Первый день весны Такер Нэнси

– Как он выглядел? – шепотом спросила Донна.

– Там везде было много-много крови. Она брызгала во все стороны, и немного даже попало на меня. – Я показала ей красновато-бурое пятнышко на подоле своего платья. – Видишь? Это его кровь.

Она потрогала пальцем пятно от кетчупа и произнесла:

– Ого!

Но потом мисс Уайт похлопала нас по плечам и велела слушать мистера Майклса. По пути обратно в класс Донна ушла вперед и заговорила с Бетти, и та спросила:

– Правда? – и обернулась, чтобы взглянуть на меня. От этого в животе возникло жаркое гудящее чувство.

На этой неделе все было как-то странно. Сьюзен не пришла в школу ни во вторник, ни в среду, ни в другие дни. Когда настала пора идти домой, мамочки ждали на игровой площадке, и когда их дети выходили из школы, они сгребали их в охапку и прижимали к мягкой груди. Нам не разрешено было играть, как мы играли обычно. После обеда я бродила по улицам с длинной палкой, водя ею по кирпичным стенам и воротам и извлекая звуки – «шурх-шурх-тр-р-р». Иногда останавливалась и смотрела сквозь чье-нибудь окно чужие телики. Когда стучалась в двери, мамочки говорили, что их дети не выйдут и что мне тоже нельзя выходить.

– Но я уже вышла, – отвечала я.

Они вздыхали и прогоняли меня. Почти каждый день я в конце концов усаживалась, прислонившись спиной к ограде дома миссис Уитворт, и смотрела, как мамочки заходят в дом Стивена, неся кексы и кастрюли с едой, а потом выходят с пустыми руками. Думала о том, что если твой ребенок умирает, это не так уж плохо. Ведь тебе приносят кучу кексов и всякого варева.

Когда я смотрела на верхнее окно дома, видела Сьюзен. Она постоянно стояла там, прижимая ладони к стеклу. Не так, как если б ей хотелось выйти из дома, а так, словно хотелось потрогать что-нибудь холодное. Я никак не могла хорошенько рассмотреть ее лицо, но видела белые волосы, свисающие до самых бедер. Я догадалась, что Стивен не ожил, потому что смотрела и смотрела на их дом, но так и не увидела его.

В четверг в школе мы начали делать пасхальные шляпки и пасхальные корзинки и разучивать пасхальные песни, потому что была почти Пасха. Еще мы должны были принести в школу коробку из-под хлопьев, но у меня ее не было.

– Где твоя коробка, Крисси? – спросила мисс Уайт.

– У меня ее нет.

– У тебя ее нет?

– Да, у меня ее нет.

Она скрестила руки на груди и спросила:

– Почему нет-то? Я напоминала вам всем перед тем, как вы вчера разошлись по домам.

– У нас дома не едят хлопья.

– Не говори глупостей, Крисси. Все едят хлопья.

– Я не ем.

Мисс Уайт дала мне кусок гофрированного картона, который не годился для пасхальной шляпки, и она должна была это знать, но явно не знала, потому что только я одна во всей школе знаю хоть что-то. Мои ножницы не могли прорезать этот картон, только мяли его, словно младенец, пытающийся жевать тост. Я сдалась и вместо этого отрезала кончик косы Донны. Она начала кричать. Мисс Уайт отправила меня к мистеру Майклсу, но мне было плевать. Волосы издавали такой приятный хруст, когда я резала их ножницами, и я снова и снова проигрывала этот звук у себя в голове, пока ждала выговора.

После школы я пошла к Линде. Кузина дала ей новый журнал «Мирабель», и мы вместе валялись на кровати и читали его. На большинстве страниц были написаны странные вещи, например: «Как пережить любовь и продолжить улыбаться». «Мирабель» явно был не особо хорошим журналом, потому что кузина Линды читает его уже сто лет, и я никогда не видела, чтобы она улыбалась.

Когда мне стало так скучно, что показалось, будто мозг сейчас вытечет через нос, как сопли, я слезла с кровати и вытащила платье, которое до этого заправила в трусы.

– Линда, – сказала я. – Хватит.

– Что хватит?

– Просто хватит. Хватит – значит хватит.

– Это ничего не значит.

– Нет, значит. Значит, что надо пойти поиграть.

Линда перекатилась на спину и задрала ноги вверх, словно муха.

– Нет, нам нельзя идти играть. Это опасно. Мы умрем, как Стивен.

– Нет, не умрем.

– Можем умереть.

– Ну а если не пойдем играть, умрем от скуки. А я лучше умру от игры, чем от скуки. Поэтому я пойду. А ты делай что хочешь.

– Ш-ш-ш. Мама услышит.

Когда я бывала у Линды дома, мне приходилось тратить кучу времени на то, чтобы убедиться, что ее мамочка не слышит меня. Мамочка Линды не была особо ласковой. Она была из тех мамочек, от которых пахнет церковью и глажкой и которые месяцами могут не говорить ничего, кроме «осторожнее», «перестань» или «пора пить чай». Если споткнуться и упасть прямо перед Линдиной мамочкой, она поднимала тебя на ноги и отряхивала колени, словно счищая с них грязь, и при этом бормотала: «Ничего страшного, ничего страшного». Если падала не я. Меня она не поднимала и не отряхивала. Я знала, почему она не любит меня: потому что когда мне было семь лет, я сказала ей, что у нее больше седины, чем у других мамочек (что правда), и это, наверное, означает, что она старше других мамочек (что тоже правда). Поэтому, когда Линдина мамочка отворяла двери и видела меня на крыльце, она крепко свивала руки на груди, словно пытаясь остановить меня и не дать войти.

Я спустилась вниз по лестнице и вышла за дверь, ступая так легко, что совершенно не производила шума. Мне не нужно было оглядываться, чтобы посмотреть, следует ли за мной Линда. Она всегда следовала за мной. В этом весь смысл Линды. Я сказала, что нужно позвать Донну, хоть и не любила ее, – ведь она единственная из всех, кого могли выпустить из дома. У Донны так много братьев, что ее мамочка даже не заметила бы, если б один ребенок пропал. Я не любила Донну по многим причинам – помимо, конечно, тех, что она толстуха и такая послушненькая, – но главная причина заключалась в том, что во время рождественских каникул она укусила меня за руку только за то, что я сказала, будто ее лицо похоже на картофелину (и это тоже правда). У меня целую неделю не сходили фиолетовые отметины от зубов. Итак, она толстая, послушненькая, а ее лицо похоже на картофелину, но нам не приходилось выбирать, кого выпустят поиграть на улицу.

Когда мы позвонили в дверь дома Донны, ее мамочка хотела нас прогнать, но кто-то еще из детей наблевал на пол в кухне, и она передумала. Сказала, что Донна выйдет, но только если Уильям тоже пойдет, потому что ему двенадцать лет, он большой и сильный мальчик и сможет присмотреть за Донной в случае чего. На самом деле Уильям был тощим и слабым парнишкой, от которого в случае чего не было бы никакого толку, разве что против маленького ребенка или крошечного мышонка, и даже тогда от него не было бы толку, потому что он боялся мышей и других хвостатых зверей. Но я крепко сжала зубы, чтобы не сказать этого вслух. У Донны был розовый велосипед с голубыми ручками, и если б она вышла погулять, то, может, позволила бы мне прокатиться на нем.

– Куда мы идем? – спросил Уильям, когда мы миновали игровую площадку.

– В переулок, – сказала я.

– Не-а. Нельзя. Мама нам не разрешает туда ходить, – возразила Донна.

– Твоей мамы тут нет, – напомнила я.

– Она не позволила бы нам, если б была здесь, – сказала она.

– Ну а ее здесь и нет.

– Ну а я и не иду.

– Ну а я и не хочу, чтобы ты шла.

– Ну и отлично, значит, иду.

Когда-то переулок был местом, где жили люди, как в домах на наших улицах. Только в переулке жили самые бедные семьи – в грязных комнатах с черной плесенью на стенах. У детей из переулка в груди всегда ужасно хрипело оттого, что они дышали грязным воздухом, на животах были расчесы от клоповых укусов, а вокруг рта – чешуйчатые болячки из-за слюны, сохшей на холоде. Теперь дома в переулке были заброшены, и бедные семьи уехали оттуда. Говорили, что эти дома разрушат и на их места построят высокие сверкающие здания из коробок, стоящих друг на друге, и в разных коробках будут жить разные люди, но семьи из переулков не смогут жить там, потому что коробки будут очень дорогими. Из-за этого в церкви даже собирали собрание; взрослые по очереди вставали и говорили что-то вроде: «Это трагедия, что мы живем в обществе, которое ничего не делает, чтобы защитить тех, кто испытывает нужду». Мы с Линдой торчали в задних рядах и поедали печенье со столика для приношений, пока викарий не велел нам уходить.

Люди повязывали белые ленточки на косые жерди ограды в переулке, чтобы все помнили, что именно здесь умер Стивен. Я стянула одну ленточку и повязала ею волосы. Перед синим домом стояли конусы, между которыми была протянута полицейская лента, но полицейских рядом не было, а под ленту было легко поднырнуть. Уильям обнаружил уцелевшее окно и стал бросать в него камнями, чтобы мы могли отколоть стекляшки и залезть внутрь. Можно было войти и через дверь, но так скучно – с тем же успехом можно было бы вообще не ходить в переулок. Я уже почти пролезла в окно, когда пошатнулась и оперлась на раму, чтобы удержаться. В ладони вспыхнула резкая боль, а когда я соскочила вниз, то почувствовала, как по пальцам струится что-то теплое. Вязкое, маслянистое и красное. Я вытерла ладонь о свое платье. Не плакала. Я никогда не плачу. Теперь на платье еще одно пятно, которое можно выдать за кровь Стивена.

Все хотели увидеть, где он умер, поэтому я повела их наверх. Я замечала вещи, которые не заметила, когда была здесь со Стивеном, – например, диванные подушки, грудой сложенные у печи, раскиданный вокруг мусор… Обои облезали со стен, а там, где стены сходились с потолком, виднелись пятна плесени, похожие на лимонадную пену. Дома в переулке почти все были сырыми.

– Откуда ты знаешь, что это было здесь? – спросила Донна.

– Она была тут, когда тот мужчина вынес его, – сказала Линда. – Убежала вперед, пока я надевала на Полу подгузник. Смотрела через окно. Она видела, как тот мужчина поднял его с пола в этой комнате и отнес вниз, к мамочке.

На самом деле это было неправдой, но мне нравилось, какой важной делали меня эти слова. Когда Донна посмотрела на меня, я видела, что она притворяется, будто совсем-совсем мне не завидует, и на миг мне захотелось сказать ей, что это я совершила убийство, – чтобы заставить ее по-настоящему мне завидовать. Мне пришлось снова сжать зубы. Мне часто приходилось так делать после смерти Стивена, чтобы удержать рот закрытым.

– Это правда? – спросила Донна.

– Да, – сказала я. – Я видела всё.

Подошла к полоске пола под дырой в крыше, где солнце заглядывало внутрь и разливалось желтым светом по половицам.

– Вот здесь он умер. На этом самом месте умер.

Остальные подошли и встали кружком. В середине оставалось как раз достаточно места для тела маленького мальчика.

– Как он умер? – спросил Уильям.

– Просто умер, – ответила я. Потом поплевала на палец и стала тереть порез.

– Так не бывает, – возразила Донна. – Люди не умирают просто так, безо всякой причины.

– Иногда умирают, – сказала Линда. – Когда мне было пять лет, мой дедушка пришел к нам домой на ужин и умер безо всякой причины. Он просто сидел в кресле с куском рыбного пирога на коленях. А потом умер. – Она обвела нас взглядом, словно думала, что кто-то из нас закричит или упадет.

– Но твоему дедушке, наверное, было сто лет, – заявила Донна. – А Стивен был совсем маленький. Это не одно и то же.

– Это одно и то же, – заупрямилась Линда.

– Нет, другое, – сказала Донна. – Не тупи.

Краснота быстро поползла вверх по шее Линды на лицо, и она зажала зубами уголок нижней губы так, что весь рот перекосился. Вообще Линда действительно тупая, поэтому не так много людей хотят дружить с ней. Она тупит, когда нужно читать или писать, определять время или завязывать шнурки, и порой говорит настолько тупые вещи, что удивляешься, как она вообще ходит, потому что непонятно, каким образом настолько тупой человек способен научиться ходить. Из-за своей тупости она верит во все, сказанное ей, и иногда это забавно. Когда мы были в третьем классе, Линда во время перемены откусила печенье и вместе с ним проглотила свой зуб, и я сказала, что у нее в животе вырастет новый рот, который будет поедать всю ее еду, и она будет делаться все тоньше и тоньше, пока совсем не умрет, и с этим теперь ничего не поделаешь, раз уж она проглотила зуб. Она плакала громко и сильно, слезы текли по лицу, смешиваясь со струйкой крови, бегущей изо рта, и миссис Оукфилд отправила ее в медкабинет. Она спросила, не знаю ли я, из-за чего Линда так расстроилась, но я не ответила. Была занята тем, что доедала Линдино печенье.

Линда ненавидела, когда ее обвиняли в тупости, потому что в глубине души она знала, что это правда, а я ненавидела, когда люди называли ее тупой, потому что она это ненавидела. Я пихнула Донну в грудь.

– Заткнись, картофельная морда. Он просто умер. Как ее дедушка. Это то же самое.

– Спорим, не то же самое, – отозвался Уильям.

– Вот именно. Спорим, другое? – подхватила Донна.

– Слушайте, вы, – сказала Линда. – Вы должны верить Крисси. Она самая умная из нас. Она знает все. – Щеки ее были розовыми, потому что она обычно не произносила фраз, начинавшихся со «слушайте, вы», особенно обращаясь к Донне. Линда сдвинулась ближе ко мне, и я взяла ее за руку.

– Да, – сказала я. – Вы должны верить мне и не должны обижать Линду, потому что она моя лучшая подруга, и если вы будете ее обижать, я вам покажу. Но самое главное – вы должны верить мне, потому что я самая умная и знаю все. И я уж точно знаю, что случилось со Стивеном.

Особенным во мне было не то, что я знала, что же случилось со Стивеном. А то, что только я знала, что с ним случилось, – единственная из всех детей, взрослых и даже полицейских. В школе нам сказали, что с ним произошло несчастье, пока он играл в переулке: упал сквозь пол, когда прогнившие доски провалились под ним, и жизнь утекла из его тела, как вода из разбитой чашки. «Поэтому вам никогда не следует ходить в переулок и играть там, – сказали нам. – Понимаете?» Даже если б я не убивала его, я знала бы, что это неправда. Его тело нашли в комнате наверху, так что он не мог бы ниоткуда упасть и разбиться, если только не играл на крыше – а никто не играл на крышах в переулке, даже я, хотя все знали, что я лазаю лучше всех. Он не мог умереть от того, что порезался о стекло, потому что, когда его нашли, на нем не было никакой крови, что бы я ни наболтала Донне. Он умер от того, что я взяла его обеими руками за горло и сжимала, пока не выдавила всю жизнь до последней капли.

С тех пор как Стивен умер, по улицам почти всегда разъезжали полицейские машины. Во вторник одна из них припарковалась у школьных ворот, и двое полицейских пошли в дошкольные группы, чтобы поговорить с малышами. Я отпросилась в туалет, чтобы попытаться пробраться в малышовую комнату и подслушать, что они говорят, но дверь была закрыта, а когда я попыталась приоткрыть ее, меня поймала миссис Годдард.

– Перестань здесь ошиваться, Крисси, – сказала она. – Ты знаешь, что не должна быть здесь. Вернись в свой кабинет, пожалуйста.

– Вы имели в виду – «подслушивать», – сказала я.

– Что? – переспросила она.

– «Подслушивать». Вы имели в виду «перестань подслушивать, Крисси». «Ошиваться» – разве так говорят?

– Вернись в свою классную комнату, Крисси.

Ей не нравилось то, что я права.

В тот день полицейские не беседовали с младшими классами, и это было нечестно, потому что я хотела посмотреть на них поближе и не хотела делать классное задание. После школы я увидела, что их машина снова стоит у дома Стивена, села на ограду перед домом мисс Уайтуорт и стала ждать, пока полицейские выйдут. Когда они подошли к воротам, один из них увидел, как я за ними наблюдаю.

– Тебе следует идти домой, девочка, – сказал он. – Мама будет беспокоиться, где ты.

– Нет, не будет, – возразила я.

– Что ж, тогда ступай домой и посмотри телевизор.

– У нас нет лектричества.

Он открыл дверцу своей машины и продолжил:

– И все равно ступай домой. Детям опасно быть одним на улице.

Он втиснулся на сиденье, и они уехали. Я смотрела вслед машине, пока она не скрылась за углом. Полицейские потратили кучу времени, пытаясь выяснить, что случилось со Стивеном. Знание этого вызывало у меня пощипывание в кончиках пальцев, такое же, какое я испытывала на языке, когда Бетти подначила меня десять секунд пососать батарейку.

* * *

Когда нам больше нечего стало делать в синем доме, мы вернулись на улицу. Пока были в переулке, мамочки развешали постиранное белье между крышами прямоугольных домов, и простыни и рукава махали нам, хлопая на ветру. Я сказала Донне, чтобы она дала мне покататься на своем велике, но она сказала, что не даст, поэтому я ударила ее, и она удрала домой – жаловаться. У Уильяма в кармане было несколько монет, и когда Линда ушла домой обедать, он зашел в магазин и купил мясной пирог. Мы сидели на игровой площадке, прислонившись спиной к опорам брусьев, пока он ел.

– Как думаешь, долго Стивен будет мертвым? – спросила я. Рот Уильяма был набит пирогом, поэтому он ничего не ответил. Капля скатилась по подбородку. Я чувствовала ее запах – жареный, соленый, – и в желудке засосало. Уильям жевал долго, потом откусил еще кусок и снова принялся жевать. Я пнула его по ноге, чтобы он обратил на меня внимание. –  Как думаешь, долго Стивен будет мертвым? – повторила я.

– Не пинай меня! – сказал он.

– Буду, если захочу.

Он двинул мне кулаком между глаз, и я ударилась головой о брусья. В ушах зазвенело. Я не заплакала. Никогда не плачу. Попыталась снова пнуть его, но он убрал ногу подальше.

– Он всегда будет мертвым, – заявил Уильям.

– Не-а, – возразила я.

Я знала, что это не так. Стивен и так уже мертв слишком долго, а «всегда» – это еще намного дольше. Я подумала, что он, наверное, снова станет живым к Пасхе. Пасха – хорошее время, чтобы снова становиться живым. Он уж точно не будет мертвым всегда.

– Будет, – сказал Уильям. – Будет.

– Не будет, – ответила я и зажала уши руками, чтобы больше не слышать его. Сосущее ощущение внутри росло, пока не превратилось в когтистый кулак у меня в животе. – Дай мне кусок пирога, – сказала я. Уильям помотал головой, не поднимая взгляда. Когда он набивал рот, щеки его делались совсем круглыми. – Если дашь мне кусок, разрешу засунуть руку ко мне в трусы.

Он сглотнул и вздохнул.

– Ну ладно. Но только один кусочек.

Он встал. Я задрала платье спереди, взяла его руку и сунула себе между ног. Его пальцы были теплыми и вялыми, и он стоял настолько близко, что я могла бы сосчитать веснушки у него на щеках. Горячее дыхание пахло подливой. Мы стояли так некоторое время. Его пальцы так и оставались вялыми. Я выпустила подол платья и свесила руки по бокам. Притворилась марионеткой. На самом деле было ужасно скучно.

Вытащив руку, Уильям сунул ее в карман и отдал мне остаток пирога, чтобы освободить другой карман, куда сунул вторую руку. Я быстро начала есть пирог. У него был вкус соли и жира, упругое мясо скрипело на зубах.

Я была так голодна, что забыла жевать только на той стороне, где нет гнилого зуба, и боль прострелила челюсть до самой шеи. Когда доела, мы полезли на брусья, но не смогли вскарабкаться на них так, как делали обычно, потому что ладони были жирные. Уильям сказал, что пойдет домой, а я ответила, что если он уйдет, я побегу за ним и ущипну его так, что у него навсегда останется синяк на руке. Он заплакал. Не знаю, то ли из-за того, что испугался моего щипка, то ли потому, что совал руку ко мне в трусы. Мне казалось, что плакать в любом случае не из-за чего.

Джулия

Когда я поднялась наверх, телефон перестал звонить. Я вымыла миску из-под хлопьев, оставшуюся после завтрака Молли, и снова отошла к двери. Помедлила. Мысли были полностью заняты телефонным звонком, а когда я о чем-то сильно задумываюсь, по-прежнему забываю, что могу сама отпереть дверь. Возможно, к тому времени, как мне исполнится тридцать, отучусь от этого рефлекса – ждать взрослого с ключом. Когда мне будет тридцать, я проживу вне Хэверли дольше, чем жила в нем.

Хэверли был Домом особого сорта: с заглавной буквы и с ограждением по периметру. Местом для детей, которые слишком плохие, чтобы жить у себя в доме со строчной буквы. Меня отвезли туда из тюрьмы в машине с тонированными окнами. Перед тем как покинуть камеру, я съела еду, которую охранник принес мне из столовой: сосиски с треснувшей бурой шкуркой и круглый темный пудинг, похожий на почву, оставшуюся на дне цветочного горшка. Ела быстро, хватала пальцами, проглатывая комки и чувствуя, как они падают в желудок, словно камешки. Я не знала, накормят ли меня когда-нибудь еще. Когда доела, меня посадили в машину вместе с двумя полицейскими, и мы несколько часов ехали по извилистым, ухабистым дорогам, от которых завтрак подпрыгивал и извивался внутри. Тонкая пленка жира осела на деснах, на языке, скопилась на месте отсутствующих зубов. У нее был вкус мяса, и что-то горькое, как бензин, поднималось к горлу изнутри.

– Меня немного тошнит, – сказала я.

– Дыши глубже, – посоветовала женщина-полицейский.

– Можно приоткрыть окно?

– Нет, – ответила она, потом открыла «бардачок» и протянула бумажный пакет. – Вот, держи. Можешь срыгивать сюда.

Остаток пути я пыталась заставить тошноту дойти до самого горла, потому что хотела размазать все это по заднему сиденью. Тогда мне позволили бы опустить стекло. Но меня так и не стошнило, пока машина не остановилась на подъездной дорожке у Хэверли. Женщина-полицейский подошла, чтобы открыть дверцу с моей стороны; порыв холодного воздуха ударил меня в лицо. Тогда я согнулась и блеванула ей на ботинки.

– О боже, – произнесла она.

– Я же говорила, что меня тошнит, – сказала я, вытирая губы рукой, а потом вытирая руку о сиденье.

Она вытащила меня из машины за локоть, и я увидела низкие здания, стоящие квадратом. Это было совсем не похоже на тюрьму. Я поморщилась от разочарования. Воображала-то себе колючую проволоку и решетки на окнах. Знала, что это произвело бы впечатление на Донну, когда она приедет навестить меня.

Люди, патрулировавшие коридоры Хэверли, походили не столько на родителей, сколько на смотрителей зоопарка. Каждое утро они будили меня в одно и то же время, отводили в ванную комнату, следили, как я принимаю душ; отводили меня обратно в спальню, следили, как одеваюсь; отводили в столовую, следили, как я ем; отводили в школу, следили, как я рву свою тетрадь и прячу под партой. Большинство из них были добрыми. Они называли меня «детка», «дружок» и «девочка», учили, как не переступать грань ярости: дышать, считать, перечислять то, что вижу вокруг. День за днем эти надзиратели постоянно были рядом со мной, заставляя думать, что они здесь потому, что любят меня, но по вечерам начинали посматривать на свои часы и спрашивать: «Ночная смена еще не пришла?» Что бы мы ни делали вместе, когда приходили ночные надзиратели, дневные поднимались и говорили: «Пока, детка, увидимся завтра». Именно тогда я вспоминала, что они на самом деле вовсе не любят меня. Они со мной только потому, что им платят. Тогда я швыряла игровую доску через всю комнату, рвала учебники или била других детей головой о стену. Когда я делала такие плохие вещи, надзиратели подходили и держали меня за руки и за ноги – по одному на каждую конечность – так крепко, что я не могла двигаться. Я часто делала что-нибудь плохое. Мне нравилось, когда меня держали. Нравилось обмякать в руках и слышать, как говорят: «Вот так. Успокоилась, вот умница. Хорошая девочка, Крисси. Хорошая девочка». Почти как будто я вовсе не плохая.

Хэверли был полон собственными ритмами и шумами – сиренами, воющими в коридорах, криками детей в комнатах, – но самым главным звуком был перезвон ключей, которые надзиратели носили объемистыми связками на поясах. Когда я начала новую жизнь, то всякий раз, доходя до закрытой двери, останавливалась у нее и ждала, пока надзиратель отопрет и пропустит меня. И каждый раз, осознавая, что могу сама отпереть ее, я чувствовала острое желание закричать. Люди говорили, что несправедливо было отпускать меня, когда мне исполнилось восемнадцать, говорили, что меня нужно оставить под замком навсегда. Я согласна: несправедливо. Люди, обладающие властью, сначала спрятали меня от мира, а потом выкинули в жизнь, которой я не умела жить, в мир, который не умела понимать. Я скучала по лязгу и перезвону, царившему в коридорах Хэверли, по большим металлическим замкам на дверях.

«То был мой дом, – хотела сказать я, – мой дом с маленькой буквы. Было несправедливо заставлять меня покинуть его».

* * *

Холодная погода загнала в кафе толпу рабочих, и я весь день отмеряла порции картофельных ломтиков в полиэтиленовые пакеты и пробивала чеки на кассе. В обед взяла из витрины с подогревом кусок пирога с курицей и грибами и съела в уголке кухни. Начинка была мучнистой, склеенной солоноватым серым клейстером. Я слизала крошки, застрявшие между зубцами металлической вилки, и ощутила слабое сожаление, когда они закончились.

В три часа миссис Г. вышла из кабинета и похлопала меня по плечу.

– Тебя просит к телефону какая-то женщина, – сказала она. – Некая Саша. Говорит, пробовала дозвониться тебе домой. Говорит, что она из службы опеки. Но что ей нужно, не сказала. Подойдешь?

Язык превратился в горячий кусок сырого мяса. Я посмотрела на Аруна, взглядом прося его: «Пожалуйста, скажи, что мне нельзя подойти. Скажи, что я должна мыть пол, или жарить рыбу, или присматривать за посетителями». За столиком в углу одиноко сидела пожилая женщина, обдирая кляр с жареной трески. Арун махнул рукой и сказал:

– Да, конечно, иди, Джулия.

И я проследовала за миссис Г. Я чувствовала себя ребенком, которого выгнали из класса. В кабинете она снова похлопала меня по плечу, отошла к дивану и взяла в руки свое вязание. Я думала, что миссис Г. вернется на кухню, но она взяла из миски, стоящей на кофейном столике, две конфеты в розовых обертках и села на диван.

– Не обращай на меня внимания, дорогая, – сказала она. – Тебе нужно говорить по телефону, а я пока послушаю радио.

Миссис Г. милая и очень любопытная. Она, конечно, не станет слушать радио. Будет слушать меня. Я взяла телефонную трубку кончиками пальцев.

– Алло.

– Привет, Джулия, привет. – Саша была одной из немногих людей в мире, знавших, кто я такая на самом деле. Она притворялась, будто не ненавидит меня, но у нее не получалось – я слышала это в ее голосе, под слоем оживленности. Ненависть. – Как вы? – спросила она.

– Хорошо, – ответила я.

– Отлично. Отлично. Значит, так. Мне звонили из больницы, – сказала она. Мне показалось, будто в горло вонзился рыболовный крючок, дергая за миндалины и пытаясь вывернуть меня наизнанку. – Как Молли? Осваивается с гипсом?

Молли невероятно гордилась гипсовой повязкой на руке. Перевязь она носила только в течение выходных, а в понедельник утром я с радостью сунула обе ее руки в рукава пальто. Когда она надевала пальто поверх перевязи, пустой рукав жутковато болтался. В понедельник я натянула его поверх гипса, так, что виднелся только белый краешек, но Молли поддернула рукав, чтобы все первым делом видели повязку на ее предплечье. Она вошла в школу, гордо неся загипсованную руку, точно трофей, а когда вернулась, гипс был расписан фломастерами от локтя до запястья. Молли изрядно времени потратила на то, чтобы показать мне каждый рисунок и рассказать, кто его нарисовал, а когда пришли домой, попросила тоже нарисовать что-нибудь. Но я не стала.

– У нее все хорошо, – сказала я.

– Отлично, – отозвалась Саша. – Замечательно. Что ж, я просто подумала, что неплохо бы вам прийти и повидаться со мной. Просто короткая встреча. Как насчет завтрашнего утра? Подойдет?

– Завтра?

– Утром. В десять. Годится?

– Но у Молли все хорошо.

– Почему бы нам просто не поболтать завтра?

Я не хотела болтать завтра. Хотела сказать Саше, что повторенное «просто» не делает то, о чем она говорит, менее угрожающим; хотела спросить, кто донес на меня. Скорее всего, щурящийся врач, который посчитал, будто я намеренно причинила Молли вред. Миссис Г. начала подпевать музыке, игравшей по радио, а часы на стене подсказывали мне, что пора идти забирать Молли из школы. Казалось, горло сжалось, превратившись в тонкую резиновую трубочку.

– Завтра. Отлично. До свидания, – сказала я и повесила трубку.

Глотать было больно. Дышать больно. Я пыталась избавиться от помехи, возникшей где-то между ключиц, но она оставалась на месте.

Если б миссис Г. не щелкала спицами прямо у меня за спиной, я спросила бы Сашу, назначена ли эта встреча для того, чтобы сказать мне, что они забирают у меня Молли, и она издала бы отрицательное высокое фырканье и сменила бы тему. Я была рада, что эта пантомима осталась неразыгранной. Они уже много лет хотели забрать Молли, но не могли найти повод – а теперь этот повод нашелся, большой, неуклюжий и покрытый фломастерными надписями. Я подумала о напряженном голосе, который слышала по телефону. «Крисси». Кто бы это ни был, он каким-то образом выследил меня. Должно быть, поговорил с кем-то, кто знает меня, с кем-то, кто ненавидит меня. Саша знает. И ненавидит.

Боль тугой лентой натянулась между плечами и распространилась до основания черепа. Я выгнула спину, борясь с нею. Та же боль, которую я чувствую каждый год, – воскресает весной и рассеивается с приходом лета. Иногда, когда я чувствовала, как она распространяется от моих плеч к голове, я представляла ее кровью в воде. Темно-красными руками, опущенными в прозрачную жидкость.

Я потерла выступы позвонков, тянущиеся от основания шеи к затылку.

– Шея затекла? – спросила миссис Г.

– Всё в порядке, – сказала я, но она уже стояла позади – на голову ниже меня и вдвое шире.

Отвела мою руку, и я почувствовала прикосновение цепких пальцев. Кожа на подушечках затвердела от многих лет вязания на спицах разных вещей из плотной шерстяной пряжи. Я чуяла запах пряностей и опилок – и вдруг ощутила резкое желание заплакать. Прикосновение пальцев к моей коже заставило меня почувствовать себя маленькой и беззащитной. Я сжала зубы. Никогда не плачу.

– У тебя шея просто каменная, – сказала миссис Г., равномерно очерчивая большими пальцами круги чуть ниже моего затылка. – И шея, и плечи тоже. Это все из-за того, что Арун постоянно заставляет тебя стоять над фритюрницей. Я скажу ему, чтобы он так не делал. Тебе нужно каждый день по двадцать минут лежать на полу. Подложить под голову книги и плашмя лежать на полу, не двигаясь. Хорошо?

Я кивнула, но ничего не сказала. Сняла фартук, натянула куртку и вышла в предвечерний холод.

Все впустую. Месяцы тошноты и тяжести, годы мытья, работы и беспокойства. Я купила Молли кроссовки с лампочками в подошве, водила ее в церковь в канун Рождества и учила смотреть в обе стороны, прежде чем переходить дорогу… но точно так же я могла бросить ее в угол, пока она была еще младенцем, и ждать, пока она захлебнется своим криком. В обоих вариантах все закончилось бы одинаково: моим одиночеством.

За неделю до того, как упасть с парапета, Молли перестала жевать посреди чаепития и посмотрела на меня, выпучив глаза и прижав пальцы к губам.

– Ой, зуб, зуб, – пискнула она.

– Болит?

– Как-то странно чувствуется.

– Странно болит?

– Нет, просто странно.

Это было хуже всего: то, что Саша была достаточно жестокой, чтобы забрать ее, достаточно подлой, чтобы забрать ее, и имела право забрать ее. Потому что ребенок, оставшийся со мной, должен в итоге превратиться в мозаику из гнилых крошащихся кусочков. Если Молли останется со мной, она вырастет и станет Крисси.

На полпути вдоль улицы я нырнула в переулок и прислонилась к стене. Расстегнув молнию, распахнула куртку, чтобы холодный ветер остудил пот под мышками. Представила, как этот пот превращается в корку инея, осыпающуюся при малейшем движении. Собственное сердце казалось мне крошечным и пустым, словно бубенчик на кошачьем ошейнике. В переулке стоял сильный запах мочи, и он стал еще сильнее, когда я сползла наземь. Когда рухнула на колени. Когда уткнулась лбом в асфальт. Когда раскрыла рот, чтобы закричать.

Крисси

На следующее утро, проснувшись, я увидела маму возле моего гардероба.

– Сегодня ты не пойдешь в школу, – сказала она.

Я пощупала у себя под подбородком.

– У меня свинка? – Многие ученицы не ходили в школу из-за того, что болели свинкой.

– Нет, – ответила она.

Потом достала из гардероба мое церковное платье и понюхала его под мышками, затем сбрызнула цветочными духами из красивого стеклянного флакончика. Я не знала, зачем мама достала церковное платье в пятницу. Выколупала из уголка глаза кусочек засохшей слизи и спросила:

– Мы идем в церковь?

– Нет, – сказала она. – Конечно, нет. Сегодня пятница. Одевайся.

– Ты заплатила за лектричество?

– Одевайся, – повторила мама и ушла, но я встала не сразу. Еще полежала в постели, водя костяшками пальцев по своим ребрам, которые выступали, словно бруски ксилофона, на груди ниже сосков.

На самом деле я не любила ходить в школу, потому что мне не нравилась мисс Уайт, не нравилось делать задания и не нравилось сидеть рядом с Ричардом, но мне нравилось быть дежурной по молоку. Когда ты дежуришь по молоку, то во время перемены выходишь из класса и забираешь с игровой площадки ящик с молочными бутылками, а потом ставишь на каждую парту по бутылке и кладешь соломинку. Когда все молоко роздано, мисс Уайт обходит класс, неся жестяную коробку с печеньем, и кладет по штучке рядом с каждой бутылкой. Я долго пыталась уговорить мисс Уайт сделать меня дежурной по печенью, потому что это было бы еще лучше, чем быть дежурной по молоку, но она всегда говорила «нет».

– Отвечать за печенье должны взрослые, – сказала мисс Уайт.

– Почему? – спросила я.

– Потому что это взрослая работа.

– Мне кажется, это должен делать кто-то из детей. Думаю, я должна.

– Крисси, сделать тебя дежурной по печенью – это, как говорится, рецепт катастрофы.

Я понятия не имела, о чем она.

Можно было заранее сказать, будет сегодня плохое молоко или хорошее, если присмотреться к бутылкам в ящике. Лучше всего, когда они покрыты тонким слоем водяных капель, словно вспотели: это значит, что молоко в бутылках свежее и холодное. Когда они покрыты инеем, это уже не так хорошо, потому что значит, что молоко замерзло и тебе придется оттаивать его на батарее, а это долго. Хуже всего бывало, когда с самого утра светило солнце и белая жидкость в бутылках становилась цвета сливочного масла. Это означало, что молоко будет теплым, словно вода в ванной, густым и похожим на творог.

Лучше всего в работе дежурной по молоку было то, что, раздав бутылки, я относила ящик обратно на игровую площадку, а потом представлялась возможность выпить молоко из ничейных бутылок. Они почти всегда оставались, потому что кто-нибудь из учеников почти всегда отсутствовал. В хорошие дни в ящике оставалось пять или шесть бутылочек. Поставив ящик на землю под карнизом, я пригибалась и протыкала пальцем бутылочные крышки. Забавнее было бы протыкать фольгу соломинкой, тогда получался приятный щелчок, но пить ничейное молоко нужно было быстро-быстро, а через соломинку получалось медленно-медленно. Я была дежурной по молоку всю весну и научилась пить очень быстро. Бутылка, палец, глоток, готово. Могла опустошить бутылку одним глотком. По правде говоря, я не очень любила молоко, но если выпить его много, то можно не волноваться о том, что после школы нечего есть. После окончания перемены приходилось сидеть за партой очень смирно, ведь живот был настолько заполнен, что я знала: если буду двигаться слишком быстро, стошнит. Наверное, поэтому мисс Уайт и позволила мне так долго быть дежурной по молоку – тогда после перемены я вела себя тихо.

Мама крикнула, чтобы я пошевеливалась, и я откинула одеяло, думая о том, что не пойти в школу – значит остаться без молока и без школьного обеда тоже. Это будет очень голодный день, но иногда так случается в жизни. Нужно только не опускать голову.

Выбравшись из постели, я посмотрела на простыню, покрытую желтыми пятнами, которые накладывались друг на друга. Такие же круги бывали у меня на руках, когда меня ели лишайные грибки: темные по краям, разной величины. Посередине постель была мокрой, а ночнушка оказалась холодной и липкой. Мама оставила флакончик с духами на подоконнике, и я побрызгала самые заметные пятна на простыне. Однако от этого она стала пахнуть не лучше, а даже хуже. Я прикрыла простыню одеялом и понадеялась, что к ночи она высохнет.

В кухне мама заплела мне волосы в тугие косы. Пальцы у нее были грубыми; она так дергала меня за волосы, что мне казалось, будто кожа на голове сейчас лопнет, но я не издала ни звука, потому что тогда она стала бы дергать еще сильнее. Закончив, мама положила ладонь мне на голову и прошептала:

– Отче, защити меня. Боже, сохрани меня.

Ладонь у нее была холодная, и пахло от нас обеих одинаково: цветами на поверхности и грязью под. После молитвы мама вытерла ладонь о бедро, словно избавляясь от прикосновения ко мне.

Мы вышли из дома и вместе пошли по улице. Ее туфли издавали звук «клак-клак, клак-клак», точно копыта пони, а пальцы впились в мое запястье. Мы прошли мимо мальчишек, которые играли на углу со старой велосипедной шиной, но большинство детей торчали в школе. Я была недовольна. Хотела, чтобы они видели, как мы с мамой идем по улице в своих церковных платьях, почти держась за руки. Когда мы дошли до города, церковные туфли натерли мне пятки, но когда я замедляла шаг, мама дергала меня за руку, принуждая идти быстрее. Мы вышли на главную улицу и прошли мимо бакалейного магазина, мясного магазина и универмага «Вулворт». Я спросила маму, куда мы идем, но она не услышала или притворилась, будто не услышала, и когда мы почти дошли до конца улицы, она втащила меня в какую-то дверь так быстро, что я даже не заметила, что написано на этой двери.

За дверью оказался вовсе не магазин, как я думала. Там была приемная, такая же, как у детского врача или стоматолога. Я видела такие приемные в роликах, которые нам показывали в школе. Один из них назывался «Визит к терапевту», а другой – «Визит к стоматологу». Все в этой комнате было мягкого, неяркого цвета, а на стенах висели фотографии семей с широкими белозубыми улыбками, и я подумала, что это, наверное, кабинет стоматолога, а мама привела меня сюда, чтобы вылечить мой гнилой зуб. Она подтащила меня к столу, за которым сидела женщина, разговаривая по телефону. Когда женщина увидела нас, она положила трубку и улыбнулась так же широко, как люди на фотографиях, только зубы у нее были желтые и неровные, словно булыжники в мостовой, и даже наезжали один на другой. Я подумала, что люди с такими зубами не должны работать у стоматолога. И еще подумала, что людям с такими зубами вообще нельзя выходить из дома.

– Это моя дочь, – сказала мама. – Ее зовут Кристина. Ее нужно удочерить.

– Ну-у… – сказала женщина за столом.

– Удочерить.

– Э-э-э…

– Кристину нужно удочерить.

– Ты уже много раз это сказала, – вмешалась я.

– Заткнись.

Я обводила узор на ковре носком своей церковной туфли. Лицо горело. Мама не понимала, что такое удочерить. Удочерить – это когда люди берут к себе не свою девочку, как мама Мишель приняла ее к себе от жестоких людей, живших в Лондоне, и оставила у себя, хотя Мишель по-настоящему-то не ее ребенок. Но я с самого начала мамин ребенок. Ей не нужно меня удочерять. Такие мамины ошибки я ненавижу. От них лицо горит. Когда я подняла взгляд, то увидела, как женщина за столом облизывает губы, и подумала, что сейчас она объяснит маме насчет удочерения; но вместо этого женщина обратилась ко мне.

– Привет, зайчик, – сказала она. – Кристина – красивое имя. А меня зовут Энн. Может быть, ты присядешь, пока я немного поболтаю с твоей мамочкой? Если хочешь, могу дать апельсиновый сок.

Я села на одно из поцарапанных синих кресел у окна, и Энн принесла мне сок в пластиковом стаканчике. Он был таким жидким, что я решила: наверное, это просто вода, которую она налила в стаканчик, где когда-то был настоящий сок. Я смачивала в нем пальцы и рисовала узоры на подлокотнике кресла. Мама не смотрела на меня. Она стояла очень прямо, одной рукой обхватив себя за пояс, а второй сжимая полу пальто. Пальцы ее были белыми и скрюченными, словно когти.

Энн вернулась к столу и собралась уже заговорить с мамой – тихо, чтобы я не услышала, – когда дальше по коридору открылась дверь, и мы услышали плач. Это был приглушенный плач со всхлипами, как будто кто-то прижимал ко рту носовой платок, и почти сразу же по коридору прошла женщина, прижимающая носовой платок ко рту. Я подумала, что это она, должно быть, плакала. Платок раньше был белым, но теперь сделался серым и слишком мокрым, чтобы вместить еще больше слез, однако женщина продолжала проливать их. Когда она дошла до конца коридора и увидела в приемной маму и меня, то перестала плакать и покачнулась. Потом сложила платок пополам и высморкалась в него, сложила еще раз и вытерла под глазами. Моргнула много раз подряд.

Она была красивой. Лицо ее было в пятнах оттого, что она плакала, макияж вокруг глаз размазался, но она все равно была красивой. Желтые волосы и пудра на щеках. Я посмотрела на ее ноги, затянутые в чулки того же цвета, что и кожа, отчего эти ноги были гладкими, как у куклы. Мамины ноги покрыты царапинами и шелухой, как и мои. Мама уродливая, как и я. А эта женщина не была уродливой. Она была как ангел.

Когда она сумела перестать плакать, то подошла к столу и сказала Энн:

– Ничего не получилось. Они разрешили матери оставить его. После всего этого… Это неправильно. Так нельзя поступать с людьми.

Энн наморщила лоб и начала говорить:

– О, мне так…

Но моя мама перебила ее.

– Вы хотите взять приемного ребенка? – спросила она.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Методические рекомендации подготовлены в помощь педагогам образовательных организаций. В книге вы на...
В этой книге знаменитый математик Владимир Мазья рассказывает о первых тридцати годах своей жизни. О...
Пожалуй, главное, чему нас научил интернет, – любовь человечества к картинкам. Человеком руководит и...
Документально-историческое издание авторов Сергея Кузнецова и Дмитрия Кузнецова основано на архивных...
- Нравится, когда с тобой обращаются?! Он сдавил мое горло и шлепнул. Люди в вагоне делали вид, что ...
Это саммари – сокращенная версия книги «Очаровательный кишечник. Как самый могущественный орган упра...