают, так что полет их походит на полет дятла.
— Вообще-то на дятлов они не похожи, — сказал Мерлин.
— Вообще-то нет, — признал Варт.
— А у тебя какая птица любимая? — спросил Архимед, чувствуя, что надо дать высказаться и хозяину.
Мерлин сложил пальцы вместе, как Шерлок Холмс, и без промедленья ответил:
— Я предпочитаю зяблика. Мой друг Линней называет его coelebs, или птицей-холостяком. Стаям зябликов хватает ума разделяться на зиму, так что самцы и самки летают отдельно. А потому хотя бы в зимние месяцы они живут в совершенном мире.
— Наша беседа, — напомнил Архимед, — началась с вопроса о том, умеют ли птицы говорить.
— Другой мой друг, — немедленно откликнулся Мерлин наиученейшим своим тоном, — утверждает или будет утверждать, что все разговоры о птичьем языке начинаются с вопроса о подражании. Аристотель, как ты знаешь, также выводит трагедию из подражания.
Архимед испустил тяжкий вздох и обронил с пророческой интонацией:
— Ну давай уж, выкладывай все до конца.
— Дело обстоит так, — сказал Мерлин. — Кобчик падает на мышь, и несчастная мышь, пронзенная его когтями, испускает в агонии писк: «Киии!» В следующий раз, когда кобчик завидит мышь, он уже сам из подражания начинает выкрикивать: «Киии». Другой кобчик, возможно супруг или супруга первого, присоединяется к этому крику, и через несколько миллионов лет уже все кобчики выкликают друг друга только им присущей нотой: «Кии-кии-кии».
— Но нельзя же строить все выводы на одной только птице, — сказал Варт.
— А я и не собираюсь. Крик соколов походит на крик их добычи. Кряквы квакают совсем как лягушки, которых они едят, тоже и сорокопуты подражают горестным крикам тех, кого они употребляют в пищу. Дрозды, в том числе и черные, щелкают, как улиточьи домики, которые они разбивают. Разного рода вьюрки воспроизводят звук, сопровождающий разгрызанье семян, а дятлы подражают стуку по дереву, который они издают, когда добывают себе на прокорм насекомых.
— Но ведь у всех птиц в песнях больше одной только ноты!
— Конечно-конечно. Из подражания возникла только призывная нота, а затем в результате ее повторения и варьирования появились различные птичьи напевы.
— Я тебя понял, — холодно сказал Архимед. — А обо мне что ты скажешь?
— Ну, ты же отлично знаешь, — сказал Мерлин, — что мышь-землеройка, на которую ты налетаешь, восклицает: «Куиик!». По этой самой причине молодняк твоего вида призывает друг друга криком «Куиик».
— А старики? — саркастически осведомился Архимед.
— Хуруу, Хуруу, — не желая сдаваться, воскликнул Мерлин. — Друг мой, это элементарно. После первой своей зимы они подражают завыванию ветра в том древесном дупле, которое выбрали для ночлега.
— Понятно, — холоднее, чем когда бы то ни было, произнес Архимед. — Отметим, что на сей раз ни о какой добыче речь не идет.
— Ой, да брось, пожалуйста, — парировал Мерлин. — Существуют же и другие вещи помимо еды. Например, даже птица время от времени пьет воду или купается в ней. Именно звук речного течения и слышим мы в песне скворца.
— Теперь, как видно, — сказал Архимед, — дело уже не только в том, что мы едим, но и в том, что пьем или слышим.
— А почему бы и нет?
— Ну хорошо, пускай, — сказал, уступая, Архимед.
— А по-моему, это интересная мысль, — сказал Варт, чтобы подбодрить наставника. — Но как же из этих подражаний получился язык?
— Поначалу были простые повторы, — сказал Мерлин, — потом пошли вариации. Ты, как видно, не осознаешь, как много значит интонация и скорость произнесения. Положим, я бы сказал: «Какой хороший денек», вот так — просто. Ты бы ответил мне: «Да, хороший». Но если бы я с нежной интонацией произнес: «Какой хороший денек», ты, возможно, подумал бы обо мне: «Вот приятный человек». С другой стороны, если бы я почти неслышно шепнул: «Какой хороший денек», ты, быть может, начал бы озираться, пытаясь понять, что меня так напугало. Вот примерно таким образом птицы и разработали свой язык.
— А не мог бы ты нам сообщить, — сказал Архимед, — раз уж ты столько всего знаешь об этом, как много различных сведений способны мы, птицы, передавать, меняя темп и ударения в коленцах наших так называемых призывных кликов?
— Разумеется, очень много. Если ты влюблен, ты будешь кричать «Кии-уик» с мягкими ударениями, а посылая вызов или выражая ненависть, выкрикнешь то же «Кии-уик» сердито; ты испускаешь призывный клич с повышением тона, если не знаешь, где твой партнер, или же хочешь отвлечь его внимание от гнезда, когда близ него появляется кто-то чужой; приближаясь зимней порой к старому гнезду, ты можешь прокричать те же ноты любовно — это условный рефлекс, закрепленный радостями, которые ты когда-то испытал в этом гнезде, а если я подойду к гнезду и тебя напугаю, ты можешь выкрикнуть: «Кииуик-кииуик-кииуик» — и получится громкий сигнал тревоги.
— Когда разговор доходит до условных рефлексов, — кисло заметил Архимед, — я предпочитаю отправляться на поиски мыши.
— Пожалуйста, отправляйся. И когда ты ее найдешь, ты, смею утверждать, испустишь еще один клич, характерный для неясытей, хоть и не часто упоминаемый в книгах по орнитологии. Я говорю о звуке «ток» или «тцк», о котором человеческие существа говорят: «причмокнуть губами».
— И чему же, как ты полагаешь, подражает сей звук?
— Очевидно, хрусту мышиных костей.
— Ловко у тебя это выходит, хозяин, — сказал Архимед, — и до тех пор, пока дело касается одной только бедной неясыти, ты останешься победителем. Исходя из моего личного опыта, я могу сказать тебе только одно: все твои речи ничего не стоят. Синичка способна поведать тебе не только о том, что ей угрожает опасность, но и какая именно. Она умеет сказать: «Берегись кошки», или «Берегись ястреба», или «Берегись неясыти» так ясно, как если бы ты это в азбуке прочел.
— Я этого и не отрицаю, — сказал Мерлин. — Я говорил тебе лишь о началах языка. А вот попробуй-ка ты назвать мне хотя бы одну птичку, применительно к пению которой я бы не смог указать исходного образца для подражания.
— Козодой, — сказал Варт.
— Жужжанье пчелиных крыл, — тут же ответил его наставник.
— Соловей, — безнадежно сказал Архимед.
— Ах, — произнес Мерлин, откидываясь в уютном кресле. — Тут нам предстоит воссоздать душевную песнь нашей возлюбленной Прозерпины, пробуждающейся во всей ее текучей красе.
— Тирию, — мягко вымолвил Варт.
— Пию, — тихо добавил Архимед.
— Музыка! — в восторге заключил некромант, не способный воспроизвести и самых элементарных подражательных нот.
— Привет, — сказал Кэй, открывая дверь в вечереющую классную комнату. — Извините, что опоздал на урок географии. Пытался добыть несколько птичек с помощью арбалета. Видите вот, дрозда подстрелил.
18
Варт лежал, как ему и было велено, бодрствуя. Следовало дождаться, пока уснет Кэй, и тогда за ним придет Архимед с Мерлиновым волшебством. Он лежал под огромной медвежьей шкурой и смотрел в окно на весенние звезды, уже не морозные и металлические, но как бы отмытые заново, набухающие влагой. Вечер был замечательный — ни дождя, ни облачка. Небо между звездами казалось сделанным из самого темного и роскошного бархата. В проеме глубокого, глядящего на запад окна над самым горизонтом гнались за Сириусом ловчие псы-звезды, Альдебаран и Бетельгейзе, озираясь на своего господина, — на Орион, еще не взошедший над краем земли. Сквозь окно проникал в комнату ясно различимый аромат укрытых ночью цветов, ибо уже зацветала смородина, дикая вишня, слива, боярышник, и слышно было, как в окружающих, смутно различимых деревьях не менее пяти соловьев состязаются в конкурсе певческой красоты. Варт лежал на спине, под наполовину сползшей медвежьей шкурой, скрестив за головою руки. Ночь была слишком прекрасна, чтобы спать, слишком тепла, чтобы подтягивать шкуру. Как зачарованный, следил он за звездами. Скоро снова настанет лето, он сможет уходить ночевать на замковые стены и видеть, как звезды парят над его лицом — близко, будто мотыльки, — они и похожи, по крайности Млечный Путь, на пыльцу с мотыльковых крыльев. И в то же самое время они будут так далеки, что в переполненной вздохами душе начнут беспомощно роиться неизъяснимые мысли о вселенной и вечности, и он представит себе, как улетает меж ними, все выше и выше, никогда их не достигая, никогда не завершая полета, все покидая, всего лишаясь в спокойной стремительности пространства.
