Повешенный Лина Вальх
Петр Яхонтович покачал головой и принялся листать массивное меню. Потом следующее, не менее массивное. И одно чуть поменьше, но тоже толстое. Из всех меню еще выпадали скользкие картонки спецпредложений. В конце концов ему надоело, к тому же он забыл уже что выбрал по ходу чтения и он заказал уже другой девице, более юной, живой и менее пластмассовой – триста водки, маринованные грузди, какое-то мясо и салат, выбрав их по первенству расположения на случайно открытых страницах.
Холодный, почти студеный салат и жесткое мясо в итоге только поковырял, а вот грузди и водка Петру Яхонтовичу понравились. Водка была нужной температуры, пилась легко, ложилась мягко, груздочки хрустели вполне себе залихватски и жизнеутверждающе.
Так Петр Яхонтович коротал время до вечера – выпивал и размышлял на тему – почему его недолюбливает Савельев. Вспомнилась почему-то сцена из студенческой жизни, как он сбивает мягкие, наглые ладошки Савельева с женской талии, на которой они никак не должны были находиться, а в голове стучит, стучит и полыхает красным. Или как под общий смех и пение Савельев мечет из-под стола налитые, пузатенькие бутылки шампанского с хрустящей фольгой, передавая каждому его персональную бутылку, а Петя, тогда просто Петя, демонстративно отворачивается от протянутой ему подачки и выходит из комнаты.
А может быть, потому что он никакой не Савельев, а Гутман, в духе заборного лозунга подытожил Петр Яхонтович. Подытожил и сам удивился своему невесть откуда взявшемуся антисемитизму. Это мерзко, мелочный ты идиот, вскинулся он на себя. Все было предельно просто. Как и вообще все в отношениях между людьми всегда предельно просто. Савельев его не любил, потому что Петр Яхонтович не любил Савельева и считал того администратором, делягой, но никак не актером. А Савельев-Гутман считал, что Петр Яхонтович провинциальный сноб. И самое обидное, что это было абсолютной правдой. А хуже всего, что они оба были правы. Да и вообще, люди могут не любить друг друга без каких-бы то ни было причин.
Ну, а то, что они ухаживали за одной и той же женщиной, это уже значения не имеет в таких установках. Не имеет.
От выпитого Петр Яхонтович все более мрачнел, казалось бы, должно было попустить его это чувство – смесь отчуждения, горечи и лютой ненависти, но вот не отпускало. Становилось только хуже. Отчужденнее, горше, ненавистнее.
Он пошел в туалет и там долго умывался теплой водой, тер глаза, разминал уши, а когда поднял голову от раковины, то увидел в глубине зеркала белую фигуру с черными распущенными волосами. Резко развернулся и наткнулся на торчащий из стены разграфленный листок с перечнем отметок уборщицы.
***
Стемнело как-то вдруг. Он не помнил, как оказался в трамвае, где уже горели тусклые лампы. Жирная чернота, взрыхленная миллиардами разноцветных огней, обнимала вагон со всех сторон, врываясь внутрь салона при каждом хлопанье дверей на остановках вместе с пыхтящими морозной свежестью редкими пассажирами, шуршанием, дребезжанием, гудками тысяч машин, обрывками разговоров, рекламными объявлениями, дымящимся неоном.
Петр Яхонтович пригрелся у окна с краю или же наоборот его приморозило к скользкому пластиковому креслу. Шевелиться не хотелось, вяло ползали мысли, с неудовольствие он отметил, что начинается изжога, видимо от выпитого алкоголя. Еще он подумал, что раньше в трамваях окна зимой были расписаны сумасшедшими по красоте морозными узорами и так могли заиндеветь, что сквозь густую бахрому невозможно было пробиться, сколько не ковыряй по ним ногтями и не дыши. Окна что-ли стали другие?
– У вас уплачено? – желтое, кислое лицо тетки-кондукторши сунулось в уютную дрему Петра Яхонтовича.
– Сколько можно подходить! – взвился он непозволительно громко. На него оглянулись.
– Ладно, ладно, – устало согласилась тетка и переваливаясь с ноги на ногу поковыляла в свой уголок.
Петр Яхонтович встал и пошел за ней.
– Извините меня, – наклонившись к тетке, но все равно громко, поставленным голосом на весь трамвай сказал он. – Заснул. Извините.
– Да ничего, – торопливо согласилась та и ее заметно передернуло внутри взопревшего, старого, выскобленного до блеска пуховика, упруго перетянутого облупившимся ремнем кондукторской сумки. По ее лицу прошла судорога или показалось.
– Я вот тоже… устала, наверное, – кондуктор благодарно посмотрела на Петра Яхонтовича. – Зимой все время так… Не заболеть бы. Поназдевано на тебе тридцать три одежки, тут потеешь, тут мерзнешь – весь мокрый потом ходишь, все еще дышат своими бациллами. Сегодня вообще плюс обещали, а морозит.
– Извините, – еще раз сказал Петр Яхонтович и поспешно отошел от скорее всего заболевающей, уже наполненной чужими бациллами, как горем, кондукторши.
– Вы знаете, как хорошо летом? – развернулась она ему вслед. – Я все лето в саду. Раз в неделю выхожу в лес стресс снимать. Тут главное, как надо – рано утром с солнышком встаешь, идешь, прям вот как можно дальше…
– Да знаю я, – вдруг обернулась старуха с соседнего сидения, в белой шали поверх огромной меховой шапки с блестящей брошью. Старуха, как отметил Петр Яхонтович, была похожа на наполеоновского гвардейца, застрявшего посреди бесконечной русской зимы.
– Выходишь и кричишь, что есть мочи. Проораться надо. Через крик вся гадость выходит, – продолжала старуха.
– Да, послушайте, я вам другое хотела, – ухватившись за старухино внимание понесла кондукторша. – Идешь значит, как можно дальше. Чтоб никого из людей не было вокруг. Находишь муравейник побольше. Такие знаете есть, с рыжими муравьями. Кусучими. Раздеваешься. И ложишься так, голый, на муравейник. Они тебя кусают, ну так и пусть себе кусают, ты терпи, тут как раз можно и покричать.
– Прям голый ложишься? – поинтересовался стоящий рядом, не старый еще мужик в очках.
– Конечно, – ответила кондукторша. Куда-то сразу исчезла ее утомленность и желтый цвет лица заиграл розовым, понурые плечи распрямились, от нее пахнуло жаром и энергией.
– А долго лежать? – спросила старушка-гвардеец. – Дайте-ка я запишу, а то ведь забуду.
Воображение услужливо стало рисовать Петру Яхонтовичу кондуктора, старушку и мужика в очках на метровых лесных муравейниках. Они лежали животами на самых макушках, безвольно свесив руки-ноги. Но почему-то в одежде. В зимней. По ним радостно сновали муравьи. Все кричали. От их ора дрожали стекла трамвая.
– Гадость какая, – буркнул Петр Яхонтович и вывалился из трамвая на суетливую, наполненную мельтешащими людьми, остановку.
***
Хорошо бы как-нибудь на море съездить, подумал Петр Яхонтович, разглядывая обстановку стриптиз-клуба на входе.
Его пустили. Он прошел фэйс-контроль и заплатил положенную «пятерку».
Высокая, умопомрачительная в своей откровенно-водевильном наряде девица проводила его к небольшому столику, потонувшему в пузырях мощных кресел и диванов, прямо рядом с длинной сценой. Из сцены торчали и упирались в потолок блестящие шесты. По похожим шестам маленький Петр в свое время ползал на уроках физкультуры до боли сжигая ляжки и ладошки при быстром скольжении вниз.
Девица еще успела спросить его что-то дежурное, вроде «вы первый раз у нас?», как он уже вскинулся неприлично быстро, пугая ее криком «Лиза!», одновременно боясь, что обознался и стесняясь своего мальчишеского поведения.
Не обознался. Лиза, как ему показалось, была немного шокировано его присутствием, но села рядом под снисходительным и понимающим взглядом, оставившей его наконец в покое, встречающей гостей девицы.
– Что вы здесь делаете? – спросила Лиза своим узнаваемым, немного хрипловатым, как сбившимся голосом. Он окончательно поверил, что это она, несмотря на то что Лиза была чересчур одета по сравнению с тем, какой он ее видел на сцене, в театре. И прическа у нее была какая-то прилизанная – прилаченная, отгеленная, напомаженная – ненастоящая какая-то. Где дикие кудри? От Лизы сладко пахло и внутренний голос Петра Яхонтовича по-звериному заурчал. Что же я здесь делаю, еще робко вопрошал его голос разума, отбиваясь от этого звериного рыка.
Честно говоря, что будет дальше этого момента Петр Яхонтович не планировал и даже не разрешал себе думать на эту тему, пока так неудержимо несся к этому низенькому столику, пухлому дивану и стробоскопному свету. У него не было продуманного плана, но он тем не менее еще утром снял номер в гостинице и даже немного смущаясь поинтересовался на рецепции, можно ли ему привести гостя? А гостью?
Еще он подумал, что ни разу не разговаривал с Лизой, да и вообще видел ее только тогда, когда так по-дурацки свалился в обморок. Поэтому собрав в кулак все свое актерское мастерство и остатки смелости, Петр Яхонтович небрежно откинулся на пузатые подушки и развязно сказал:
– Да, вот. Решил отдохнуть. Друг, он, кстати, директор местного театра Драмы, порекомендовал сюда зайти. Посмотреть.
Дальше ему стало легче. Не знаешь, как себя вести – играй. Это правило Петр Яхонтович усвоил еще в институте. Лиза отвечала односложно и все время смотрела со странной смесью интереса и недоумения, а Петр Яхонтович блистал. Он по-барски шутил, зыркал одобряющим взглядом на голых, сочных девушек, которые мелькали на сцене, заказывал фруктовые тарелки, кальян, виски и коньяк.
Вокруг между тем расцвела ночная жизнь. Лиза куда-то запропала, на ее месте обнаружились другие девушки – густо накрашенные, со вздернутыми губами и грудками, абсолютно голые, они просили еще коктейли, называли его «папочка» и курили кальян, пуская клубы дыма. Чей-то голос поверх глухих ударов брезгливо утверждал, что ему «дико, например». У Петра Яхонтовича было ощущение нереальности происходящего – он плыл, и даже не плыл, парил, лежал на воде, выталкивающей его вверх, прочь от тягучей черной глубины, и так же мягко и тяжело накатывает сверху волна, вторая, третья…
…Из темноты на него смотрела Лиза, взбивая ритм резкими движениями. Ее тело, полностью обнаженное, то появлялось, то исчезало. Все смешалось в странное разноцветие – оранжевый плащ, небрежно накинутый на острые плечи, белый саван, черные волосы, каштановые кудри на просвет. Бит шатает голову мою, отчетливо услышал Петр Яхонтович. Что же это? Он усилием воли сбросил морок, тряхнув головой и увидел перед собой чье-то мутное, искореженное лицо. Еще увидел, как толстая рука с короткими пальцами сидящего напротив облапила Лизино плечо и теперь свисает, дерзко касаясь ее груди.
– Они все эти бабы молодые любят крутую долбежку, понял? Она мне знаешь, что говорит? Только попробуй, сука, кончить. Во как! А ты че дед? Забыл уже когда последний раз-то?
Тогда Петр Яхонтович боднул это мутное лицо. Правда при это хрустко ударившись коленом о край низкого столика. Он никогда в своей жизни не дрался. Однажды, был случай, когда он был к этому предельно близок – деревенские пришли потрошить студентов, приехавших на картошку. Тогда вокруг летали кулаки, а он просто стоял и смотрел.
Так и не научившись бить людей кулаками, Петр Яхонтович инстинктивно боднул собеседника лбом в нос. Очень удачно надо сказать. Собеседник брызнул струей крови – на белесую колбу кальяна, стаканы с остатками виски, стынущий лед в стеклянной плошке, фруктовую тарелку, на девок, которые тут же заверещали – без лоска, мерзко и по-бабьи. Оппонент осел на диван.
– Ты че, – взвился было его товарищ. По жирному лицу заходили складки, капли пота моментально выступили на брыластых, упитанных щеках с ухоженной щетиной. Жирный почему-то выхватил из кармана свой телефон и угрожающе начал тыкать в экран.
– Я сейчас позвоню…
Петр Яхонтович, чувствуя наливающееся болью колено и приятно саднящее место удара на лбу, спокойно взял со стола нож, обычный столовый нож с закругленным концом и голосом капитана Врунгеля, которого он играл недавно в детском спектакле, сказал:
– Я тебе сейчас хрен отрежу.
Девки завизжали еще сильнее и моментально испарились. Жирный побледнел, выронил телефон и метнулся было в сторону, но упал, пополз дальше на корточках. Лиза тоже побледнела, но осталась сидеть. По ее телу наискось шла россыпь кровавых крапинок, как будто кто-то встряхнул кисть – от груди через живот до бедра.
Потом налетела охрана.
***
Оттепель случилась неожиданно. За какие-то пару часов на улице все изменилось. Морозец сменился мокрым снегом. Сугробы съежились, раскисли и поползли в разные от тротуара стороны. Стало тепло и скользко.
Кровавая слюна тягуче повисала и никак не хотела отлепиться от нижней губы. Петр Яхонтович осторожно ощупал языком зубы – на месте ли? Охранник зарядил по скуле знатно. В голове все еще, несмотря на ядерный, все очищающий выплеск адреналина, шумело от выпитого. Ноги ощутимо мерзли. Колено, которым Петр Яхонтович приложился о низкий столик дергало – наступать на эту ногу было больно.
Лиза стояла рядом и курила быстрыми, частыми затяжками – нервничала. Она была одета в какой-то расписной, спортивный костюм и накинутую поверх него короткую шубку.
– Если б не генералы за соседним столом, я не знаю, что бы с вами было. Они же вас бы убили. Вы знаете, чей это сынок?
Петр Яхонтович смутно вспомнил каких-то седых мужиков, видимо «генералов», которые мигом влетели между ним и охранниками. Вид крови на мужчин действует более возбуждающе, чем голые бабы. Охранники осторожно отползли в сторону, а жирный и его раненый товарищ со сломанным носом предпочли полностью раствориться в интерьере. «Красава», – приговаривал один из спасителей, ободряюще хлопая Петра Яхонтовича по плечу. Он с ними выпил водки, но чуть погодя его все равно вывели. Осторожно, под ручки.
– Ну и что вы? Что вы вообще? – не унималась Лиза.
– У меня деньги есть, – вдруг сказал Петр Яхонтович и подумал, что он похож на Кису Воробьянинова и вот-вот начнет кричать «Пойдемте в нумера!». Застыдившись и мысленно обозвав себя болваном, Петр Яхонтович развернулся и поковылял прочь от дверей этого шалмана, стараясь при этом не поскользнуться и беречь колено.
– Детский сад какой-то, – догнала его Лиза, – Давайте, я вас отвезу.
– Давайте, – согласился Петр Яхонтович.
Машина у Лизы была что надо. Желтая, большая, с выпуклыми формами и огромным спидометром похожим на старинные часы.
– Вы где остановились? – спросила Лиза. Ей шло кожаное водительское кресло, красная оплетка руля, дрожь мощного двигателя. В машине ее нервозность куда-то пропала, она стала опять прежней Лизой – самоуверенной, немного хабалистой и такой красивой, что дух захватывало. Петр Яхонтович вытащил визитку и назвал адрес гостиницы. Ему опять стало стыдно. Подумает еще, ворочалась мысль, что я подготовился, номер снял. А ведь действительно подготовился.
Но Лиза никак не прокомментировала. Она вдруг стала его хвалить, что он мол поступил как мужчина, что эти мрази так себя ведут, иной раз хочется самой взять пепельницу и вмазать «по щам». Но одна девочка так один раз сделала, по роже хлестанула, а потом ее никто не видел. Не то чтобы ее убили, конечно, Боже упаси, просто уволили, наверное, но мало ли, все может быть. Мужчина в таких местах сбрасывает стресс, и все делают это по-разному – кто-то сидит и не шевелится, как будто первый раз голую бабу видит, а потом цветы носит, подарки всякие, с ним даже спать не надо, кто-то вот жестко бухает, кто-то скотинится, как эти сейчас, молодежь так чаще всего. Пару раз было девочку увольняют, ну то есть забирали с собой, привозят в коттедж, а там пять мужиков, или был один, из старых бандюганов, заставил девочек купюры есть, натурально, достал пистолет и пачку пятитысячных и говорит «жри».
– А ты? – спросил Петр Яхонтович.
– А я в увольнения не хожу, – просто сказала Лиза. – Я по желанию только.
– Хотите я прочитаю вам стихотворение, – вдруг спросил Петр Яхонтович, почему-то опять перейдя на «вы».
– Ну, прочитайте, – тут машину немного занесло в мягкой каше, и Петр Яхонтович ударился больным коленом.
Стихотворение,
которое прочел Петр Яхонтович
в красивой иностранной машине
поздней ночью по пути в гостиницу.
Синий вечер. Желтые огни
Многих окон, фар и фонарей
Снег скрипит и вторят каблуки
Мерный шаг чужих для них людей
Цвет индиго прячет по углам
Тишину под бахромой сугроба
А за красной шторой пополам
Делят сигарету двое. Оба
Думают, что жизнь всего одна
И дана им только лишь на вечер
Всё хрустит под каблуками тишина
За окном, где вечер бесконечен
Синий шорох. Желтые огни
Многих окон, фар и фонарей
Снег скрипит и вторят каблуки
Мерный шаг чужих для нас людей
Дальше ехали молча и через какое-то время, которое в такой тишине невозможно было установить – может час, а может две минуты, машина остановилась у гостиницы, слегка ткнувшись носом в желеобразный сугроб, рухнувший видимо с крыши здания.
– Я с вами спать не буду, – неожиданно сказала Лиза.
Петр Яхонтович наблюдал как ритмично автомобильные дворники собирают выступающую ежесекундно влагу с лобового стекла. Вот с верхнего угла откололась ледяная пластинка и скользнула вниз. Дворники и с ней справились, утрамбовав под складками мокрого снега.
– Спать из жалости с вами я не буду, – повторила она.
– Из жалости, – тоже повторил Петр Яхонтович. – Я и не хочу с тобой спать. Я хочу, чтобы мне снова было двадцать пять лет. Или двадцать.
Петр Яхонтович вылез из машины и пошел к дверям гостиницы, а светофор продолжал подмигивать желтым глазом ему вслед. Колено распухло, каждое движение причиняло сильную боль. Кое-как он догреб до казенной койки, где, не раздеваясь, провалился в полупьяный, душный сон.
Еще один сон Петра Яхонтовича
Утренний, молочный от тумана лес, топорщился сосновыми иголками и перьями папоротника.
Он с трудом пробирался через колючие ветки, отодвигая их руками от лица, но ветки упруго возвращались и стегали по шее, голове и плечам. Впереди маячила поляна, до которой он никак не мог добраться. На поляне высился огромный разворошенный муравейник, в котором между сухих палочек и иголочек копошились рыже-черные муравьи вперемежку с продолговатыми белыми каплями муравьиных яиц. На муравейнике лежала голая Лиза, бесстыдно раскинув ноги в туфлях на высоких, прозрачных каблуках. Муравьиные ручейки охотно и деловито бегали по Лизиному телу, а вот у него все никак не получалось подойти поближе. Сосновые, тяжелые ветки, то и дело всплывающие перед его лицом все время скрывали все самое интересное. Он стал их, эти ветки, в бешенстве и с усилием ломать, до колкой боли в ладонях и наконец вывалился на полянку, где и застыл по колено в молочном киселе тумана.
Муравейник был пуст. В том смысле, что муравьи никуда не делись, хотя и были уже не так многочисленны и деловиты, а вот голая Лиза исчезла. Он пинками стал ворошить тягучий, но поддающийся муравейник пока не увидел человеческую руку, схватил ее и начал тянуть на себя. Из-под сухой бересты, желтых, прошлогодних иголок и прочего лесного мусора показалась голова давешней кондукторши из трамвая. Глаза, нос, рот, шея, обнаженные плечи. Он хотел перестать тянуть кондукторшу из муравейника, но рука кондукторши никак не отлипала от его руки. Вслед за полными обнаженными плечами из муравейника показалась огромная, отвратительно висящая грудь. Он отвернулся и побежал обратно в чащу, все еще держа кондукторшу за руку.
И так и бежал, не отпуская, пока не проснулся.
* * *
Премьера состоялась в первый день весны. Лед хрустел под ногами. Петр Яхонтович не спешил, без него ведь не начнут. Он стоял и смотрел как падает редкий, но такой крупный снег. Наверное, последний, подумал он. Больше уже, вероятно, не выпадет. Он поймал себя на том, что раньше гораздо чаще обращал внимание на выверты погоды и изменения внешней среды. Бывало, что утром непременно смотришь на градусник за окном, или слушаешь как дождь или оттепель барабанят методично по жестяному подоконнику, или она говорит ему утром «Надень шарф! Там холодно, горло застудишь», а он все равно забывает и потом весь день думает, что она ему скажет вечером: «А я тебя предупреждала!». Или раньше он точно знал, когда зацветет сирень. Или черемуха. И все, чем можно было дышать и наслаждаться. И что такое «бабье лето» и «бархатный сезон». А сейчас как-то стало все равно.
Снег особенно красиво кружился на фоне почерневшей местами, кирпичной стены, на которой белой краской было криво, но жизнеутверждающе начертано: «в моей жизни не будет счастливой звезды, ну и ладно, и похуй, мне все до пизды!».
Она уехала именно в такой день. Тоже был первый день весны, и шел последний снег. Или не последний. Он смутно помнил детали.
Она вроде тогда сказала: «мне перестало быть здесь интересно». И уехала. Далеко. «Здесь и с тобой». Вот как она сказала. И уехала.
Ее отъезд несложно было выдумать. Тогда ведь многие уезжали, когда стало можно, за новой жизнью, длинным рублем или что-там у кого. Так что выдумать было просто.
Выдумал для себя, конечно, не для других. Потому что иначе он бы сдох, свернулся калачиком на ее кровати, где она так медленно угасала в течении года и сдох. А сдыхать было нельзя. Надо, по всем законам жизни надо, но нельзя. Настасья. Настасья в конце концов не виновата, у нее же только начиналось все, ей-то что, отряхнулась и пошла, главное пережить первую острую боль, а потом… Отряхнулась и пошла… Отряхнулась и пошла… От потери к потере. А ему… А ему надо было придумать для себя эту историю. Про то, как она уехала. Сначала ей было трудно, но потом наладилось. У нее там лужайка, лабрадор, розовые закаты, джемпер, наброшенный небрежно на плечи, стоматологически безупречная улыбка, муж, приемные дети от его первого брака – юноша, он теперь какой-то финансист, очень успешный, и девушка, рано сделавшая ее бабушкой. И их общий ребенок, у него не все так удачно складывается, как у других детей, трудный, непослушный, актер, Петя. Петр. Да.
Вот бы они как-нибудь приехали на премьеру. Пусть не на эту. На какую-нибудь другую.
Приехали бы. Вот бы.
***
Отхрустел март, прокапал апрель, медленно полз май, который вот-вот должен был свалиться в лето.
Постановка шумела, ее немного ругали и немного хвалили, но она постоянно была в инфоповестке, о ней говорили. По городу заранее были расклеены афиши с голой по пояс Лизой, которые, после тщательно спланированного однодневного скандала, вручную замазывали краской, прямо по красивой Лизиной груди – цензурной черной полосой. На постановку ездили из столицы региона, зал был битком. Приезжал сам Савельев, округлый в движениях и плечах, в этот раз узнал и на удивление тепло приветствовал Петра Яхонтовича, прям как старого друга и однокашника, что резко повысило статус самого Петра Яхонтовича у худрука и остальных участников постановки, кроме драматурга, который давно укатил от них в Москву мелькать там раздражающей красной шапочкой, напоминающей что-то среднее между буденовкой и контрацептивом. Все-таки, несмотря на успех пьесы, драматурга Петр Яхонтович не простил. Непонятно за что, но не простил. Могут же люди просто друг другу не нравиться.
После спектакля Савельев по-доброму что-то мурлыкал худруку в ухо в его кабинете, куда были допущены все основные актеры кроме Труповицкого, потому как тот находился на грани очередного запоя. Помурлыкав, Савельев укатил на огромном авто с личным шофером, прихватив с собой Лизу и пару молодых актеров – им всем нужно было в город. Большой город.
Времени шел двенадцатый час, Петр Яхонтович хотел одного – спать, желательно в собственной кровати, надев теплую футболку с длинным рукавом и завернувшись в одеяло, потому как зябко, отопление-то уже отключили, а уральское лето не особо торопилось, но его скребло, скребло это наполненное горечью чувство – а вот они, эта молодежь, они поехали в город точно не спать, у них все только начинается, и они несутся по летящей трассе, предвкушая что? Встречи, влюбленности, опьянение, интерес?
– Может быть дадут нам место в городе, – доверительно сказал худрук Петру Яхонтовичу.
– Это ли не успех? – спросил Петр Яхонтович.
Худрук в ответ криво усмехнулся. Он как-то пообтерся за последнее время, опровинциалился, как метко подметил Труповицкий.
– Успех, по нынешним временам, дорогой мой висельник, – хмуро сказал худрук, – это когда приходят казаки и приезжает полиция или отправляют на гастроли, например в Берлин.
Сказал и немедленно влил в себя остатки виски. Худруку видимо тоже хотелось мчаться сейчас по трассе навстречу огням большого города. Пока еще хотелось, но его уже не звали. Или звали, но он уже сам не хотел.
***
Петр Яхонтович все также был задействован в постановке – он лежал на диване, красовался то в одной майке, то в другой, штопал носки, пытался сменить лампочку, варил кашу, делал еще что-то по хозяйству и все время молчал. Вокруг кипела, бурлила насыщенная страстями и событиями жизнь, а он ходил мимо и молчал. Актеры вступали в конфликты, дрались, целовались, мирились, горевали и пьяно хохотали, а он молчал. Когда кто-то из актеров обращался непосредственно к нему, Петр Яхонтович даже не менял положение головы. И, как вскоре понял Петр Яхонтович, не потому что его герой не хотел говорить или ему нечего было сказать, а просто от него никто и не ждал ответа. Герой Петра Яхонтовича во всем реальном и вымышленном мире пьесы интересовал только самого Петра Яхонтовича. Это была конструкция фона, метафора (черт ее побери!), элемент важный, но не то чтобы определяющий.
– Может вас вообще вычеркнуть, – как-то задумчиво предложил худрук, – без вашего героя даже лучше.
Петру Яхонтовичу пришлось тут же встать на собственную защиту. Отстоял в итоге или просто после инцидента со страховочным тросом худрук не решился спорить. Герой Петра Яхонтовича продолжил благополучно качаться в петле в конце каждого спектакля под аплодисменты зала.
Да, Петр Яхонтович художественно и добросовестно вешался. Наладив петлю еще во втором акте, он как бы примеривался к ней, но на кульминацию выходил в конце третьего, когда техники в антракте пускали рядом с висящей веревкой страховочный тросик. Его-то Петр Яхонтович и должен был присоединять к специальным петлям на спине и поясе. Это было самым сложным за всю постановку. Как-то раз Петр Яхонтович замешкался, не успел присоединиться, и на секунду, ему как ответственному человеку стало страшно – долг звал его бросить неподдающиеся петли, но это означало повеситься по-настоящему, до смерти. А к этому Петр Яхонтович готов не был. Тогда он изящно вышел их ситуации – постояв с петлей на шее, он как бы передумал, снял ее, немного посидел на краю сцены и утопал в темный зал, где через зрительские ряды вышел в фойе мимо обескураженных билетеров.
Худрук сначала орал на него за самодеятельность, а потом Петр Яхонтович орал на худрука, потом они вместе орали на криворуких техников, из-за которых он вынужден мучиться с непослушными конструкциями петель. В итоге худрук извинился и даже признал, как профессионально вышел из ситуации Петр Яхонтович, а конструкция после этого случая работала как часы и никогда не подводила, да и Петр Яхонтович, потренировавшись, довел до автоматизма свои манипуляции с петлей и страховкой.
Все шло как обычно. Но потом случилось странное.
В один из таких обычных дней его поцеловала Лиза.
Она возникла вдруг из темноты, буквально выпорхнула из-за пыльных кулис и каких-то древних ящиков и преградила ему путь. Был день и все либо еще не пришли, либо пыхтели над комплексным обедом в буфете. Петр Яхонтович прятался по закоулкам сцены от яркого, дневного света, который истерически бил по глазам при каждой удобной возможности, назойливо лез из всех щелей, а обедать ему не хотелось.
Лиза появилась, высокая, стройная, в черном, невесомом на вид плаще, с забранной вверх каким-то хитрым способом гривой непослушных кудряшек, которые, казалось, были живые и шевелились как у Медузы Горгоны. Она налетела на него из темноты, почти упала. Он подхватил, удержал ее, почувствовав, как мышцы спины и рук вдруг налились силой. Под скользкой тканью плаща она оказалась неожиданно худой, тонкой, невесомой. Назойливый, и острый солнечный луч, все-таки пробился откуда-то с высоты и мазнув ее по лицу, зарылся в кудри.
Он вспомнил одно солнечное утро, кефирные стены, белые смятые одеяла и простыни, сочащийся светом прямоугольник окна и рыжую, художественно размазанную по подушкам копну волос. Им было чуть за двадцать, и они сбежали из пыльного города от прогорклой сессии, душной общаги в какой-то совершенно волшебный, наверное, все-таки придуманный, край мазанок, плетней, вечного жужжания шмелей и зноя. Он тогда все испортил – сделал ей предложение и молил Бога чтобы она согласилась. А надо было молить о том, чтобы время остановилось.
Он, резко убрал руки, подумав, что Лиза, наверное, опять расценит это как приставание пошлого старикана, но Лиза вдруг наклонилась и поцеловала его. В губы. Долгим прянично-медовым поцелуем. А потом убежала. Петр Яхонтович поймал в ладонь, выброшенный из ее кудрей солнечный лучик. Тот жегся и ослеплял.
Зазвонил мобильный. Петр Яхонтович нащупал его в кармане и вытащил на свет.
– Петр Ахматович? – поинтересовался грубый насыщенный мужской голос.
– Да.
– У вас просрочка по кредиту. По платежу за кредит. Короче, по дате платежа. Сегодня двадцать пятое, а вы должны были десятого заплатить, – Петру Яхонтовичу показалось, что голос говорит с кавказским акцентом. Совсем чуть-чуть. В кавказском акценте определенно есть что-то угрожающее.
– Пошел на хер, – с удовольствием сказал Петр Яхонтович и нажал отбой.
***
Вдыхая сладкий, сочный, как слоеный пирог с яблоками, воздух почти набравшего силу лета, Петр Яхонтович шел домой и ни о чем не думал. Он хотел просто дышать и идти.
– Извините, – подскочила к нему из-за кустов бойкая девчушка с микрофоном. Кончики волос на ее голове были синими, а слева раскорячился похожий на паука оператор – от камеры во все стороны торчали тонкие, ломкие в сочленениях руки, ноги и цветастый длинный шарф. – А вы здесь рядом живете?
– Рядом, – остановился Петр Яхонтович. Сразу оступился, и резкая боль в колене взвилась, прострелив до пятки.
– Скажите пару слов об этом сквере. Нужно ли убрать всю эту грязь, вырвать все сорняки, очистить и облагородить это пространство? Превратить его в общественное? – совала ему микрофон под нос девица.
Следуя ее жесту, Петр Яхонтович оглянулся вокруг. Нормальные, надежные лопухи, широкие кусты, раскидистые деревья – в солнечные весенне-летние дни, сочащиеся черемухово-сиреневыми цветами, набухающие тополиным пухом, приятное запустение там и тут. Скрипучие качели, набитая детьми песочница, старушки рядком на треснутой скамейке, подтянутые фигуры на турниках. Все выглядело идеально, по мнению Петра Яхонтовича.
– Что, простите? – поинтересовался он.
– Может быть стоит вернуть жизнь в сквер путем наслоения историй, ритмов "жизни", формирующих различный ход событий? – продолжала девица. – Сделать нормальное зонирование? Транзитную зону с велодорожкой, «зелёную комнату», фуд-корт и лобби, где можно отдохнуть на свежем воздухе, почитать книгу или поиграть настольные игры? Администрация района проводит конкурс проектов благоустройства этого пространства. Как, по-вашему, чего не хватает в этом сквере?
Оператор ткнулся как большой журавль в сторону Петра Яхонтовича. А Петр Яхонтович хотел спросить, уж не та ли это администрация, которая каждый год перекладывает плитку на центральной улице города? Но вместо этого, сам себя удивив, четко сказал в протянутый микрофон:
– Пары виселиц.
Потом корил себя за пижонскую пошлость в духе Труповицкого, но мелькнувший ступор в глазах девицы того стоил. Казалось, у нее что-то перегорело внутри. Разрыв шаблона, вот как это называется, радостно подумал Петр Яхонтович. По-мальчишески подумал или по-стариковски, но настроение его обратно улучшилось несмотря на обжигающую боль в колене.
***
В Берлин не в Берлин, но квоту на выступление в областном театре Драмы вернули. По странному обстоятельству на экваторе лета, когда все закрыто и вообще не принято. Ни к селу, ни к городу, ворчал про себя Петр Яхонтович, еще бы начало в девять утра, чтоб наверняка. Но вернуться в Город, в театр этого Города, на его главную сцену было приятно. Этого на самом деле он и хотел. Очень хотел. Сильно.
В тот день он прочитал свое имя на афише. Афиша была та самая, с голой Лизой и черной полосой цензуры поперек. Только уже не закрашенной краской поверх, а стилизованной.
Потом к нему подошел Савельев. Сам. И сказал:
– Петя, мы с тобой не ладили последнее время… И вообще. Я бы хотел встретиться как-нибудь. Вспомним былое.
Дальше удивила дочь.
– Пап, прости меня, – вдруг сказала Настасья, обняв его прилюдно в фойе театра.
– За что? – спросил он.
– За то, что бросила тебя, тогда.
Он обнял дочь и уткнуться головой в ее вечно пахнущую чем-то сладким макушку.
– Петр Яхонтович, я кажется написал свое лучшее стихотворение! Поэму! Вот послушайте? – взмахнул руками ему навстречу в гримерке Труповицкий.
– Всю поэму? – спросил Петр Яхонтович.
– Она короткая. Послушайте!
– Вы уже того, мой дорогой, того-самого? Уже накатили как следует? – надменно спросила Эрна Яковлевна. Было видно, как она трогательно волнуется.
– Слушайте, ну же, друзья!
– Давай, только быстро, – Эрна Яковлевна отвернулась, а Петр Яхонтович не кстати подумал, что она вообще тут делает? В этом театре полно помещений, чтобы вот так опять по-провинциальному ютиться всем вместе. Может быть иначе она уже не может? Может это и есть, пусть такое, но чувство товарищества? Братства? Вместе.
– Итак… Внимание! Готовы? Итак. Ты меня никогда не любила! – продекламировал Труповицкий.
– Это все? – скорее с облегчение, чем удивлением спросила Эрна Яковлевна. А ей ведь наверняка предлагали отдельную гримерку, по заслугам, но она не пошла, продолжал размышлять Петр Яхонтович. Не пошла, потому что мы ей нужны. Потому что без нас она останется одна.
– Как вам? – засуетился Труповицкий, было непонятно всерьез он сейчас, или скоморошничает как обычно, – Чувствуете? Тонкость, наложенная на экспрессию, вылитая в лаконичной форме, ярко, как кровавое пятно на чем-то сером, однообразном.
– Вы – плагиатор, – сказал Петр Яхонтович. – Там дальше, «…это я тебя очень любил». Рыжий.
– Однако, Петр Яхонтович, – не смутился Труповицкий. – Я, можно сказать, дал вторую жизнь этому стихотворению, отрезав все лишнее.
– Жалкая попытка, – подвела черту Эрна Яковлевна и отвернувшись от Труповицкого спросила Петра Яхонтовича: – А вы знаете, что сегодня аншлаг? Ваша дочь будет? Она замужем?
Петра Яхонтовича с утра немного тошнило, во рту царил кисло-металлический привкус, поджелудка беспокойно копошилась в боку, отдавало в спину. Колено уже привычно простреливало до пятки. Петр Яхонтович провалился во внутренний мир ощущений, самоощупываний, круговерти вопросов самому себе, что там еще болит? Выросшая таким образом стена отчуждения надежно огораживала его от внешних шумов, и он с удовольствием спрятался за эту стену, выключив голос Эрны Яковлевны и даже слегка размыв изображение. Получалось неплохо, как на картинах Мане. Или Моне. Петр Яхонтович их постоянно путал. Но компенсировал это тем знанием, что это все-таки два разных художника.
Плохо быть старой развалиной, размышлял Петр Яхонтович, уютно огородившись от всего вокруг, а еще хуже понимать, что ты уже не исправишь, не починишь, не изменишь ничего, потому что нет у тебя на это времени, воли, сил, таланта, элементарного здоровья. Да и хрен бы с ней, с жизнью – сложилось, как сложилось, наплевать, по-другому не умею, мог бы, наверное, лучше, дальше, выше, сильнее, но не стал, не смог, так что хрен с ней с жизнью – все в конечном итоге справедливо. Но вот что несправедливо, так это вот эта немощь, скрип в костях, слабые мышцы, дряблая кожа, отвратительные пигментные пятна по плечам. Было бы неплохо лет до шестидесяти пяти гарцевать молодцом, а потом уже и не надо – можно и добровольно… В Японии стариков относят в горы, когда они становились слабыми и беспомощными. Вроде в Японии. Так давайте, отмерьте мне мои 65, 60, пусть 50 лет здоровой жизни, без болезней и неврозов, а потом забирайте сразу, все что осталось, в идеальном состоянии. Но нет, всю жизнь это медленное угасание, возраст дожития… Кажется, что этот возраст начинается уже сразу после рождения.
Под такие размышления Петр Яхонтович сам не заметил, как задремал.
Последний сон Петра Яхонтовича.
Вокруг него пульсировало солнце. Как будто полдень в самом разгаре. И жара со всех сторон. Сам он стоит в пивной, старой, еще советских времен. На грязных витринах четко видны разводы и следы высохших когда-то капель, в руке тяжелая кружка, пиво ледяное, стол липкий, шатается. Тык-так. Тык-так. Стоит только облокотиться посильнее. Тык-так.
Рядом тоже столы, столы, шарканье подошв, гвалт, шум, дым табачный, маслянистый, удушливый, как будто пятерней кто-то по лицу мажет. Напротив, девица какая-то склонилась, почти на стол легла, волосы темные, спутанные, на лицо падают – не видать, не разобрать кто там – длинные такие пряди, расползлись по пивным лужицам на столе, как змеи.
Тут девица голову подняла, волосы отбросила и на него посмотрела. А лицо у нее черное…
– Петр Яхонтович, с вами все в порядке, – кто-то тронул его за плечо. Лиза. В длинном белом сарафане, улыбается как-то осторожно.
Петр Яхонтович тоже ей улыбнулся. А дальше завертелось – спектакль начался.
***
Сцена в этом театре не в пример больше, размах во всем, зал как пропасть, да еще и битком. Петр Яхонтович лежал на диване имитируя сон. На самом деле глаза его были открыты. Во-первых, кто там заметит, что они открыты, во-вторых, он реально боялся, что уснет, если закроет глаза, в-третьих, так он мог видеть Лизу, которую еще не «убили» по ходу действия. Она, как обычно почти голая, разобрав символические доски, смотрела, свесив кудри с верхотуры как бы второго этаже, внутрь его квартиры, в то время как Труповицкий и Эрна Яковлевна пели а-капелла в пожухлой, старческой кухне героя Петра Яхонтовича.
У Труповицкого с его голосом под Высоцкого и Эрны Яковлевны, петь которой было просто противопоказано, получалась на удивление проникновенная, какая-то меланхолично вибрирующая песня. Петр Яхонтович даже позволял себе мысленно подпевать:
Долгий вееееек моей звездыыы…
На зареееее
Голоса зовут меняяя…
Кончалась сцена неважно – Лиза матерно орала в потолочную дыру, чтоб соседи перестали выть.
Этот момент в спектакле Петр Яхонтович любил больше всего. Вернее, это был единственный момент, который он любил. И то, пока героиня Лизы не начинала орать.
Они не общались после того поцелуя в подсобке. Удивительно, как вдруг осознал Петр Яхонтович, у них было по сути только три встречи – когда он рухнул в обморок, увидев ее голую на сцене театра, в стрип-клубе, когда она отвезла его домой после драки и момент поцелуя. Всего три встречи, но как насыщено они прошли. Три акта. Ничего лишнего. Вот настоящая пьеса.
Петр Яхонтович все прокручивал в голове воспоминания об этих трех моментах своей недавней жизни, а пьеса все катилась и катилась по своим рельсам. Уже закончились основные монологи, улеглись страсти, умолк шум, уже «убита» пьяным сожителем Лиза-проститутка.
– Петр Яхонтович, – одними губами зашептала с верхотуры «мертвая» Лиза, – а вы сегодня вечером заняты?
Петр Яхонтович покачал головой. Действие шло к финалу. Он чувствовал, что устал, но это была приятная усталость. Он физически ощущал, как зал перед ним, разверзнувшийся, жадный, пульсирует энергией сотен лиц.
– Мне нужно с вами поговорить, – чуть громче сказала Лиза и тут же смутилась, то ли своего предложения, то ли громкого шепота.
– Я – ваш, – ответил тихо Петр Яхонтович. Лиза умиротворенно закрыла глаза, как и положено мертвой проститутке.
Петру Яхонтовичу стало хорошо, как давно уже не было. Его словно что-то отпустило, он вырос в размере, железное кольцо, сжимающее спину и грудь, распалось и тут же стало легко. Им овладело спокойствие, ушло раздражение, мысли стали ясны, как в морозное утро, а по телу перекатывалась сила и дрожала на кончиках пальцев. К черту этих японцев, подумал он, поеду на море.
Пора было вешаться. Он встал на качающийся, но крепкий и основательный стол. Наладил на шее петлю, предварительно и незаметно руками прикрепив страховочный тросик к поясу и к спине.
Толкнулся.
Он как обычно повис. Вдруг что-то хрустнуло и со звоном на сцену полетели петли, удерживающие веревку. Он услышал собственный хрип и судорожно вцепился в сжимающуюся на горле петлю, но никак не мог отодрать веревку, прилипшую и сильную. Воздуху не хватало, адская боль пульсировала в голове. Все вокруг обволакивала мягкая вата. Розовая вата. Такую продают в парке. Продавали раньше.
– Хорош. Мастер, – донесся до него из сгущающегося со всех сторон красного тумана шепот Труповицкого.
Последнее, что Петр Яхонтович увидел в своей жизни, нелепо раскачиваясь и вертясь вокруг самого себя – это спокойное лицо Лизы в паутине незнакомых черных спутанных волос и пульсирующий провал зрительного зала с миллионами глаз. Потом лицо Лизы вдруг почернело.
А последнее, что он услышал, были аплодисменты. Бурные и продолжительные.