Дорога в Китеж Акунин Борис
– И кто ж его убьет? Мы с тобой вдвоем? – всё не мог поверить Мишель.
– Втроем. Вот с ним. – Виктор Аполлонович показал на Адриана. – Он человек действия. Без него я, пожалуй, не взялся бы. А с ним – готов.
Он обратился к Ларцеву, слушавшему поразительный разговор с такой же невозмутимостью, как рассказ великой княгини о верчении столов.
– Ты тоже должен ненавидеть царя, Адриан. Он сослал в вечную каторгу твоего отца.
Ларцев немного подумал.
– Если бы отец не попал на каторгу, он не захандрил бы и матери не пришло бы в голову завести сына. Значит, я не появился бы на свет. Нет, у меня нет ненависти к царю…
На лице Воронина отразилось почти отчаяние. Но Ларцев так же раздумчиво продолжал:
– Однако вы оба правы. Царя, пожалуй, надо убить. Как волка, который повадился красть овец из стада. Волка ведь ненавидеть незачем. Его нужно застрелить, и стадо останется цело. Николай очень плохой правитель. Он построил только одну железную дорогу, причем построил неправильно, а другие железные дороги строить не хочет. Новый царь будет прокладывать рельсы и пускать по ним паровозы?
– Можешь в этом не сомневаться, – уверенно сказал Вика, почти влюбленно глядя на железнодорожного энтузиаста. – Ты же слышал, Константин говорил, что после войны твоя великая идея будет изучена.
– Так давайте убьем царя, и поскорее, – не стал долго думать Ларцев.
Воронин облизнул внезапно пересохшие губы.
– А как бы ты это сделал? – негромко, с замиранием сердца, спросил он.
Адриан несколько секунд поразмышлял.
– Нужен хороший штуцер. Я слышал, царь ездит в открытой коляске. Если я с пятидесяти шагов попадаю соболю в глаз, неужто я со ста шагов промажу в крупного мужчину?
– Не годится. – Арамис покачал головой. – Убийство императора, да еще во время войны – тяжелый удар для государства. Нужно, чтобы смерть выглядела естественной. Думай еще.
Он с надеждой смотрел, как Ларцев потирает родинку на лбу. Помалкивал и Мишель. Ему казалось, что всё это сон. Но потрясающе интересный. Просыпаться не хотелось.
– Мне случалось волков не только стрелять, но и травить, – сказал Адриан Дмитриевич после паузы. – Это даже проще. Один раз зарезал овцу, отравил мясо. Утром на поляне шестеро дохлых хищников, вся стая… У меня в портпледе аптечка. Там разные лечебные травы. Среди них есть одна бурятская, от заражения крови. Если ее погуще заварить, кровь вообще остановится. Сердце лопнет. Никто не подумает, что отрава.
– Браво, – прошептал Воронин. – Это как раз то, что надо.
Тут Мишель тряхнул своей гривой.
– Вы всё это… серьезно? Вы собираетесь отравить императора? Или мы сотрясаем воздух, мальчишествуем?
Вика смерил его оценивающим взглядом.
– А это, Миша, будет зависеть от тебя.
– Почему от меня?
– По средам Упырь приезжает в Стрельну пить чай.
– Ну и что? Именно поэтому в среду Коко никого не принимает.
– И не надо. Ты навестишь своего приятеля повара. Задержишься у него. А когда Упырю будут готовить чай, подсыплешь туда Адриановой травки. Санни говорила, что свекру всегда заваривают какой-то особый целебный сбор в отдельном чайнике, так что больше никто не отравится. Упырь выпьет, схватится за сердце и окочурится. Возраст у него пожилой, времена нынче нервные. Никто не удивится. Его величество почил в Бозе. Начнется новое царствование. И новая история России.
Всегда румяный Михаил Гаврилович побледнел. Дело действительно было совершенно возможное, даже не очень сложное.
– Неужто всё так в истории и происходит? – медленно сказал он. – Собираются три оболтуса, говорят друг другу «давай сделаем это» – и делают?
– Не знаю, как в других странах, а в России только так царей и убивают, – слабо улыбнулся Арамис. Он понял, что всё состоится, – и вдруг ощутил огромную усталость.
– Стало быть, в следующую среду, – сказал он. – Но Эжену ни слова. Наша затея не для его нежного сердца.
Подвески королевы
Неделя прошла у каждого из четырех приятелей по-своему.
Питовранов, которому предстояло исполнить главную роль, каждый день наведывался к мсье Шомону, придумав, будто собирается писать большую статью о высокой кухне. Француз с удовольствием рассказывал журналисту о тонкостях гастрономии, а заодно Портос, не вызывая у кулинара подозрений, выведал все необходимые подробности царского чаепития.
По ночам Михаил Гаврилович не спал. Он то терзался долей отравителя, которая, какими высокими материями ни прикрывайся, все равно была гнусной, то пугался, что дело сорвется и ненавистный деспот уцелеет. Оба направления мысли были одинаково скверными. Мишель потерял свой знаменитый аппетит, осунулся, утратил всегдашний вкус к балагурству. Но ни разу, даже в самую слабую минуту, не позволил себе усомниться в задуманном. Carthago delenda est. Ибо до тех пор, пока Карфаген стоит, мукам России не будет конца, а свою бедную страну Мишель жалел больше, чем свою совесть.
Зачинщик отчаянного предприятия Воронин был погружен в материи более приятные. Уверившись, что всё идет по плану – Ларцев сварил свою бурятскую отраву, а Питовранов усердно готовится к следующей среде, – Виктор Аполлонович начал составлять план действий на потом, то есть на время, которое наступит после избавления от Упыря. Как сделать так, чтобы Константин сразу же занял ключевое место подле нового императора, и как Арамису, в свою очередь, занять ключевое место подле Константина? Тут имел значение каждый шажок и каждый вершок. Вокруг великого князя подобралась целая плеяда умных и ловких людей. Почти все они положением и возрастом старше скромного сотрудника редакции, но у Воронина будет важное преимущество. Всех кроме него неожиданная кончина царя застанет врасплох, а в момент растерянности даже очень умные люди упускают возможности. О, тут было, о чем помозговать.
Адриан Дмитриевич, как уже было сказано, сотворил смертоносное зелье, отдал его Портосу и, казалось, перестал думать о предстоящем деле. Дни Ларцев проводил в железнодорожных мастерских Николаевского вокзала: нанялся в артель по обслуживанию паровозов. Домой возвращался чумазый и довольный. Наскоро ужинал, что-то записывал в тетрадь и ложился спать. По ночам, ворочаясь в постели, Мишель с завистью прислушивался, как на диване мерно посапывает человек без нервов.
Жизнь Евгения Николаевича Воронцова была радужна. Он порхал в облаках, наслаждаясь положением официального жениха Лидии Львовны, и совершенно не замечал, что остальные мушкетеры ведут себя необычным образом. Бывало сидят обе пары у сестер. Вика молчалив и задумчив, проницательная Корнелия с беспокойством на него посматривает, а Эжен с Лидочкой воркуют, как голуби, и ничего вокруг не видят.
Однажды, когда Арамис собрался уходить раньше обычного, невеста пошла его проводить и у дверей сказала:
– Виктор Аполлонович, я вижу, что вы обдумываете нечто очень важное. У нас с вами теперь не может быть важных дел по отдельности друг от друга. Мы во всем должны быть единомышленники и соратники. Если вы нуждаетесь в совете или помощи, я способна на это, не сомневайтесь.
Он посмотрел в ее внимательные черные глаза. Дельный совет в великом предприятии был бы очень кстати, но не втягивать же барышню в цареубийственный заговор? Дело может обернуться по-всякому.
– Я непременно обращусь к вам за помощью и советом, – сказал Вика. – Но чуть позже. Дня через четыре.
(Разговор был в субботу.)
– А что должно произойти в среду? – быстро спросила острая разумом девица. Но, не получив ответа, расцепила хватку. – Ладно, не говорите. В наших отношениях не должно быть никакого принуждения. Просто помните, что у вас теперь есть я.
Тут, поддавшись внезапному порыву, Арамис впервые притянул Корнелию к себе и поцеловал в губы. Они оказались неожиданно горячими и мягкими.
– Я вас люблю, – прошептал Вика. И с некоторым удивлением повторил: – Люблю?
…Во вторник, побывав в кабинете у великого князя по случаю составления министерского отчета, Воронин между делом выяснил, что завтрашнее чаепитие в Стрельне точно состоится – император подтвердил сыну свое намерение вернуться к «обычному порядку».
Вечером трое участников комплота встретились на Садовой для финального обсуждения.
Обсуждать, собственно, было нечего. Портос сказал, что еще заранее приедет к мсье Шомону. Тот предупредил, что во время высочайшего посещения из кухни выходить нельзя, но это и не понадобится. Угощение для чая готовят в сервировочной. Ровно в ту минуту, когда к дворцу подъезжает царская коляска, заваривают особый чай с желудочными травами, который всегда пьет император. Чай должен настаиваться четверть часа. За это время наверняка можно улучить момент, когда в сервировочной никого нет. А коли не получится, будет второй шанс: без двадцати шесть заварят еще один чайник. Император всегда выпивает два.
– Ничего бы не пожалел, только бы увидеть собственными глазами, как окочурится Упырь, как совершается История! – воскликнул Воронин, чтобы Мишель не кис, а преисполнился сознанием величия своего поступка.
– Мне тоже интересно, – сказал Ларцев. – И я придумал, как это устроить. Там на краю парка, я приметил, растет ветвистый дуб, шагов двести от террасы. Можно перелезть через ограду и вскарабкаться. Будет отлично видно. Я и о вас подумал. Вот, купил во флотской лавке. Отличная лейпцигская оптика.
Он положил на стол три морских бинокля.
– Мы с Викой засядем на дубе заранее, а ты, Мишель, засыпав смесь, проберешься к нам сбоку, кустами. Жалко будет, если ты не увидишь результата охоты.
– …Превосходная идея, – храбро улыбнулся Воронин после секундной заминки. У него сжалось сердце, но постыдная слабость была тут же изгнана. Да и в самом деле – можно ли отказаться от возможности присутствовать при великом историческом акте, который ты же и сотворил? Ведь – положа руку на сердце – двое остальных всего лишь исполнители.
– Я к вам непременно проберусь, – сказал и Портос. – Не уверен, что захочу смотреть на это в бинокль, но в такой момент лучше быть не одному, а с товарищами. Меня уже сейчас озноб бьет…
Голос Мишеля дрогнул. Но Ларцев понял его слова по-своему.
– Да, правильно. Неизвестно, сколько нам на дубе придется проторчать. Может быть, дотемна. Надо одеться потеплей, как в засаду на кабана – там тоже долго на дереве сидишь. И выспаться хорошенько нужно.
Он зевнул. Двое остальных смотрели на флегматика с завистью.
Питовранов вздохнул:
– Ты не очень похож на гасконца.
– С чего начинается хороший кусок мяса? Корову, или ягненка, или свинью – особенно свинью, они очень трепетные – нужно убить во сне, чтоб скотина не нервничала. Иначе мясо будет с легкой горчинкой, с привкусом ужаса, – вещал мэтр Шомон. – То же, кстати сказать, относится и к людям. Самый лучший, самый завидный конец жизни – умереть во сне, не испугавшись и без страданий. Не об этом ли каждый мечтает?
Как все повара, он был немного философ.
Портос делал вид, что записывает. До прибытия императора оставались считаные минуты. Карандаш подрагивал в руке, норовил порвать бумагу. Журналист вертелся на стуле. При всяком движении в кармане булькала отрава в пузырьке. Мишелю казалось, что звук очень громкий.
– Мы сейчас прервемся часа на полтора. – Француз вынул золотые часы. – Вы ведь знаете, сегодня среда. Его величество приедет пить чай. Я испек его обычные имбирные коржики и эти ужасные английские шортбреды, которые он почему-то любит. А для вас, дорогой Мишель, чтоб вы не скучали, я велел накрыть стол с закусками и ликерами. Останетесь довольны… – Издали донесся скрип колес по гравию. – А, вот и царь! По нему можно сверять хронометр. Ровно пять. Не выходите в коридор, это запрещено. Пойду залью кипяток в чайник. Я всегда делаю это сам. Потом пронаблюдаю, чтобы ее высочеству подали шоссон-о-помм правильной температуры.
Он вышел, и Питовранов вскочил. Из окна было видно, как подъезжает коляска, запряженная парой поджарых английских рысаков, как заранее соскочивший с козел лейб-лакей распахивает лаковую дверцу с гербом.
Неестественно прямая, не сгибающая спину фигура спустилась наземь. Гулкий голос что-то неразборчиво произнес, обращаясь к ожидавшему у лестницы Константину Николаевичу. Отец и сын стали подниматься по ступенькам.
«Это не человек, – сказал себе Михаил Гаврилович. – Это злая, разрушительная машина. Вроде американской косилки, только срезает не траву, а человеческие жизни. Не казнился же я, когда морил клопов персидским порошком? Сейчас я сделаю то же самое».
Укрепив себя подобным образом, он подкрался к двери и выглянул в щелку. Сервировочная комната находилась по соседству. Мэтр уже закрывал крышку фарфорового чайника, из носика которого поднималась струйка пара. Повар наклонился, понюхал, довольно кивнул.
– Алле, алле, первые два подноса! – махнул он слугам, с которыми объяснялся наполовину по-русски, наполовину по-французски. – Вы же знаете, они должны стоять на стол, когда государь выйдет на террас!
И последовал за лакеями. В комнате никого не осталось.
«Уже? Прямо сейчас?» – поразился Питовранов.
Ступая на цыпочках, что было непросто для семипудового тела, он приблизился к столу, снял крышку, вылил из пузырька бурую жидкость. Фарфор мелодично звякнул. Михаил Гаврилович попятился, нырнул за дверь. Прислонился к стене. На лбу у него выступила испарина.
– «И сок проклятой белены влил в королевскую особу», – пробормотал Мишель выплывшую откуда-то, кажется, из «Гамлета», цитату. Его трясло и подташнивало. Показываться в таком виде мэтру Шомону было невозможно.
Журналист вырвал страничку из блокнота, написал по-французски извинение, что вынужден срочно уехать – вспомнил неотложное дело.
Черным ходом вышел на задний двор, где сейчас никого не было. Все слуги собрались в парадной части дворца.
Оглядываясь на окна, Портос дошел до кустов, и там перешел на рысцу. До дуба, на котором должны были разместиться приятели, он добрался за полминуты.
– Исполнено? – спросил сверху Арамис. Он сидел, свесив ноги, на толстом суку. Одной рукой обнимал ствол, в другой держал бинокль. Ларцев расположился с другой стороны, чуть выше. Оба были в коричневом и почти сливались с корой.
– Так исполнено или нет?
– Исполнено, – ответил Мишель. Ему вдруг стало спокойно и, пожалуй, даже хорошо. Еще и Воронин восхитился:
– Герой! Ты настоящий герой, Миша. Главное дело сделал ты.
– А как вы туда залезли?
Адриан молча скинул веревочную лестницу. Пыхтя и кряхтя, Портос полез вверх.
– Только на мою ветку не садись. Твоей туши она не выдержит. Вон для тебя кресло приготовлено.
Вика показал на обломанный сук, весьма неудобного вида, но, кажется, крепкий.
Мишель кое-как уселся, перевел дух. Взял предложенный бинокль, хоть первоначально и не собирался наблюдать, как подействует отрава.
«Я, правда, герой, – думал он. – Спаситель отечества. Звучит трескуче, но ведь правда. А самая красивая штука в том, что об этом никто никогда не узнает. Тайна останется между нами тремя. Значит, я сделал то, что я сделал, не ради славы или народной признательности. Черт, всю жизнь буду сам себе кланяться в зеркале».
Настроение у него повышалось с каждым мгновением.
– Выходят, – доложил не отрывавшийся от окуляров Арамис.
Мишель тоже поднял бинокль.
На просторной террасе, где на столе уже дымился сверкающий самовар, появились трое: царь и великий князь в гвардейских мундирах, Александра Иосифовна в теплом пуховом платке и капоре. В десятикратном приближении было видно, как мужчины шевелят губами, а Санни искусственно улыбается. Должно быть, разговор шел о чем-нибудь скучном, военном.
Со всех сторон порхали лакеи в лазоревых константиновских ливреях: пододвигали стулья, подавали салфетки, прищепляли волнующиеся углы скатерти – с моря дул свежий ветерок. Впрочем, день был ясный и довольно теплый.
– Несут мой чайник, – сказал Питовранов и загордился – так лихо и небрежно это прозвучало.
Ему хотелось шутить – впервые за всю неделю.
– Знаете на кого мы похожи? Висим тут, как подвески королевы.
Острота удалась наполовину. Прыснул только Арамис. Сибирский гасконец спросил:
– В каком смысле?
Внизу под террасой, вероятно, в соответствии с инструкцией, стояли цепью конвойные лейб-казаки, молодцевато озирали пустой парк – демонстрировали бдительность.
«Бдите-бдите, – усмехнулся Мишель. – Много от вас толку».
– Что это он? – сказал сверху Ларцев. – Вон тот, с большими бакенбардами? Что это он делает с чайником?
– Где?
Питовранов двинул биноклем.
Пожилой лакей с пышной полуседой растительностью на лице налил из отравленного чайника в небольшой пробный стаканчик, отпил. Покачал головой дворецкому: рано наливать, еще горячий.
– Адриан, как быстро действует яд? – нервно спросил Вика.
– Зависит, матерый волчина или нет. Матерые падают не сразу. Которые помоложе или послабее, через минуту валятся.
– Черт, черт, черт… – простонал Арамис. – Только бы раньше времени не обнаружилось.
Мишель же молчал. У него потемнело в глазах.
Лакей матерым, видно, не был. Минуты не прошло – покачнулся, выронил стаканчик (даже за двести шагов был слышен звон разбитого стекла) и повалился навзничь.
Арамис взвыл не хуже волка. Мишель зажмурился. Ларцев сказал:
– Теперь царь пить не станет. У волков даже когда один упадет, другие все равно жрут. Но то волки. Царь сообразит про отраву.
Мыслительные способности самодержца Адриан Дмитриевич, однако, переоценил.
Увидев, что слуга упал, император и молодая пара вскочили, но никакого преступного умысла, кажется, не заподозрили. Его величество махал рукой, отдавал распоряжения. Лакея подняли, уложили на составленные стулья. Прибежал какой-то старичок с саквояжем – наверное, дежурный лейб-медик. Наклонился над лежащим, потеребил его, потыкал стетоскопом. Распрямился, что-то проговорил, скорбно качая головой.
Император перекрестился. Санни заплакала. Не закончив чаепития, все трое удалились в дом.
– Не догадались, – с облегчением произнес Вика. – Подумали, что старика хватил удар. Какое невезение!
Непонятно, к чему относилось последнее – к злосчастной судьбе лакея или к судьбе отечества.
Михаил Гаврилович наблюдал за жуткой сценой, борясь со все усиливающимся головокружением. Когда он увидел, что неподвижное тело накрывают снятой со стола скатертью, верчение стало бешеным. Мишель покачнулся, ветка под ним треснула и обломилась – он едва успел ухватиться за ствол и упереться ногой в нарост на коре.
Здоровенный сук полетел вниз, с грохотом ударился о землю.
Конвойные по-собачьи повернули головы и разом, дружно, кинулись к дубу.
Воронин странно рассмеялся.
– А вот это конец. Узнают, что Мишель был на кухне, сопоставят одно с другим, проверят чай… Висеть подвескам королевы на виселице.
«Как хорошо, что я не стал ничего говорить Корнелии», – подумал он и закрыл глаза.
Послышался треск, глухой звук удара.
Это спрыгнул с высоты Ларцев. Приземлился на четвереньки. Выпрямился.
Казаки закричали, побежали быстрей. Кто-то рванул из ножен шашку, кто-то кинжал.
– Залезьте повыше. Сидите тихо, – велел Адриан Дмитриевич, не задирая головы. – Авось не заметят. Один я попадусь – пустое, зевака. Захотелось на царя поглядеть. Втроем угодим – будет заговор.
– Ты же самовольный, из ссылки! – с дрожанием в голосе сказал Мишель, проклиная свою медвежью неуклюжесть.
– Ничего. Дальше Сибири не отправят, а я и так оттуда. Да прячьтесь вы!
И быстро пошел навстречу царским телохранителям, издали показывая пустые руки.
На него налетели, сбили с ног, стали выворачивать локти. Потом, согнув чуть не до земли, потащили прочь.
– Станут бить – не выдаст? – спросил Арамис и сам себе ответил: – Никогда. Эх, каков был молодец… Всем Д’Артаньянам Д’Артаньян.
Часть первая
Двадцать лет спустя
«Либеробесы» и «мракобесы»
У председателя Государственного Совета великого князя Константина Николаевича, в Мраморном дворце, отмечали юбилей приснопамятного клуба «Перанус», в котором зародились смелые идеи, преобразившие Россию. Дама присутствовала только одна, о ней позже. Все остальные были мужчины самого золотого возраста, приходящегося на периферию пятидесятилетия, когда ум, силы и деловые возможности состоявшегося человека находятся в зените.
Большинство собравшихся относились к той общественной категории, которую принято именовать «большими людьми». В передовых кругах их еще называли «цветом нации» и даже «воинами света». Правда, в противоположном лагере бытовало иное прозвание: «либеробесы», поскольку прежние «константиновцы», выходцы из Морского министерства, представляли собой ядро либеральной партии. Последнее слово, конечно, употреблялось условно, поскольку никаких формальных партий в самодержавной империи существовать не могло. До парламентов и выборов реформы не дошли. И тем не менее обе всегдашние российские партии наличествовали: «либеробесы» соперничали с «мракобесами» на той единственной политической арене, какая только и бывает в России – сражались между собой за благосклонность государя. Александр Второй поворачивал свой августейший лик то влево, то вправо, и соответственно этим движениям менялся галс государственного корабля. От резких поворотов в каютах и трюмах гигантского судна «Россия» иногда всё летело вверх тормашками.
Первый раз паруса захлопали и затрепетали, почуяв смену ветра, в марте пятьдесят пятого, ровно через год после создания клуба, когда скоропостижно скончался грозный царь Николай. Его гордое сердце не вынесло поражений и унижений несчастной войны. Как и надеялись «перанусовцы», наступило время их обожаемого шефа Константина, а, стало быть, их время. Новый император не ведал, как править своей устарелой державой, оказавшейся колоссом на глиняных ногах, – царю было ясно лишь, что по-старому, по-отцовски оставаться не может. Старший брат пребывал в растерянности. Но план преобразований имелся у младшего брата и его энергичных молодых соратников.
Ах, какое это было волшебное время – вторая половина пятидесятых, начало шестидесятых! Будто на могучей реке после долгой суровой зимы с треском полопался лед, вздыбились торосы, весело засверкала на весеннем солнце, забурлила пробудившаяся вода, разлилась до горизонта. Всё задвигалось, русские люди избавились от вечной привычки к нытью, каждый второй вдруг сделался мыслитель, стратег и реформатор. Газеты и журналы увлеченно обсуждали, что годно и что негодно из европейского опыта, да какую из российских болезней следует лечить в первую очередь. Вернее, во вторую, ибо все были согласны, что прежде всего необходимо упразднить крепостничество. Но ведь и в административном управлении неладно, и в судах, и в армии, и в финансах. Вся страна словно превратилась в гигантский клуб «Перанус», возжелавший достичь звезд, а возглавляли сей взлет «константиновцы» с их августейшим предводителем.
Однако, как известно, взлетать в небо умеют только птицы, люди же ходят по земле и если слишком высоко заносятся, то рискуют оторваться от тверди, упасть и расшибиться. Произошло это в конце концов и с прекраснодушным Константином. Его перья опалила Польша.
Когда грозного Николая сменил мягкий Александр и из Петербурга повеяло свежими ветрами, у поляков возникла надежда освободиться из русской неволи. Завоеванная страна взволновалась. Константин сказал царственному брату: «Поручи поляков мне. Я покажу им, что жизнь в новой России будет им не в тягость, а в благо. Править надобно не штыком и шпицрутеном, как батюшка, а великодушием».
Великого князя назначили польским наместником, и он осыпал вверенный ему край всевозможными либеральными щедротами. Но поляки не желали никакой России – ни старой, ни новой. Они хотели только одного: независимости. Юный польский патриот стрелял в Константина. Телесная рана была неопасной, сердечная – много тяжелей, а вовсе смертельным оказался удар по репутации возвышенного реформатора. Его потачки лишь распалили польское свободолюбие и привели к антироссийскому восстанию, которое потом пришлось заливать кровью, и выполнили эту грязную работу, конечно, не либералы, а «мракобесы», приверженцы Порядка. Царь увидел, что в годину испытаний эти люди и решительней, и надежней.
Государственный корабль резко поменял курс, и впредь Константин доверием старшего брата уже не пользовался. Нынешняя его должность председателя Государственного Совета при всей звучности к настоящим властным рычагам доступа не давала. Иные из бывших птенцов Константинова гнезда, приехавшие в Мраморный дворец поностальгировать о молодости, значили в правительстве много больше.
Многоумный Рейтерн уже двенадцать лет управлял всей финансово-экономической политикой империи и достиг на этом поприще, казалось, невозможного. После десятилетий хронического дефицита российский бюджет наконец вышел в плюс, в стране окреп частный капитал, как грибы росли коммерческие банки и акционерные общества, повсюду строились железные дороги. Михаил Христофорович исполнил почти всё из того, о чем некогда толковал приятелям у биллиардного стола клуба «Перанус», а если что-то не получилось, в том была не его вина. Экономические интересы находились у государства не на первом месте, а, пожалуй, на четвертом – после военных, полицейских и внешнеполитических. Так уж устроены империи, в особенности самодержавные.
На подъеме находился и Дмитрий Николаевич Набоков, двадцать лет назад доказывавший единомышленникам первоочередность судебной реформы. Это великое дело тоже осуществилось. По сравнению с николаевскими временами российский суд переменился до неузнаваемости. Он стал равным для всех сословий, гласным и состязательным. Защитой обвиняемых занимались не юркие стряпчие, а вальяжные адвокаты, крупные дела решались голосованием присяжных коллегий, мелкие – постановлением мировых судов, притом судьи не назначались сверху, а избирались. Дмитрий Николаевич, немало потрудившийся на правостроительном поприще, в свои сорок шесть лет был статс-секретарь и, по всеобщему убеждению, уверенно двигался к посту министра юстиции.
Были среди «перанусовцев» и герои вчерашнего дня, побывавшие на Олимпе, но, подобно Константину, там не удержавшиеся. И все же каждый из них чего-то добился, у каждого состоялся свой звездный час.
Прежний редактор «Морского вестника» Головнин, давно уже не Сандро, а Александр Васильевич, свято веривший в целительность образования, в бытность министром просвещения модернизировал отечественные университеты, открыл двери гимназий для простонародных выходцев, начал создавать по всей стране начальные школы. Успехи образования были столь стремительны, что испугали дальновидных и осторожных государственных людей, предупреждавших государя: нельзя питать высокими идеями подданных, которые потом будут тяготиться низменностью своего общественного положения, – подобная коллизия порождает в неокрепших умах опасное побуждение перевернуть весь установленный порядок.
Так оно и вышло. Восемь лет назад, в несчастный для России день, недоучившийся студент Каракозов стрелял в государя. Если польское восстание убедило царя, что нельзя либеральничать с завоеванными нациями, то теперь его величество понял, что самодержцу не следует чересчур ослаблять вожжи и с русским народом. Воспитанием молодых умов в масштабах всей империи с тех пор занимались люди осторожные, а Головнин был вынужден ограничить свою педагогическую деятельность пределами собственного имения.
Мика, Дмитрий Александрович Оболенский тоже знавал лучшие времена. Его апогеем было начало шестидесятых, когда князь председательствовал в комиссии, готовившей закон о печати. С тех пор отечественная пресса успела взлететь до небес и снова пасть, сражаемая цензурными стрелами. Одно время Оболенский чаял получить министерский портфель, но прошлые заслуги по части гласности теперь превратились в репутационное пятно, и ныне князь пребывал всего лишь членом Государственного Совета, то есть в аппаратном смысле прозябал в почетной отставке.
Прием был устроен на манер английского «раута», без рассаживания. Гостям разносили на подносах шампанское и легкие закуски. Все свободно перемещались с места на место, и как-то само собой получалось, что действующие государственные мужи более общались в собственном кругу, ведя вполголоса серьезные, непонятные постороннему разговоры. К примеру, Набоков озабоченно обсуждал с Рейтерном козни некоего «Шуш», по-видимому, очень нелюбимого обоими. Подошел троекратно облобызаться Бобо Мансуров, двадцать лет назад румяный и кудрявый, а ныне седой и благообразный (он теперь занимался палестинскими паломничествами и прочими богоугодными делами). Конфиденциальная беседа немедленно прервалась, чтобы возобновиться, как только Мансуров удалился. Приблизился великий князь – большие люди и с ним повели себя точно так же: приязненно, но с оттенком снисходительности. Посмеялись его шуткам, с удовольствием повспоминали прошлое, однако от беседы о политике уклонились.
В свои совсем нестарые еще годы Константин Николаевич как-то преждевременно обрюзг. В ранней молодости адмиральский мундир вступал в противоречие с несолидной внешностью его высочества, но не менее странное сочетание пышные эполеты являли и с нынешней его физиономией. В пенсне и большой бороде великий князь скорее походил на земского деятеля.
Когда его высочество отошел, статс-секретарь вполголоса молвил министру:
– Помнишь, как мы сокрушались, что императором стал не он, а медлительный Александр? В качестве глашатая борьбы за всё хорошее Коко вполне на своем месте, но царь из него получился бы катастрофический. Эти его эпатажные выходки…
Оба искоса посмотрели в одну и ту же сторону – на единственную наличествующую даму.
Переменился не только великий князь, переменилась и спутница его жизни. То есть ее высочество Александра Иосифовна, Санни, и двадцать лет спустя осталась такой же, какою была – восторженной, чувствительной и легкомысленной, разве что утратила прелесть молодости, но теперь рядом с Константином Николаевичем находилась другая женщина.
Великий князь и его законная супруга больше не жили под одной крышей. Если его высочество находился в Петербурге, ее высочество переезжала в Стрельну или в Крым. Великий князь почти открыто жил с танцовщицей Кузнецовой. Собственно, слово «почти» с нынешнего вечера уходило в прошлое. Сегодня Константин впервые демонстрировал даму сердца сановному петербургскому обществу, да не где-нибудь, а в официальной резиденции. Это означало, что из положения любовницы она возвышается до статуса гражданской жены – вот что имел в виду Набоков под «эпатажной выходкой». Любовницы, разумеется, имелись у многих почтенных людей, но презентовать их в качестве хозяйки дома было поступком, мягко говоря, смелым – особенно для царского брата.
Многоумный Рейтерн еще тише сказал:
– Что если тут не легкомыслие, а совсем наоборот? Не пробный ли это шар по поручению сам-понимаешь-кого?
У статс-секретаря поползли кверху брови. Дело в том, что у его императорского величества тоже имелась вторая семья, о чем знали все близкие ко двору люди. Не делает ли младший брат, выражаясь военным языком, рекогносцировку, прокладывая дорогу старшему?
– Нет, невозможно, – покачал головой Набоков. – Не в восемнадцатом веке живем. Времена фавориток кончились.
Но, разглядывая Кузнецову, подумал, что манерами балерина ничуть не уступает дамам большого света, а красотой и приятностью большинство из них затмевает.
– Пожалуй, будет вежливо сказать ей несколько слов, – задумчиво произнес Дмитрий Николаевич. – Ты, Миша, как?
– Непременно, но попозже. Явился наконец! Мне надо с ним кое-что обсудить.
Рейтерн смотрел на белокаменную лестницу, по которой поднимался припозднившийся гость – военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин. Он не был «константиновцем» и никогда не состоял в клубе «Перанус», однако был приглашен на юбилей в качестве признанного главы либеральной партии.
К Милютину устремились многие. Он был герой дня. Его трудами в России только что осуществилась долгожданная военная реформа. Вместо старинной рекрутской системы вводился всесословный призыв – великое свершение, которое должно было преобразовать не только армию, но и всё общество.
Приветливо улыбаясь направо и налево, министр прежде всего подошел к Кузнецовой. Та с ласковой улыбкой пожала ему руку. Это обозначало гораздо большую близость отношений, чем целование пальцев. Присутствующим стало ясно, что Дмитрий Алексеевич не считает для себя зазорным приятельствовать с новоявленной хозяйкой Мраморного дворца, и ее положение моментально упрочилось.
Несколько минут важным гостем монопольно владел великий князь, что-то жарко ему рассказывавший. Остальные стояли на почтительном отдалении, делая вид, что не прислушиваются. Потом подошел Рейтерн и не обинуясь повернул беседу в нужное ему направление – что-то касательно финансирования работы призывных комиссий. Разговор был специальный, изобиловавший цифрами и техническими подробностями. Великий князь через минуту заскучал.
Обведя взглядом залу, он увидел, что один из гостей стоит у мраморной колонны сам по себе, с нетронутым бокалом в руке, и смотрит на остальных со скептической усмешкой на суховатом красивом лице. Его тонкие губы слегка шевелились. Если бы кто-то оказался поблизости от одинокого созерцателя, то услышал бы пушкинские строки:
- Мчатся бесы рой за роем
- В беспредельной вышине,
- Визгом жалобным и воем
- Надрывая сердце мне…
То был действительный статский советник Виктор Аполлонович Воронин, который являлся здесь элементом инородным, даже враждебным. В далеком прошлом сотрудник «Морского вестника», затем личный секретарь Константина, он давно сменил лагерь и ныне состоял чиновником особых поручений при графе Шувалове, предводителе партии «патриотов» (или «мракобесов» – уж кто как называл). Возглавляя Жандармский корпус и Третье отделение, граф Шувалов считался могущественнейшим человеком в империи. Это и был тот самый «Шушу», происки которого только что обсуждали сановные «прогрессисты».
Виктор Аполлонович пришел на «Бал Сатаны», каковым с его точки зрения являлось сборище «либеробесов», будучи приглашен личным письмом его высочества Пришел не из учтивости, а по делу. И сейчас, увидев, что к нему направляется хозяин дома, принял соответствующий, то есть деловитый вид.
В таком же тоне заговорил с ним и Константин. Он не забыл и не простил Воронину давней измены, однако же признавал его человеком способным, а главное полезным.
– Виктор Аполлонович, исполнили ли вы мою просьбу?
– Так точно, ваше высочество. Он прибыл нынче днем. Я с ним еще не виделся, но отправил записку с предложением явиться прямо сюда.
– Отлично! Я побеседую с кандидатом и дам свое заключение, – с важностью произнес Константин.
– Мнение вашего высочества безусловно будет иметь решающее значение, – почтительно наклонил голову Воронин.
Великий князь от этих слов растаял. Ему захотелось сказать бывшему «константиновцу» что-нибудь дружественное – в память о прошлом.
– Знают ли об этом Воронцов с Питоврановым? Помните, как я называл вас троих Атосом, Портосом и Арамисом?
Он засмеялся, но Виктор Аполлонович остался сух.
– Я с ними давно не встречался, – коротко ответил он.
– Бросьте, мы все здесь сегодня по-товарищески, без политики. Я видел их только что. Идемте. Да идемте же, ваше превосходительство. Вам председатель Государственного Совета приказывает! – шутливо прикрикнул он на не двинувшегося с места Воронина, обхватил за плечо, увлек за собой.
Поодаль от общества, у входа в библиотеку, сидели в креслах и о чем-то сосредоточенно беседовали двое мужчин, мало похожие на прочих гостей. Те все были люди важные, осанистые. В этой же паре не чувствовалось никакой сановности. Но это единственное, что у них было общего.
Один, граф Евгений Николаевич Воронцов, занимавший скромнейшую должность уездного мирового судьи, был худ, тонколиц. Со своим высоким лбом и аккуратной эспаньолкой он походил на поэта Некрасова. Другой, известный журналист Михаил Гаврилович Питовранов, скорее напоминал недавно почившего романиста Дюма-отца: такой же полнолицый, косматый и губастый, разве что с очками на мясистом носу. По первому собеседнику сразу угадывался провинциал, сильно отставший от петербургской моды (фрак у него был однопуговичный, таких теперь не носили); по второму – небрежноватый, но безусловно столичный житель.
Оба поднялись навстречу великому князю, но подчеркнуто смотрели только на него, будто Воронина здесь не было.
– Ах, бросьте! – мягко молвил Константин Николаевич. – Нынче день вспомнить молодость. Ну, пожмите друг другу руки во имя старого приятельства. Вы же «три мушкетера».
– Мы с господином Ворониным условились прекратить знакомство, – холодно произнес Евгений Николаевич. – Не вижу причины его возобновлять.
Польский вопрос развел свояков (по-французски «красивых братьев») по разные стороны политических баррикад. Семейные вечера, совместные поездки в деревню, вообще всякое общение десять лет как прекратились. Ничего общего с былым товарищем не осталось и у радикального журналиста Питовранова. Здесь инициатором разрыва был Воронин, оскорбившийся на тон, в котором Мишель писал о графе Шувалове.
Но с Константином Николаевичем спорить было трудно.
– У меня к Арамису претензий не меньше, чем у вас. Но сегодня перемирие. Давайте будем такими, как двадцать лет назад. Ну же! Жмите руки!
Бывшие мушкетеры нехотя обменялись рукопожатиями. Лишь после этого Константин оставил их втроем, напоследок со значением сказав Воронину:
– Как только появится, подведите его ко мне.
Полминуты выждав, Воронцов сказал свойственнику:
– Мы сделали его высочеству приятное. Полагаю, уже можно разойтись.
– Поверь, ваше общество не доставляет мне ни малейшего удовольствия, – тем же ледяным тоном ответил Виктор Аполлонович. – Однако придется нам друг друга немного потерпеть.
– Чего ради? – покривился Мишель.
– Не ради чего, а ради кого.
– Константина? Да он о нас уже забыл.
– Нет. Ради человека, которому все мы обязаны жизнью. И некоторые даже дважды, – резко сказал Воронин. – Ради человека, которому ты покалечил судьбу, когда своей толстой задницей сломал ветку.
– Какую ветку? – удивился граф. – О чем ты?
А Мишель ничего не сказал. Он повернулся туда, куда смотрел Вика. Толстое лицо журналиста заколыхалось.
Оказывается, министр Милютин явился на раут не самым последним. С лестницы в зал неспешно поднимался еще один припозднившийся гость. Как все статские, он был во фраке и белом галстуке, но загорелое лицо, волосы до плеч, неухоженная борода, а больше всего взгляд выдавали человека, прибывшего откуда-то из дальнего далека. У воспитанного петербуржца взгляд быстрый, ни на ком и ни на чем долго не задерживающийся, словно бы скользящий, этот же осматривался неспешно, безо всякой уклончивости.
Эжен воскликнул:
– Боже, это ведь наш Д’Артаньян!
…За двадцать лет Адриан Ларцев стал шире в кости, на лбу и у глаз появились резкие морщины, в шевелюре просвечивала первая седина, и всё же ошибиться было невозможно.
– Да, это наш Гасконец, – сказал Воронин, изучающе разглядывая вновьприбывшего. – О наших раздорах ему знать незачем. Ну, что же вы?