Песнь Ахилла Миллер Мадлен
Его покои были так близко к морю, что сам воздух казался соленым на вкус. Каменные стены – без всяких узоров – да мягкий коврик. Простая, но добротная мебель, вырезанная из темнозерненого дерева, которое явно привезли издалека. Возле стены лежала толстая циновка.
Он указал на циновку:
– Это твоя.
– А-а.
Говорить спасибо было вроде как неправильно.
– Спать хочешь? – спросил он.
– Нет.
Он кивнул, будто я сказал что-то умное.
– Я тоже.
Теперь кивнул я. Мы с ним были будто птицы – оба с настороженной вежливостью дергали головами. Молчание.
– Я буду жонглировать. Поможешь?
– Я не умею.
– Тут нечего уметь. Я тебя научу.
Я пожалел, что сказал, будто не хочу спать. Не хотелось перед ним позориться. Но он смотрел на меня с надеждой, и я решил не дичиться.
– Ладно.
– Сколько шаров сможешь удержать?
– Не знаю.
– Покажи руку.
Я выставил ладонь. Он прижал к ней свою. Я едва не вздрогнул. Его кожа была нежной и слегка липкой после ужина. Пухлые подушечки пальцев – горячими.
– Примерно одинаковые. Тогда лучше начать с двух. Держи.
Он взял шесть кожаных мячей, вроде тех, какими жонглируют уличные фигляры. Я послушно взял два.
– Когда скажу, бросишь один мне.
Раньше меня бы задело, вздумай кто-нибудь вот так мной командовать. Но отчего-то из его уст это не прозвучало как приказ. Он принялся жонглировать оставшимися мячами.
– Бросай! – сказал он.
Я швырнул ему мяч, и его без промедления затянуло в мелькающую круговерть.
– Еще, – сказал он.
Я кинул еще один мяч, и он присоединился к остальным.
– У тебя хорошо получается, – сказал он.
Я резко вскинул голову. Не смеется ли он надо мной? Но он выглядел искренним.
– Лови!
Мяч – точно смоква тогда за ужином – полетел в мою сторону.
Особой ловкости от меня тут не требовалось, но я с удовольствием втянулся в игру. После каждого удачного броска мы радостно улыбались друг другу.
Наконец он остановился, зевнул.
– Поздно уже, – сказал он.
Я поглядел в окно и с удивлением увидел висящую высоко в небе луну. Я и не заметил, как пролетело время.
Усевшись на циновку, я глядел, как он готовится ко сну – умывается водой из широкогорлого кувшина, развязывает кожаный шнурок, перехватывавший волосы. Вместе с тишиной вернулась и моя настороженность. Почему я здесь?
Ахилл загасил факел.
– Доброй ночи, – сказал он.
– Доброй ночи.
Слова показались мне непривычными, будто чужой язык.
Время шло. У другой стены в лунном свете угадывались очертания его лица: идеально-точеного. Он спал, приоткрыв рот, беззаботно забросив руку за голову. Во сне он был совсем другим, красивым, но холодным, точно лунный свет. Мне даже захотелось, чтобы он проснулся, – увидеть, как к нему возвращается жизнь.
На следующее утро после завтрака я вернулся в общую спальню, думая, что и все мои вещи снова окажутся там. Но их там не было, а с моей циновки сняли покрывало. Я проверил еще раз – после обеда, и еще раз – после упражнений с копьем, и потом снова, перед тем как идти спать, но моя постель так и осталась пустой, незастеленной. Но. Все-таки. К нему в покои я пробирался опасливо, ожидая, что меня вот-вот остановит слуга. Никто меня не остановил.
Я замер в дверях, замешкался. Он лежал на скамье, как и в нашу первую встречу, – развалившись, болтая ногой.
– Привет, – сказал он.
Удивись он, выкажи хоть каплю сомнения, и я бы ни за что здесь не остался – ушел бы и спал на голом тростнике. Но ничего этого я не заметил. Только, как и прежде, приветливый голос, пристальный взгляд.
– Привет, – ответил я и пошел к своей циновке.
Постепенно я ко всему привык: больше не вздрагивал, заслышав его голос, не боялся, что мне попадет. Я больше не ждал, что меня отошлют. После ужина я привычно шел к нему в покои и циновку, на котрой спал, уже звал своей.
По ночам мне по-прежнему снился убитый мальчик. Но когда я просыпался – в поту, в ужасе, – луна сияла на воде за окном, и было слышно, как плещут о берег волны. В тусклом свете я различал его опутанные сном члены, видел, как легко он дышит. И мое сердце само собой начинало биться ровнее. Даже когда он спал, его не покидала какая-то живость, рядом с которой и смерть, и призраки казались глупостью. Вскоре ко мне вернулся сон. Кошмары снились все реже, а затем и вовсе перестали.
Выяснилось, что он не такой уж и важный, каким кажется. За его молчаливостью и невозмутимостью крылась другая личина – озорная, многогранная, будто искрящийся на солнце драгоценный камень. Ему нравилось соревноваться с самим собой – закрыв глаза, ловить разные предметы, перепрыгивать через невообразимые преграды из лежанок и стульев. Когда он улыбался, кожа в уголках рта у него морщинилась, будто поднесенный к пламени лист.
Он и сам был пламенем. Он полыхал, притягивал к себе взгляды. Очаровывал, едва проснувшись – с взлохмаченной головой и мутным от сна лицом. Его ноги вблизи казались ногами небожителя: идеально круглые подушечки пальцев, подрагивавшие, будто струны лиры, сухожилия. Пятки были мозолистыми – белое по розовому – оттого, что он везде ходил босиком. Отец заставлял его умащать их маслами, что пахли гранатом и сандаловым деревом.
Теперь перед сном он рассказывал мне, что случилось с ним за день. Поначалу я только слушал, но вскоре и у меня язык развязался. Я тоже начал делиться с ним историями – сначала о том, что произошло во дворце, а затем и крохами из прошлой жизни: о прыгавших по воде камушках, о деревянной лошадке, с которой я играл, о лире из приданого матери.
– Хорошо, что твой отец прислал ее с тобой, – сказал он.
Вскоре наши разговоры вышли из ночных берегов. Удивительно, сколько всего – и обо всем – нам нужно было сказать друг другу: о прибрежной полосе, об ужине, о том или ином мальчишке.
Я больше не опасался насмешки, затаившегося в его словах скорпионьего жала. Он говорил что думал и не понимал тех, кто поступал иначе. Кто-то, конечно, мог счесть его простаком. Но разве умение сразу во всем дойти до самой сути – не божественный дар?
Однажды, когда он собирался на тренировку, я поднялся было, чтобы уйти, но он сказал:
– Хочешь, пойдем со мной?
Говорил он как-то напряженно, не знай я, что такого быть не может, подумал бы – волнуется. Атмосфера, ставшая дружеской, вдруг снова сгустилась.
– Хорошо, – ответил я.
То были тихие послеобеденные часы, самое жаркое время, когда во дворце все отсыпались и оставляли нас в покое. К сараю, где хранилось оружие, мы пошли самым долгим путем – по извилистой тропинке, сквозь оливковую рощицу.
Я стоял в дверях, пока он выбирал оружие для тренировки – копье и слегка затупленный меч. Я нерешительно потянулся за своим:
– А мне надо?..
Он покачал головой. Нет.
– Я ни с кем не сражаюсь, – сказал он.
Я вышел вслед за ним во двор, на утоптанный круг песка.
– Никогда?
– Никогда.
– Тогда откуда ты знаешь, что…
Я осекся – он занял позицию в центре, меч у пояса, копье в руке.
– Что пророчество верно? Может, и не знаю.
В каждом богорожденном ребенке божественная кровь течет по-разному. От голоса Орфея плакали даже деревья, Геракл мог убить человека, похлопав его по спине. Чудом Ахилла была его скорость. С самого первого взмаха его копье двигалось быстрее моего взгляда. Оно вертелось, вспыхивало впереди, разворачивалось и затем мелькало уже сзади. Древко словно лилось из его рук, серый наконечник подрагивал, как змеиный язык. И сам Ахилл не останавливался ни на миг, барабаня по земле ногами, будто танцор.
Я глядел и не мог шевельнуться. Я почти не дышал. Его лицо было спокойным, отрешенным, а не искаженным от усилий. Его движения были столь точны, что я почти видел воинов, с которыми он бился, – они обступили его со всех сторон, десять человек, двадцать. Он взвился в воздух, орудуя копьем как серпом, другой рукой выхватывая меч из ножен. Он ударил с двух рук, двигаясь текуче, будто рыба в волнах.
И остановился, так же внезапно. В застывшем полуденном воздухе слышалось его – лишь слегка участившееся – дыхание.
– Кто тебя обучал? – спросил я.
Я не знал, что еще сказать.
– Отец, немного.
Немного. Мне почти стало страшно.
– И больше никто?
– Нет.
Я шагнул вперед:
– Сразись со мной.
Его фырканье было похоже на смех.
– Нет. Ну конечно же нет.
– Сразись со мной.
Я словно впал в транс. Его обучал отец – немного. А остальное – откуда? От богов? В этом было больше божественного, чем я видел за всю свою жизнь. Он сделал его прекрасным – это наше потное, мясницкое ремесло. Я понял, почему отец не разрешал ему тренироваться вместе со всеми. Как можно обычному человеку гордиться своим мастерством, когда в мире бывает такое?
– Не хочу.
– А я вызываю тебя на бой.
– У тебя и оружия-то нет.
– Раздобуду!
Он преклонил колени, сложил оружие в пыль. Встретился со мной взглядом.
– Нет. И больше не проси.
– А я попрошу! Ты мне не запретишь.
Я запальчиво рванулся вперед. Что-то вдруг полыхнуло во мне – уверенность, нетерпение. Я свое получу. Он мне уступит.
Лицо у него исказилось, мне даже померещился в нем гнев. Я обрадовался. Ну хоть что-то, я его раздразню. Тогда он со мной сразится. Опасность так и загудела у меня в нервах.
Но он просто взял и ушел, бросив свое оружие в пыли.
– Вернись! – крикнул я.
И затем, еще громче:
– Вернись! Что, боишься?
И снова этот странный полусмешок, он даже не обернулся.
– Нет, не боюсь.
– А надо бы.
Я думал свести все к шутке, но в застывшем воздухе это прозвучало совсем иначе. Я глядел ему в спину – неподвижную, недвижимую.
Я заставлю его на меня посмотреть, подумал я. Пять разделявших нас шагов промелькнули под ногами, и я врезался в его спину.
Запнувшись, он упал, и я вместе с ним. Мы рухнули на землю, от удара он резко выдохнул. Не успел я и слова сказать, как он вывернулся и ухватил меня за запястья. Я стал вырываться, не совсем понимая, как себя вести. Но теперь я хотя бы мог сопротивляться.
– Пусти!
Я дернулся, пытаясь высвободиться из его хватки.
– Нет.
Молниеносным движением он подмял меня под себя, прижал к земле, уперся коленями мне в живот. Я тяжело дышал, злился и в то же время был до странного счастлив.
– Никогда не видел, чтоб кто-то сражался так, как ты, – сказал я ему.
Признание или обвинение – а может, и то и другое.
– Много ты чего видел.
Говорил он мягко, но я все равно ощетинился.
– Сам знаешь, о чем я.
Взгляд у него был непроницаемый. Над нами тихонько перестукивались незрелые оливки.
– Может быть. Так о чем ты?
Я рванулся – что было сил, – и он меня выпустил. Мы сидели на земле – в пыльных, липнущих к спинам хитонах.
– Ну…
Я осекся. Я теперь стал злее, знакомый жар гнева и зависти занимался во мне как от удара кресалом. Но желчные слова исчезали, не успев родиться.
– Равных тебе – нет, – наконец сказал я.
Он поглядел на меня, помолчал.
– И?..
Что-то в его голосе лишило меня последних остатков гнева. Все это было важно – раньше. Но теперь кто я такой, чтобы об этом жалеть?
Словно бы услышав меня, он улыбнулся, и лицо его было как солнце.
Глава шестая
После этого дружба нахлынула на нас разом, будто весенние потоки с гор. Раньше и мне, и остальным мальчишкам казалось, что его дни проходят в обучении царскому и государственному делу, в метании копья. Но для меня уже давно не было тайной, что – кроме уроков игры на лире и тренировок – его дни проходили в праздности. Поэтому мы с ним могли пойти купаться, а на следующий день – лазать по деревьям. Мы сами выдумывали себе игры, боролись друг с дружкой, носились взапуски. Лежа на теплом песке, говорили: «Угадай, о чем я думаю?»
О соколе, которого мы видели из окна.
О мальчишке с кривым передним зубом.
Об ужине.
И пока мы плавали, играли или разговаривали, на меня то и дело накатывало какое-то чувство. Оно вскипало в груди, захлестывало с ног до головы – почти как страх. Почти как слезы, до того быстро оно появлялось. Но, в отличие от слез или страха, оно было парящим, а не давящим, радостным, а не унылым. Мне и до этого случалось знать довольство – краткими урывками, когда я предавался одиноким развлечениям: швырял скакавшие по воде камушки, играл в кости, грезил. Но, по правде сказать, тогда дело было не в том, что я чувствовал, а в том, чего не чувствовал, ведь только тогда страх отступал – когда рядом не было ни отца, ни мальчишек. Я был не голоден, не был болен, не хотел спать.
Это же чувство было совсем иным. Я вдруг понимал, что улыбаюсь во весь рот, да так, что ныли щеки, по голове начинали бегать мурашки, и мне казалось, что еще немного – и волосы взлетят в воздух. Язык, упиваясь свободой, переставал меня слушаться. Я говорил с ним – еще, еще и еще. Больше можно было не бояться сказать лишнего. Больше можно было не бояться, что я слишком тощий или слишком медленный. Еще, еще и еще! Я научил его швырять камушки, а он меня – вырезать фигурки из дерева. Я чувствовал каждый нерв в своем теле, каждое дуновение ветра на коже.
Он играл на лире моей матери, а я смотрел на него. Когда же наставала моя очередь, я путался пальцами в струнах, приводя наставника в отчаяние. Но мне было все равно. «Поиграй еще», – говорил я ему. И он играл до тех пор, пока я почти не переставал различать в темноте его пальцы.
Я понял, до чего я переменился. Меня больше не заботило, что я проигрывал, когда мы бегали наперегонки, проигрывал, когда мы плавали к скалам, проигрывал, когда мы метали копья или швыряли камушки у воды. Уступить такой красоте – что ж тут позорного? Мне хватало того, что я видел, как он побеждал, видел, как мелькают в вихре песка его стопы, как вздымаются и опадают его плечи, рассекающие соль. Мне этого хватало.
В самом конце лета, когда со дня моего изгнания прошло уже больше года, я наконец рассказал ему, как я убил мальчика. Мы сидели в ветвях росшего во дворе дуба, за лоскутным занавесом его листьев. Здесь, далеко от земли, прижавшись к мощному стволу, говорить было как-то проще. Он молча выслушал меня, а затем спросил:
– Почему же ты не сказал, что защищался?
Как это похоже на него – спросить то, о чем я даже не подумал.
– Не знаю.
– А еще ты мог солгать. Сказать, что он уже был мертв, когда ты на него наткнулся.
Я вытаращился на него, оторопев от самой простоты предложенного. Я мог солгать. И тут меня осенило: солги я, и остался бы царевичем. Я оказался в изгнании не из-за того, что убил, а из-за собственного простодушия. Теперь-то я понял, отчего отец глядел на меня с таким отвращением. Сын-недотепа, с ходу во всем признавшийся. Я вспомнил, как играли желваки у него на скулах, пока я говорил. Он недостоин быть царем.
– Ты бы не солгал, – сказал я.
– Нет, – признал он.
– А как бы ты тогда поступил? – спросил я.
Ахилл побарабанил пальцем по суку, на котором сидел.
– Не знаю. Мне и представить-то сложно. То, как этот мальчишка с тобой говорил. – Он пожал плечами. – Никто еще не пытался что-то у меня отнять.
– Ни разу? – В это не верилось.
Я о такой жизни и помыслить не мог.
– Ни разу.
Он задумался, замолчал.
– Не знаю, – наконец повторил он. – Но я бы, наверное, разозлился.
Он закрыл глаза и прислонился к дубовой ветви. Зеленые листья увенчали его волосы будто корона.
Теперь я часто видел царя Пелея, нас иногда призывали на советы, на пиры с заезжими царями. Мне дозволялось сидеть за столом подле Ахилла, а захоти я – то и говорить. Мне не хотелось; я довольствовался тем, что молчал и разглядывал сидящих вокруг мужей. – вот какое прозвище дал мне Пелей. Филин – за большие глаза. Он умел одаривать такой лаской – ненавязчивой, ни к чему не обязывающей.
После того как мужи разъезжались, мы сидели с ним у огня, слушая рассказы о днях его юности. Нынче седой, увядший старик рассказывал нам о тех временах, когда он сражался бок о бок с Гераклом. Я рассказал, что видел Филоктета, и Пелей улыбнулся:
– Да, хранитель великого лука Геракла. А тогда он был копьеносцем, и мужа храбрее его еще нужно было поискать.
Такие похвалы тоже были в его духе. Теперь-то я понимал, отчего его казна ломилась от даров, преподнесенных ему в честь заключенных союзов и перемирий. Промеж наших куражащихся, бахвалящихся героев Пелей выделялся своей скромностью. Мы слушали его, а слуги подбавляли в огонь полено за поленом. И заря, бывало, уже наполовину занималась, когда он наконец отсылал нас спать.
Я разлучался с Ахиллом, только когда он ходил повидаться с матерью. Уходил он поздно ночью, а то и на рассвете, задолго до того, как пробуждался дворец, и возвращался раскрасневшийся, пахнущий морем. Когда я спрашивал его об этих встречах, он ничего от меня не утаивал, говоря до странного невыразительным голосом.
– Вечно одно и то же. Она спрашивает, чем я занят, здоров ли. Рассказывает, какая обо мне идет слава среди людей. А под конец всегда спрашивает, хочу ли пойти с ней.
– Куда? – с жадным интересом спрашивал я.
– В пещеры на дне моря.
Там жили морские нимфы, так глубоко, что туда не проникал даже луч солнца.
– И что, ты пойдешь?
Он покачал головой:
– Отец не советует. Говорит, смертному, который там побывает, уже никогда не стать прежним.
Когда он отвернулся, я сделал знак, подсмотренный у крестьян, – оберег против зла. Страшновато было, когда он вот так спокойно говорил обо всем этом. В наших легендах, если боги сходились со смертными, ничем хорошим это не заканчивалось. Но она же мать ему, успокаивал я себя, да и сам он – полубог.
Время шло, и встречи с ней стали для меня очередной его странностью, с которой я свыкся, как, например, с дивом его ног или нечеловеческой ловкостью его пальцев. Теперь, заслышав, как он поутру влезает в покои, я бормотал спросонок: «Как она?»
И он отвечал: «У нее все хорошо». Иногда прибавлял: «Рыбы нынче полным-полно». Или: «Вода в заливе теплая, как в купальнях».
И мы с ним засыпали.
Шла моя вторая весна у Пелея, и как-то утром Ахилл вернулся от матери позже обычного, солнце уже почти встало из-за воды, и с холмов доносился перезвон козьих бубенцов.
– Как она?
– У нее все хорошо. Она хочет тебя видеть.
Во мне всколыхнулся страх, но я подавил его.
– Что скажешь, мне нужно пойти?
Я и представить не мог, чего ей от меня надо. Я знал, как она ненавидит смертных.
Он отводил глаза, вертел туда-сюда найденный камушек.
– Хуже не будет. Она сказала, завтра ночью.
Теперь до меня дошло, что это приказ. Боги до просьб не снисходят. Я уже так хорошо его знал, что понял – ему стыдно. Раньше он никогда не говорил со мной так сухо.
– Завтра?
Он кивнул.
Мне не хотелось, чтобы он видел мой страх, хотя обычно мы с ним ничего не утаивали друг от друга.
– Надо ли… надо ли мне принести ей дары? Вина с медом?
В дни празднеств мы лили его на алтари богов. То было одно из щедрейших наших подношений.
Он покачал головой:
– Она этого не любит.
На следующую ночь, когда все во дворце уснули, я вылез из окна. Света половинки луны мне хватило, чтобы пробраться по камням, и я не брал с собой факела. Он сказал, что мне нужно встать в полосе прибоя и тогда она появится. Нет, уверял он меня, говорить ничего не надо. Она сама все узнает.
Волны были теплыми, вязкими от песка. Я переминался с ноги на ногу, глядя, как маленькие белые крабы шныряют в набегающей на песок воде. Я вслушивался, думая, вдруг услышу плеск волн под ее ногами. Подул легкий ветерок, и я с благодарностью закрыл глаза. А когда открыл их, она стояла передо мной.
Она была выше меня, выше любой женщины. Черные волосы струились по спине, кожа – до невозможного бледная – сияла серебром, словно впитала в себя лунный свет. Она стояла так близко, что я чуял ее запах, запах морской воды, приправленный темным медом.Я не дышал. Не смел.
– Ты Патрокл.
Я вздрогнул, заслышав ее голос, хриплый, скрипучий. Я ожидал звона колокольчиков, а не перестука камней в воде.
– Да, госпожа.
Она поморщилась от омерзения. Глаза у нее были нечеловеческие – целиком черные, с золотистыми крапинками. Я не мог заставить себя в них поглядеть.
– Он будет богом, – сказала она.
Я не знал, что отвечать, поэтому ничего и не ответил. Она склонилась ко мне, и у меня даже промелькнула мысль – неужто дотронется. Но она, конечно, не стала.
– Тебе ясно?
Щекой я чувствовал ее дыхание, совсем не теплое, а ледяное, как сама морская пучина. Тебе ясно? Он говорил, что она не любит ждать.
– Да.
Она склонилась еще ниже, нависла надо мной. Ее рот был красной раной, будто вспоротый живот жертвенного животного – окровавленный, пророческий. За ним поблескивали зубы, острые, белые будто кость.
– Хорошо.
Беззаботно, словно себе под нос, она добавила:
– А ты скоро умрешь.
Она развернулась и нырнула в море, не оставив даже кругов на воде.
Я не сразу вернулся во дворец. Не мог. Вместо этого я пошел в оливковую рощу, присел среди узловатых стволов и падалицы. Она была далеко от моря. Сейчас я хотел скрыться от запаха соли.
А ты скоро умрешь. Она сказала это равнодушно, как нечто безусловное. Она не желала меня ему в спутники, но я не стоил того, чтобы меня убивать. Что такое для богини несколько десятилетий человеческой жизни – их даже и помехой не назовешь.
Ей хотелось, чтобы он стал богом. Она сказала это так просто, как нечто само собой разумеющееся. Бог. Этот образ у меня с ним совсем не вязался. Боги были холодными, далекими – далекими как луна, у них не было ничего общего с его яркими глазами, с теплым озорством его улыбок.