Сага об угре Свенссон Патрик

Эту книгу хорошо дополняют:

О чем мы молчим с моей матерью

Мишель Филгейт

Время, занятое жизнью

Урсула Ле Гуин

Ваби-саби

Леонард Корен

Выбор

Эдит Ева Эгер

Информация от издательства

Издано с разрешения Patrik Svensson, Bonnierfrlagen AB/Bonnier Rights, Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency

На русском языке публикуется впервые

Благодарим Совет по делам искусств Швеции за субсидию на перевод книги на русский язык

Свенссон, Патрик

Сага об угре. О связи поколений, любви и дороге домой / Патрик Свенссон; пер. со шв. Юлии Колесовой. — М.: Манн, Иванов и Фербер, 2020.

ISBN 978-5-00146-643-7

Угорь — самый загадочный обитатель вод, тайны которого пытались разгадать люди со времен Аристотеля. Эти тайны заворожили и журналиста Патрика Свенссона, который в детстве летними ночами ловил угрей вместе с отцом. В этой книге сплелись личная история автора и история человечества, ведомого тягой к познанию, вопросы человеческих взаимоотношений, привязанности и смерти.

Все права защищены.

Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

© Copyright © Patrik Svensson, 2019

First published by Albert Bonniers Frlag, Stockholm, Sweden

Published in the Russian language by arrangement with Bonnier Rights, Stockholm, Sweden and Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency, Sweden

© Перевод, издание на русском языке. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2020

Угорь

С рождением угря дело обстоит вот как: оно происходит в северо-западной части Атлантического океана, которую еще называют Саргассовым морем, и это место как нельзя лучше подходит для появления на свет угря. Дело в том, что Саргассово море — не четко ограниченный сушей водоем, а что-то вроде моря в океане. Где оно начинается и где заканчивается — не так-то просто сказать, ибо оно не позволяет измерить себя привычными мерками. Это море расположено чуть на северо-восток от Кубы и Багамских островов, к западу от него — побережье Северной Америки, но при этом Саргассово море постоянно в движении. Оно словно сон: точно не скажешь, когда ты в него попадаешь и когда из него выбираешься, знаешь только, что ты там побывал.

Эта подвижность связана с тем, что Саргассово море не имеет берегов. Со всех сторон оно ограничено четырьмя мощнейшими течениями. На западе — жизнетворным Гольфстримом, на севере — ответвлением Северо-Атлантического течения, на востоке — Канарским и на юге — Северо-Атлантическим экваториальным. Саргассово море площадью в пять миллионов квадратных километров вращается теплым медленным водоворотом в этом замкнутом круге четырех течений. Попасть в него довольно просто, а вот выбраться удается далеко не всегда.

Вода здесь синяя и прозрачная, глубина в некоторых местах достигает семи тысяч метров, а на поверхности плавают огромные массы бурых водорослей. Они называются саргассум, или морской виноград, — от них и пошло название. Тысячеметровые переплетения грубых подводных лиан покрывают поверхность моря, давая жизнь и защиту множеству существ: мелким беспозвоночным, рыбам и медузам, черепахам, креветкам и крабам. Глубже в толще воды царят другие растения. Бурная жизнь в темноте, где всё напоминает ночной лес.

Именно здесь рождается европейский угорь, Anguilla anguilla. Здесь по весне нерестятся половозрелые особи, здесь они мечут и оплодотворяют свою икру. Здесь под защитой глубокой тьмы возникает крошечное существо, похожее на червя, с до обидного мелкой головой и плохо развитыми глазами. Оно носит название «лептоцефал» и имеет прозрачное, сильно сжатое с боков тело, напоминающее ивовый лист, длиной всего несколько миллиметров. Это первая стадия развития угря.

Прозрачный листик ивы тут же пускается в путь. Направляемый Гольфстримом, он преодолевает несколько тысяч километров через всю Атлантику до европейского побережья. Это путешествие может занимать до трех лет, и тем временем личинка потихоньку растет, миллиметр за миллиметром, как медленно раздувающийся шарик, и, достигнув после долгого плавания берегов Европы, проходит свою первую метаморфозу, становясь стеклянным угрем. Это вторая стадия в его развитии.

Стеклянный угорь, как и его предыдущая ипостась, — почти прозрачное существо длиной в шесть-семь сантиметров, словно ни цвет, ни грех еще не поселились в его извивающемся теле. Как писала о стеклянных угрях морской биолог Рейчел Карсон, «они похожи на узенькие палочки для мороженого, короче пальца». Хрупкие, внешне беззащитные, у некоторых народов они считаются деликатесом — например, у басков.

Когда стеклянные угри достигают европейского побережья, большинство из них поднимается вверх по водоемам и практически сразу адаптируется к жизни в пресной воде. Здесь они проходят еще одну метаморфозу: превращаются в желтого угря. Тело вырастает, становится мускулистым, похожим на змеиное. Глаза маленькие, с отчетливой темной областью посредине. Челюсти становятся широкими и мощными. Жаберные отверстия мелкие и почти полностью скрытые. Узкие, мягкие плавники тянутся вдоль всей спины и брюха. Кожа пигментируется, окрашивается в разные оттенки коричневого, желтого и серого, покрывается чешуей — такой мелкой и мягкой, что ее невозможно ни увидеть, ни почувствовать на ощупь. Своего рода невидимый панцирь. Если стеклянный угорь был мягким и хрупким, то желтый угорь сильный и крепкий. Это третья стадия в его развитии.

Желтый угорь поднимается вверх по малым и большим рекам и ручейкам, может пробираться по самым мелким и заросшим водоемам, преодолевать бурные течения. Он проплывает по мутным озерам и спокойным речушкам, по бурным потокам и теплым заросшим прудам. Никакие внешние препятствия не могут его остановить, а когда прочие варианты исчерпаны, он может перемещаться и по земле, часами ползя по подлеску и влажной траве к новой воде. Таким образом, угорь — это рыба, превосходящая рыбьи возможности. Вероятно, сам он себя рыбой не считает.

Он может перемещаться на сотни миль, неустанно двигаться вперед вопреки обстоятельствам, пока не настанет момент, когда он решит: здесь его дом. От этого дома ничего особенного не требуется: угорь приспосабливается к новой среде, изучает ее и учится в ней выживать. Речка или озеро с илистым дном, с камнями и впадинами, в которых можно спрятаться, достаточное количество пропитания, — и, найдя себе дом, угорь живет там год за годом, передвигаясь в радиусе пары сотен метров. Если внешние силы перемещают его в другое место, он стремится как можно скорее вернуться домой. Угри, которых отлавливали с экспериментальными целями, снабжали передатчиками и выпускали в нескольких километрах от места поимки, в течение пары недель возвращались туда, где их поймали. Как они ориентируются — никто толком не знает.

Желтый угорь всю свою активную жизнь проводит в гордом одиночестве, а его занятия зависят от времени года. Когда становится холодно, он может долгое время лежать в иле на дне в состоянии полной пассивности — иногда вместе с другими угрями, сплетя тела, как небрежно смотанный клубок.

Охотиться угорь предпочитает по ночам. В сумерках он выбирается из придонных отложений и начинает искать себе пищу, поедая все, что попадется ему на пути: червей, личинок, лягушек, улиток, насекомых, раков, рыбу, а при случае и мелких мышей и птенцов. Кроме того, он питается падалью.

Так, в сменяющихся периодах активности и пассивности, проходит большая часть жизни желтого угря. Без особой цели, помимо повседневных поисков пищи и укрытия. Словно жизнь — всего лишь ожидние, словно ее смысл таится где-то в промежуточном пространстве или в абстрактном будущем, которое нельзя приблизить иначе как терпением.

А жизнь у него долгая. Угорь, избежавший болезней и несчастий, может прожить на одном месте до пятидесяти лет. Известны шведские угри, которые в неволе доживали до восьмидесяти. Существуют мифы и легенды об угрях, проживших более века. Когда у угря отнимают главную цель его существования — размножение, он, кажется, способен прожить сколько угодно. Словно он готов ждать вечно.

Но в какой-то момент своей жизни, обычно в возрасте от пятнадцати до тридцати лет, угорь, живущий на воле, решает, что настала пора размножаться. Откуда берется это решение, мы также не знаем, но, когда оно принято, ожидание резко заканчивается — и жизнь угря приобретает совершенно иной характер. Он начинает двигаться в сторону моря, проходя по пути свою последнюю метаморфозу. Расплывчатая, неопределенная желто-коричневая окраска исчезает, спина становится черной, а бока — серебристыми, с четкими линиями, словно весь его внешний вид теперь отмечен целеустремленностью. Желтый угорь становится серебристым угрем. Это четвертая стадия развития.

Когда наступает осень, окутывая все защитным мраком, серебристый угорь начинает путешествие в Атлантический океан и далее в Саргассово море. И как по осознанной воле, все его тело приспосабливается к требованиям этого путешествия. Только теперь у угря формируются органы размножения, плавники становятся длиннее и сильнее, чтобы он мог плыть быстрее, глаза увеличиваются и окрашиваются в синий цвет, чтобы лучше видеть в морской глубине, пищеварительная система перестает функционировать, желудок атрофируется, а вся необходимая энергия берется из жировых запасов; тело наполняется икрой или молоками. В этот момент ничто уже не должно отвлекать угря от единственной цели.

Он проплывает до пятидесяти километров в день, иногда на глубине тысячи метров под водой, и об этом путешествии человеку по-прежнему мало что известно. Возможно, оно занимает полгода — или же угорь останавливается в пути на зимовку. Мы знаем, что в неволе серебристый угорь может жить четыре года, не питаясь.

Это долгий аскетический путь, по которому угря ведет не поддающаяся объяснениям экзистенциальная целеустремленность. Однако, добравшись до Саргассова моря, угорь еще раз находит свой дом. Под ковром из водорослей и морской травы оплодотворяются икринки. На этом угорь выполнил свое предназначение, его история завершена, и он умирает.

У реки

Ловить угря меня научил папа. Мы рыбачили в реке, протекавшей мимо полей, где когда-то прошло его детство. Приезжали на машине в темных августовских сумерках, сворачивали налево от трассы, пересекавшей реку, на маленькую дорожку, обычно представлявшую собой две колеи от колес трактора, спускались вниз с крутого холма и какое-то время ехали вдоль реки. Слева располагались поля зерновых, — спелые колосья пшеницы с царапанием стукались о машину, — а справа — высокая, тихо шуршащая трава. За травой скрывалась вода — спокойная речка шириной метров в шесть, извивавшаяся среди зелени, как серебристая цепочка, в последних отсветах солнца.

Мы медленно проезжали по дороге до самого конца, мимо порога, где вода тревожно пенилась вокруг камней и неслась под склонившейся к течению ивой. Мне было тогда семь лет, и я уже проезжал этим путем много-много раз. Когда колея кончалась и перед нами вставала стена непроходимой растительности, папа глушил мотор; становилось темно и тихо, до нас доносился только шум воды. Мы были одеты в резиновые сапоги и непромокаемые брюки: у меня просто желтые, а у него — сигнального оранжевого цвета. Достав из багажника два черных ведра со снастями, карманный фонарик и баночку червей, мы спускались к реке.

У реки трава был мокрая, жесткая и скрывала меня целиком. Папа шел впереди, протаптывая тропинку; стебли смыкались, как арка, у меня над головой, когда я пробирался следом. Над рекой скользили летучие мыши — беззвучные черные черточки на фоне неба.

Пройдя метров сорок, папа останавливался и оглядывался.

— Вот подходящее местечко, — говорил он.

Здесь к воде вел крутой глинистый склон. Один неосторожный шаг — и можно было поскользнуться, съехать вниз и упасть прямо в воду. Уже начинало темнеть.

Придерживаясь одной рукой за траву, папа осторожно продвигался вниз, потом оборачивался и протягивал мне ладонь. Опираясь на нее, я следовал за ним такими же заученными осторожными шагами. У воды мы вытаптывали в траве небольшую площадку и ставили на нее ведра.

Я повторял за папой: когда он некоторое время стоял молча, разглядывая воду, глядел туда же, куда смотрел он, и воображал, что вижу то же самое, что и он. Само собой, не было никакой возможности определить, подходящее место мы выбрали или нет. Вода была темная, тут и там торчали несколько пучков угрожающе покачивающегося тростника, но все, что находилось под поверхностью воды, было скрыто от наших глаз. Знать мы ничего не могли, но предпочитали надеяться, как часто и приходится делать. Рыбная ловля зачастую вся построена на этом.

— Да, вот тут подходящее местечко, — повторял папа и оборачивался ко мне, а я доставал из ведра перемёт и протягивал ему. Воткнув деревяшку в землю, он быстро разматывал леску, брал в руки крючок и бережно доставал толстого червя. Закусив губу, он рассматривал червя в свете карманного фонарика, а наживив, держал крючок у лица, делая вид, что сплевывает, и говорил: «Тьфу-тьфу», всегда два раза, и потом широким движением забрасывал леску в воду. Затем наклонялся, слегка дергал за леску, проверяя, чтобы она была натянута и ее не утащило слишком далеко течением. Потягивался, произносил: «Ну вот», и мы снова поднимались по склону.

То, что мы называли перемётом, на самом деле было чем-то другим. Под перемётом обычно имеется в виду длинная бечевка со множеством крючков и грузилами между ними. Наши снасти были куда примитивнее. Папа изготавливал их, заострив топором с одной стороны кусок доски. Затем отрезал большой кусок нейлоновой нити, длиной в четыре-пять метров, и привязывал его к другому концу деревяшки. Грузила он делал сам: наливал расплавленный свинец в стальную трубочку, давал ему застыть, затем распиливал на кусочки длиной в пару сантиметров и делал в них дырочки. Грузило крепилось на леске в нескольких дециметрах от начала, а на конце — весьма простой крючок. Деревяшка забивалась в землю у воды, крючок с червяком лежал на дне.

Обычно мы приносили с собой десять-двенадцать таких приспособлений, наживляли червяков и устанавливали снасти на расстоянии десяти метров одна от другой. Снова вверх и вниз по крутому склону, все та же обстоятельная процедура, такие же отрепетированные движения, те же жесты и то же «тьфу-тьфу».

Когда последняя леска бывала заброшена, мы возвращались тем же путем, вверх и вниз по склону, и проверяли все перемёты еще раз. Аккуратно брались за леску, желая убедиться, что еще не клюнуло, а потом стояли молча, прислушиваясь, в надежде, что инстинкт подскажет нам: это хорошее место, здесь обязательно клюнет, надо только набраться терпения. А когда последний перемёт был проверен, вокруг царила почти полная тьма, и беззвучные летучие мыши виднелись лишь тогда, когда стремительно проносились в полосе лунного света. Мы, взобравшись по склону, возвращались к машине и ехали домой.

Не припомню, чтобы у речки мы говорили о чем-то другом, кроме угрей и того, как их лучше ловить. Честно говоря, я вообще не помню, чтобы мы разговаривали.

Возможно, я не помню потому, что мы и не разговаривали. Мы находились там, где потребность в разговоре была ограничена, в таком месте, суть которого лучше раскрывалась в тишине. Отражения лунного света, шуршание травы, тени деревьев, монотонный звук течения реки и надо всем этим — летучие мыши, как парящие в воздухе астериски. Тут и нам приходилось соответствовать обстановке.

А может быть, я просто неправильно все помню. Ибо память обманчива: что-то процеживает, что-то отбрасывает. Когда мы пытаемся восстановить в памяти сцену из прошлого, вовсе не факт, что мы помним самое важное, самое релевантное, — скорее всего, мы помним то, что, с нашей точки зрения, вписывается в общую картину. Память рисует сцену, где различные детали должны дополнять друг друга. Память не допускает ярких контрастов. Поэтому предположим, что мы молчали. Да я и не знаю, о чем бы мы могли разговаривать.

Мы жили всего в двух-трех километрах от реки, и когда поздним вечером возвращались домой, то еще на крыльце снимали резиновые сапоги и непромокаемые штаны, и я тут же ложился спать. Засыпал я мгновенно, а около пяти папа будил меня. Объяснять ничего было не нужно. Я подскакивал с кровати, натягивал одежду, и уже несколько минут спустя мы снова сидели в машине.

У реки как раз вставало солнце. Рассвет окрашивал нижний край неба в глубокий оранжевый цвет, а вода, казалось, текла теперь с другим звуком, ясным и более чистым, словно только что проснувшись от мягкого сна. Нас окружали совсем другие звуки. Где-то пел черный дрозд; кряква с шумным плеском приземлялась на воду; беззвучно пролетала над рекой цапля, зорко вглядываясь, держа клюв наготове, словно поднятый кинжал.

Пройдя по мокрой траве, мы снова боком спускались по склону к первому перемёту. Папа поджидал меня, и мы стояли молча, глядя на леску — натянута ли она, пытались уловить под водой движения и признаки жизни. Папа наклонялся и клал руку на леску. Потом выпрямлялся и качал головой. Вытягивал крючок и показывал мне. Червяк был съеден без остатка — вероятно, его обглодала нахальная плотва.

Мы шли ко второй удочке — там тоже было пусто. И с третьей то же самое. У четвертой мы могли наблюдать, что леска тянется в сторону и уходит в тростник, а когда папа потянул за нее, она не поддалась. Он что-то пробурчал себе под нос. Взял леску обеими руками и потянул чуть сильнее, однако она не сдвинулась ни на сантиметр. Возможно, течение отнесло крючок с грузилом в заросли тростника. Но это мог быть и угорь, заглотивший крючок и запутавшийся вместе с леской в тростнике, угорь, который теперь лежал на дне, дожидаясь своей участи. Если держать натянутую леску в руке, порой можно было различить мелкие движения, словно некто, находившийся на другом конце, собирался с силами.

Папа тянул, закусив губу, то и дело бессильно ругаясь. Он знал, что из этой ситуации есть только два выхода, и в каждом будут свои потери. Либо он отцепит угря и вытащит его, либо порвет леску, оставив угря лежать на дне, запутанного в тростнике, с крючком и тяжелым грузилом, как в оковах.

На этот раз, похоже, спасения не было. Сделав несколько шагов в сторону, папа попытался найти другой угол, сильнее потащил на себя леску, которая натянулась, как струна на скрипке. Ничто не помогало.

— Нет, ничего не выйдет, — пробормотал он в конце концов и дернул за леску со всей силы, так что та порвалась.

— Будем надеяться, что он выживет, — сказал папа, и мы пошли дальше вверх и вниз по склону.

У пятого перемёта папа наклонился и пощупал леску пальцами. Потом выпрямился и сделал шаг в сторону.

— Ну что, вытащишь его? — спросил он.

Я взял леску в руки, мягко потянул и тут же почувствовал, как кто-то держит с другого конца. Эту силу папа ощутил пальцами. Я успел подумать, что чувство мне знакомо, и потянул чуть сильнее — рыба начала двигаться.

— Там угорь, — произнес я вслух.

Угорь не пытается вырваться рывком, как, например, щука, а уходит, извиваясь, в сторону, что создает своеобразное пульсирующее сопротивление. Для своих размеров он на удивление силен и прекрасно плавает, несмотря на крошечные плавники.

Я тянул как можно медленнее, не поддаваясь сопротивлению, словно желая продлить удовольствие. Однако леска была короткая и поблизости не рос тростник, где угорь мог бы укрыться, так что вскоре я поднял его над поверхностью воды и увидел, как блестящее желто-коричневое тело извивается в рассветных лучах. Я попытался схватить его за голову, но его практически невозможно было удержать в руках. Угорь, как змея, обвился вокруг моей руки от запястья до локтя, и я почувствовал его силу — скорее статичную, чем в движении. Если я его сейчас уроню, он немедленно кинется прочь по траве и нырнет обратно в воду, прежде чем я успею его схватить.

Наконец нам удалось отцепить крючок, и папа наполнил ведро водой из реки. Я опустил туда угря, который тут же принялся плавать кругами, а папа положил руку мне на плечо и похвалил мой улов. Мы пошли дальше к следующему перемёту, легкими шагами вверх и вниз по склону. И мне доверили нести ведро.

Аристотель и угорь, рождающийся из ила

Есть некоторые вещи, по поводу которых приходится выбирать, во что верить. Угорь — одна из таких вещей.

Если верить Аристотелю, то угорь рождается из глины. Он возникает, как из ничего, из слоя ила на дне водоема. Иными словами, угорь не создается другими угрями в обычном порядке, путем размножения, не получается от слияния двух полов и оплодотворения икринки.

Большинство рыб, писал Аристотель в IV веке до нашей эры, мечут икру и нерестятся. Но угорь, пояснял он, является исключением. Он не самец и не самка. Он не мечет икру и не спаривается. Угорь не рождает нового угря. Жизнь приходит из какого-то другого источника.

Аристотель предлагал понаблюдать за прудом без притока воды в период засухи. Когда вся вода испарилась, а весь ил и глина высохли, на твердом дне не остается признаков жизни. Ни одно живое существо не может там жить — в особенности рыба. Но когда пройдет первый дождь и вода медленно заполнит пруд, произойдет нечто невероятное. Внезапно пруд вновь полон угрей. Откуда-то они там берутся. Дождевая вода дарит им жизнь.

Вывод Аристотеля: угорь просто возникает сам собой, как необъяснимая загадка бытия.

То, что Аристотель интересовался угрем, вовсе не удивительно. Его интересовала всякая жизнь. Само собой, он был мыслителем и теоретиком и вместе с Платоном заложил основы всей западноевропейской философии, но кроме этого он был еще и естествоиспытателем — по крайней мере, по меркам того времени. Принято говорить, что Аристотель был последним человеком, знавшим все, — то есть обладавшим всеми теми знаниями, которые накопило на тот момент человечество. И, помимо всего прочего, он был предшественником тех, кто впоследствии наблюдал и описывал живую природу. Его большая работа Historia animalium («История животных») за две тысячи лет до Карла Линнея была первой попыткой систематизировать и категоризировать животный мир. Аристотель наблюдал и описывал огромное количество животных, указывая на их различия. Как они выглядели, из каких частей состояло их тело, их цвета и формы, как они жили и как размножались, чем питались, как вели себя. Вся современная зоология вышла из «Истории животных», — эта книга оставалась эталонной в науках о природе вплоть до XVII века.

Аристотель вырос в Стагире на Халкидики — полуострове с тремя длинными языками суши, вдающимися далеко в Эгейское море, словно рука с тремя пальцами. Жизнь его была привилегированной, поскольку его отец служил личным врачевателем при македонском царе, дал сыну образование и веру в себя и, вполне вероятно, прочил и ему будущее врача. Однако Аристотель рано остался сиротой. Его отец умер, когда сыну было около десяти, а мать, вероятно, еще раньше. Попечение о нем взял на себя родственник, который отправил его в возрасте семнадцати лет учиться в Афины, в самое престижное учебное заведение античной Греции — Академию Платона. Молодой человек, один в чужом городе, любознательный и яркий, с желанием познать мир, которое поймет лишь тот, кто сам был оторван от своих корней. Двадцать лет Аристотель учился у Платона и во многом стал ему ровней, но, когда Платон умер, а Аристотеля не назначили новым главой Академии, он уехал на остров Лесбос. Именно там он начал всерьез изучать природу и животных, и, возможно, именно там он впервые задумался о происхождении угря.

Мало что известно о том, как именно проходили естественно-научные изыскания Аристотеля. Он не вел учет своих наблюдений и анатомических исследований. Разумеется, он уверенно и детально рассказывал о своих находках и выводах, но редко — о том, как он к ним пришел. Однако с высокой достоверностью известно, что большую часть вивисекций, легших в основу «Истории животных», он осуществил собственноручно. Кажется совершенно очевидным, что львиную долю своего времени он потратил на изучение водных животных, в первую очередь угря. Ни об одном другом животном он не писал так много и так подробно, расписывая, что таится в глубинах его тела, как расположены органы и как устроены жабры. К тому же в том, что касается угря, Аристотель часто вступает в прямую полемику с другими, не названными в тексте, естествоиспытателями. Похоже, уже тогда угорь являлся источником всевозможных догадок, противоречивых суждений и конфликтов. Аристотель с бескомпромиссной уверенностью заявляет, что угорь никогда не носит в себе икру, а тот, кто имеет другое мнение, просто не исследовал его достаточно внимательно. По этому поводу не может быть никаких сомнений, пишет он, поскольку, если разрезать угря, не найдешь не только икры, но и каких-либо органов, предназначенных для производства или вымета икринок или молок. Ничто в существовании угря не дает ключа к вопросу, как он рождается. Таким же образом те, кто утверждает, что угорь — живородящая рыба, по мнению Аристотеля, попали в плен собственного невежества, и их представления не подкреплены фактами. То же касается и тех, кто считает, что угорь — рыба двуполая, и приводит в качестве примера то, что у самца угря голова больше, чем у самки. Они по ошибке приняли различия между видами за различия между полами.

Вне всяких сомнений, Аристотель изучал угрей. Может быть, на Лесбосе, а может быть, в Афинах. Он вскрывал их, изучал внутренности, ища икру и органы размножения, какое-либо объяснение тому, как же они рождаются. Можно предположить, что он много раз держал в руках угря, разглядывая его и размышляя над тем, что это за существо. И пришел к выводу, что это нечто совершенно особенное.

Этот метод изучения животных и природы, практически единолично разработанный Аристотелем, со временем наложил свой отпечаток на всю современную биологию и другие естественные науки, а стало быть, и на все последующие попытки постичь угря. Это был метод в первую очередь эмпирический. Аристотель считал, что природу можно описать лишь за счет систематического наблюдения и что только путем правильного описания можно постичь ее суть.

Метод был новаторский и во многих отношениях успешный. Наблюдения Аристотеля на удивление точны, особенно с учетом того, что они были сделаны задолго до возникновения зоологии как дисциплины. Его знания сильно опережали его время — в особенности в том, что касалось водных тварей. Например, он описал анатомию и размножение осьминогов таким образом, что современная наука смогла подтвердить его правоту только в XIX веке. И по поводу угря Аристотель вполне корректно утверждал, что он может жить как в пресной, так и в соленой воде, что у него необычно маленькие жабры и что он проявляет активность ночью, а днем отсиживается на глубине.

Однако именно по поводу угря Аристотель утверждал много такого, что оказалось совершеннейшими небылицами. Несмотря на систематические наблюдения, он так и не смог понять его. Он писал, что угорь ест траву и корни, а иногда и глину. Писал, что у угря совсем нет чешуи. Еще он утверждал, что угри живут до семи-восьми лет и могут выжить на суше пять-шесть дней, если ветер с севера. А также что у угря нет пола и что он рождается из ничего. Первое воплощение угря, как заявлял Аристотель, — это крошечное личинкообразное существо, своего рода червь, возникающий в иле и глине спонтанно, без участия других существ. Оно возникает в море и в реках, в первую очередь там, где немало сгнивших растений, и более всего предпочитает неглубокие болота или заросли водорослей, где солнце нагревает воду. «Не может быть никаких сомнений, что дело обстоит именно так, — пишет Аристотель и подводит итог дискуссии: — Вот и все о размножении угря».

Все знания базируются на опыте. Это было первое и основополагающее открытие Аристотеля. Всякое изучение жизни должно быть эмпирическим и систематизированным. Действительность следует описывать такой, какой она предстает нашим органам чувств. Сначала надо сосредоточиться на том, что нечто существует, а потом на том, что это такое. И только собрав все факты о том, что такое это нечто, можно приблизиться к метафизическому вопросу, зачем оно такое, какое оно есть. Именно этот подход заложил основы для большинства последующих попыток научным образом познать мир.

Но почему именно угрю удалось ускользнуть от Аристотеля? Похоже, на этот вопрос нет ответа. Как бы тщательно и систематично ни изучал он угря, а все же приходил к выводам, которые сегодня кажутся нелепыми и антинаучными.

Именно это и делает угря таким уникальным. В естественных науках существовало немало загадок, но немногие из них оказались столь живучими и трудными, как загадка угря. Его не только исключительно трудно наблюдать — из-за его необычного жизненного цикла, любви к тьме, метаморфоз и сложного поведения при размножении. Он к тому же полон тайн, так что это кажется почти намеренным или предопределенным. Даже когда его удается наблюдать, когда ученые подбираются к нему совсем близко, он все равно ускользает. Учитывая то, сколько людей изучало угря, пытаясь его понять, сколько времени и труда на это потрачено, мы должны были бы знать об угре куда больше, чем знаем сегодня. То, что многое так до сих пор и не выяснено, — почти мистика. В зоологии это называется «вопрос об угре».

Вероятно, Аристотель стал первым, кто увековечил свои ошибки и недоразумения по поводу угря, — но далеко не последним. И в современную эпоху угорь продолжает водить за нос человека. Множество выдающихся ученых, а также немалое количество энтузиастов-любителей изучали его, так и не поняв до конца. Многие из самых знаменитых деятелей науки пытались разрешить вопрос об угре, но их постигла неудача. Кажется, органов чувств не хватает. Наблюдения и опыт мало что дают. Где-то во тьме и в иле угрю все же удалось спрятаться от светоча знаний. Когда речь заходит об угре, человек знающий все равно вынужден в какой-то мере довольствоваться догадками.

В прежние времена человек отделял угря от других рыб. Угорь, с его необычным внешним видом и поведением, невидимой чешуей и почти незаметными жабрами, с его возможностью выживать на суше, воспринимался как нечто особенное. Он настолько не походил на других рыб, что многие считали его водяной змеей или амфибией. К примеру, Гомер считал угрей и рыб разными видами. Когда Ахилл в «Илиаде» убивает Астеропея и оставляет его на берегу реки, говорится: «И тогда собрались вокруг трупа рыбы и угри, жадными челюстями накинувшись на жир его почек». И по сей день можно порой столкнуться с вопросом: «А рыба ли угорь?»

Эта неуверенность по поводу того, что же такое угорь, привела к некой отстраненности. Угорь вызывал у человека страх и отвращение. Он покрыт слизью, извивается, напоминает змею; считается, что он питается трупами людей; живет скрытно, прячась в придонном иле во тьме. Угорь — существо, не похожее на других, и, как бы ни был он распространен в наших водах и на наших столах, — во многом он всегда оставался чужаком.

Наиболее долго просуществовала и наиболее бурно обсуждалась загадка о том, как же размножается угорь. И только в последнее столетие мы смогли дать на этот вопрос разумный, хотя и не совсем полный ответ. Долгое время люди предпочитали верить Аристотелю и его теории о личинках, которые сами по себе возникают в иле. Другие верили Плинию Старшему, погибшему при извержении Везувия в 79 году нашей эры. Философ считал, что угорь размножается, когда трется о камни: это высвобождает частички его тела, которые превращаются в новых угрей. Некоторые верили древнегреческому писателю Афинею, который в III веке нашей эры заявил, что угорь выделяет своеобразную жидкость и она, опускаясь в ил, порождает новую жизнь.

Шли века, и одна фантастическая теория сменяла другую. В Египте считали, что угорь рождается сам по себе, когда солнце согревает воды Нила. Во многих частях Европы думали, что угорь возникает из сорванных растений, покоящихся на дне, или вырастает из гниющих останков мертвого угря. Бытовало мнение, что угорь рождается из морской пены или что он появляется, когда лучи солнца освещают определенного рода росу, выпадающую весной на песчаных банках в озерах и реках. В английской деревне, где всегда промышляли угря, предпочитали теорию, что угорь зарождается, когда волоски из хвоста лошади падают в воду.

Многие теории о том, откуда же берется угорь, исходили примерно из одной мысли: это была идея жизни, зарождающейся из чего-то неживого, идея спонтанного возникновения — малого отголоска рождения Вселенной.

Комар, рождающийся из пылинки; муха, рождающаяся из куска мяса; угорь, рождающийся из ила. Это обычно называют самозарождением: такое понятие бытовало в науке в прежние времена, особенно до изобретения микроскопа. Люди верили своим глазам — и если они наблюдали кусок гнилого мяса, из которого внезапно выползали опарыши, не видя перед тем ни мух, ни их яиц, то как они могли подумать нечто иное, чем то, что опарыши откуда-то берутся сами? Аналогично этому никто никогда не наблюдал, как размножаются угри, причем у них и не видно никаких органов размножения.

Мысль о самозарождении ведет, естественно, к началу начал — к возникновению жизни на Земле. Если существовало некое начало, когда жизнь действительно возникла из ничего (через Божественное ли вмешательство, если в него верить, или иным образом), тогда не так уж и нелепо допустить, что это спонтанное возникновение может повторяться — например, когда рождается угорь.

Как это на самом деле могло произойти, объяснялось по-разному. В Первой книге Моисея говорится о том, как Дух Божий, носившийся над пустотой, создал не только свет и землю, но и всех зверей. Античные философы-стоики говорили о пневме, дыхании жизни, — той комбинации воздуха и тепла, которая необходима для существования как земных созданий, так и души. Но важнейшее условие при этом — вера в то, что неживая материя может превращаться в живую, что живое и мертвое в конечном счете являются предпосылками друг друга и что какая-то форма жизни может существовать внутри того, что на первый взгляд кажется мертвым. Поскольку угря невозможно было понять или объяснить, размышления такого рода лежали на поверхности: угорь стал отражением самой загадки о происхождении жизни на Земле.

Пытаясь понять угря, мы и по сей день вынуждены довольствоваться догадками — и в этом его особенность. Потому что, несмотря на все то, что нам сегодня известно о жизни и размножении угря: долгий путь из Саргассова моря, метаморфозы, терпеливое ожидание, возвращение обратно с целью размножения и наступающая за этим смерть, — несмотря на то, что все это, скорее всего, верно и корректно, немалая часть этого до сих пор остается на уровне предположений.

Ни один человек не видел, как размножается угорь; никто не наблюдал, как один угорь оплодотворяет икринки другого; никому не удалось убедить угрей размножаться в неволе. Мы думаем, что угри вылупляются в Саргассовом море, поскольку именно там обнаружены самые крошечные экземпляры прозрачных личинок в форме ивовых листьев, но никому точно не известно, почему угорь упрямо размножается именно там и только там. Никто доподлинно не знает, как они переносят долгий путь обратно в Саргассово море и каким образом находят дорогу туда. Считается, что угри умирают вскоре после оплодотворения, поскольку после нереста живых угрей никогда не наблюдалось, но, с другой стороны, ни одного взрослого угря, живого или мертвого, на месте нереста никто никогда не находил. Стало быть, никто никогда не видел угрей в Саргассовом море. Никто не может до конца объяснить смысла всех этих метаморфоз. Никто доподлинно не знает, сколько лет может прожить угорь.

Через две с лишним тысячи лет после Аристотеля угорь по-прежнему остается научной загадкой — и тем самым становится символическим воплощением метафизики. Метафизику связывают с именем того же Аристотеля (хотя само понятие появилось уже после его смерти): этим понятием обычно обозначают учение о том, что существует в стороне, вернее, за пределами объективной природы, за пределами того, что мы можем наблюдать и воспринимать при помощи органов чувств.

Речь не обязательно идет о Боге. Метафизика — это скорее попытка описать суть бытия, всю окружающую действительность. Она говорит нам, что существует разница между бытием как таковым и качествами бытия. Она говорит нам также, что это два разных вопроса. Угорь существует. Бытие первично. А вот что он такое — это уже совсем другое дело.

Мне кажется, именно поэтому угорь продолжает увлекать такое количество людей. Есть нечто притягательное в этой пограничной зоне на стыке веры и знания, где знаний недостаточно и потому они несут в себе не только факты, но и следы мифов и фантазий. Потому что даже тот, кто привязан к науке и строгому систематическому порядку, все же оставляет в душе крошечную лазейку для тайн и загадок.

Если придерживаться мнения, что угорь — это угорь, то придется предоставить ему возможность оставаться загадкой для человека. По крайней мере пока.

А пока угорь и остается загадкой. Так рыба он все же или нечто другое? Как он размножается: мечет икру или рождает живых мальков? Является ли он бесполым существом? Или, может быть, двуполым? Где он рождается и где умирает? За многие века, прошедшие после Аристотеля, угорь стал предметом многочисленных теорий, и на все попытки его понять неизбежно ложился налет мистики. В Средние века особенно распространенными были две теории, нередко дополнявшие друг друга: одна — что угорь живородящий, вторая — что он гермафродит, то есть двуполый.

Однако в XVII веке, с возрождением науки, к вопросу об угре стали проявлять новый исследовательский интерес. Вновь пригодилось наследие Аристотеля — в первую очередь его указание систематически наблюдать за природой. И взгляд человека на мир, а стало быть и на угря, изменился.

Однако прошло еще немало лет, прежде чем знаки вопроса начали исчезать. Теория о том, что угорь является живородящим, решительно отвергавшаяся еще Аристотелем, набрала новую силу. Ее защитником выступал в первую очередь английский писатель Исаак Уолтон, который в 1653 году опубликовал первую книгу о рыбной ловле, снискавшую большой успех, — The Compleat Angler («Искусный рыболов»). Уолтон считал, что угорь живородящий и производит живых мальков, но при этом является бесполым существом. Новые угри создаются внутри старших без всякого оплодотворения.

Но тут появился итальянский врач и ученый Франческо Реди из Пизы с первой аргументированной критикой возникновения жизни из ничего. Путем экспериментов, проводимых в первую очередь на мухах, он продемонстрировал, что для возникновения новой жизни требуются и яйца, и оплодотворение. «Omne vivum ex ovo, — заявил он. — Все живое происходит из яйца». Угрей он также исследовал и пришел к выводу, что те мелкие существа, которых иногда находили внутри угря и считали неродившимися мальками, на самом деле являлись паразитами. Реди считал, что угорь вовсе не живородящий, хотя ему не удалось обнаружить ни органов размножения, ни икринок и он так и не сумел ответить на вопрос, как размножается угорь.

На этом фоне в итальянском городке Падуя на университетской кафедре случилась сенсация. В 1707 году хирург по имени Санкассини посетил рыбное хозяйство, промышлявшее угря, в Комаккьо, на восточном побережье Италии. Там он заметил такого огромного и жирного угря, что просто не мог не достать свой хирургический нож с целью вскрыть уникальный экземпляр. Внутри угря он обнаружил нечто, определенно напоминавшее органы размножения, а также нечто, определенно напоминавшее икру.

Он послал разрезанного угря своему другу Антонио Валлиснери, профессору естественной истории в Падуе. А Валлиснери, вдохновенный борец с идеей о возникновении жизни из ничего, весьма взбудораженный таким открытием, переслал угря далее, в Болонский университет, где находились многие выдающиеся ученые-естествоведы того времени.

Угорь из Комаккьо вновь пробудил к жизни вопрос о размножении угря, который на некоторое время оказался в центре естественно-научного интереса эпохи Просвещения. Однако событие не было воспринято как научная сенсация, на что сильно надеялся Валлиснери. Ибо что он на самом деле обнаружил? Конечно же, это сильно походило на органы размножения и икру, но кто мог знать наверняка? Для того чтобы факт считался доказанным, требовалось систематическое наблюдение и дальнейшие исследования, и вместо сенсации начались местами неучтивые академические дебаты. Знаменитый профессор анатомии Антонио Мария Вальсальва заявлял: то, что Валлиснери пытается выдать за половые органы и икру, с большой вероятностью является банальной разросшейся жировой тканью. Кто-то другой заявил, что это всего лишь разорвавшийся плавательный пузырь. Сомнения вызвали научный спор. Профессор по имени Моллинелли объявил вознаграждение тому, кто принесет ему угря с икрой в животе. Вскоре он получил многообещающий экземпляр — пока не выяснилось, что рыбак, желая получить вознаграждение, набил угрю живот икрой совсем другой рыбы.

Таким образом, угорь из Комаккьо стал академической легендой, но вопрос об угре остался нерешенным. Что именно было обнаружено — убедительного ответа так и не последовало. А в Швеции Карл Линней, давший в 1758 году европейскому угрю научное название, пришел к более удобному выводу, что угорь все же живородящая рыба.

Только через семьдесят лет после находки Валлиснери путем почти жутковатого исторического повтора произошел очередной прорыв в вопросе об угре. Новый угорь, также выловленный в окрестностях Комаккьо, оказался на столе в Болонском университете. На этот раз стол принадлежал Карло Мондини, профессору анатомии, который позднее прославился тем, что описал и назвал врожденное нарушение в ухе, приводящее к глухоте. Обследовав угря, Мондини опубликовал классическую для вопроса об угре статью, где впервые научным образом описал половые органы половозрелой самки угря и ее икру. Первый угорь из Комаккьо — тот, которого Антонио Валлиснери прислал в Болонью семьюдесятью годами ранее, — был, по мнению Мондини, неправильно интерпретирован. Сравнивая находки своего предшественника со своими собственными, он констатировал, что предмет, обнаруженный тогда среди внутренностей угря, с большой вероятностью и был разорвавшимся плавательным пузырем. Но с этим новым угрем дело обстояло серьезно. Складки внутри него действительно являлись половыми органами, а крошечные предметы в виде капелек — икринками.

На дворе стоял 1777 год, и на вопрос о том, что такое угорь, казалось, был дан первый ответ. Если угорь мог иметь половые органы или производить икринки, то он, по крайней мере, не возникал из ничего. Он по-прежнему оставался загадкой, однако привязанной к тому миру, который можно наблюдать и описывать. Благодаря открытию Мондини угорь и человек немного сблизились. Теперь не хватало лишь второй части биологического уравнения.

Посмотреть в глаза угрю

Ловить угрей мой папа любил по разным причинам. Не знаю, какая была для него главной.

Между тем я уверен, что ему нравилось проводить время у реки. В заколдованных диких зарослях, у тихо текущей воды с ивой и летучими мышами. Место, где он вырос, находилось всего лишь в нескольких сотнях метров. Это был крестьянский хутор с жилым домом и конюшней, а от него узкая гравийная дорожка вела по склону к реке. По этой дорожке мой папа с детства бегал купаться или удить рыбу. Река выступала метафорической границей всего его мира. Он пробирался в высокой траве у воды, ловил мышей, которых живьем запихивал в карманы брюк и приносил домой, чтобы потом пострелять в них пращой на дворе. Зимой он катался по замерзшей реке на коньках. Летом он мог слышать шум воды, когда полол свеклу или собирал картошку на полях.

Река символизировала его происхождение — хорошо знакомое и родное, к чему он всегда возвращался. А вот угорь, живший скрытно и лишь иногда показывавшийся нам на глаза, — он символизировал нечто совсем другое. Это было скорее напоминание о том, как мало мы тем не менее знаем — об угре или о человеке, о том, откуда мы пришли и куда движемся.

Я знаю также, что папа обожал есть угря. Летом, когда нам удавалось наловить много, он мог есть его чуть ли не каждый день. Обычно жареным с картошкой и топленым маслом. Еду готовила мама; она брала выпотрошенного и почищенного угря и разрезала на кусочки длиной сантиметров по десять, панировала и обжаривала на масле с солью и перцем. Мне нравилось на это смотреть. Каждый раз, когда она кидала кусочек рыбы на горячую сковородку, происходило нечто невероятное. Куски угря шевелились. Они подергивались, словно в спазмах, когда их начинали жарить. Словно бы в них еще сохранилась жизнь.

Я стоял рядом, с изумлением наблюдая за всем этим. Тело, только что бывшее живым, но уже мертвое и даже разрезанное на куски. И тем не менее оно шевелилось! Если смерть означает неподвижность, можно ли говорить, что угорь умер? Если смерть отнимает в нас способность чувствовать, как может угорь ощущать жар сковородки? Сердце в нем уже не билось, но какая-то жизнь в теле сохранялась. Я ломал голову над вопросом, где проходит грань между жизнью и смертью.

Позднее я прочел об осьминогах, у которых в щупальцах множество нервных клеток. Строго говоря, в щупальцах больше нервных клеток, чем в мозгу, да к тому же каждое щупальце имеет собственный нервный центр, отчасти независимый от центрального мозга в голове. Словно в конце каждого щупальца есть свой маленький примитивный, но автономный мозг. Каждое щупальце может действовать самостоятельно. При помощи них осьминог ощупывает и ощущает вкус, а у некоторых видов на щупальцах находятся светочувствительные нервные клетки, так что в каком-то смысле осьминог своими щупальцами даже видит. Более того, если отрезать щупальце осьминога, оно не только продолжает двигаться, но и начинает вести себя как полностью самостоятельное существо. Можно бросить ему кусок еды, и оно схватит пищу, пытаясь поднести ее к голове, с которой уже не имеет сообщения.

Подобное поведение мне приходилось наблюдать у угрей. Я отрезал угрю голову и видел, как туловище, извиваясь, уползает, словно надеясь спастись. Я видел, как угорь еще несколько минут двигался без головы. Для угря смерть — относительное понятие.

Сам же я ел угря только вынужденно — не потому, что жалел, — просто мне не нравилось. От этого жирного и необычного вкуса меня начинало поташнивать. А вот папа обожал угря. Он ел его руками, обгладывал косточки и слизывал жир с пальцев. «Жирно и вкусно», — говорил он. Если он не ел жареного угря, то ел вареного. Те же кусочки длиной по десять сантиметров укладывались в кастрюлю с подсоленной водой, куда добавляли перец и лавровые листья. Мясо становилось совершенно белым и маслянисто-блестящим. У меня вареный угорь вызывал еще большее отвращение, чем жареный.

Зато я с радостью занимался угрями, которых мы ловили. Когда ранним утром мы возвращались домой с реки, угри плавали у нас в черном ведре с речной водой. Мы брали ведро побольше, заполняли водой и перекладывали угрей туда. Там они оставались несколько часов, иногда весь день. Время от времени мы меняли воду в ведре.

Я часто подходил и смотрел на них. Мама работала няней, в доме всегда толпились малыши; я брал других детей и приводил в гараж, где стояло ведро с угрями. Тыча в угрей пальцем, я пытался заставить их плавать. Я показывал, как их правильно держать: указательным и средним пальцем с обеих сторон за головой, а большим снизу, словно крючком. Брал в руки угрей, показывая, как они извиваются в воздухе. В ведре они могли лежать совершенно неподвижно, словно мертвые или парализованные, но стоило мне взять их в руки, как они вдруг обретали могучую силу и обвивались вокруг моей руки. От меня пахло засохшей угрёвой слизью. Другим детям я не позволял прикасаться к угрям.

Вечером мы умерщвляли угрей, и это было брутальное зрелище. Папа брал угря, прижимал его к столу, брал нож для рыбы и протыкал острием голову. Угорь двигался резкими толчками, тело напрягалось, словно это была одна сплошная мышца. Когда угорь немного успокаивался, папа вытаскивал нож и клал угря на доску метровой длины. Забивал в голову пятидюймовый гвоздь и вгонял его в доску, так что угорь висел, как на кресте. Затем ножом делал надрез вокруг тела, прямо за головой.

— Давай снимем с него пижаму, — говорил папа и протягивал мне клещи. Я зацеплял клещами край кожи и одним длинным плавным движением стягивал ее с угря. Изнутри она была голубая, как детская пижама. Тело все еще двигалось мягкими медленными изгибами.

Мы вскрывали угря, удаляли внутренности, отрезали голову — и все было закончено.

Если угорь был большой, случалось, что мы его взвешивали, но они почти всегда были примерно одного размера — от полкило до килограмма. Они могли слегка различаться по толщине и цвету: одни немного светлее, другие желто-коричневые, но в целом были на удивление похожи друг на друга. За все те годы, что мы с папой ловили угря, нам ни разу не попался экземпляр крупнее, чем на килограмм с небольшим. Для нас они, конечно, были великанами, но мы знали, что где-то есть угри весом в два и три килограмма. О них-то и мечтал папа. В газете он прочел о рыболове-спортсмене, который набил руку на вылавливании крупных угрей.

— Он просиживает у реки по трое суток, — рассказывал папа. — День и ночь. Просто сидит и ждет. Так он может просидеть три дня — и ничего не происходит. А потом — бац! Ему попадается угорь на два с половиной килограмма!

Судя по всему, терпение являлось важнейшей предпосылкой. Ты должен потратить на угря свое время. Мы воспринимали это как сделку.

Пробовали мы и различного рода наживку. Нанизывали на крючок замороженных креветок. Пытались привлечь угря жирными лесными улитками и жуками. Ничто не улучшало наших результатов. Один раз мы нашли в траве у реки мертвую лягушку. Она была толстая и блестящая — возможно, мы сами на нее случайно и наступили. Папа нацепил ее на крючок и забросил, но к утру она пропала, а на крючке ничего не было. Мы снова вернулись к червям, решив, что не стоит менять наживку. В один прекрасный день огромный угорь точно клюнет.

Однако он так и не клюнул, из-за чего угорь остался для нас загадкой. Думаю, именно это и сделало моего папу любителем охоты на угря. Он рассказывал мне про стеклянных угрей, желтых угрей, серебристых угрей, о том, как они меняют облик, про угрей, которые живут дольше человека, про угрей, живущих в узких темных колодцах. Он рассказывал об их долгом путешествии через Атлантику к месту своего рождения — к месту, расположенному далеко за гранью того, что я знал и вообще мог себе представить, — как они находили дорогу по движению луны — или, может быть, солнца — и как каждый угорь по какой-то непостижимой причине просто знает, куда ему плыть. Как они могут об этом знать с такой уверенностью? Как можно быть настолько убежденным в выборе своего пути?

Когда папа рассказывал о Саргассовом море, это звучало как привет из сказочного мира. Или из дальнего уголка света. Я видел перед собой бескрайнее море — на сотни и тысячи километров, которое вдруг сменялось толстым ковром водорослей с бурлящей в нем жизнью, угрей, которые, обвившись друг вокруг друга, умирали и опускались на дно, а крошечные прозрачные ивовые листики поднимались кверху, к свету, и уносились с невидимым течением. Каждый раз, когда мы вылавливали угря, я пытался заглянуть ему в глаза и выяснить, что он видел. Но угорь никогда не встречался со мной взглядом.

Зигмунд Фрейд и угри в Триесте

До какой степени можно постигнуть угря? Или человека? Эти два вопроса, как ни странно, порой тесно взаимосвязаны.

В 1876 году девятнадцатилетний Зигмунд Фрейд поднял перчатку, брошенную за две тысячи лет до того Аристотелем, которую затем не раз в тщетной надежде поднимали и бросали вновь. Однако он возомнил, что именно он решит одну из величайших неразгаданных научных загадок. Зигмунд Фрейд вознамерился найти семенники угря.

Фрейд родился в 1856 году во Фрайберге в Моравии — в том городе, который сегодня называется Пршибор и расположен в Чехии, — однако в возрасте трех лет переехал с родителями в Вену. С самого детства он был незаурядным учеником, интересовался литературой, был невероятно одарен в языках и уже в возрасте семнадцати лет поступил в Венский университет. Изучая медицину, он уделял немало внимания философии и физиологии, а также ходил на лекции по зоологии известного профессора Карла Клауса.

Карл Клаус специализировался на морской зоологии, называл себя последователем Дарвина, являлся экспертом по пресмыкающимся, а также, как и все ученые, работавшие в этой области, интересовался угрем. Ранее он исследовал животных-гермафродитов, каковыми тогда считали и угрей, и, трудясь в профессорской должности в Вене, был также руководителем научно-исследовательской станции в Триесте.

В первой половине XIX века вопрос об угре находился, так сказать, в режиме ожидания. С тех пор как в 1777 году Карло Мондини обнаружил и научным образом описал органы размножения самки угря, казалось, скоро будет найден и самец — это всего лишь вопрос времени. А когда будут идентифицированы мужские половые органы, многолетний вопрос о размножении угря будет наконец закрыт.

Но, во-первых, многие скептически относились к находке Мондини. Среди них был итальянский естествоиспытатель Ладзаро Спалланцани — со временем он войдет в историю как ученый, навсегда покончивший с теорией самозарождения. Спалланцани лично отправился в Комаккьо, чтобы обследовать находку Мондини, и отверг ее как неправдоподобную. Само собой, это, помимо всего прочего, было вопросом престижа. Столько выдающихся ученых веками пытались прояснить вопрос о поле и размножении угря! Почему это никому не удалось? Единственный экземпляр — угорь с органами размножения и икринками — попался им за все эти годы. Почему не обнаружили других особей? Похоже, угорь Мондини уникален. А это странно. Впрочем, нередко речь идет не о том, что кажется вероятным, а что невероятным, — вопрос в том, во что мы хотим верить. В научном мире тех лет многие просто не хотели верить в угря Карло Мондини.

В Германии исследования пола угря на некоторое время стали всенародным действом. Тому, кто представит угря с икрой, было назначено вознаграждение в размере пятидесяти марок. Об этом писали газеты по всей стране. Угрей следовало направлять профессору Рудольфу Вирхову, который должен был тщательно обследовать присланные экземпляры, а немецкое рыболовное управление взяло на себя обязательство оплатить почтовые расходы. Всеобщее возбуждение привело к тому, что массу угрей упаковали и опустили в почтовые ящики. Сотни угрей со всех концов Германии: наполовину съеденные угри, части угрей, протухшие угри, угри с копошащимися в них паразитами. Посылки поступали в таких количествах, что рыболовное управление чуть не разорилось. Однако ни один половозрелый угорь с икрой так и не был обнаружен.

Только в 1824 году немецкому профессору анатомии Мартину Ратке удалось независимо от Мондини обнаружить и описать самку угря с развитыми органами размножения. В 1850 году тот же Ратке обнаружил угря с полностью развитыми икринками в животе. Оказалось, что Мондини, скорее всего, был прав с самого начала: его описание органов размножения совпадало с описанием Ратке, только в его угре икринки были помельче, так как находились на более ранней стадии.

Когда первая часть биологического уравнения получила свое подтверждение, охота на вторую — мистические семенники угря — развернулась в полную мощь. Однако поначалу дело продвигалось туго. Многие ученые предпочитали придерживаться теории о том, что угорь — существо двуполое. Предположили, что жировая ткань, обнаруженная рядом с органами размножения у половозрелых самок, на самом деле, скорее всего, и является мужскими органами. А иначе как объяснить, что разгадка этой мистерии так долго не поддавалась усилиям ученых?

Многие люди, не принадлежавшие к научному миру, тоже предпочитали придерживаться более старых и более фантазийных теорий. В 1862 году ученый-любитель Дэвид Кэрнкросс опубликовал книгу под названием The Origin of the Silver Eel («Происхождение серебристого угря»), в которой реанимировал древние представления рыбаков с Сардинии: угорь будто бы проживает первую стадию своего развития в виде жука, и это его прошлое в образе насекомого доказывается тем, как хорошо угорь чувствует себя на суше.

И лишь через сто лет после открытия Карло Мондини, в 1874 году, польский зоолог Шимон Сырски заявил, что он и его сотрудники обнаружили в музее естественно-научной истории в Триесте нечто, предположительно представляющее собой половозрелого самца угря. Внутри него обнаружен маленький орган, отличавшийся от того, что описывали Мондини и Ратке. Это могли быть те самые семенники. Но, поскольку Сырски не смог описать органы удовлетворительным образом или доказать, что они действительно производят молоки, все это еще было не доказано. Научное сообщество требовало дополнительных наблюдений.

Именно поэтому в марте 1876 года Карл Клаус решил отправить одного из своих юных студентов на научно-исследовательскую станцию в Триесте. Вот так и получилось, что Зигмунд Фрейд, девятнадцати лет от роду, внезапно оказался в скромной лаборатории на Средиземном море, с ножом в одной руке и мертвым угрем в другой.

У юного Зигмунда Фрейда были вполне определенные и масштабные планы. За год до того он посетил Манчестер и влюбился в него — даже в дождь и холодный климат. Он мечтал путешествовать, а в первую очередь посвятить себя практическим научным изысканиям, узнать побольше обо всем на свете, открывать новое, описывать и понимать ранее непостижимое. Ему очень нравилось проводить время в лаборатории. То, что он видел, заглядывая в микроскоп, всегда являлось истиной, — здесь не было места предрассудкам и суевериям. Все человеческие знания берут начало из лаборатории. Перед его внутренним взором рисовалась жизнь, отданная науке, — возможно, в Англии, а может быть, и совсем в другом месте. И он всерьез подумывал о том, чтобы связать свою жизнь с естественными науками — биологией или физиологией, где все осязаемо и конкретно. На семейной фотографии 1876 года он стоит посередине, положив руку на спинку стула своей матери Амалии, — самый высокий из детей, в костюме-тройке, с расчесанными на косой пробор волосами и ухоженной темной бородкой. Он смотрит прямо в камеру твердым взглядом, — кажется, ничто в этом мире ему не чуждо.

Вот такой юноша приехал весной 1876 года в Триест с намерением разгадать загадку угря и оставить след в истории науки. Триест, находящийся в верхнем углу Адриатического моря, принадлежал на тот момент Австро-Венгрии и являлся важной метрополией как база флота и портовый город. С тех пор как в 1869 году открылся Суэцкий канал, он стал к тому же воротами на Восток. В порту Триеста разгружали кофе, рис и пряности. Сюда прибывали корабли, обогнувшие Землю, здесь собирались выходцы со всей Европы: итальянцы, австрийцы, словенцы, немцы и греки. Еще во времена Римской империи Триест был местом паломничества и пересечения всех путей, где встречались разные языки и культуры. После Фрайберга или Вены этот город, такой многоплановый и непостижимый, должно быть, производил сильное впечатление.

Что обнаружил юный Зигмунд Фрейд в Триесте? Обнаружил он много чего и рассказал о своих впечатлениях в многочисленных письмах другу детства Эдуарду Зильберштейну. Писал он на испанском, поскольку они с Зильберштейном подружились во время изучения испанского языка, и красочно описывал город с его ресторанчиками, магазинами и жителями. Время от времени он использовал странные слова — возможно, потому, что писал на неродном языке, однако куда более вероятно, что это был своего рода шифр, принятый между друзьями.

В первом кратком письме от 28 марта Фрейд пишет, что Триест — очень красивый город и что las bestias son muy bellas bestias («здешние бестии — очень красивые бестии»). Под бестиями он подразумевал женщин. В первые дни в Триесте он, похоже, более всего был очарован именно ими. В письмах он рассказывает, как в самый первый день его потрясло, что каждая женщина здесь выглядит как «богиня». Он детально описывает их лица и фигуры, какие они высокие и стройные, с длинными носами и темными бровями, что они бледнее, чем ожидаешь, и у них у всех такие красивые прически, а у некоторых витой локон свисает на один глаз, словно приманка. Посетив соседний городок Муджу, он пишет, что женщины там наделены невероятной фертильностью, поскольку буквально каждая вторая беременна, так что акушеркам хватает работы. Автор писем иронично строит догадки, оказались ли женщины под влиянием морской фауны и «плодоносят круглый год» или же размножаются все вместе в определенное время. «На эти вопросы дадут ответы биологи будущего».

Этих женщин он наблюдает и описывает почти глазами ученого, однако они ему чужды, словно относятся к иному биологическому виду. Похоже, никаких знакомых женского пола Фрейд себе в Триесте не завел, и вскоре его настроение и отношение к городу коренным образом меняются. Он начинает высказывать свою фрустрацию по поводу происходящего — по поводу женщин, как молодых, так и зрелых, которые влекут его, однако вызывают у него противоречивые чувства. Он отмечает, что они злоупотребляют косметикой. Пишет, как они сидят в окнах домов и улыбаются, встречаясь глазами с мужчиной, и иронично сокрушается, что из-за своей работы вынужден держаться от них подальше.

Внезапно он заявляет, что все женщины в Триесте brutta brutta — «страшные уродины». Кажется, его раздражает, что его чувства никак не сочетаются с образом холодного, наблюдающего и систематизирующего ученого, каковым сам он себя считает. «Поскольку подвергать людей вивисекции запрещено, меня с ними ничто не связывает», — пишет он, обнаружив, что даже юные девушки в городе обильно накладывают грим.

Словно для того, чтобы противостоять этим сложным сексуальным переживаниям, Фрейд с головой уходит в работу. В лаборатории у него отдельный кабинет в нескольких шагах от Адриатического моря. «Я в пяти секундах от ближайшей адриатической волны, — сообщает он Зильберштейну и в деталях описывает свое рабочее место: — Планировка моего кабинета весьма своеобразная. Единственное окно, перед которым стоит мой письменный стол со множеством ящиков и большой верхней частью, второй стол для книг и различных вспомогательных предметов, три стула и несколько полок, на которых лежат десятки пробирок. И — последней по очередности, но не по значению — следует назвать дверь, ведущую из комнаты. В левом углу стола стоит микроскоп, в правом углу лежит рыба, посредине — четыре карандаша возле листка бумаги (посему мои рисунки — карикатуры, не лишенные, однако, некоторой ценности), а перед ними теснится множество стеклянных сосудов, кастрюль, круглых и продолговатых мисок, в которых содержатся мелкие бестии или части крупных бестий в соленой морской воде. Среди всего этого стоят или лежат пробирки, инструменты, иглы, покровные и предметные стекла, так что, когда я работаю, мне негде положить руку. У этого стола я просиживаю с восьми до двенадцати и от часу до шести за весьма усердными трудами».

Каждый день он встречает рыбаков, когда они входят в порт с уловом — целыми корзинами жирных адриатических угрей, а потом идет в лабораторию и принимается за работу. В письмах он объясняет Зильберштейну, в чем суть его миссии, прикладывая простенькие рисунки: «Ты знаешь угрей. Долгое время науке были известны лишь самки этого вида. Даже Аристотель не знал, откуда берутся самцы, и потому утверждал, что угри рождаются из глины. В Средние века, а также в наше время развернулась настоящая охота за самцами угря. В зоологии, где нет свидетельства о рождении и где существа — в полном соответствии с идеалами Панета — действуют, не заботясь о наших наблюдениях, мы не можем сказать, кто из них самец, а кто самка, если у животных нет никаких внешних различий. То, что у них вообще существуют половые различия, еще предстоит доказать, и это может осуществить только специалист в области анатомии (поскольку угорь не ведет дневника, из которого можно было бы сделать выводы о его половой принадлежности): он может вскрыть экземпляр и обнаружить у него семенники или же яичники. <…> Совсем недавно зоолог из Триеста утверждал, что он обнаружил семенники, а тем самым — самца угря, но, поскольку ему, похоже, неизвестно, что такое микроскоп, ему не удалось дать научное описание своей находки».

День за днем Зигмунд Фрейд просиживает за столом в своей лаборатории, разрезает угрей, рассматривает в микроскоп и делает записи, ища разгадку тайны. Под микроскопом можно увидеть ответы на все вопросы — таково обещание науки, и если в это не верить, то во что еще остается верить?

Но семенники угря не обнаруживаются, и Фрейд все больше впадает во фрустрацию. По вечерам, около семи, он отправляется на прогулку по узким улочкам Триеста, мимо лавочек и кафе, к морю, где спускающееся солнце превращает поверхность воды в зеркало, под которым скрывается морская жизнь. Он слышит, как портовые рабочие разговаривают на немецком, словенском и итальянском, ощущает запах приправ и кофе, видит, как торговцы рыбой упаковывают остатки утреннего улова, видит женщин с накрашенными глазами, отправляющихся в кабаки на площади. Он видит все это, но в мыслях у него только угорь.

«Мои руки в пятнах красной и белой крови морских обитателей, перед глазами у меня стоит лишь блестящая мертвая ткань, которая постоянно является мне в снах, и я могу думать лишь о больших вопросах, связанных с семенниками и яичниками, — универсальных и важнейших вопросах».

Около месяца Фрейд проводит в простой лаборатории, поглощенный монотонной и бесплодной работой, и в конце концов ему приходится констатировать: он потерпел неудачу. Ему не удалось найти то, ради чего он приехал: мужские половые органы угря и ответ на вопрос о нем. «Я мучил себя и угрей в тщетной попытке найти самца, но все угри, которых я вскрывал, принадлежали к прекрасному полу».

Это было первое настоящее научное задание юного Зигмунда Фрейда, и так сложилась его судьба. Несколько недель подряд он стоял у стола, целенаправленно препарируя угрей, обыскивал их холодные тела в поисках органов размножения. Долгие дни работы, запах дохлой рыбы, липкая слизь на руках. Но ни одного семенника он так и не обнаружил. Фрейд обследовал около четырехсот угрей, и ни один из них не принадлежал к мужскому полу. Он доподлинно знал, где именно в организме угря ему надлежит искать, мог описать, как должен выглядеть искомый орган, однако ему так и не удалось обнаружить его.

В одном из писем к Эдуарду Зильберштейну он нарисовал угря, как бы плывущего сквозь текст. Кажется, на губах у него застыла насмешливая ухмылка. В этом письме он называет угрей тем словом, которое ранее применял для других загадочных для него существ: las bestias.

Что на самом деле обнаружил в Триесте Фрейд? Может быть, по крайней мере первое понимание того, насколько глубоко бывает скрыта истина. Правда об угре или о человеке. Таким образом, угорь повлиял на становление современного психоанализа.

Девятнадцатилетний Фрейд был полным амбиций молодым ученым. Он прибыл в Триест, чтобы написать новаторский отчет, в котором бы он раз и навсегда ответил на вопрос, веками занимавший научный мир: как размножается угорь? И он немало узнал о значении терпеливого и систематизированного наблюдения — эти знания он позднее применит на своих пациентах в психотерапевтическом кресле.

К тому же он приехал в Триест с глубокой верой в науку и в награду, которая ожидает где-то впереди упорно работающего ученого. Но угорь заставил его увидеть свои пределы — как и пределы всей естественной науки. Под микроскопом он не увидел истины. Вопрос об угре остался нераскрытым. Закончив год спустя свой отчет, он вынужден был признать, что по поводу пола и размножения угря по-прежнему ничего нельзя обоснованно утверждать. С самоуничижительной дотошностью он констатирует: «Мои гистологические исследования продолговатых органов не позволяют мне однозначно утверждать, что они являются семенниками угря, — как и опровергнуть это утверждение».

Угорь перехитрил его — вероятно, это способствовало тому, что Зигмунд Фрейд со временем отошел от естественных наук, занявшись куда более сложным и не поддающимся измерению предметом: психоанализом. Кроме всего прочего, угорь посмеялся над ним, если учесть тот факт, во что со временем углубится Фрейд, — угорь не раскрыл ему свою сексуальность. Человек, позднее наложивший отпечаток на все представления ХХ века по поводу пола и сексуальности, которому откроются ранее неизведанные глубины человеческого сознания, имея дело с угрем, даже не смог найти его половые органы. Он отправился в Триест, чтобы обнаружить семенники угря, но выяснил, что загадка не поддается решению. Он изучал сексуальность рыбы, но обнаружил разве что свою собственную.

Во всем этом просматривается ирония судьбы еще и потому, что Фрейда и ранее связывали непростые отношения с водными животными. Много написано о влюбленности юного Фрейда в девушку по имени Гизела Флюсс. Все началось в 1871 году, когда пятнадцатилетний Фрейд некоторое время жил в доме семьи Гизелы во Фрайберге. Судя по всему, Гизела, которой было тогда двенадцать лет, очень привлекала Фрейда. В своих письмах — в том числе тому же Эдуарду Зильберштейну — Фрейд писал о том, как она прекрасна. Возможно, эта встреча ознаменовала его первое сексуальное пробуждение, которое, как бы то ни было, закончилось фрустрацией и вытеснением. Когда несколько лет спустя Гизела вышла замуж за другого, Фрейд придумал ей определение «ихтиозаврия» — «рыбоящерица» — на основании научного названия доисторической водной рептилии, жившей одновременно с динозаврами. Для Фрейда это была подростковая игра слов. «Флюсс» означает «река» или «приток». Гизела как женщина из семьи Флюсс представляла собой своего рода водного монстра, воплощающего в себе вытесненное и отторгнутое, шевелящееся в глубине сознания. То, что Фрейд дал ей прозвище по имени доисторического животного, — возможно, его попытка убедить самого себя, что юношеская неконтролируемая страсть, которую он к ней испытывал, уже осталась для него в прошлом. Больше он не позволит соблазнить себя подобным образом. Пока в Триесте не появляются las bestias как отдаленные потомки этого его первого ихтиозавра.

Пройдет еще несколько лет после поездки в Триест, прежде чем Зигмунд Фрейд, уже как психоаналитик, снова приблизится к теме сексуальности, рассматривая ее скрытые и вытесненные явления. Его теория боязни кастрации строилась на том, что у ребенка еще в раннем возрасте развивается боязнь кастрации, повреждения и отчуждения своего пола, принижения и обезоруживания. Мальчик четырех-пяти лет от роду переполнен неосознанного сексуального желания обладать своей матерью, одновременно испытывая конкуренцию со стороны отца. Он ощущает угрозу, страх наказания за свои порывы, а также стыд и приниженность, осознает свою ничтожность в мире, что ведет к развитию его «я»: постепенно он отказывается от сексуального желания, направленного на мать, и идентифицирует себя с отцом. И решающим моментом, по мнению Фрейда, является то, когда мальчик осознает: у женщины нет пениса. Таким образом, при взгляде на женщину он видит отсутствие мужского полового органа и тем самым осознает себя и свое место в мире.

Теория Фрейда о зависти к пенису сродни теории о боязни кастрации, но исходит из психосексуального развития женщины. Он считал, что девочка, как и мальчик, изначально сильно привязана к матери, и в тот момент, когда она обнаруживает, что у нее самой нет пениса, она постепенно начинает терять связь с матерью и тянется к отцу. Девочка воспринимает пенис как атрибут, символизирующий власть и активность. Она осознает свое место в мире, испытывает зависть и чувство вины, которое проецирует на мать. Она видит, чего у нее самой нет, — видит отсутствие мужского полового органа — и тем самым осознает себя и свои ограничения.

С тех пор эти теории неоднократно подвергались сомнениям с самых разных позиций. Действительно ли мужской половой орган — его наличие или отсутствие — является столь важной деталью в психосексуальном развитии человека? Сегодня это кажется проявлением тщеславия и даже глупости. Эти теории родились в иное время, в ином историческом контексте. К тому же эти теории недоступны обычным методам естественных наук. Они о том, что таится в глубине. О том, что невозможно систематизированно наблюдать, доказывать или опровергать. Они не из тех истин, которые можно увидеть под микроскопом.

Однако приходится верить, что они основываются на некоем опыте. Достаточно представить себе эту картину — молодого ученого в тесной лаборатории в Триесте. Он вдалеке от дома, в чужом городе, у него белый халат, очки и ухоженная темная бородка. Он стоит у стола перед маленьким окном, держа в руке склизкого мертвого угря. И смотрит в свой микроскоп, как и четыреста раз до того, и через объектив микроскопа видит не только угря, но и самого себя.

Итак, несмотря на все мучения юного Фрейда, вопрос о размножении угря еще некоторое время оставался открытым. В 1879 году немецкий морской биолог Леопольд Якоби писал с ноткой отчаяния в своем отчете Американской комиссии по рыбному хозяйству:

«Человеку, не знакомому с предметом, это может показаться невероятным, и в самом деле: несколько унизительно для научного мира, что рыба, во многих частях света встречающаяся чаще, чем какая-либо другая, и которую мы ежедневно наблюдаем на рынках и на обеденном столе, несмотря на все усилия современной науки, по-прежнему скрывает от нас то, как она размножается, как рождается и как умирает. Вопрос об угре существует так же давно, как и научное естествознание».

Ни Фрейд, ни Якоби даже не предполагали, что у угря нет никаких половых органов до тех пор, пока они ему не понадобятся. Его метаморфозы — не только поверхностное приспособление к изменившимся условиям. Они имеют экзистенциальный характер. Угорь становится тем, кем должен стать, когда пробьет его час.

Только через двадцать лет после неудачных попыток Фрейда обнаружили половозрелую особь серебристого угря мужского пола — в Мессинском проливе, у берегов Сицилии. Так что угорь, по крайней мере, оказался рыбой. А не существом совершенно иного рода.

Браконьеры

Случалось, что мы браконьерствовали. В первую очередь из соображений удобства. Ибо узкая дорожка, возможно, самая верная, но по широкой порой куда легче идти. Поскольку поля, принадлежавшие бабушке и дедушке, выходили к реке, у нас было разрешение на рыбную ловлю — но только на нашей стороне, на берегу возле хутора. А это была самая неудобная сторона, с высокой травой и крутыми глинистыми берегами. По другую сторону реки все было иначе: там к самой воде подходил пологий луг. На той стороне право на рыбную ловлю принадлежало городскому рыболовному клубу.

Другая сторона реки была для нас как фата-моргана. Не только потому, что она казалась такой доступной, но еще и потому, что символизировала собой несправедливость. Там в невысокой траве стояли по выходным члены рыболовного клуба в зеленых куртках со множеством карманов, с дорогими удочками, в идиотских маленьких шляпах и раскручивали над головой толстые блестящие лески, пытаясь подцепить одного из тех редких лососей, которые представляли собой высшее сословие в речной иерархии.

Мы никогда не видели в реке лососей. По крайней мере живых. Однажды папа нашел огромного мертвого лосося. Тот плавал кверху брюхом, и папа принес его домой. Он был жирный, гигантский и весил более десяти килограммов. Пахло от него отвратительно. Постояв некоторое время и повосхищавшись им — зажав руками нос и рот, — мы закопали его на заднем дворе.

Однажды летом папа достал старую деревянную лодку. Купил по объявлению за двести крон, и мы долго шлифовали и красили ее на газоне перед домом. Она была привязана к иве над речным порогом, и однажды вечером, когда мы пришли ставить удочки на угря, папа предложил переплыть реку и поставить наши удочки там. Эта мысль прежде не приходила мне в голову, но сейчас она показалась вполне разумной. В этот момент на другом берегу реки никого не было. К тому же вода в реке была та же самая, — разница, на каком берегу рыбачить, имела лишь чисто теоретическое значение. Как кто-то мог предъявлять права на нечто столь непостоянное, как речной поток?

— Но если придет поезд, нам надо будет спрятаться, — сказал папа.

Дело в том, что над покатым полем проходила железная дорога. Она выбегала из-за поворота в нескольких сотнях метров от нас, затем шла параллельно реке, и с нее открывался прекрасный обзор на луг до самой воды. А вдруг именно в тот вечер в этом самом поезде будет сидеть какой-нибудь член рыболовного клуба, который увидит, как мы браконьерствуем, и поднимет тревогу, — и нас, простодушных преступников, тут же повяжут?

Переплыв на другой берег, мы привязали лодку. Я был напуган и возбужден. Мы достали наши снасти и пошли вдоль реки, отметив, что тут и вправду куда удобнее. Другой берег не был фата-морганой — он существовал в реальности, и здесь не было высокой мокрой травы, через которую приходилось пробираться, или крутых глинистых склонов, на которых можно было поскользнуться. Я внушал себе, что это почти наше моральное обязательство — порыбачить на этой стороне.

Однако мы ставили свои удочки быстрее, чем обычно, постоянно бросая нервозные взгляды на железную дорогу и чутко прислушиваясь, чтобы не пропустить первых звуков приближающегося поезда. А когда он появился, то вынырнул из-за поворота куда быстрее, чем я мог предполагать, — мы тут же погасили фонарик и упали в траву. Я прижался к земле, пытаясь укрыться за поросшими травой кочками, спрятал лицо в ладонях и задержал дыхание. Поезд со страшным рыком промчался мимо, и весь луг осветился, как бывает, когда вспыхивает молния и время останавливается, — а я старался представить себе, что мы действительно стали невидимыми и что папа лежит рядом в точности как я, закрыв лицо руками и не дыша.

Сейчас я думаю, что он скорее улыбался, вовсе не боясь, что нас обнаружат, — кому какое до нас дело? да и как бы нас вычислили? — а лишь подыгрывал мне. Подозреваю, что он придумал весь этот поход, чтобы сделать нашу рыбалку более увлекательной. Может быть, опасался, что иначе мне скоро надоест?

Не знаю, почему он этого боялся, — я обожал ходить с ним на рыбалку, однако только сейчас, много лет спустя, я задаюсь вопросом, ходил ли сам папа в детстве ловить угря. Я всегда думал, что дело обстояло именно так: мы с ним лишь продолжали традицию, возникшую задолго до нас. Он делал со мной то, что кто-то другой ранее делал с ним, и эти поздние вечера у реки были свидетельством преемственности поколений. Своего рода ритуалом.

Однако он точно не ходил на рыбалку с отцом (тем человеком, которого называл отцом). Мой дедушка (тот человек, которого я называл дедушкой) рыбалку не признавал. Он вообще не тратил время на всякие глупости. Если он не работал, то лежал и отдыхал, а когда ел, то делал это быстро и тихо. Он был абсолютным трезвенником и ненавидел действие алкоголя, никогда за всю свою жизнь, насколько мне известно, не взял ни дня отпуска, никогда никуда не ездил, не бывал за границей. Тратить время и энергию на такое внешне бесполезное занятие, как ловля угря, — это было совсем не в его стиле. Пожалуй, дело тут было не в терпении — скорее это вопрос долга. Узкая дорога у каждого своя.

Возможно, папа рыбачил один или с кем-то еще, но мне ничего об этом не известно. Помню, папа рассказывал, сколько рыбы водилось в реке в былые времена, как на дне кишели угри и как вся поверхность воды становилась серебристой, когда по весне вверх по реке поднимался лосось. Однако это не его личные впечатления — это рассказы, которые он сам слышал, рассказы о тех временах, когда он сам еще не родился. Его собственные рассказы о пойманных или ускользнувших угрях я хорошо знал, поскольку сам присутствовал при этих событиях. Его рассказы были и моими тоже. Словно бы до нас ничего не было.

Интересно, как же все было на самом деле? Неужели эта линия началась с нас двоих? Имело ли это какое-то отношение к тому, кого он называл отцом, а я — дедушкой? Являлись ли наши вечера у реки компенсацией за то, чего мой отец сам недополучил, попыткой создать образ того, что могут значить друг для друга отец и сын? Попыткой протоптать свою узкую дорожку по жизни?

Датчанин, который нашел нерестилище угря

Как далеко вы готовы пойти, чтобы познать угря? Или человека? Йоханнесу Шмидту было двадцать семь, когда он, взойдя на борт парохода «Тор», отправился на поиски места, из которого берет свое начало угорь. Своей цели он достиг только по прошествии двадцати лет. Спустя еще несколько лет британский морской биолог Уолтер Гарстанг напишет оду Шмидту, которую чуть позднее опубликуют в единственном сборнике стихов, посвященном личиночной стадии различных животных, — Larval Forms, with Other Zoological Verses («Личиночная стадия и другие зоологические стихи»).

Хвала датчанам, ведь они — и это не случайно — За шагом шаг, за годом год приоткрывали тайну: Йоханнес Шмидт и «папа» Петерсен к разгадке привели Все человечество. Им «Тор» и «Дана» в этом помогли.

Немало событий произошло в настойчивой погоне за пониманием жизненного цикла угря с тех пор, как Зигмунд Фрейд тщетно искал в Триесте семенники у угрей. Датский морской биолог К.-Г. Йоханнес Петерсен, изучив в девяностых годах XIX века последнюю метаморфозу угря, предположил, что угри размножаются в море. Еще Аристотель уверенно отмечал, что взрослые угри порой отправляются в море, а Франческо Реди в XVII веке описал, как стеклянные угри появляются по весне у побережья, чтобы двигаться вверх по рекам. Однако Петерсен сумел более точно выяснить, как это происходит. В первую очередь ему удалось наблюдать и описать, как желтые угри превращаются в серебристых. До этого момента многие сомневались в том, что желтый и серебристый угри принадлежат к одному и тому же виду. Петерсен показал, что они являются двумя формами одной и той же рыбы. Ученый увидел, как органы пищеварения у серебристого угря атрофируются и тот перестает питаться, как развиваются органы размножения, меняются плавники и глаза. Изменения, по всей видимости, являлись подготовкой к стадии размножения.

В 1896 году два итальянских исследователя, Джованни Баттиста Грасси и его студент Сальваторе Каландруччо, смогли описать самую первую метаморфозу угря. Они сравнили с точки зрения анатомии различных мальков, пойманных в Средиземном море, со стеклянными угрями и пришли к выводу, что крошечное существо, напоминающее лист ивы и именующееся Leptocephalus brevirostris, представляет собой первую стадию развития европейского угря, Anguilla anguilla. До того эта личинка считалась самостоятельным видом. Только теперь ученые выяснили, что это на самом деле угорь. Мало того, Грасси и Каландруччо стали первыми людьми, лично наблюдавшими метаморфозу, когда крошечный «листик ивы» у них в аквариуме в Мессине на Сицилии чудесным образом превратился в стеклянного угря.

Открытие было совершенно сенсационным. «Когда я думаю о том, как эта загадка занимала лучшие умы человечества еще со времен Аристотеля, мне начинает казаться, что краткое описание моей работы, возможно, заслуживает представления Лондонскому королевскому обществу», — писал Грасси в отчете, который со временем был опубликован в одном из самых престижных (как тогда, так и сейчас) научных журналов — Proceedings of the Royal Society of London. В своем отчете Грасси отмечал, что у малька, который, как уже было доказано, являлся первой ипостасью угря, имелись довольно крупные глаза, так что логично было предположить, что он вылупляется из икринки на большой глубине. Вероятно, как полагал Грасси, в Средиземном море.

Итак, к началу ХХ века было известно, что желтый угорь превращается в половозрелого серебристого угря и по осени пускается в море. Ученые знали также, что он уже не возвращается, а крошечные мальки-лептоцефалы вырастают в маленьких хрупких стеклянных угрей, которые появляются по весне у европейского побережья и идут вверх по рекам, чтобы найти себе место обитания и превратиться во взрослых желтых угрей. Но что происходит между двумя этими событиями? И где именно?

Когда немецкий зоолог Карл Эйгенманн в 1901 году выступал перед Американским обществом микроскопистов в Денвере (штат Колорадо), он дал своему выступлению название: «Решение вопроса об угре». Разумеется, это не стоило понимать буквально. На решение этого вопроса он по-прежнему не мог претендовать. Напротив, он процитировал известную в среде естествоиспытателей шутку: «Теперь на все важные вопросы найден ответ — кроме вопроса об угре». Однако Эйгенманн заявил, что сама формулировка вопроса изменилась. Ранее вопрос об угре звучал так: является ли угорь рыбой или чем-то другим? Затем касался размножения угря: требовалось найти его органы размножения, установить, является ли угорь живородящим, двуполый он или нет, а также выяснить значение его различных метаморфоз.

Но теперь, в начале нового века, вопрос об угре звучал так: что делают взрослые угри, доплыв до океана, когда и где они размножаются и где умирают?

Куда направлялись все серебристые угри? И откуда брались все эти загадочные «ивовые листочки»? Где берет свое начало угорь? Именно за ответами на все эти вопросы двадцатисемилетний Йоханнес Шмидт и отправился весной 1904 года в открытое море.

Йоханнес Шмидт был датским биологом. Детство он провел в маленьком красно-коричневом кирпичном домике возле замка Йегерсприсе на полуострове Хорншерред, где его отец работал садовником, так что поначалу жизнь у него была спокойная и привольная — в пяти милях к северу от Копенгагена, где лес и природа начинались в буквальном смысле слова за углом.

Отсюда было далеко до шумной городской жизни, научного мира и тем более до Саргассова моря.

Однако когда Йоханнесу Шмидту было семь лет, его отец внезапно умер, и ему вместе с матерью и двумя младшими братьями пришлось перебраться в Копенгаген, на Вестербругаде — одну из самых оживленных улиц столицы, где его ждала совсем иная жизнь в окружении совсем других людей. Такая крутая перемена во многом повлияла на дальнейшую судьбу Йоханнеса. Всего в двухстах метрах от дома по Вестербругаде находилась пивоварня «Карлсберг», а еще ближе жил Йохан Кьельдаль, дядя Йоханнеса по матери, работавший химиком в научной лаборатории «Карлсберг». Именно там Йоханнес со временем превратился в ученого.

Страницы: 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Это саммари – сокращенная версия книги «Сигнал и шум. Почему одни прогнозы сбываются, а другие – нет...
Землянки - дорогие игрушки из закрытого мира. Их эмоции - настоящий деликатес, а тела нежны и хрупки...
Жизнь маленькой Ани течет размеренно и счастливо. Летом – в деревне, с черничными полянами, и высоки...
Твой дар становится сильнее с каждым днем, ты идешь от мира к миру в поисках пути возвращения домой,...
Фантастическая повесть о нависшей угрозе Третьей мировой войны и неординарном решении создавшейся пр...
Жизни главных героев терпят перевороты, масштабы которых устрашают. Цена за ошибки настолько велика,...