Когда мы верили в русалок О'Нил Барбара
«Эмоциональная, трагичная и бесконечно личная история взросления, падения и исправления ошибок двух сестер. Ведь все мы заслуживаем второй шанс. Шанс на прощение. Шанс на счастье и возможность начать все заново. С чистого листа».
@lesenka1806
«История, которую сестры собирают по кусочкам, чтобы наконец начать жить и любить. Книга наполнена шумом океана и слезами боли, жарким солнцем и темными тайнами, красивыми видами и обретением себя».
@books_holy_anna
«Маленький роман с большой географией, где герои обретают себя и друг друга. Начинаешь читать и испытываешь волнение за судьбы двух сестер как в их настоящем, так и в прошлом … И все равно надеешься на хорошее. И оно наступит, должно наступить! Обязательно к прочтению!».
@bookinessa
«Эта история о прощении, о возможности обрести семью и исправить ошибки прошлого, даже когда кажется, что уже поздно».
@skiter_rita
Посвящается Нилу, сохраняющему стойкость духа при любых невзгодах.
Глава 1
Кит
Моя сестра почти пятнадцать лет считалась умершей, и вдруг я увидела ее в теленовостях.
В тот день я шесть часов кряду работала в отделении неотложной помощи, сортируя раненую молодежь, что пострадала в драке на пляжной вечеринке. Два огнестрельных ранения, в одном случае пуля задела почку; сломанная скула, перелом запястья; множественные лицевые травмы разной степени тяжести.
И это только у девушек.
К тому времени, когда мы со всеми разобрались, я «заштопала» и утешила тех, кому более или менее повезло; неудачливых бедолаг отправили на операционные столы или поместили в палаты. После я удалилась в комнату отдыха, где достала из холодильника напиток «Маунтин дью» – мой любимый источник сахара и кофеина.
По телевизору, что висел на стене, передавали репортаж о каком-то трагическом происшествии. Я с жадностью пила приторную газировку, рассеянно глядя на экран. Ночь. На заднем плане бушует огонь. Бегут, кричат люди. Взлохмаченный телерепортер в старомодной кожаной куртке что-то вещает надлежаще серьезным тоном.
И слева у него за спиной стоит моя сестра.
Джози.
Долгое мгновение она смотрит в камеру. За эту продолжительную секунду я успеваю понять, что зрение меня не обманывает. Те же прямые светлые волосы, только теперь подстриженные до плеч – в стиле «гладкий боб». Те же раскосые темные глаза и резко очерченные скулы. Те же полные губы, как у Анджелины Джоли. Ее красота – сочетание контрастов: темного и светлого, резких и плавных линий – всегда вызывала всеобщий восторг. В ней соединились в строгой пропорции черты наших родителей.
Джози.
Мне кажется, она глядит с экрана прямо на меня.
В следующую секунду она исчезает, а бедствие продолжается. Раскрыв рот, я таращусь на пустое место, где она только что была. Держу перед собой на вытянутой руке «Маунтин дью», словно предлагаю тост.
За тебя, Джози, моя любимая сестренка.
Потом встряхиваюсь. Типичный случай. Такое бывает со всеми, кто потерял близких. Лицо в толпе на оживленной улице; девушка с походкой, как у нее. Обрадовавшись, что она все-таки жива, кидаешься за ней вдогонку…
Девушка оборачивается, и ты раздавлена. Не то лицо. Не те глаза. Не те губы.
Не Джози.
В тот первый год после ее смерти со мной это происходило сотни раз, наверно, еще и потому, что тело так не нашли. Это было невозможно, принимая во внимание обстоятельства ее гибели. Но и выжить она тоже никак бы не могла. Ее постигла не обычная смерть: она не погибла в огне во время автомобильной аварии, не спрыгнула с моста, хотя довольно часто грозилась покончить с собой.
Нет, Джози испарилась в поезде где-то в Европе, который взорвали террористы. Растворилась, исчезла, сгинула.
Для этого и устраивают похороны. Нам отчаянно нужно знать правду. Мы должны собственными глазами увидеть лица тех, кого мы любили, даже если они обезображены. Иначе в их смерть слишком трудно поверить.
Я подношу к губам «Маунтин дью» и отпиваю большой глоток. Мы обе любили эту газировку, и она напоминает мне о том, что мы значили друг для друга. Я пью, убеждая себя, что принимаю желаемое за действительное.
В предрассветной тишине покидаю больницу. Состояние у меня нервозное: я одновременно изнурена и взвинчена. Если хочу немного поспать перед следующей сменой, нужно выветрить из головы эту тяжелую ночь.
Живу я в маленьком коттедже на окраине не самого благополучного района Санта-Круза. Ненадолго заезжаю домой, где переодеваюсь в гидрокостюм и кормлю кота – худшего кота на свете. Вываливаю ему в миску полбанки влажного корма, пальцами разминаю крупные кусочки. Он мурлыканьем выражает благодарность, и я осторожно тяну его за хвост.
– Постарайся не описать ничего важного, ладно?
Бродяга моргает.
Я кладу в джип серфборд и еду на юг, не сознавая, что направляюсь к нашей бухте. Понимаю это лишь тогда, когда добираюсь до места. Я заезжаю за обочину, вдоль которой тянется расчищенная полоса, паркуюсь и смотрю на море. На рассвете там народу немного – всего несколько человек. В первых числах марта море на севере Калифорнии холодное – градусов двенадцать, но волны ровным строем бегут до самого горизонта. Идеально.
Тропинка берет начало там, где некогда шла дорожка, ведущая к ресторану. Вырубленная в нескольких футах от скалы, где прежде находилась лестница, она зигзагом вьется вниз по крутому склону. Обычно по ней мы всегда спускались в уединенную укромную бухту. Кроме нас, этим спуском никто не пользовался. Сам склон постоянно осыпается: по поверьям местных жителей, он населен призраками. Сейчас спуск в полном моем распоряжении. Впрочем, с этими призраками я хорошо знакома.
На середине склона я останавливаюсь и, обернувшись, смотрю туда, где стояли наш дом, ресторан и знаменитая терраса, с которой открывался самый прекрасный вид на свете. Теперь оба здания лежат в руинах гниющих досок и обломков, рассеянных по холму. Большинство из них за долгие годы смыли штормы. Те, что остались, почернели от времени и морской воды.
В моем воображении эти здания высятся в своей призрачной красе: раскинувшийся «Эдем» с грандиозной террасой и над ним – наш маленький домик. С появлением Дилана мы с Джози стали жить в одной комнате, но ни она, ни я не возражали. Я вижу призраки нас всех из той поры, когда мы были счастливы: безумно влюбленные друг в друга родители; яркая, неутомимо энергичная сестра; Дилан с хвостиком на затылке, затянутым кожаным ремешком. Он все требовал, чтобы мы скорее спустились на берег и разложили там костер, на котором мы обычно жарили маршмэллоу и делали «сморы»[1], а потом пели. Дилан любил петь, у него был хороший голос. Мы всегда думали, что он станет рок-звездой. А он заявлял, что ему нужны только «Эдем», мы и наша бухта.
Себя я тоже представляю: семилетний сорванец на берегу под бело-голубым небом, ветер рвет во все стороны мои распущенные густые волосы.
Миллион лет назад.
Ресторан, которым владела наша семья, назывался «Эдем». Одновременно эксклюзивное и демократичное заведение, куда частенько захаживали кинозвезды-хиппи и наркоторговцы, снабжавшие их дурью. Наши родители тоже принадлежали к тому миру – знаменитости каждый в своей сфере, обладавшие властью на своих собственных условиях. Отец – общительный приветливый шеф-повар с заразительным раскатистым смехом и склонностью к излишествам. Мама – его вторая половинка, пленительная кокетка.
Мы с Джози носились, как собачата. Когда уставали, засыпали на берегу бухты, прямо на голой земле, и никому до нас не было дела. Согласно семейному преданию, мама, ослепительная красавица, однажды отправилась в ресторан на ужин с каким-то мужчиной и там с первого взгляда влюбилась в нашего отца. И вы, если б знали его, в том бы не усомнились. Отец, обаятельный шеф-повар из Италии, человек исполинского телосложения, был колоссальной личностью. В ту пору людей его профессии называли просто поварами. Или рестораторами. Собственно, он и был ресторатором. Мама любила его до самозабвения, гораздо больше, чем нас. Он испытывал к ней пылкое сексуальное влечение, относился как к своей собственности, но любовь ли это? Не знаю.
Зато я знаю, как трудно быть детьми родителей, которые одержимы друг другом.
Как и мама с папой, Джози любила драматические эффекты. От отца ей досталась его харизма, от матери красота, хотя в ней это сочетание проявилось как нечто экстраординарное. Уникальное. Не счесть сколько людей, мужчин и женщин, ее рисовали, фотографировали, писали. Не счесть сколько людей в нее влюблялись. Я всегда думала, что она станет кинозвездой.
А она, подобно нашим родителям, превратила свою жизнь в одну сплошную губительную драму с таким же катастрофическим концом.
Бухта, разумеется, никуда не делась, а вот лестницы больше нет. Я натягиваю гидроботы, свои густые волосы заплетаю в толстую косу. Небо на горизонте розовеет. Огибая камни, я гребу на лайн-ап[2]. Кроме меня здесь всего три человека. После нападения акул, случившегося несколько недель назад, ряды охотников до волн, даже самых мощных, существенно поредели.
А волны здесь огромные. Добрых девять футов высотой, с роскошными глянцевыми завитками – явление куда более редкое, чем многие думают. Я выплываю на позицию и жду своей очереди. Поймав волну, вскакиваю на ноги и еду прямо по гребню. Ради этого мгновения я живу. Ради мгновения, стирающего из сознания все остальное. В голове ни единой мысли. Только я, вода, небо, шум пенящихся бурунов. Шум моего собственного дыхания. Край доски скользит по воде. Лодыжки, даже в гидроботах, сковывает холод. Ледяной холод. Идеальный баланс. Меня пробирает дрожь, волосы хлещут по щеке.
С час, может, больше, я с самозабвением покоряю волны, забыв про все на свете. Небо, море, рассвет. Я растворяюсь. Нет ни меня, ни моего тела, ни времени, ни истории. Только доска под ногами, воздух, вода. Зависание на гребне волны…
И вдруг все меняется.
Волна обрушивается так внезапно, так стремительно, так мощно. Меня швыряет в толщу воды и крутит, как в стиральной машине. Ревущие буруны мотают во все стороны тело, голову и доску, которая болтается слишком близко – того и гляди размозжит череп.
Я обмякаю и, задерживая дыхание, отдаюсь на волю пенящейся воды. Будешь сопротивляться – покалечишься. Погибнешь. Единственный способ выжить – вести себя пассивно. Несколько бесконечных мгновений мир бурлит, вращается, подпрыгивая вверх-вниз.
На этот раз я утону. Доска дергает за лодыжку, тащит меня в сторону. Водоросли оплетают руки, обвивают шею…
Передо мной всплывает лицо Джози. Каким оно было пятнадцать лет назад. Каким я увидела его на экране телевизора накануне вечером.
Она жива.
Не знаю, как ей удалось выжить. Знаю только, что она жива.
Океан выплевывает меня на поверхность, и я втягиваю воздух в изголодавшиеся по кислороду легкие. Обессиленная, я возвращаюсь в бухту, ничком падаю на песок и с минуту отдыхаю. Со всех сторон звучат голоса моего детства. Мой собственный, Джози и Дилана. Вокруг нас носится, мокрый, вонючий и счастливый, нечистопородный черный ретривер – наш пес Уголек. Воздух полнится дымом, выплывающим из ресторана, где жарят и парят. Это дарит умиротворяющее ощущение того, что все возможно. Я слышу тихую музыку, пробивающуюся сквозь давно позабытый смех.
Я сажусь на песке, и звуки прошлого тотчас же умирают. Есть только обломки того, что было когда-то.
Одно из моих ранних воспоминаний – родители, слившиеся в страстных объятиях. Мне тогда было не больше трех-четырех лет. Где они находились, не скажу, но помню, что мама прижималась к стене, блузка на ней была задрана, и руки отца мяли ее груди. Я видела ее кожу. Они целовались так жадно, что чем-то были похожи на животных. Я зачарованно смотрела на них секунду, две, три, пока мама не издала резкий звук. И тогда я закричала:
– Прекратите!
Эта картина всплывает в памяти часом позже, когда я сижу во дворике своего дома. После душа волосы у меня мокрые. Потягивая горячий ароматный кофе, я просматриваю заголовки на своем айпаде. Бродяга сидит рядом на столе, сверкая желтыми глазами и размахивая черным хвостом. Ему семь лет. Кот он дикий. Я нашла его на заднем крыльце своего дома, когда ему было пять-шесть месяцев. Весь побитый, он умирал с голоду, едва дышал. Теперь он выходит из дому, только если я с ним, и съедает все, что бы я ему ни положила. Я рассеянно глажу его по спинке, а он не сводит глаз с кустарников вдоль забора. Черная шерстка у него длинная и шелковистая. Он скрашивает мое одиночество.
Трагическое происшествие, о котором сообщалось в теленовостях, произошло в Окленде. В ночном клубе случился пожар, унесший жизни нескольких десятков людей: одни были расплющены обрушившимся потолком, кто-то погиб в давке, пытаясь выбраться из горящего здания. Других подробностей нет. Я вывожу на экран разные фотографии с места трагедии, ища репортера, которого видела по телевизору минувшим вечером. Безрезультатно. Меня не покидает ощущение, что на меня мчится грохочущий поезд.
Откидываюсь в кресле, потягиваю кофе. Сквозь листву эвкалиптов пробиваются лучи яркого солнца Санта-Круза, расчерчивая узоры на моих ногах. Кожа у меня незагорелая, потому что я всегда либо в больнице, либо в гидрокостюме.
Это не Джози, убеждает меня голос разума.
Я выдвигаю клавиатуру, собираясь задать поиск по другому критерию… и останавливаю себя. После смерти сестры я месяцами прочесывала Интернет, ища подтверждение тому, что она выжила в катастрофе. И, как это часто бывает, статьи в большинстве своем пестрели домыслами, хоть ликвидаторы аварии и органы правопорядка этого не признают. Взрыв оказался таким мощным, что останки пассажиров поезда невозможно было идентифицировать. Дорогой тебе человек был там, но нигде не объявился. Все указывает на то, что она погибла.
За год не дававшая мне покоя потребность отыскать сестру постепенно ослабла, но у меня перехватывало в горле каждый раз, когда мне чудилось, что я увидела ее в толпе. Спустя два года я окончила ординатуру в городской больнице Сан-Франциско и вернулась в родной Санта-Круз. Устроилась на работу в отделение неотложной помощи и купила себе этот дом неподалеку от пляжа, что давало мне возможность присматривать за мамой и вести обыденное скромное существование. Мне всегда хотелось одного – мира, покоя, предсказуемости. Драмы в детстве мне хватило на всю жизнь.
У меня заурчало в животе.
– Пойдем, малыш, – говорю я Бродяге, – приготовим что-нибудь на завтрак.
Дом у меня маленький, в испанском стиле, в нем всего две комнаты. Стоит в местечке на окраине района, в который по ночам лучше не соваться. Но он мой, и до пляжа от него семь минут ходу. При заселении я заменила старые шкафы и бытовую технику, отремонтировала изумительное плиточное покрытие.
Я подумываю о том, чтобы напечь на завтрак блинов, и вдруг на рабочем столе звонит мой телефон.
– Привет, мама. – Я открываю холодильник. Хмм. Яиц нет. – Что стряслось?
– Кит, – произносит она и на секунду умолкает. Я тут же настораживаюсь. – Ты случайно не видела репортаж о пожаре в ночном клубе в Новой Зеландии?
У меня екает в животе, что-то ухает, опускается до самой земли.
– А что?
– Понимаю, это глупо, но, клянусь, там промелькнула твоя сестра.
Прижимая телефон к уху, я смотрю в окно кухни на колышущиеся кроны эвкалиптов, на цветы, что я старательно высадила вдоль забора. Мой оазис.
Если б это была не мама, а кто-то другой, я не стала бы заморачиваться. Просто сбежала бы, отказываясь открывать эту особую дверь. Но ведь она так старалась. Шаг за шагом снова и снова проходила все ступени реабилитационной программы в группе анонимных алкоголиков. Она здесь, рядом – настоящая и печальная. Ради нее я делаю вдох и говорю:
– Я тоже видела.
– Неужели она жива?
– Мама, скорее всего, это была не она. Давай не будем терять головы, не будем обольщаться, хорошо? – В животе снова урчит. – У тебя есть что-нибудь перекусить? Я до четырех была в больнице, и дома у меня шаром покати.
– Еще бы, – со свойственной ей насмешливостью в голосе отзывается она.
– Ха-ха. Если готова поджарить мне яичницу, я приду и обсужу это с тобой лично.
– В два мне нужно быть на работе, так что поторопись.
– Еще нет одиннадцати.
– Мм-хмм.
– Я без макияжа, – предупреждаю я. Мама всегда обращает на это внимание. Даже теперь.
– Да ради бога, – отвечает она, но я знаю, что ей не все равно.
До мамы от моего дома вполне можно дойти пешком. Собственно, потому я и приобрела для нее жилье в своем районе, но, чтобы она не волновалась, я еду к ней на машине. Квартиру маме я купила пару лет назад. Она немного обшарпанная, комнаты маленькие, но из окон гостиной открывается широкий обзор на Тихий океан. Шум водной стихии маму успокаивает. Мы с ней обе любим океан всей душой. Эта страсть глубоко укоренилась в нас. Голод, который ничем иным не утолить.
Взбираясь по наружной лестнице к ее квартире на втором этаже, я машинально бросаю взгляд на водную ширь, проверяю, есть ли волны. Сейчас океан спокоен. Серферов не видно, зато берег у кромки едва заметно колышущейся воды усеян ребятишками и их родителями.
Мама, углядев мой автомобиль, выходит встречать меня на террасу, украшенную горшечными растениями. На ней свежие хлопчатобумажные желтые капри и белый топ в полоску такого же солнечного цвета. Волосы – по-прежнему густые и здоровые, белокурые с проседью, как будто мелированные – собраны на голове в высокий пучок, как у молодой мамочки. Эта прическа ей идет, хотя на лице лежит печать жизненных невзгод и поклонения солнцу. Это неважно. Она стройна, длиннонога, с пышной грудью, а поразительные глаза не утратили лучистого блеска. Ей шестьдесят три, но в рассеянном свете своей простенькой террасы на верхнем этаже она выглядит не старше сорока.
– Вид у тебя усталый, – отмечает она, взмахом руки предлагая мне войти.
Всюду в комнатах уверенно цветут и зеленеют разнообразные домашние растения. Мамин конек – орхидеи. Из всех, кого я знаю, только у нее они цветут снова и снова. Дайте ей полсекунды, и она с ходу перечислит множество видов этого семейства, употребляя их латинские названия: Cattleya; ее любимый Phalaenopsis; нежная изящная Laelia.
– Ночь выдалась долгой. – Только я переступаю порог, в нос мне бьет аромат кофе, и я прямой наводкой иду к кофейнику. Наливаю кофе в кружку, что уже стоит под носиком, в ту самую, что мама приберегает для меня, – тяжелую зеленую кружку, с видом Гавайских островов. На столе уже лежат наготове яйца и измельченный перец.
– Садись, – живо говорит мама, надевая фартук. – Омлет устроит?
– Вполне. Спасибо.
– Открой мой ноутбук, – велит она, бросая кусок сливочного масла в тяжелую глубокую чугунную сковороду. – Я сохранила тот ролик.
Я выполняю указание, и вот он, репортаж, что я видела накануне вечером. Сумятица, крики, шум. Телерепортер в кожаной куртке. Лицо у него за плечом, глядящее прямо в камеру – целых три секунды. Одна… две… три. Я смотрю ролик, перематываю назад и снова смотрю, ведя отсчет. Три секунды. Если остановлю ролик на кадре с ее лицом, лишний раз удостоверюсь, что ошибки быть не может.
– Так не бывает, чтобы какой-то другой человек был ее точной копией, до мелочей, – говорит мама, подходя ко мне и глядя на экран через мое плечо. – И имел точно такой шрам.
Я зажмуриваюсь, словно силясь избавиться от этой проблемы. Когда снова открываю глаза, она по-прежнему на экране, застыла во времени. От линии волос через бровь к виску тянется до боли знакомый неровный шрам. Просто чудо, что она не потеряла глаз.
– Не бывает, – соглашаюсь я. – Ты права.
– Ты должна найти ее, Кит.
– Полнейший абсурд, – возражаю я, хотя сама думаю о том же. – Как ты себе это представляешь? В Окленде миллионы людей.
– Ты сумеешь ее отыскать. Ты ее знаешь.
– И ты ее знаешь.
Качая головой, мама выпрямляет спину.
– Я никуда не езжу, как тебе хорошо известно.
– Ты не пьешь пятнадцать лет, – хмурюсь я. – Ты бы справилась.
– Нет, не могу. Придется тебе.
– Я не могу просто так взять и отправиться в Новую Зеландию. У меня работа, в больнице на меня рассчитывают, я не вправе их бросить. – Я убираю с лица волосы. – И как быть с Бродягой? – У меня щемит сердце. На работе-то я договорюсь, ведь я не была в отпуске три года. А вот кот без меня сдохнет от тоски.
– Я поживу у тебя.
Я смотрю на маму.
– Переедешь ко мне или будешь приходить утром и вечером, чтобы его покормить?
– Перееду. – Мама ставит на стол тарелку с восхитительно горячим перченым омлетом. – Иди ешь.
Я встаю.
– Он наверняка будет все время прятаться.
– Ну и что? Зато будет знать, что он не один. А через пару деньков, глядишь, возьмет в привычку спать вместе со мной.
Запах лука и перца еще больше разжигает аппетит, и я набрасываюсь на омлет подобно шестнадцатилетнему мальчишке, а в памяти мелькают картины прошлого. Мы с Джози маленькие, она склоняется надо мной, проверяя, не сплю ли я; ее длинные волосы щекочут мне шею. Я слышу ее заливистый смех, представляю, как она играет с Угольком, швыряет палку, а он ее снова приносит. Сердце начинает ныть, и это не метафора: оно болит по-настоящему. Груз воспоминаний, тоски и гнева настолько тяжел, что я прекращаю жевать и, положив вилку, протяжно вздыхаю.
Мама сидит рядом, молчит. Я вспоминаю, какой у нее был голос, когда она сообщила мне о смерти Джози. Сейчас ее рука легонько дрожит. Видимо, стараясь это скрыть, она якобы как ни в чем не бывало – словно это самое обычное утро и жизнь течет как обычно – подносит ко рту чашку.
– Серфингом занималась?
Я киваю. Мы обе знаем, что именно так я снимаю напряжение. Примиряюсь с собой. С жизнью.
– Да. И это было здорово.
Мама сидит на втором из двух стульев, что стоят у стола. Взгляд ее прикован к океану. На ее серьезных губах играет солнечный блик, и мне вдруг вспоминается, как она смеялась с моим отцом, широко открывая алый рот, как они кружились в танце на террасе «Эдема». Трезвая Сюзанна куда более приятное существо, чем Сюзанна пьяная, но порой я скучаю и по той – по ее неукротимой пылкости, экспансивности.
– Ладно, пойду, – говорю я, может быть, надеясь увидеть хотя бы тень той молодой женщины.
И на мгновение глаза ее загораются. Она берет меня за руку, и в кои-то веки я не отдергиваю ее, а, напротив, сжимаю ладонь матери в приступе великодушия.
– Обещаешь, что будешь жить у меня? – спрашиваю я.
Свободной рукой она чертит «Х» на левой стороне груди и затем вскидывает ее, давая клятву:
– Обещаю.
– Тогда ладно. Улажу все формальности и сразу в путь. – Волна предвкушения и ужаса поднимается в груди, плещется в животе. – Матерь Божья! Вдруг она и вправду жива?
– Тогда я придушу ее собственными руками, – говорит Сюзанна.
Глава 2
Мари
– Куда ты меня везешь? – спрашиваю я, пальцем пытаясь сдвинуть с глаз повязку.
Саймон, мой муж, шлепает меня по руке.
– Не тронь.
– Мы едем уже целую вечность.
– Это приключение.
– Займемся извращенческим сексом, когда прибудем на место?
– Изначально я это не планировал, но раз ты сказала… – Его ладонь опускается на мою руку и ползет к груди. Я смахиваю ее. – А что, отличная идея. Ты – обнаженная, с завязанными глазами, под открытым небом.
– Под открытым небом? В Окленде? М-м, нет.
Я пытаюсь понять, куда мы направляемся. Несколько минут назад мы съехали с автострады, но на слух я по-прежнему не могу определить, в каком мы районе. Можно было бы сориентироваться по преодоленному расстоянию, но это если бы мы жили не в Девонпорте, откуда долго добираться до многих других районов города. Подняв голову, я принюхиваюсь и улавливаю запах хлеба.
– Уф, пекарней пахнет.
– Одна подсказка есть, – хмыкает Саймон.
Какое-то время мы едем в молчании. Потягивая кофе из бумажного стаканчика, я в волнении думаю о своей дочери Саре. За завтраком она закатила истерику, заявила, что не пойдет в школу. Пряча лицо в растрепанных темных волосах, которые словно накидкой укрывали ей плечи и руки, причину она назвать отказывалась, и только твердила, что школу она ненавидит, что там ужасно и она хочет учиться дома, как ее (странная и жеманная) подруга Надин, живущая с нами по соседству. Самый настоящий бунт со стороны семилетней девочки, которая слыла лучшей ученицей в классе.
– Как по-твоему, что с Сарой?
– Наверняка просто с кем-то поссорилась, хотя надо бы заехать в школу, поговорить с учителями.
– Да, пожалуй.
Сара ни в какую не соглашалась идти в школу, хотя старший брат вызвался приглядеть за ней. Лео в девять лет был копией своего отца: те же густые блестящие темные волосы и бездонные глаза, как глубь океана, та же долговязая фигура. Уже сейчас видно, что он будет таким же атлетичным, как его отец: Лео с полугода плавает как рыба. И подобно отцу, он не поддается плохому настроению и не теряет уверенности в себе, в отличие от меня и Сары.
Для себя я даже не мыслю жизнь без забот и тревог, но их оптимистичный настрой мне импонирует.
– К сожалению, она пошла в мать.
– В детстве ты была подвержена приступам уныния?
– Это еще мягко сказано, – смеюсь я. Треплю мужа по руке, даже с завязанными глазами безошибочно определив, где она лежит на сиденье. – И теперь подвержена, как заметили бы некоторые.
– Я их мнения не разделяю. Ты – само совершенство. – Саймон стискивает мою ладонь, и в этот момент мы резко поворачиваем, – вероятно, на подъездную аллею, предполагаю я. Небольшое расстояние автомобиль преодолевает, двигаясь под наклоном вверх, и затем останавливается.
– Повязку можешь снять, – объявляет Саймон.
– Слава богу. – Я срываю с глаз повязку и, тряхнув головой, ладонью приглаживаю волосы по всей длине.
Но открывшийся моему взору вид мне мало о чем говорит. Мы находимся в туннеле, образуемом древовидными папоротниками и лианами. В одном месте дорога усыпана темно-зелеными плодами, нападавшими с ветвей фейхоа.
– Где мы, черт возьми?
Саймон вскидывает одну густую темную бровь; его большой рот кривится в усмешке.
– Готова?
Сердце в груди подпрыгивает.
– Да.
Пару минут он едет вперед по разбитой ухабистой дороге, которая идет вверх, а потом мы неожиданно выкатываем из густых зарослей на широкую круговую подъездную аллею перед красивым домом 1930-х годов, который стоит отдельно на фоне необъятного голубого неба и безбрежного синего моря.
У меня перехватывает дух. Саймон еще не заглушил мотор, а я, с раскрытым ртом, уже выскакиваю из машины.
Сапфировый Дом.
Двухэтажный особняк в стиле ар-деко высится над гаванью и чередой островов, что тянутся вдалеке. Я резко поворачиваюсь, и передо мной, сверкая и переливаясь в лучах яркого утреннего солнца, простирается внизу город. Отсюда мне видны три из семи его вулканов. Я снова обращаю лицо к дому, и у меня сдавливает грудь. Этот особняк завораживает меня с тех самых пор, как я сюда приехала, отчасти из-за трагической истории, что связана с ним, но главным образом потому, что он стоит на этом холме. Элегантный и горделивый. Недоступный, как Вероника Паркер, кинозвезда, построившая для себя этот дом в 1930-х и впоследствии погибшая от рук убийцы.
– А войти можно?
Саймон протягивает ключ.
Я хватаю его и бросаюсь мужу на шею.
– Ты самый замечательный на свете!
Его ладони опускаются на мои ягодицы.
– Знаю. – Саймон берет меня за руку, переплетает свои пальцы с моими. – Пойдем посмотрим?
– Она умерла?
– В прошлом месяце. Ну что, приглашай в дом? – Он останавливается у входной двери. – Ты же теперь здесь хозяйка.
У меня холодеет кровь.
– В каком смысле?
Саймон запрокидывает назад голову, оценивающе глядя на контуры крыши со стороны фасада.
– Я купил его. – Он опускает подбородок. – Для тебя.
Глаза у него насыщенного серого цвета, как штормящий Тихий океан. В эту минуту они лучатся радостью оттого, что ему удалось удивить меня, и откровенной неподдельной любовью ко мне. На ум приходят строки из Шекспира, засевшие в памяти еще со школьных лет, с уроков литературы – только эти занятия я и посещала регулярно в старших классах: «Не верь, что солнце ясно, что звезды – рой огней, что правда лгать не властна, но верь любви моей»[3].
Я приникаю к мужу. Лбом упираюсь ему в грудь, руками обвиваю за пояс.
– Боже, Саймон.
– Эй, ну ты что? – Он гладит меня по волосам. – Ведь все хорошо.
От него пахнет стиральным порошком, нашей постелью и – едва уловимо – осенними листьями. Он мускулист и широкоплеч – твердыня, о которую разбиваются все лиходеи мира.
– Спасибо.
– Тут есть один махонький подвох.
Я отнимаю голову от груди мужа и смотрю ему в лицо.
– Что за подвох?
– Хелен, сестра Вероники, держала двух собак. Она выдвинула одно требование: дом покупается вместе с ее питомцами, и какое-то общество будет осуществлять надзор за условиями их содержания.
– За это я ее обожаю, – смеюсь я. – Что за собаки?
– Точно не знаю. Одна большая, одна маленькая – это все, что сказал агент.
Собаки не проблема. Мы с мужем оба их любим, и наш золотистый ретривер будет только рад тому, что у него появилась компания.
– Ну же… давай войдем. – Саймон слегка подталкивает меня локтем.
Чувствуя, как гулко стучит в груди сердце, я отпираю входную дверь.
Мы ступаем в холл высотой в два этажа, окруженный грациозной галереей. Он весь залит солнечным светом: сегодня ясный день. Комнаты расположены по кругу, в распахнутые двери видны окна и то, что за ними. Стену одной, похожей на длинную гостиную, занимает ряд стеклянных дверей от пола до потолка, из которых открывается изумительная панорама искрящегося волнующегося моря. Вдалеке на воде покачивается парусник.
Интерьер еще больше ошеломляет. Картины, мебель, ковры, убранство – все сплошь антиквариат, главным образом в стиле ар-деко с его ясными отточенными линиями. Среди них затесались несколько изделий мастеров художественного движения «Искусства и ремесла». Изысканный черно-красный лакированный шкаф-кабинет, на котором стоит резная ваза с засушенными стеблями; рядом – круглый стул, на который, я почти уверена, никто никогда не присаживался. Ковер в красно-золотистых тонах с узором из вьющихся растений.
– И что – весь дом такой? – сипло спрашиваю я. – Такой… нетронутый?
– Не знаю. Я внутри не был.
– Ты купил его, даже не осмотрев?
Саймон берет меня за руку.
– Пойдем, осмотрим.
Экскурсия по дому из разряда чудес. Мы как будто перенеслись в 1932 год. Здесь все того периода: мебель, постель, стены, произведения искусства. Три ванные с плиточным покрытием. Одна из них, самая большая, – просто жемчужина. Не удержавшись от восторга, я кружусь в танце посреди комнаты. Пальцами веду по изразцам приглушенных зеленых и синих тонов, которыми облицованы стены, потолок и ниша для ванны.
Дом считался бы редкой находкой, даже если бы он был оформлен просто в классическом ар-деко, но в нем, ко всему прочему, ощущается горделивый дух Океании. Лестницы из полированной древесины каури, перила из австралийского черного дерева. В отделке, творениях краснодеревщиков и плиточников преобладают мотивы папоротников и киви. Мы идем по коридорам, переходим из помещения в помещение, а я кончиками пальцев веду по инкрустированным и резным поверхностям, восхищаясь мастерством человека, создавшего всю эту красоту. Стеклянные двери с рисунком ведут из комнаты в комнату и на широкую террасу с видом на море.
Только три из двадцати двух комнат претерпели ремонт: спальня и гостиная в глубине особняка – ода безликости семидесятых; и часть кухни с плитой и холодильником десятилетней давности. Бытовая техника из нержавейки выбивается из общего интерьера просторного кухонного помещения, рассчитанного на многочисленную прислугу. Кафельное покрытие здесь не столь эффектное, но плита стоит в нише, облицованной изразцами, и я подозреваю, что под губительным слоем краски тоже похоронены изразцы.
Мы с Саймоном идем через буфетную, которой заведовал дворецкий. Она и теперь забита всяческими столовыми приборами и посудой – от рыбных ножей до супниц и фарфора. Я открываю одну из стеклянных дверец и беру одну из белых фарфоровых бутербродных тарелок, украшенных темно-синей окаемкой и исполненным золотом рисунком в виде двухголовых львиц и традиционных цветов по краю.
– Не… невероятно. Не дом, а настоящий музей. – Я осторожно возвращаю тарелку на свое место. – Может, это и должен быть музей. Может, мы будем эгоистами, если станем здесь жить.
– Глупости, дорогая. – Мой муж тянет меня за собой, и мы из узкой кладовой выходим в столовую, а оттуда, через одну из стеклянных дверей, что образуют стену, – на улицу. – Взмахом руки Саймон показывает на горизонт, словно собственноручно написал этот вид. – Представь, что наши дети растут в окружении всего этого великолепия. Что дом наконец-то наполнился жизнью.
Ветер ерошит его волосы, и я, как всегда, проникаюсь его заразительным оптимизмом.