Эффект бабочки Альвтеген Карин
И ответ был дан. Однозначный и не подлежащий обсуждению. Да, у карикатуристов были безобразные – с точки зрения религиозной – картинки. Пророка они просто не жаловали, а вот Троицу изображали с извращенным богохульством. Да, их юмор можно считать лицемерным (как выразился один из российских адвокатов). Циничным. Ефрейторским. Каким угодно. Но не их скоморошество стало причиной убийства, а ненависть к самой идее вольного, неподконтрольного кому бы то ни было пространства культуры. Низкой, высокой, пошлой, глубокой – не имеет ни малейшего значения. Тот, кто внутри европейской культуры, будет отвечать на хамские картинки словом. Или теми же картинками. Или бойкотом. Или демонстрацией. Или созданием такой мощной, такой полноценной религиозной культуры, вкусив которую, никто и не захочет покупать «Эбдо». А тот, кто выпадает из Европы, даже если он живет в ее границах, возьмет в руки пистолет и автомат. Или оправдает преступников. Или посочувствует им: такую острую неприязнь испытывали, так презирали лицемерие, что просто кушать не могли.
В этом смысле в январе 2015 стало ясно: линия разрыва проходит не между мусульманами и не мусульманами, а между теми, кто признает незыблемую ценность человеческого существования, и теми, кто ставит чувства выше смерти. Как минимум уравнивая, превращая в равнозначное сравнение – данную Богом жизнь и данную художником картинку. «В людей стрелять нехорошо, но…». «Испытываю противоречивые чувства. С одной стороны, художников жалко, с другой…». Массовая реакция на парижские события показала, что для европейца, независимо от веры и неверия, от места жительства и формального гражданства, такая постановка проблемы – табу. Поднимать на человека руку за взгляды нельзя. Отвечать на рисунок насилием гнусно. Быть с теми, кто стреляет в «неверных» – преступление, не имеющее оправданий. Полицейский-мусульманин, погибший от пуль террористов, был защитником Европы; продавец-мусульманин, спасавший евреев в холодильной камере, тем более. А какой-нибудь навязчивый христианин, убежденный, что художники сами виноваты, поскольку спровоцировали террористов, и что лучше запретить такие гадкие рисунки, чтобы не было соблазна убивать – невольный сторонник джихада.
Тут с сожалением приходится переходить к российской ситуации.
После трагедии во Франции лишь премьер Медведев – 13-го января, вручая премии правительства в области СМИ – выразил соболезнования семьям жертв. Да министр Лавров, представлявший Россию во время парижского шествия. Зато трижды высказался президент Чечни Кадыров. Сначала пригрозив Ходорковскому местью соотечественников, живущих в Цюрихе, за призыв к перепечатке карикатур во всех газетах. Затем пообещав, что если правоохранители не разберутся с Венедиктовым, то мусульмане справятся с проблемой сами. И наконец, доходчиво объяснив всем нам, что если ислам запрещает изображения пророка, то это правило должно распространяться на всех, иначе можно будет вывести на улицы миллионы единоверцев. (И показать, кто здесь власть – добавлю от себя.)
Но, во-первых, если действующему руководителю, назначаемому президентом, позволено прозрачно намекать на возможность бессудной расправы, и это не встречает гневного окрика сверху, значит, братья Куаши победили. Как водится, в одной отдельно взятой стране. Среди поставленных перед ними задач – неважно, озвученных или подразумеваемых по умолчанию – было столкновение и противопоставление «двух Европ», Европы христианской и Европы мусульманской; расстрел «Шарли Эбдо», подкрепленный антисемитским убийством в кошерном супермаркете, должен был вызвать волну возмущения и усилить шансы крайне правых, что, в свою очередь, еще резче разогрело бы исламистов. Возникла бы дурная бесконечность; зло порождало бы и провоцировало зло. Во-вторых, если продолжить рассуждение в заданной логике, то мусульманам запрещено есть свинину; давайте запретим ее в употребление по всей России. Мусульманам разрешено иметь до четырех жен. Чтобы никого не задевать, изменим брачное законодательство.
Но шутки в сторону. В известном отношении кадыровские реплики стали сгустком (и сгущением) нашего безмолвного ответа на парижскую трагедию. Точнее, на проблему, которую расстрел редакции «Шарли Эбдо» катализировал. Мы защищаем не самих людей, а их чувства. Ранимость важнее ранения. Ради защиты чувств можно пожертвовать самим человеком и его свободой; двушечка в уголовном лагере не так страшна, как переживания церковного охранника, а смерть «лицемерного пошляка» сопоставима с его «кощунством». Европейский ответ оказался принципиально иным. Мы были, есть и останемся сторонниками светского подхода. Который заключается не в том, чтоб ограничивать неверующих и иноверцев, а в том, чтобы защищать права всех. Включая права мусульман никогда НЕ рисовать пророка. Даже просто – человеческое изображение (например, в общей школе). Не нравится, возмущены чужим творчеством – ругайте, рисуйте, пишите, говорите, выступайте, судитесь, призывайте к отказу от покупок, от размещения рекламы, от приглашения в приличные места. Но никаких ограничений сверх утвержденных законом и установленных традицией! И никакого права на насилие.
Так что после парижского кровопролития мы стали еще дальше от Парижа. А Париж стал ближе к себе самому. Звучит, конечно, слишком пафосно; когда на улицы выходят миллионы – сколько выходило в момент триумфального возвращения де Голля, хочется позволить себе быть сентиментальным. Хочется верить, что европейский мир пережил шок и вернул солидарность, что он никогда больше не будет таким, как прежде, что начинается новый поворот истории… Правда, мы примерно так и говорили, и писали после ужасов 11 сентября. Не только про Европу и Америку. Не только про Россию и Китай. Про человечество в целом. Однако в тот раз не сбылось; сентиментальный пафос схлынул, мечта о единстве ослабла; нынешний президент США позволяет себе глупость не поехать на манифестацию в Париж… Почти все возвратилось на круги своя.
Но что в этой фразе главное – «почти» или «вернулось»? То, что ожидания глобальных перемен не оправдались, или что после 11 сентября случился незаметный сдвиг от края общей пропасти?
Мне лично кажется, что все-таки важнее слово – почти. И оно усилилось после Парижа. А слово «вернулось» пригасло.
2. Стой! Стрелять буду29
3 марта 2015-го похоронили Бориса Немцова. Это далеко не первое убийство крупного политика в России. Мы прощались и с Галиной Старовойтовой, и с Сергеем Юшенковым, и с Анной Политковской, которая была отнюдь не только журналистом… Но тут, мне кажется, особый случай. Каждая из упомянутых потерь объяснялась страшным и бесчеловечным, но – конкретным политическим раскладом; смерть Немцова насквозь символична, даже если у заказчиков убийства был сиюминутный расчет. Выстрелы, прозвучавшие в ночь с 27 на 28 февраля на Москворецкому мосту, однозначно подтвердили давнее предчувствие, что политическая дамба – прорвана. И отныне дозволено все.
Что я имею в виду? Как минимум в конце 2012 года была запущена политика имперских комплексов. Не восстановлена имперская идеология как таковая, не возрожден имперский миф, а началась эксплуатация фантомной боли, чувства гниющей утраты. До поры до времени элиты не решались на эту игру. В отличие от англичан или французов, утративших империи в XX веке, они не работали с травмой, не пытались погасить системный шок, окультурить неизбежный всплеск шовинизма, переключить его с ненависти к чужому на любовь к своему. Но все-таки не педалировали, справедливо опасаясь, что резьбу сорвет. Даже во время российско-грузинской войны 2008 года с этими комплексами обращались осторожно; местную инициативу по переучету школьников-грузин гасили; направляли гнев обывателя на Грузию как государство, стараясь не трогать народ.
И вот однажды что-то щелкнуло; ситуация переменилась.
Первый в череде решений и законов, призванных сплотить тоскующее большинство чувством ущемленного единства и компенсировать ему потерю прежнего имперского масштаба, стал закон Димы Яковлева. Он был направлен против чересчур расслабленного гуманизма и ценности отдельно взятой жизни; он порождал опасную мифологему: есть мы и есть они, мир во главе с Америкой охотится за нашими детьми, чтобы помешать нам возрождаться. Логики тут было маловато, но политические мифы этого не требуют, у них другая функция, они должны пугать.
Затем был Крым, который наш, и вежливые люди, и внезапно вспыхнувшая перспектива восстановления огромных территорий, от Ростова на Дону до Приднестровья; обществу была предъявлена Россия, которая не только борется за справедливость, как было в 2008-м с Осетией и Абхазией, но и способна возвращать утраченные земли. Не считаясь с договорами. Заключенными, конечно же, под дулом автомата.
Но вбросив тему иностранного влияния, не обойтись без рассуждения о внутренней измене. В тронной речи, посвященной вхождению Крыма в состав обновленной России, было сказано о пятой колонне и национал-предателях; к чувству облегчения, с которым большинство восприняло известие о крымском референдуме, подмешалось ощущение тревоги. Не столько от того, что гадят Штаты, сколько от того, что мы в кольце из внутренних врагов, намеренных лишить нас радости победы. Как именно лишить – неважно; главное – понятно, вместе с кем и по чьему заказу.
Донецкая история, помноженная на санкции, довершила начатое дело; она окончательно сместила центр этической тяжести. Оказалось, убивать не так уж плохо. Занимать одну из сторон в чужой войне – не только можно, но и нужно. То, что глубоко таилось в глубине непроясненного сознания, внезапно прорвалось наружу. Вдруг обнаружилось, что желать идейному противнику посадки – хорошо, а писать публичные доносы можно. Почему? Да потому что нам возвращена прописка в мировой истории; кто не согласен эту радость с нами разделить или хотя бы усомнился в правильности сделанного выбора, не заслуживает ни сочувствия, ни оправдания; он неполноценный гражданин, майдаун, а недочеловеку жалость не положена.
Не положена она и тем, кто не согласен соблюдать неписанные правила, будь то правила религиозные или политические. После расстрела французских карикатуристов, как заклинание на съезде людоедов, в бытовых речах и с политических трибун звучала формула: «конечно, убивать нехорошо, но…». И после «но» – рассказ о том, что сделали погибшие для своего расстрела; рассказ, по форме отрицающий идею бессудной расправы, а на самом деле утверждающий ее. Потому что сами виноваты. Не нужно было рисовать. Не нужно было говорить. Не нужно было делать.
Но ровно то же самое мы прочитали и услышали в сетях через несколько минут после новости о гибели Немцова. Сам напросился. Нечего было гадить. Даже высочайшее сочувствие семье погибшего не остановило массовой истерики; продолжился разнузданный бесовский вой. Не потому что власть так приказала; не потому что кто-то дергал за веревочки и управлял оравой кремлеботов; нет. Сами, от души, по доброй воле. Характерен скандал с Талисмановым, заместителем декана из МФТИ, написавшим на своей страничке в соцсетях: «Одной мразью стало меньше». Талисманов это сделал не по приказу, не из конъюнктурных соображений; он просто выразил переполнявшую его эмоцию, и только. Как выразило ее множество фейсбукеров и вконтактёров. Молчал бы, не гадил стране, не лез бы в пятую колонну, все бы с ним было хорошо. А так… ну что ж теперь поделать. Застрелили.
Отдельный мотив – в многочисленных постах националистов. Они не то чтобы приветствуют убийство, нет; но повторяют с плохо скрываемой злобой: если в 1993-м можно было в нас стрелять, то почему сегодня – «не убий»? И бесполезно им напоминать о том, что в 1993-м шла вооруженная борьба, а в 2015-м стреляют в безоружных; из этого не следует, что 1993 год не трагедия, не ужас, не позор, но ситуации несопоставимы.
Тут мы и подходим к главному. К тому, какую дамбу прорвало и какая волна понеслась на наши головы. Это дамба обезбоженной державы; это волна коллективных психозов. Отдельно взятая человеческая жизнь перестала быть мерилом; оказалось, что в истории есть вещи поважней, поинтересней. Сила, например. Сплоченность. Противостояние. В массовом сознании созрела мысль о допустимости, а может, и желанности жестокой власти. Сформирован запрос на расправу. На репрессии как форму политического управления. И даже на террор, если он направлен против неприятных нам политиков, общественных деятелей, художников, писателей и режиссеров. Конечно, убивать пока никто не призывает. Но…
Я сейчас не про конкретную политику, не про решения начальства; я про состояние умов. Выстрелы, раздавшиеся на Москворецком мосту, прозвучали как предупреждение всем, кто думает не в унисон со всей державой. «Стой! Стрелять буду». Не двигайся с места. Не смей быть иным. Не выбивайся из общего строя. По странному стечению обстоятельств именно 27 февраля в России был введен новый праздник, «день спецопераций». А в истории эта дата маркирована другим событием – поджогом Рейхстага. Разумеется, интеллигентские стенания, что мы оказались в нацистской Германии, помноженной на сталинский ГУЛаг, смешны. Если бы и впрямь все было как тогда, мы бы об этом не спорили. Негде было бы. И некому. Но что до массовых психозов, то здесь все не так однозначно. Логика, которая жила в сознании тогдашних немцев, избавленных от комплекса послевоенных унижений, напоминает логику иных из нас. Равно как логика людей, которым после ужасов гражданской войны возвратили обновленную советскую империю.
Это логика проста: каждый ничтожен, а вместе мы сила. Кто против единства, тот враг. А врага уничтожают, если он не сдается. Причем, и это важно подчеркнуть, так думают не жалкие уроды, не маньяки; так думают самые обычные люди. За пределами идеологии прекрасные. Живущие тихую жизнь. Но ведь и немцы нюрнбергского образца, и граждане СССР, кричавшие на площади про «смерть врагам народа», по большей части не были исчадием ада. Кто-то, несомненно, да. А большинство, разумеется, нет. Просто им приятней было думать в унисон с начальством. И верить, что евреи, либералы, троцкисты угрожают общему покою. А так – все растили детей. И любили животных. Во время войны героически клали жизни за други своя.
Еще раз. Я не про имперские идеи; они не хуже и не лучше, чем идеи национального государства, анархии или же конфедерации. В истории вообще нет идеальных государственных устройств, все в чем-нибудь порочны, выбрать трудно. Я про имперские комплексы, с которыми нужно работать, но которые нельзя эксплуатировать. Джин выпущен из бутылки, как его загнать обратно, кто будет этим заниматься и когда начнет – вопрос, на который нет ответа. Пока этого не случится, реакция на смерть любого несогласного будет именно такой. Да, неправильно стрелять, но сам нарвался.
Стой! Стрелять буду. Стрелять буду. Стой.
3. Отверженные30
Оперный спектакль Новосибирского театра породил общественную бурю. Не вдаваясь в обсуждение «Тангейзера», сотни тысяч оскорбленных пользователей поместили у себя в фейсбуках постер, на котором… в общем, если вы это читаете, значит, постер видели. Но, боюсь, не сам спектакль. В результате безобразная картинка, как минимум, неприятная верующему, как максимум – бьющая в самое сердце, размножена невероятным тиражом. При том, что а) она показана в спектакле мельком, б) было всего лишь четыре показа, пятый состоится в Москве, в рамках Золотой Маски, так что общее число реальных зрителей не более 6 000, в) хорошо ли это сделано, по делу или зря – вопрос отдельный, но история, рассказанная Вагнером, развернута Тимофеем Кулябиным в современность. Партия Тангейзера разделена на две, и в одной из линий неприятный кинорежиссер Тангейзер снимает талантливый, но очень неприятный фильм. Так сказать, очередной Скорсезе. Эпизод из фильма как раз и показан на несчастном постере.
Точка зрения автора не совпадает с точкой зрения героя. Седьмой класс средней школы. Садитесь, пять.
Так что главные распространители картинки – они же оскорбленные своими чувствами – они же слышали звон – не Тимофей Кулябин. И не директор театра Мездрич, уволенный со своего поста за отказ подчиниться министру культуры, уменьшить финансирование постановки и извиниться перед теми, кто на спектакле на был. Например, перед митрополитом Тихоном (Емельяновым), который объявил стояние протеста, но на спектакле явно не был. Перед выдающимся специалистом в области искусств Валуевым, который прилетел в Новосибирск и выступил на митинге протеста против кощунства; что-то мне подсказывает, он тоже на «Тангейзере» не побывал. Не знаю, побывал ли новоназначенный директор Кехман, до сих пор руководивший Михайловским театром; наверное, если он так твердо заявил, что задет – как еврей, как православный, как директор.
В принципе, это должно было стать предметом спора для театроведов и продвинутых зрителей: удачна постановка или нет, нашел ли Тимофей Кулябин верное решение, или грубо промахнулся. Но об эстетике никто не соприт; культура снова в центре политических процессов. На ней, на ее материале, на ее площадке отрабатывается модель нашего дальнейшего существования. Что можно, что нельзя, что хорошо, что плохо – и на какой планете мы живем. Так было и с основами государственной культурной политики, когда Минкульт аккуратно забежал вперед и пиаровски вбросил собственный проект, которого ему никто не поручал; в этом проекте поражала дикая смесь православия, самодержавия, народности, чекизма и автаркии. Так было с законом о защите чувств верующих. Так было с «рашкой-говняшкой», знаменитой формулой Мединского о критериях поддержки русского кино. Так было с отказом финансировать фестиваль Артдокфест, поскольку современная документалистика не соответствует высоким представлениям министра. Так было со скандалом вокруг «Левиафана», финальной сценой из которого обернулась новосибирская реальность. Так было с миллионным стоянием в двухсотпятидесятитысячном Грозном – не против террора, а против карикатуристов.
Поднимаясь над конкретными сюжетами, мы четко различаем контур обсуждаемой проблемы. Что впереди: торжествующая архаика и неуклонное сползание в мифологическое небытие? Туда, где бродят тени Рюрика и государей, злобные и нанятые Западом декабристы покушаются на самое святое, а православие не существует без опоры на народность? Или все-таки период заморозки завершится и будет медленное и мучительное, но движение вперед? Вот, собственно, в чем дело. Все остальное – мелкие детали. Получился фильм у Звягинцева или не очень. Правильно переписал либретто Кулябин, или нет. Допустим ли ефрейторский юмор «Эбдо» или нет.
И дело тут не в конкретном митрополите, казаках в лампасах или государственном министре; они всего лишь вольные или невольные участники гораздо более важного, гораздо более страшного процесса. Процесса выбора судьбы. И тут главный вопрос не о том, кто выступает в роли настоящего левиафана: минкульт, метрополия или Валуев. А в том, что формируется запрос на разрушение главного принципа современного общества; принципа автономии.
Если мы хотим гражданского разнообразия, не допускаем мысли о запрете на чужое, но при этом не готовы воевать ежеминутно, то мы стремимся соблюдать границы. Вот это ваше, а это наше. Вы здесь, а мы тут. Вам запрещено изображать людей, а нам позволено. Мы постимся, а вы хотите отбивную. Мы свободные художники, а вы монахи. Мы добровольно подчиняемся установлениям собора, а вам подавай манифест. Мы ставим резкий спектакль, а вы не приходите. Но все мы вместе живем в одной стране и солидарно движемся в том хаотическом пространстве, которое и называется – СЕГОДНЯ.
Принцип автономии удобен всем, кроме таких, как я – сидящих на двух стульях и считающих оба пространства своим, и пространство веры, и пространство искусства. Но это уж наша проблема, как выходит из тупика и как разрываться на части. А по существу, если принцип автономии, когда каждый отвечает за свое и никогда не отвечает за чужое, будет уничтожен, мы потеряем не только искусство. За искусством в очереди университет, чья автономия – условие его существования. За ним – все неформальные объединения. Но знаете, что будет дальше, после этого? Мы рано или поздно потеряем Церковь. Потому что нынешние руководители ей благоволят, но когда-нибудь придут совсем другие. Похожие на тех, что были полстолетия лет назад. И снова начнется вмешательство в церковные дела – не мягкое, как ныне, не давлением, а кровью. Так что на самом деле Церковь нуждается в идее автономии не меньше, а больше, чем театр, музей, университет. Это ее охранная грамота на все времена. И тот, кто сегодня хочет разгромить чужую автономию, заранее сжигает свою.
Началось все это не сейчас. Давным-давно, в доисторические времена, открылась выставка «Осторожно, религия!». На которой были разные работы, некоторые замечательные, некоторые дурные, в том числе и крайне неприятные для верующего. Но чтоб узнать о неприятном, верующий должен был прийти на выставку и посмотреть картинки; если не пришел – не оскорбился, предоставил дело Страшному Суду. Однако выставку немножко погромили, забыв о том, что есть отдельное музейное пространство, автономное от исповедания культа. Это все равно как строгий моралист отправится громить общественную баню, поскольку голым ходить неприлично. Вообще-то говоря, он прав. Совершенно неприлично. Но только за пределом бани. С монастырским уставом в парнУю не лезь.
То, что в Церкви – это дело Церкви. То, что в театре и музее – дело театра и музея. Смейтесь над клерикалами на сцене; обличайте вольномыслие на солее. Выражайте несогласие публично – для этого есть критика и публицистика. Но не входите в чужой монастырь. Не требуйте, чтоб ваш устав соблюдали в этой несвятой обители…
Встает вопрос: что делать? Не уверен, что пройдет бойкот Минкульта,; слишком разрозненно, слишком маргинализировано культурное сообщество, договориться совместных действиях вряд ли удастся. Хотя счастлив буду ошибиться; судя по реакции театрального сообщества, какая-то координация возможна. Но писательница Мария Голованивская как бы между делом пробросила в своем фейсбуке: «Разумно было бы всем уволенным или травимым тангейзерам объединиться в группу. Называться она могла бы „Отверженные“. Легко запомнить. И что-то делать вместе, написать манифест, что ли, сделать совместные проекты, акции и т. д. Красота ведь получится (или нет). Все делается для того, чтобы было создана и институализирована группа. Унавожена почва, выкопаны грядки.»
Так в русском искусстве бывало. Академические живописцы не дают работать? Ответом становится пул передвижников. Что-то в музыкальном мире нет так? Вот вам «Могучая кучка». Не принимают авангард в Москве? Имеется Витебск. Нет государственного запроса на экспертное сообщество? Значит, нужно создавать альтернативное, проявлять низовую солидарность. И так далее.
Справимся ли – вопрос. Но шанс, как мне кажется, есть.
4. Развилка31
Сюжет развивался стремительно. Перед майскими праздниками завершилась проверка двух некоммерческих фондов – «Династии» Дмитрия Зимина и «Либеральной миссии» Евгения Ясина. Оба были сочтены иностранными агентами. Вчера, 25 мая, во второй половине дня на сайте минюста появилась официальная запись об их включении в реестр. При том, что «Династия» занимается наукой и финансируется исключительно из средств гражданина России Зимина, которые находятся – в рамках закона – на его зарубежных счетах. А «Либеральная миссия» сосредоточена на экономических, политологических и просветительских проектах и получает деньги только от российских бизнесменов, в частности, того же Зимина.
Казалось бы, сюжет печальный, но вполне типовой: по этой схеме был объявлен агентом «Мемориал», другие славные организации, погруженные в историю и историческую память и не участвующие в борьбе за нынешнюю власть. Закон об иностранных агентах для того и принимался, чтобы подвесить любое независимое от государства, не встроенное в его систему общественное дело; он шествует путем своим железным и уничтожает без разбору все, что выпадает из магического круга. Грустно, противно, опасно, но без принципиальной новизны. Когда-то Зимин на заседании РСПП пошутил – говоря о своем уходе в благотворительность: «Все там будете». Теперь все будут там, куда запишут. Или не будут вообще.
Но на самом деле все, происходящее с «Династией» (и тем самым с «Либеральной миссией»), резко отличается от происходившего до мая 2015 года. Не только потому, что фонд крупнейший – в среднем 10 млн долларов в год на поддержку молодых и не молодых ученых, научных проектов, изданий, переводов и т. д. Не только потому, что по целому ряду направлений он был дублером государства, закрывая бреши – и мотивируя ученых на работу во благо российской науки, в мировом контексте и масштабе. Но и потому, что Зимин, при всей его гражданской активности, сдувал с фонда пылинки, чтобы, не дай Бог, тот не пересекался ни с какой политикой. Не страха ради иудейска, а потому что наука, рациональное знание, эксперимент, свободная мысль не допускают примесей извне. Ни слева, ни справа, ни сверху, ни сбоку. Крупный ученый может быть и часто бывает «политическим животным», но сам процесс познания вне партий, идеологий и позиций.
И поэтому на фонд – даже в рамках этого опасного закона – невозможно распространить правило об иностранных агентах. А если возможно, то это значит, что закона уже нет. Да, кошмарного, да, полицейского, да, закомплексованного. Но хотя бы писаного. То, что «Мемориал» политическая организация, могло присниться только в страшном сне, но можно было сделать вид, сказать – а мы считаем. Здесь и этого сказать нельзя. Нечему казаться. Нечего считать. Бьют не по фонду, к которому придраться невозможно; бьют по Зимину, который чем-то не понравился кому-то; бьют безо всякого формального закона; бьют для того, чтобы другие боялись. Поздним вечером 25 мая его фейсбучный блог был взломан и в нем появилась фейковая запись – мол, раз вы так, то я открыто заявляю, что финансировал врагов кровавого режима, список прилагается, причем не сам, а вместе с «американскими друзьями». Причем некоторые детали фейкового текста указывают на то, что работали не любители, а профессионалы. А значит, Зимину прислали метку. Лично. Без посредников. Мы тут.
Не сомневаюсь в том, что в ближайшие дни на помойных ресурсах появятся «мнения и комментарии», что Зимин вполне хорош, да и фонд у него неплохой, но зачем залезал за черту? Зачем за пределами фонда выражал свои симпатии и антипатии? Как будто личная позиция отца-основателя хоть как-то влияет на работу фонда, и как будто политические взгляды являются – и могу являться – условием приемлемых пожертвований в сфере культуры, науки, образования. Боюсь, что эти рассуждения помогут власти передвинуть тумблер еще на одно деление и ввести «по понятиям» новые правила. Если раньше действовал молчаливый контракт – кто крадет, должен бояться, кто боится, может красть, то похоже, что стране предлагается новый: бояться должен тот, кто хочет поделиться с обществом; право быть благотворителем предполагает робость и послушание во всем – в том числе и за пределами благотворительности.
Эпидемия выходит на новый уровень. И последствия будут другими. Дмитрий Зимин, которому в день принятия решения об «агентстве» исполнилось 82 года (такой чудесный подарок к дню рождения), не для того становился крупнейшим донором родной науки, чтобы кланяться и целовать ручку злодею. Я не знаю, что должно случиться, чтобы он согласился нашить желтую звезду на свой фонд, свое детище, свое счастье, свою гордость. Даже если ему пообещают жизнь за пределами гетто. В виде исключения. Этого не будет; тут сомневаться не приходится.
Иное дело – суд с Минюстом. Тут тоже слишком много сложностей, и организационных, и психологических. Да, «Мемориал» судился, да, «Либеральная миссия» тоже готовится идти в суд. Но они – получали гранты, а он их давал. Давал свои, из именного (а не «слепого» обезличенного) траста. Не привлекая чужих средств. Находя удовольствие в том, чтобы российским ученым было хорошо. Ничего не требуя взамен, кроме уважения. И получив на выходе плевок в лицо вместо низкого поклона государства за – прошу прощения, произнесу высокие слова – патриотическую работу. Если Зимин решит судиться за право соблюдать закон и отдавать свои деньги ученым, он проявит какое-то неземное величие. Ему, конечно, не впервой; он сделан из того материала, из которого получаются великие люди. Но с точки зрения обычной логики гораздо проще на ближайшем Совете фонда «Династия», который состоится 8 июня, объявить о закрытии крупнейшей, старейшей и репутационно безупречной институции. Что в переводе на язык эмоций будет означать: мы не работаем дамбой на пути державного селя; если государство не хочет, чтобы ученые – были, и были в своей стране, мы не встанем на его пути, оно сомнет вас. Вы не будете получать гранты, закроются десятки проектов; скажите спасибо тем, кто взорвал заграждения на пути этого селя.
Что дальше? Дальше резкая радикализация со всех сторон. Ученым, всему образованному сословию будет послан внятный сигнал – терять вам больше нечего, «от судеб защиты нет», ни на какие разумные процессы не надейтесь, все подчинено неостановимому желанию владеть живыми душами. А что делает сообщество, которому нечего терять? Встает стеной. Даже если нет ни малейших шансов на победу – все равно встает. А государство, осознанно провалив ситуацию еще на один уровень и временно закрепившись на нем, через шаг опустится еще ниже. Сегодня по факту уничтожаются институции, которые связаны с неугодными людьми, хотя институции закону соответствуют; завтра будут уничтожаться сами люди. Сегодня принимается закон о нежелательных организациях; что помешает по прошествии какого-то времени принять закон о нежелательных гражданах? Сегодня можно безо всякого закона эти самые организации крушить, что может остановить подспудное желание без ссылок на закон уничтожать людей?
Я пишу это – и сам не верю в реальность такой перспективы. Как не верил, впрочем, в то, что разгром «Династии» возможен. Что «нежелательные организации» могут стать реальностью. Что советский бред единого учебника вернется в виде мутного проекта Яровой. Что музей советской зоны «36» превратится в музейную зону УФСИНа. Оказалось, зря не верил.
PS Как известно, фонд прекратил свою деятельность 31 октября 2015 года.
5. Новые варвары, вечные ценности32
Как выглядело происходившее в Европе в конце лета – начале осени 2015 года, если судить по российским газетам, радиостанциям, телеканалам, они же – российский фейсбук и другие соцсети? С Востока на Европу движется новый Атилла. Этот Атилла скорее хороший, потому что разорит Европу. С другой стороны, он плохой, его изображают диким и опасным. При этом репортажи о нашествии иноплеменных в основном снимаются в Восточной Европе, прежде всего в Венгрии, реже в Сербии, совсем редко в Вене и почти никогда в Париже, Берлине и Хельсинки. Возникает ощущение коллапса, который не имеет точки выхода; мы сосредоточены на завязке сюжета, но не получаем кульминации, тем более не видим развязки.
Сквозная мысль пронизывает все публикации и большинство сетевых дискуссий: Европе христианских ценностей конец. Сначала она будет корчиться в социальных судорогах неисполнимого бюджета, а потом в агонии исламизации. Многие были бы рады такому финалу, ибо – «Европа, ты одурела!». Одно огорчает – Америка, которая все это заварила, стоит в сторонке и в ус не дует. Надежда на то, европейцы ее проклянут. Пускай и на последнем издыхании. А мы насладимся проклятием.
Но если включить «Евроньюс» (не говорю уж просто посмотреть TF 1 или ZDF или BBC), то сложится другой, гораздо более серьезный, драматичный – и при этом не катастрофический – образ. Очень много проблем. Очень. Масштаб сирийско-ливийско-тунисско-марокканского исхода поражает. Особо тяжело приходится буферным странам, через которые поток мигрантов устремляется в старые столицы и там уже распределяется по капиллярам. Среди тех, кто стремился в Германию, Австрию, Францию, Данию, Швецию – страны с высочайшей степенью социальной защиты – есть реальные жертвы геополитики, есть желающие пристроиться в общую очередь, есть потенциальные бандиты, есть просто жулики. Поначалу европейцы возмущались. Но после новостей о брошенной машине с трупами мигрантов и о тельце маленького мальчика, выброшенном волнами на берег, настроения стали меняться. Австрийцы приезжают на своих машинах, подхватывают тех, кого не пропускает Венгрия, довозят до границы, дают им перейти ее пешком, чтобы не нарушать закона, сажают снова и везут дальше. Немцы увеличивают квоты для приема беженцев. Папа Римский призывает каждый приход принять одну «гуманитарную семью»; финский премьер предлагает свой дом для несчастных. А тех, кто спрятался за спинами страдальцев и хочет просто получить хорошее пособие, стараются отфильтровать и выслать.
Разумеется, вышлют не всех. Конечно, в этих разнородных толпах слишком много будущих бездельников и дармоедов. И тех, кто вольется в ряды исламистов – немало. Угроз и рисков не скрывают; в последствиях – может быть, не в полной мере – отдают себе отчет. Ролик с обнаглевшими переселенцами, которые выбрасывают бутылки с водой, разносимую полицией, на рельсы и воротят нос от предлагаемой еды, поскольку протестуют против задержки, – смотрят миллионы. О том, что это бизнес на несчастье, позволяющий нажиться опытным контрабандистам, знают. Помнят о несправедливости: средства будут доставаться беженцам, а не «новым европейцам», которых приняли в Евросоюз и социально бросили на произвол судьбы. Однако все это второе. А первое – здесь и сейчас наступила беда. Пикейные жилеты и мудрецы геополитики пускай обспорятся о том, кто больше виноват, Америка, Брюссель или главы национальных правительств. А нормальный европеец должен сначала помочь. Без русской душевности. Без американской широкой улыбки. Ворча. Но помочь.
Почему? А потому, что европейски е ценности – есть. И при всей утрате религиозности, тем более конфессиональности, современный европеец продолжает мыслить библейскими категориями. Содействие. Солидарность. Преломление хлеба. Помощь ближнему. Подаяние. Ответственность. И снова солидарность. А самое главное, человеческая жизнь. Если на одной чаше правильное мироустройство, правила и процедуры, личное благосостояние, даже будущее страны, а на другой – машины с трупами и тельце мальчика, понятно, что перетянет. Если угодно, это и есть залог европейства. Здесь проходит линия разделения между «старыми» странами, которые не выпадали из общеевропейской жизни, и «новыми», которые вторую половину 20 века провели под коммунистической ордой и которым приходится заново осознавать себя. Стены предлагают строить там, где европейские инстинкты ослабели. И где собственное соучастие в делах нацизма не так охотно вспоминают, как (несомненный, кто спорит) советский диктат. А там, где слишком ясно помнят, чем для Германии окончилась борьба с «нашествием» евреев, которые захватывали национальную территорию, грозили патриотическому бизнесу, мешали правильной политике и плохо относились к христианской вере, – там стен не строят. Там скрепя сердце действуют и помогают.
И неслучайно, что мы видим Венгрию, а не Германию. Потому что если запускать видеозонд в Берлин, то реальность предстанет в своей отвратительной сложности. Сразу и против, и за. И дискуссия, и реальный страх, и солидарное действие, и риски, и неизбежность, и готовность принимать «атилл», и неготовность. То есть все, что не вмещается в границы пропаганды, в подтверждение того, что «закат Европы» наконец уже случился. Мы так долго ждали, ждали, и вот наконец… И невозможно будет получить простой ответ, все хорошо, или все отвратительно. Нету такого ответа; все и очень плохо, и не страшно, и опасно – в одно и то же время. И есть еще одна причина, по которой мы стараемся не видеть точек выхода, а сосредоточены на точках входа беженцев. Это укрепляет нас в опасном убеждении, что весь мир живет как мы. То есть ни во что, кроме денег, не верит и ничем, кроме трезвого расчета не руководствуется. (Хотя на самом деле и мы живем давно уже не так, как думаем; наши представления о жизни и практические действия расходятся, и представления куда ужасней).
Впрочем, главное заключено в другом. Да, потом проблемы нарастут, как кучи мусора в Неаполе. И «Мечеть парижской Богоматери» из антиутопии может стать реальностью. И, кто знает, вследствие наплыва «лиц мусульманской национальности» не только в Брюсселе откажутся от символов родной традиции во имя ложно понимаемой политкорректности, и будут строить рождественские елки из абстрактных треугольников, чтоб не обижать новоприбывших, или как в Дании ставить охрану у елок – настоящих. И радикальный национализм тогда полыхнет общеевропейским пожаром… И карикатурные скандалы продолжатся, и сдача позиций. Но, во-первых, не факт. Во-вторых, если Европа откажется – во имя надвигающихся ужасов – от сиюминутной солидарности, гуманизма, странноприимства и построит венгерские стены на пути оказавшихся в бедствии, она уже перестанет быть Европой. Без всяких треугольных елок. То есть гарантированно проиграет.
Да, в Катар и Саудовскую Аравию никто не бежит, потому что не примут – и потому что тамошняя роскошь только для своих. Они защищены гораздо лучше, чем Европа. Но стать второй Саудовской Аравией или новым Катаром уже нельзя, можно только уйти в третий мир. В общем политическом раскладе не осталось мест для равнодушного богатства. Есть место для богатых, но умеющих делиться. Есть место для бедных, которые делятся хотя бы сочувствием. Есть место для тех, кому делиться просто нечем. Есть даже место для тех, кто делает вид, что богат, а на самом деле очень беден. Но для самопоглощенных – места нет.
Что же до отказа от традиций веры и поведения сегодняшней Европы… Парадоксальным образом ее готовность рисковать без страховки говорит о том, что никуда эта вера не делась. Как не вспомнить старый анекдот о человеке, сорвавшемся в пропасть и зацепившемся за кочку. Несчастный молится: «Господи, помилуй! Пошли ангела Своего, пусть спасет меня от верной смерти! Я исправлюсь, заплачу десятину, буду усердно молиться, я верю, Ты можешь помочь!» И слышит он голос: «а ты правда веришь»? «Да, да, конечно!». «Ну, тогда кочку-то отпусти».
6. Мы должны выбирать – мы страна университетов или страна Энтео?33
– Как вы оцениваете сегодняшнее состояние российского гуманитарного знания, особенно науки и университетского преподавания?
– Научное знание интернационально, оно не зависит от того, где ученый живет и работает. Я думаю, что у нас с этим полный порядок. Нормально, когда люди перемещаются: уезжают, возвращаются, это уже не эмиграция, как было во времена моей молодости. Тогда человек, уезжая, как в омут нырял, здесь его больше не было. Да, больше нет таких очевидных лидеров гуманитарного сообщества, какие были в поздние советские годы – Юрий Лотман для одних, Сергей Аверинцев для других, Мераб Мамардашвили для третьих. Но сегодня вообще поменялась структура общества – единоличных лидеров больше нет. Ни в гуманитарной науке, ни в литературе, ни в искусстве. Так что тут беды большой не вижу.
Но вот что касается университетской среды в целом, тут, конечно, произошло сжатие поля, чтоб не сказать, схлопывание. Разумеется, в позднесоветское время было слишком много бессмысленных филологических и исторических факультетов. Да, там сидели начетчики, которые занимались кто Чернышевским, кто Добролюбовым. Все они потом переключились на русскую религиозную философию и, конечно, стали большими специалистами по духовности, соборности, православной традиции, учат нас жизни. Завтра переменится ситуация, опять будет главенствующее атеистическое давление – они опять переквалифицируются. Этих халтурщиков и начетчиков не жалко. Но вместе с вымыванием бессмысленных структур были вымыты и вполне осмысленные, а оставшиеся чересчур привязаны к рынку. Я не против рынка, я считаю, что рынок – вещь важная. Любой, даже самый жесткий, рынок лучше идеологического государства, даже такого диетического, как СССР в 80-е годы. Но есть общественные факторы, которые не считаются деньгами, которые считаются совершенно по-другому – средой обитания, судьбой детей, контекстом, атмосферой, эпохой. Гуманитарное знание описывается в этих категориях и не может приносить непосредственного дохода, да и не должно.
Гуманитарное знание «приращивает» такую среду обитания, в которой доверие выше, а доходы становятся более честными. А уже доверие вполне экономическая категория, его можно измерить деньгами. Там, где нет доверия, гораздо больше юристов, посредников, правоохранителей, всем вы платите, это всё издержки, которые закладываются в стоимость товара. Это как, опять же, с музеями, библиотеками, парками. Их нельзя переводить на самоокупаемость, это глупость.
– Почему?
– А потому что сразу начинается работа на потребителя «ниже среднего». Чем ниже уровень среды, тем выше доходы от количества посещающих. Вы не подтягиваете людей и не обучаете их другому типу жизни, а просто ориентируетесь на низовые запросы.
Показатели музеев нужно измерять другими способами. Например, сколько человек приехало в город для того, чтоб прийти в этот музей? Человек, приехав посмотреть музей, оставляет деньги в городской казне, это доход города, а не музея. Ну и так далее. И это вещи, поддающиеся учету, а не атмосфера и прочее, что посчитать нельзя. Вот с этим делом неблагополучно, и боюсь, что больших надежд на будущее нет.
– Что происходит с высшим образованием?
– Очень разное происходит. У меня есть только свой опыт: «Вышка», в которой я преподаю, экономический факультет МГУ, где я изредка бываю на семинарах, которые организует Александр Александрович Аузан, региональные университеты, в которых я выступал. Там, где толковые управляющие, всё неплохо, где их нет – всё враздрызг. И это неправильно. Важно, и каков декан, и каков ректор, но не может быть так, чтобы только от личности ректора, или декана, или научного руководителя зависела система жизни в университете. Университет сам по себе должен быть институтом, внутрь которого встраиваются и ректоры, и научные руководители, и деканы. И в этом смысле, конечно, мы видим бюрократизацию, нарастающую повсеместно, политическую зависимость. Приходит поколение, выросшее в новую эпоху и заранее готовое встраиваться в то, во что их предшественники встраиваться не хотели, подчиняться идеологическим установкам
Нужно честно себе сказать, что само образование поменялось. Сегодня магистратура – это то, чем раньше была старшая школа. Мы первые два-три года дотягиваем студентов до уровня нормального среднего, а высшее начинается на последних курсах бакалавриата и магистратуры, другим университет уже не будет. Самонастройка, готовность работать по индивидуальному плану, всё меньше аудиторных часов, много самостоятельных занятий и поездок, исчезновение или, как минимум, ослабление национальных границ в смысле университетского взаимообмена. Скоро ведь возникнут дилерские центры по продаже образовательных услуг мирового уровня. Уже появилась Coursera, есть возможность не только слушать краткие лекции лучших профессоров мира, но и сдавать экзамены, получать дипломы лучших университетов…
Привычных нам традиций больше нет. Когда мы начинаем громить всё вокруг себя лишь бы только традиция сохранилась – это первый признак того, что она мертва. Пока традиции живы, мы за них не боремся, мы в них живем. Вы сами можете быть какой угодно идеологии, придерживаться каких угодно взглядов, хоть советских, хоть националистических, каких угодно, но когда речь идет о вашем ребенке, как правило, вы начинаете рассуждать принципиально иначе. Можно сказать: только наше образование, только наши традиции! А если ваш ребенок становится перед выбором – диплом Гарварда или диплом местного университета, с которым ему на рынке труда делать нечего? Причем диплом Гарварда без всяких отъездов, рядом с вами же! И какой совет вы дадите, родительский или политический? Патриотизм, среди прочего, заключается в том, чтобы судьба наших детей складывалась счастливо.
– Можно ли сегодня говорить о выходе наших вузов на мировой уровень?
– Есть ли отдельные преподаватели почти в любом университете, которые могут читать лекции и вести семинары на мировом уровне? Конечно, есть. Но как только мы ставим вопрос о системе, мы должны себе сказать, что ситуация не такая благополучная. Нет системы воспроизводства, не получается мотивировать выдающихся преподавателей на продолжение жизни и работы в стране. И тут мне придется говорить о вещах политических.
Факт остается фактом: профессор не может довольствоваться только деньгами, иначе он не профессор. Да и с деньгами-то проблема, но даже если бы они были, профессору нужна атмосфера, свободный доступ к любому виду и типу информации, университетская автономия. Ему нужно право говорить со студентами о том, о чем он считает нужным, без страха, что напишут донос, позовут прокуратуру. А как ты можешь не нарушить, если университетское образование подразумевает обсуждение любых проблем, а у нас происходят погромы на выставках, как только делается шаг в сторону от привычного…
Мне лично не очень симпатична акция, которую устроили Pussy Riot, но в ней не было даже намека на насилие, при этом за нее дали два года, а за уничтожение картин Сидура, профиля Мефистофеля – все стараются спустить на тормозах. Я не подписывал и не подпишу призывов к посадке тех, кто устроил погром в Манеже; в России призывать к посадке – мягко говоря, не следует. Однако бросается в глаза избирательность решений. Те, кто действуют от имени ложно понимаемой традиции, находятся под защитой. Те, кто с ней не считается, получают наказание, несоизмеримое с поступком. А ведь все это контекст, в котором живет современный профессор. Он должен иметь право на свой оперный театр, в котором будут ставить то, что интересно смотреть университетскому кругу, как бы к этому ни относился местный митрополит, мулла, раввин, или кто угодно. Понимаете, в любой развитой стране эксцессы могут быть: сумасшедший придет, сорвет не понравившуюся ему картину, безумный пастор сожжет книжки, все возможно. Кроме вмешательства государства и церкви в ту сферу, которая независима от сиюминутных представлений о прекрасном.
По одним и тем же причинам нельзя приходить в церковь для того, чтобы сорвать икону, и в музей, чтобы сорвать картину, хотя я, как человек верующий, не могу поставить картину и икону в один ряд. Для меня икона – это святыня, а не только изображение. Но для государства и общества нету никакой разницы. В стране, где защищаются чувства верующих, а никаких другие чувства не защищаются, университетскому профессору неуютно. Чтобы не уехать и при этом не поддерживать идею революции, надо быть либо убежденным патриотом, либо лентяем. В Иране, где довольно жесткая цензура, есть хорошее религиозное образование, есть и светские профессора, но университетов, куда стремились бы или мы – из других стран – обучаться наукам – нет. Мы тоже должны выбирать: мы – или страна университетов, или страна околоправославного хулиганата. Так, чтобы и то, и другое – не получится.
– Как вы оцениваете замысел и течение реформы Российской академии наук?
– Я понимаю мотивы тех, кто запускал реформу. Среди них совсем не только бюрократы; просто чиновники, как им и положено, «подтянулись» первыми. Есть и большие ученые, которые видели неэффективность этой машины, её внутреннюю бюрократизацию. Например, Михаил Гельфанд, совершенно замечательный ученый, который был убежденным сторонником реформы Академии наук, – пока она не началась… Но как только ты запускаешь процесс, к нему присоединяются всякие случайные люди. Президент РАН Владимир Евгеньевич Фортов и сам по себе серьезный ученый, и хороший управляющий, только самые главные, экономические рычаги управления, перехвачены. Все поломали под предлогом оптимизации. Знаете, я это слово ненавижу больше всего! Оптимизация на нашем языке – не выстраивание какой-то логической модели управления, а сжатие, схлопывание, унасекомливание. Вот чтобы сидели, не рыпались, никуда не лезли.
Есть институты модернизационные, которые рассчитаны на бесконечную доводку. А есть архаика и авангард, которые по существу не реформируются. Академия наук – архаический институт, который нельзя реформировать. Его можно сохранить, можно сжать, можно улучшить, можно подправить.
Мы можем оставить за Академией наук очевидную функцию золотого стандарта. Проще говоря, если Академия наук сказала, что это наука, значит, это она и есть, а если она сказала, что это не наука, значит нет. Академию ломали при советской власти, ломали после, и она охотно отступала от всех принципов, но одним не жертвовала – не могла сказать, что это наука, если это не наука. Последний пример – это псевдонаучные разработки Виктора Петрика, которые продавливал тогдашний глава «Единой России» и спикер парламента Борис Грызлов. Академия виляла хвостом, отползала, грызла ручки диванов, как собака, которую сейчас побьют, но она не сказала, что это наука, просто не смогла. Эта функция за ней есть, а все остальное – разговоры от лукавого.
В мире, конечно, науку в основном создают университетские лаборатории. Но сначала создайте мирового уровня сеть лабораторий по всей стране в университетах, а потом что хотите, то и делайте с РАН! Сегодня мы видим, что Академия разрушается, а взамен ничего не дается.
– А что думаете про инновационный центр «Сколково»? Есть ли у него перспективы?
– Перспектива существовать есть, перспективы развиваться – нет. Развитие – это распространение модели за пределы узкого ограниченного пространства. Чтобы «Сколково» развивалось, должно быть условное Сколково московское, новосибирское, дальневосточное, уральское. Само по себе «Сколково» наверняка дает эксклюзивный результат…
– Вы считаете, что дает?
– Судя по всему, да. Это тот уровень уже научно-технологического знания, где я не специалист, поэтому никакого своего суждения выносить не могу. Но люди, которым я доверяю, говорили, что инновационные вещи там прорабатываются. Тут важно, что с точки зрения страны, не имеет никакого значения, есть «Сколково», нет «Сколково»… До страны это не доходит, это далеко от реалий, в которых живет простой ученый даже в столице, я уж не говорю про регионы. Это авангардный проект.
Чем отличается авангард? Он не считается с традицией. Он говорит, «нет никакой вашей традиции, я перепрыгиваю через бурную реку и оказываюсь сразу на той стороне». Все же остальные остаются по ту сторону реки. Поэтому ещё раз говорю, это не замена Академии наук. Мы вынуждены держаться за РАН со всеми её несовершенствами, нам нечего предложить взамен.
– А что скажете про происходящую сейчас реформу образования?
– Я никакой реформы образования не вижу. Я вижу очередную реформу управления образованием. Одновременно вижу учителей-новаторов, и не только учителей, но и деятелей образования, которые реально прорабатывают новые образовательные модели.
Есть проработка федерального государственного стандарта, попытка его очеловечения. Есть попытка заново конституировать преподавание русского языка и литературы; комиссия заседает под руководством спикера Госдумы Сергея Нарышкина. Рабочую группу по литературе возглавил Дмитрий Бак, директор Государственного литературного музея. Наброски документов, которые я видел, – это движение в правильном направлении. Там есть вполне живые вещи: свобода учителя от излишнего контроля, отказ от жесткой стандартизации, творчество как принцип. Это вполне гуманистическая, вполне современная, вполне живая попытка вдунуть смысл в преподавание материала в школах.
Классическая литература действительно уходит всё дальше по своей сюжетике, по языку, всё больше труда нужно для того, чтобы понять, про что эти книжки. Ну и какой выход? С одной стороны, втягивать их в современность. Герои «Евгения Онегина» – это же молодые люди. Это почти сверстники наших старшеклассников: шестнадцать лет Ольге, семнадцать Татьяне, восемнадцать Ленскому, двадцать с небольшим Онегину. Соне, когда она появляется в в своей первой детской сцене «Войны и мира», сколько, пятнадцать лет? И у нее уже роман с Борисом! В общем, Роскомнадзор, если бы это не была классика, не пропустил бы никогда это всё. А с другой стороны, конечно, надо затягивать детей и подростков в современную литературу. Обычно тут начинается патологический страх, как это так, она вся «про такое»… Слушайте, а вы чего хотите, чтобы подросток про «такое» узнавал из жизни, на собственном опыте или в каком-то обеззараженном виде через литературу?
– А если включать в программу школьной литературы современные имена, то кого?
– Из—за этого разгораются дикие споры! Вокруг чего строится современный курс литературы? Жесткий форматированный список, преемственность и традиция. Понятно, что часть текстов обязательна, это золотая классика, на нее и не будет никто покушаться. Каким бы новатором ни был учитель, он без «Горя от ума», «Капитанской дочки», «Преступления и наказания», «Войны и мира» (дальше любой назовет весь этот длинный список сам) не обойдется, как и без очевидного набора стихотворений Пушкина, Лермонтова, Тютчева. А вот остальное он может подбирать сам.
Самая правильная идея – базовое ядро, а вокруг него подвижная периферия. Есть школы, где дети и учителя готовы проходить рассказы Владимира Сорокина. Можно ли рекомендовать всей стране? Не надо. Есть школы, где учителю и его ученикам будет понятнее изучить рассказы Василия Белова. И отлично. Это и есть свобода. Свобода не от нормы, а свобода творческих решений.
Нужно понять, в чем цель преподавания. Мы хотим, чтобы в головы детей завинтились именно сюжеты, или чтобы у них был читательский опыт, который позволит им оставаться читателями на протяжении всей жизни?
Часто приходится слышать от коллег: «А как мы будем контролировать и измерять?». Вопросы важные, но только они вторые, а не первые. Первый вопрос – как сделать так, чтобы школьник хотел читать, чтобы он получал от чтения радость? Как сделать так, чтобы он остался читателем, выйдя из школы? Разные пути есть.
Если бы было двенадцатилетнее образование, я бы точно знал, как надо построить школьный историко-литературный курс: 5—8-й – это только произведения и авторы, мы имеем дело с книгами, не не с эпохами, 9—10-11-й – это историко-литературный курс, а 12-й – это вообще свободное чтение.
А есть, например, немецкий путь. В Германии в основном изучают не столько историю литературы, сколько жизненные обстоятельства, про которые в разных произведениях рассказано. Например, к проблеме «отношения родителей и детей» можно брать «Подростка», «Отцов и детей» и «Над пропастью во ржи». Я не говорю, что эта система должна быть введена у нас, но просто не нужно зацикливаться на том, к чему мы привыкли.
– Расскажите, пожалуйста, про своих студентов.
– Если говорить про бакалавров, то вполне нормальные, очень живые и активные, на входе почти ничего не знают. Целые области исчезли, могу сказать это точно. Географии нет, истории нет. Последний русский царь – Николай IV, Сталин правил после Хрущева, что происходило в 17-м году – большой вопрос. При этом идеологические позиции правильные. Когда началась Вторая мировая война, не всякий скажет, но что пакт Молотова-Риббентропа был спорным и неоднозначно злодейским, скажут все. Но при этом мозги живые, быстро принимающие хорошие формы.
Для меня главный вопрос – мы их куда выпускаем? Чтобы они что? Инфраструктуры нет. Университет всегда нацелен на карьеру, а в нашей сфере карьера часто бывает связана с жесточайшим компромиссом, который человеку приходится заключать в самом юном возрасте.
Это все тоже наша сфера ответственности. С нас ведь потом наши ученики спросят. Можем ли мы их действительно адаптировать к той реальности, в которую они входят? Если мы это сделаем – по-человечески их испортим. А если не будем адаптировать – педагогически обманем. Для меня это мучительный вопрос, я хорошего ответа не нашел.
– Еще о проблеме выбора – хочу спросить про соотношение веры и атеизма в современном обществе, про свободу выбора и человеческую свободу…
– Мы как общество не очень-то, на самом деле, изменились с 1980-х годов, просто воспроизводим одни и те же практики с разными начинками. То, что делали оперотряды по отношению к верующим, шедшим на Пасху, сегодня иной раз делают верующие по отношению к тем, кто собрались на разные радиостанции. Мы просто поменялись ролями. Раньше оперотрядом были они, а мы были теми, кому портили праздники выкриками из толпы и попытками застукать, потом написать в деканат. А теперь мы стали теми, кто портит праздник. Это говорит о том, что поменялась ролевая позиция, а самосознание осталось прежним.
То, что творили коммунистические структуры по отношению к нам, сегодня мы перенаправили на атеистов. Мы, такие добрые, просим государство призвать их к ответу. Раньше гонители тоже были добрые – в 80-е в основном с работы увольняли, а чтобы тебя посадили, надо было уж как—то совсем явно действовать, подобно Александру Огородникову, Сандру Риге или, не знаю, несчастному отцу Дудко. А так сиди себе тихонько, не рыпайся, глядишь, и не тронут.
Религия для многих превратилась в систему правильных взглядов, а не в живую открытую веру. Что я могу сказать? Это печально. Те же люди, которые нас гнобили в 80—е, теперь нам объясняют, как правильно верить и как платочек завязывать. Они же лет через 15—20, когда элиты с Церковью опять будут бороться, хотя и гораздо мягче, «вежливей», чем прежде, – будут нас опять бить по башке. Потому что это люди, которые хотят быть не с Церковью, а с большинством.
А вот что с этим можно сделать? Ну, во-первых, смириться. Да, над нами будут смеяться. Мы не можем сказать, что мы этого не заслужили. Если в прошлом мы, верующие, были в белых одеждах, все такие прекрасные, все нас ни за что обижали, сейчас мы не можем такого сказать. Что касается атеистов, это уже будет их выбор, чем они нам отплатят за то, что мы сегодня устраиваем с ними.
Господь нас не создал ни атеистами, ни верующими, Господь нас создал людьми, которые либо находят веру, либо находят неверие, как веру. Это же тоже форма веры. И Он не будет, как мне кажется, никого палкой загонять ни в истину Церкви, ни в истину общества. Он не благословлял только равнодушие к поиску истины. Самое ужасное – это равнодушие
Мы поймали бумеранг, который когда-то запустили коммунисты, схватили его, подержали и в ответ запустили на тех, кто думает по-другому. Наверное, рано или поздно они поймают опять этот бумеранг. Запустят или не запустят – это уже от нас не зависит. Поэтому мне кажется, что свобода заключается в том, чтобы каждый ответственно выбирал, во что он верит, как он верит, и отвечал своей жизнью за этот выбор… Я надеюсь, что когда-то мы остановимся. Я надеюсь, что когда-то кому-то хватит ума схватить бумеранг и следующим кругом его не запускать.
Эпилог на троих
Бессистемная модернизация окончилась. Началась системная архаизация
В конце июня 2015 года, в рамках проекта «Открытая библиотека» я выступал в питерской библиотеке имени Маяковского – вместе с Екатериной Юрьевной Гениевой, великим русским культуртрегером. Это было ее последнее выступление, через несколько дней ее не стало. Для меня оно стало завещанием: как жить, если поле кажется выжженым, а горизонт закрыт? А так и жить, как Бог на душу положит. И тогда в конце концов развиднеется.
Ниже – отрывки из этого разговора, который вела Екатерина Гордеева.
Полностью он размещен на сайте https://meduza.io/feature/2015/06/29/zakonchilas-bessistemnaya-modernizatsiya-i-nachalas-sistemnaya-arhaizatsiya.
Катерина Гордеева, модератор: Я начну с Екатерины Юрьевны. Мы подсчитали там за кулисами, что ваш общий стаж вредительства Родине, то есть сотрудничества с иностранными организациями, которые теперь называются «нежелательные», составляет 30 лет.
Екатерина Гениева: Ну, не 30 – 25. Четверть века. Это началось с 90-го года.
Катерина Гордеева: Раскаиваетесь? Покайтесь, пока не поздно.
Екатерина Гениева: Вы знаете, раскаиваюсь только в одном, что, может, за это время можно было сделать еще больше. Потому что вся история такого сотрудничества началась с того, что, когда я стала директором библиотеки иностранной литературы, это 89-й год, мне пришла такая светлая мысль в голову – пригласить в Россию издательство «ИМКА-Пресс». Ну, как вы понимаете, сейчас понятно, что это за издательство, но тогда ни мобильных телефонов, ничего не было, я позвонила Никите Алексеевичу Струве в Париж, и предложила ему приехать с книгами. Там была глухая такая пауза на другом конце провода, и он решил, что это или провокация или что-то. На что мой муж сказал: «Ты знаешь, вообще были простые способы сесть в тюрьму». И тем не менее все это произошло, появилось издательство «ИМКА-Пресс» на территории Российской Федерации, и после этого был открыт Французский культурный центр в библиотеке. Поэтому 25 лет – сколько библиотеке иностранной литературы – существует энное количество международных культурных центров. На сегодняшний день их 14. Не раскаиваюсь абсолютно ни в чем, мне кажется, это чрезвычайно полезная структура. Ну а остальное, наверное, судить нашим читателям, потребителям и вообще стране.
Катерина Гордеева: А как закончилось сотрудничество с Соросом для вас? Чем?
Екатерина Гениева: Ну, к сожалению, фонд Сороса закрылся энное количество лет назад, но вы знаете, для меня сотрудничество с фондом Сороса не закончилось. Потому что до сих пор, когда я езжу по нашей с вами стране, я вижу замечательные следы фонда Сороса всюду. Это и программа интернета, и Пушкинская библиотека, и медицинские программы, и программы малых городов. То есть, я бы сказала, что те толчки, которые были даны за те годы многим программам, они существуют до сих пор. Поэтому я бы не сказала, что оно закончилось. Оно закончилось формально юридически, но физически, ментально существует.
Катерина Гордеева: Александр Николаевич, покайтесь теперь вы.
Александр Архангельский: Каяться я буду, только не здесь и в другом.
Катерина Гордеева: Но вы тоже замечены в связях с Соросом, например.
Александр Архангельский: Я был членом правления одной из групп, потом я был членом правления «Открытой России», потом – до сих пор, слава Богу, состою членом правления общества «Либеральная миссия». В общем, пробы ставить негде. Мы поддерживали огромный проект «Библиотека всемирной литературы», который выпускал Александр Яковлевич Ливергант, журналы толстые литературные, кто поддерживал? Сорос, между прочим, и поддерживал.
Екатерина Гениева: Мы были единственной страной, где фонд Сороса поддерживал проект «Книги для провинциальных библиотек». Знаете, я вспомню фразу, которую я слышала от Дмитрия Сергеевича Лихачева.
Катерина Гордеева: Который тоже иностранный агент?
Екатерина Гениева: Ну, получается, что да, просто не хочется это произносить. Про Сороса [Лихачев] как-то сказал: он помогает, не унижая. Он помогает, потому что он действительно чувствует, что есть кому помогать, зачем помогать. Понимаете, можно сегодня заниматься политическими взглядами Сороса, но мы не про это. Мы говорим про то, что это была за структура и сколько полезного она сделала.
Александр Архангельский: Я бы по-другому вообще поставил вопрос. Я не хочу залезать в голову политиков, они как-то по-другому…
Катерина Гордеева: Ну надо же как-то понять их логику?
Александр Архангельский: Да не пытайтесь. Это люди с других планет. Хорошие, плохие, все. У них просто какие-то другие головы. Давайте попробуем по-другому просто порассуждать, на своем языке. И в своих категориях. Есть проблема тотального отъезда молодого образованного поколения? Есть. Как эту проблему решать? Можно искать тех, кто перекупает, и бороться с теми, кто перекупает. Давайте допустим, что перекупают. Я не знаю, мне все равно. А можно по-другому пути пойти. Давайте создадим условия для того, чтобы они не уезжали. Давайте мы создадим. Америка на чем выиграла, собственно говоря весь ХХ век? На том, что, пока все продавали, она все скупала. От книг до интеллекта.
Катерина Гордеева: До мозгов.
Александр Архангельский: Да. И все. Так давайте, может, мы подумаем над тем, как не перекусывать провода, соединяющие школьников с грантами, а создадим систему, которая будет работать в автономном режиме на благо общества. Для того чтобы наука российская развивалась. Вообще говоря, национальных наук нет, наука вся – мировая. Если вы хотите, чтобы часть этой науки была представлена здесь, создайте условия здесь. Точка. Никаких других методов нет. Ну, кроме концлагеря, но это мы пока, слава богу, не обсуждаем. Удержать можно только условиями. Причем в условия входят не только деньги, деньги это вещь важная, но в условия входит уважение…
Катерина Гордеева: Хватает ли библиотеке государственной поддержки, можете ли вы выполнять все те программы, которые вы выполняете, в том числе и по поддержке региональных библиотек, без какой-то сторонней помощи?
Екатерина Гениева: Конечно, нет, конечно, нет. Потому что в бюджете министерства культуры просто таких денег не заложено. Поэтому одна из программ сейчас, эти региональные библиотеки, это программа, которую библиотеке помогает осуществить фонд Прохорова. Их там два: фонд Ирины Дмитриевны Прохоровой и фонд самого Михаила Дмитриевича Прохорова. Это замечательная программа, которая называется Ex-libris, она дает возможность пополнить хотя бы вот эти дыры, существующие в региональных библиотеках, книгами, которые посылаются из центра. И не только пополнить, но еще и доставить их до места по нашей необъятной территории. Не только доставить на место, но и пригласить таких вот замечательных людей, наших писателей, журналистов приехать в региональные центры. Конечно, на это бюджета у государства нету. А насчет языков – это, на самом деле, очень хороший вопрос. Потому что нас вообще уже можно признать таким, я не знаю, пан-иностранным агентом, потому что сколько библиотек работает со 147 иностранными языками? Нам хватает. Пять миллионов единиц хранения. Это иностранный фонд и его можно считать вражеской структурой. Но все-таки это территория, как совершенно справедливо сказал Саша, это территория культуры, просвещения, образования. Но можно считать, что это тоже все вражеское, нам не нужно, третий путь, не нужно все это. Но пока до этого не дошло. Я буду бороться, чтобы такая замечательная структура, как Американский культурный центр, который существует у нас, продолжала функционировать, работать и так далее. Потому что это языки, это образование, ну, вся та территория, о которой мы уже говорили, поэтому, наверное, Париж стоит мессы.
Александр Архангельский: Ну, понимаете, проблема простая: помирать собрался, а рожь сей. Это единственно возможный крестьянский принцип, заложен он как раз в русской традиции, и ему надо следовать. Я бы разбирал не отдельные сюжеты с отдельными фондами, а ту точку в новейшей российской истории, где мы оказались. Это точка – разлом. Действительно, это точка разлома. Мы либо начинаем производить отсталость, либо мы производим развитие.
Екатерина Гениева: Изоляция осталась.
Александр Архангельский: Никаких промежуточных вариантов не осталось. Была промежуточная эпоха, было колебание то ли туда, то ли сюда.
Катерина Гордеева: Это когда было?
Александр Архангельский: Я думаю, что между 2005 и 2011—2012 годами, 2011—2012 годы – это рубеж. Сейчас, мне кажется, что произошло: закончилась бессистемная модернизация и началась системная архаизация. Причем это – я просил бы понять – очень важная вещь. Бывают страны, где это возможно, там, где архаика жива. Ну, Китай. Там, если отойти от Пекина и Шанхая, архаические семьи, традиции – они живы. Они воспроизводились из поколения в поколение. У нас почти архаических живых институтов нет, они все придуманы, сочинены, и это конструкции, это не традиции. Это конструкции, такие же модернистские, почти постмодернистские, которые искусственно внедряют. Когда идет архаизация искусственная, придуманная, сочиненная – кончается обычно взрывами. Я не сторонник революции, я знаю, что за все революции приходится слишком жестоко платить. Архаизация, институциональная архаизация заканчивается очень нехорошо. Как правило. И очень быстро.
Катерина Гордеева: Мы действительно находимся в этой точке разлома и действительно еще что-то можно исправить, или?..
Екатерина Гениева: Ну вообще есть ощущение некоторой точки невозврата. К сожалению. И очень опасной точки невозврата, потому что куда направлен этот отрицательный вектор? Боюсь, что туда, в 30-е годы. Почему это так быстро все вернулось? Ну, наверное, потому что действительно не хватило времени на изменение менталитета. Но, с другой стороны, у меня есть ощущение, что и наверху, где какие-то решения должны приниматься, у них нет единой точки зрения: закрыть все-таки страну окончательно, или идти по какому-то нормальному европейскому пути развития. И все эти разговоры о том, какой у нас третий путь, четвертый путь, особый путь, что мы Европа, не Европа, это все сюда же. Опасная вещь в этом – бесконечные поиски врага. Ищем врага. Ищем не то, в чем мы ошиблись, а кто виноват в том, что у нас то не получилось, это не получилось и так далее.
Катерина Гордеева: Что будем делать? Ваш план? Я сегодня всех пытаю словосочетанием «ваш план».
Александр Архангельский: Надо здесь и сейчас продолжать делать то, что ты считаешь важным и нужным, независимо от того, нужно ли это кому-то, кроме тебя, в данную минуту. Мы вот позавчера отвезли в общество «Мемориал» очередную порцию интервью с диссидентами, которые мы делаем. Понятно, что никто никакого кино про диссидентов здесь и сейчас нам не закажет. Но есть огромное количество съемок, они все в телевизионном качестве, двумя камерами, то есть то, с чем можно будет потом работать. И вот, значит, уже 26 интервью мы взяли, может, в следующем году возьмем еще. Нужно ли это для общественности здесь и сейчас? Нет. Но это то, что будет. Да. Это первое. Второе, видимо, мы начнем с «Арзамасом» – знаете, наверное, проект «Арзамас», который делает команда Филиппа Дзядко, – мы договорились, что мы этот проект смонтируем.
Катерина Гордеева: Это интервью с бывшими диссидентами?
Александр Архангельский: От Людмилы Алексеевой, Подрабинека до покойной уже Горбаневской, ныне здравствующего Щаранского. Ну, понятно, да? С теми ключевыми участниками, свидетелями. Причем мы безоценочно. И с теми, кто отрекался, и с теми, кто шел до конца. Мы не имеем права оценки, мы интервьюируем, мы должны дать им возможность высказаться. И в этом смысле – это задача. Дальше, что касается проговаривания. Я для себя вот размышляю: хорошо, кончится вот эта вот истерика – мы ведь со многими коллегами разругались так, что не можем друг с другом вообще общаться, правда? Но мы же окажемся все равно в стране, где мы будем в одном пространстве. Возможна эта коммуникация или невозможна? Опыт ошибок 90-х годов, когда было в большей степени все-таки наше время, мы должны проанализировать, что мы сделали неправильно, и чего не следует делать.
И я знаю, кстати говоря, что многие крупные деятели, в том числе политические, 90-х годов думают про свои ошибки. Не нужно думать, что это герои без страха и упрека. Они размышляют над своим опытом ошибок. Опыт других стран нам показывает, что бывают консервативные модернизации, а, между прочим, у нас есть серди русских традиций старообрядческая, которая сочетает невероятный консерватизм идейно-бытовой с невероятным модернизационным потенциалом в экономической плоскости. Это когда говорят, на что опираться. Что будет, что своим, что чужим.
Мне кажется, невероятно важно осмыслить. Было вброшено очень важное слово, которое тут же заляпали, как все важные слова – «русский мир». Что такое для меня русский мир? Для меня русский мир – это опыт. Наднационального, надграничного существования огромной исторической нации на всех континентах, во всех средах, с разным историческим опытом и, почти везде, кроме родной страны, успешным. И это предмет, над которым надо думать. Когда все разговоры про то, что русский человек [с чем-то в мире] несовместим. Да совместим! Он почему-то со своей страной не всегда совместим, а с миром – совместим вполне. Это опыт, который надо изучать, да. Русский мир, предъявленный нам в ХХ веке, пример успеха повсюду, где институциональные барьеры убраны. Может быть, нам надо думать над тем, чтобы убрать институциональные барьеры?
Я, так получилось, третий год подряд езжу на среднерусский экономический форум в Курск и общаюсь с сельскохозяйственными деятелями, узнаю многие интересные слова – это к предыдущей сессии. Там, например, мы решили вопрос по «рогатке», про крупный рогатый скот. Я вижу, что выросло поколение успешных фермеров. Не тех фермеров, которые мы последний раз видели в фильмах 90-х годов, а успешных, состоявшихся фермеров, которым государство мешает, а они все равно продвигаются. Все разговоры про то, что русское хозяйство, крестьянское с фермерским не совместимо – это позавчерашний день. Я про что? Я про то, что есть опыт, в том числе, позитивный, здесь и сейчас.
Дальше, что нужно? Нужно изучить опыт работы с историческими травмами, чего не было сделано в 90-е годы. Мы сделали вид, что нет никаких травм. А травмы есть: имперская травма, от которой мы просто отмахнулись, она сегодня вылезает через подсознание, и мы имеем дело с последствия…
Катерина Гордеева: С Крымом.
Александр Архангельский: «Крым наш» – это вообще плохая Византия. Понятно, что это комплекс Константинополя, который прошел через ХХ век, выплыл здесь. Но мы же никак не работали с имперскими комплексами. Ни как немцы – этот путь невозможен в России, к сожалению, потому что этот путь слишком рационально-индивидуалистически жесткий, ни как даже французы, создавая… Ведь с этого начал де Голль. Что делать с вишизмом, который расколол французскую нацию на опыт тех, кто был коллаборантом и тем, кто участвовал в сопротивлении? Он как лидер сопротивления поделился с нацией мифом об общем участии в сопротивлении. Ведь Франция не то, что сопротивлялась уж так охотно. Но этот миф, компенсирующий будущую утрату империи.
Дальше. Языковой национализм вместо этнического. Дальше французское влияние через язык, литературу, культуру, науку. Это отчасти мифологические модели. Я не говорю, что их надо сюда переносить, но это опыт стран, которые работали со своими травмами. Мы – не работали. Значит, мы должны сейчас фиксировать травмы. Не просто там махать кулаками, кулаками махать – бесполезно. Можно зафиксировать свою позицию: «Крым не наш». Считаете иначе – имеете право, но давайте поговорим о более важных вещах. Для меня 6 часов вечера после войны – это переход к совершенно другому типу интеллектуальных взаимоотношений в этом обществе.
Екатерина Гениева: Мой план гораздо проще, хотя, наверное, Александр Николаевич точно его параметры высветил. На нашей необъятной территории очень важна такая категория, как просвещение. Просвещение и еще раз просвещение. Здесь будут и фермеры, и региональные библиотеки, и диссиденты, и опыт, и так далее. Про это нужно говорить, для этого нужно ездить в самые отдаленные уголки нашей страны, и все время на эту тему говорить, потому что в противном случае, мы и эту территорию потеряем. Я совершенно согласна, что можно высказывать совершенно разные позиции по поводу «Крым наш» – «Крым не наш», но есть, наверняка, какие-то точки соприкосновения, где мы можем договориться. Вот например, что делает библиотека иностранной литературы в этом полыхающем конфликте? Мы издаем сборник современного украинского рассказа. Довольно дерзкая вещь. Мы издаем. Зачем мы это делаем? Потому что, если мы не хотим потерять эту территорию оставшейся культуры, значит на этой территории культуры должны быть какие-то реперные точки. Вот и все. Поэтому мой план даже до 6 часов после войны – это просвещение.
На самом деле, ничего нового мы не говорим, потому что всегда этим была занята наша интеллигенция. Другое дело, насколько у нас это получится, но, знаете, делаем, что можем. Когда не получится – скажем, что не получается. Но это не значит, что не должны делать.
Катерина Гордеева: Давайте, у меня будет последний вопрос, спасибо вам за ваши аплодисменты. Я не такой оптимист, как вы оба. У меня есть ощущение, что все время сужается пространство, на котором можно строить планы, на котором можно надеяться и на котором еще что-то действительно реально можно делать. Не думать о том, как это можно сделать, не тешить себя надеждами, а по-настоящему делать, потому что ты в дверь, они в окно. Раньше казалось, что частное пространство твое – потом пришли в частное пространство и стали говорить, что с этим жить нельзя, пропагандировать гомосексуализм и все, что угодно – нельзя, думать вот так – нельзя, и брать деньги, даже на просвещение, вами любимое, вот там можно, а там – нельзя. А там, где можно – их и не дают, только на определенного рода просвещение и ровно по этому поводу появляются такие просветительские лозунги, на которых написано «мы не майдауны», что, собственно, противоречит идее любого просвещения, потому что оскорбляет одну из категорий граждан. Вы себе взяли в кулак и силой воли надеетесь, или вы действительно верите в то, что действием можно преодолеть наступающую на нас плотину уравниловки, плотину серости и что нельзя будет голову поднять?
Екатерина Гениева: Ну, наверное, может быть это даже как-то немного стыдно прозвучит, при такой аудитории, но я искренне в это верю. Я верю в силу сопротивления. Разумного сопротивления, не безумного сопротивления. Ну, с другой стороны, мы не знаем, какие могут быть последствия.
Катерина Гордеева: Последствия для себя лично или в историческом контексте?
Екатерина Гениева: Они могут быть и для тебя, и в историческом контексте. Наверное, это вещи связанные. Но я в силу сопротивления разумного – верю. Более того, я для себя этот внутренний безумный путь, но вполне осмысленный, я его выбрала. Это не значит, что я хочу идти завтра на баррикады. Я тоже не хочу революций. Но я понимаю, что если у тебя есть точка зрения по какому-то вопросу (я убеждена, что наличие международных структур библиотеки иностранной литературы, это лучше моей стране), то я должна что-то для этого делать. Другой дело – получится? Но нам не дано предугадать.
Александр Архангельский: Ну, я совсем не оптимист. Практически все, чем я занимался на протяжении жизни, практически все порушилось. Но я, тем не менее, свою жизнь живу.
Катерина Гордеева: И вы ее связываете с нашей страной?
Александр Архангельский: Да. И дальше вопрос: это, может, окажется бесполезным с точки зрения большой истории, но с точки зрения маленькой истории моей жизни все это имеет смысл. Потому что в процессе этого пути – собачка могла подрасти. Я думаю, что многого во мне я бы сам для себя не открыл, если бы не этот опыт, в том числе и поражений. Мы все меряем в категориях большой общественной пользы. А давайте попробуем измерить хотя бы раз ценностью своей собственной жизни. В этом смысле, мне кажется, ничего не бесполезно. Сужается поле? Да, конечно сужается, мы же не слепые. Нас никто не благословил быть наивными, мы должны быть не наивными, мы должны быть добрыми, милостивыми, но наивными…
Катерина Гордеева: И сострадательными, по возможности.
Александр Архангельский: … никто не благословил. Надо действовать, жить. И опыт ХХ века, одного из самых страшных столетий в истории человечества, показал, что все, что кажется окончательным злом, тоже заканчивается.