Исключительные Вулицер Мег
— Мы целый день просто слоняемся туда-сюда по квартире, — поделилась Эш. — Папа бьется в истерике, говорит, что Гудмен разгильдяй и когда-нибудь станет безработным. Жалеет, что мы оба не поехали в банковский лагерь. Говорит, я должна написать мощную пьесу и заработать кучу денег. Свою версию «Изюма на солнце». Белую версию. Меньшего от меня не ждет.
— Все мы будем безработными, — сказала Жюль.
— Ну и когда ты приедешь?
— Скоро.
Иногда Жюль сочиняла по ночам письма Эш и Итану, Джоне и Кэти, даже Гудмену. Послания Гудмену, сознавала она, получались очень кокетливыми. А в игривом письме не выражаешь своих чувств, не пишешь: «Ах, Гудмен, я знаю, что ты не подарок, вообще-то ты сволочь порядочная, но, несмотря ни на что, я в тебя влюблена». Взамен пишешь: «Привет, Хэндлер на связи! Твоя сестра зазывает меня в город, но там же вроде бы одни трущобы». Насколько это отличается, размышляла она, от того, как общался с ней Итан. У того что на уме, то и на языке, он никогда ничего не таит. Раскрывался перед ней, давая понять, что предлагает себя, а вот нужен ли он ей? И когда она сказала «нет», не притворился, будто он вообще не о том говорил, а просто сказал: давай попробуем еще раз. Вот и попробовали. И хотя в конце неудавшегося эксперимента не оставалось горечи, он все-таки признался, что его навсегда слегка ранил ее отказ.
— Самую малость, — сказал он. — Вроде как видишь человека, раненного на войне, и миллион лет уже прошло, а он по-прежнему чуть прихрамывает. Разве что в моем случае надо знать о ране, чтобы ее заметить. Но это на всю жизнь.
— Неправда, — неуверенно возразила она.
Она, как положено, написала Итану, рассказав, как ужасно проводит время в Хеквилле, и он тотчас ответил — в 1974 году люди, даже подростки, часто писали друг другу длинные письма. Его послание испещряли фигурки из «Фигляндии». Они танцевали, ловили рыбу, выпрыгивали из зданий и приземлялись со звездами над головами, но в целом невредимыми. Чем угодно занимались, только не целовались и не трахались. Таких картинок он не стал вставлять в письмо, адресованное Жюль, и поскольку обычно у него там и сям мелькали рисунки, изображающие сексуальную активность, их отсутствие на полях нынешнего послания было заметно. Но опять же, как и в случае с очень легким военным ранением, надо было знать об этом, чтобы разглядеть — или в данном случае увидеть, что этого нет.
«Дорогая Жюль, — выводил Итан Фигмен шариковой ручкой, почерком тонким, мелким, изящным, столь разительно контрастирующим с пухлой рукой, державшей перо. — Я сижу в моей комнате с видом на Вашингтон-сквер, сейчас три часа ночи. Опишу тебе свою комнату, чтобы ты сама ощутила обстановку. Во-первых, представь себе запах „Олд Спайс“ в воздухе, создающий атмосферу таинственную и как бы морскую. (Не надеть ли мне шапочку „Каноэ“, как у кое-кого из наших знакомых? Тебя бы это возбудило?) Затем представь себе, если угодно, комнату с решеткой на окне, потому что мы с папой живем на первом этаже этой халупы (нет, не ВЕСЬ народ из „Лесного духа“ богат!) и снаружи бродят торчки. Комната забита бессмысленным хламом — хотел бы я тебе сказать, что мусор в ней высокохудожественный, но на самом деле она заполнена упаковками от печенья „Ринг Дингс“, телепрограммами и спортивными шортами: из такой комнаты ты бы точно захотела удрать от меня навсегда. А, погоди, ты ведь уже это сделала. (ШУТКА!) Знаю, ты в общем-то не удрала, хотя если бы я тебя рисовал, то обязательно поместил бы рядом с твоими ногами эти самые значки, обозначающие стремительный бег, будто тебя уносит ветер…
Уносит „вдаль“.
(Между прочим, ты чертовски права, когда называешь бессмысленной строчку „уносит вдаль“ в песне „Ветер тебя унесет“).
Ладно, я очень-очень устал. Рука моя трудилась целый день (как бы намекаю на шуточки про дрочку), и ей нужно поспать, да и мне тоже. Эш и Гудмен хотят поскорее собрать у себя всех наших, ориентируемся на выходные через неделю. Скучаю по тебе, Жюль, и надеюсь, что ты переживешь начало осени в Хеквилле, который, слышал, славится своей осенней листвой — и тобой.
С любовью,
Итан.
P. S. На этой неделе случилось странное: меня выбрали для дурацкой статьи в журнале Parade под названием „Подростки, на которых стоит обратить внимание“. Рассказал им про меня директор „Стайвесанта“ — моей средней школы. Встречаюсь на неделе с интервьюером и фотографом. Когда выйдет статья, придется совершить ритуальное самоубийство.»
Они встретились в городе в субботу после начала учебного года. Жюль приехала на поезде железной дороги Лонг-Айленда и вышла из приземистого здания Пенн-стейшн с рюкзаком за плечами, будто в поход собралась. А вот и они, ждут ее на широкой лестнице центрального почтамта через дорогу — Эш, Гудмен, Итан, Джон и Кэти. Между ней и ними уже есть разница. У нее с собой рюкзачище, вокруг пояса обмотан свитер, и тут внезапно до нее дошло, сколь неудачный выбор она сделала: примерно так отправляются на отдых всякие старперы. Ее друзья одеты в тонкие индийские хлопковые рубахи и вельветовые ливайсы, и никакой поклажи у них нет, ведь они здесь живут, незачем всюду таскать свое барахло за собой, словно кочевникам.
— Вот видишь? — воскликнула Эш. — Ты выжила. И теперь мы снова все вместе. В полном составе.
Она так искренне это сказала; она всегда была серьезным, верным другом, и никак иначе. Она не была забавной, подумала тогда Жюль, уж точно нет. За всю жизнь Эш никто никогда не назвал бы ее забавной. Называли милой, изящной, притягательной, деликатной. Кэти Киплинджер тоже была не забавной — она была бескомпромиссной, шумной, эмоциональной. Роль смешной девчонки в компании отводилась исключительно Жюль, и теперь она ощутила облегчение, вновь войдя в образ. Кто-то спросил ее, как дела в школе, и Жюль рассказала, что по истории сейчас проходят русскую революцию.
— А вы знаете, что Троцкого убили в Мексике? — чуть возбужденно спросила она. — Вот почему там нельзя пить воду.
Эш взяла Жюль под руку и сказала:
— Да-да, ты точно все такая же.
Итан стоял, чуть раскачиваясь, слегка нервничая. Сюжет про него в журнале Parade вышел на этой неделе, и, хотя на самом деле это была всего лишь врезка внизу страницы, сопровожденная не слишком ужасной фотографией Итана, с падающими в глаза кудрями, за работой, друзья безжалостно отнеслись к интервью, в котором он, отвечая на вопрос о том, почему он предпочел анимацию рисованию комиксов, вроде бы сказал: «Что не гуляет, то не вставляет».
— Ты правда так сказал? — допытывался Джона Бэй за обедом в пабе «Авто» в здании «Дженерал моторс», где все расселись по двое на шасси настоящих автомобилей и ели блюда, подаваемые точно такими же официантками, какие обычно в придорожных заведениях обслуживают клиентов прямо в машинах. Вдали выводили из проектора на стену очередную серию «Трех балбесов», пытаясь воссоздать атмосферу кинотеатра для автомобилистов на открытом воздухе.
— Ни одной девчонке никогда не нравились «Три балбеса», — сказала Жюль, не обращаясь ни к кому конкретно.
— Да-да, прямо так и сказал, — печально ответил Итан Джоне во мраке.
— Зачем? — спросил Джона. — О чем ты вообще думал, Итан? Неужто не понимал, как это прозвучит? Моя мать всегда говорит: общаясь с журналистом, можешь сколько угодно думать, что владеешь ситуацией, но на самом деле вечно попадаешь впросак. В семидисятом году она давала большое интервью Бену Фонг-Торресу в Rolling Stone, и ее до сих пор спрашивают про ту самую строчку о «любви к себе». Ей приходится вновь и вновь повторять: «Это было полностью вырвано из контекста». Она, конечно же, говорила не о мастурбации, а как бы о самоуважении. Дело не в том, что журналисты обязательно стараются тебя подловить. Просто у них свои задачи, которые могут совершенно не вписываться в твои интересы.
— А вот попробуй сам дать интервью, — сказал Итан.
— Да в жизни никто не станет брать у меня интервью, — возразил Джона, который и впрямь был нерешителен и мягок. Его лицо, впрочем, было необыкновенно красивым — уж об этом кто-нибудь мог бы его расспросить.
— Хотел бы я дать интервью, — вставил Гудмен.
— О чем же можно сделать интервью с тобой? — спросила Кэти. — О твоем детском леденце в форме моста «Золотые ворота»?
— Да о чем угодно, — ответил он.
— На днях приходил мой школьный психолог с брошюрами по профориентации, — сказала Жюль. — Теперь нам надо думать, как стать специалистами. Найти себе поприще.
Она на мгновенье задумалась.
— Думаете, большинство людей, у которых уже есть поприще, — спросила она, — как-то случайно на него наткнулись? Или выбирали прицельно, решая все разузнать о бабочках или японском парламенте, потому что знали: так они смогут выделиться?
— Большинство не выбирает с умом, — сказал Джона. — Они вообще в таком ключе не думают.
Но именно в тот момент Жюль страстно захотела, чтобы свое поприще появилось и у нее. Ни одна область ее пока что не зацепила; театр не в счет, ведь тут она не блещет. И все же ей нравилось участвовать в спектаклях в лагере, нравился момент, когда весь актерский состав собирался вокруг режиссера. Ей было по душе, что постановка напоминает плавучий остров, и в этот миг ничто не казалось более важным, чем совершенствование этого острова.
Итан Фигмен почтительно помалкивал, пока все болтали о тех поприщах, которые себе найдут или не найдут, или которые найдут их сами. Сошлись на том, что Эш могла бы многого добиться в своей области, «но я должна знать, что мне этого действительно хочется», уточнила Эш. Вот Итан точно нашел свое поприще, или оно его нашло еще в детстве, когда неудачный брак родителей был в самом разгаре, и вот ночью он лежал в постели, мечтая о мультяшной планете, которая существует в обувной коробке под детской кроватью. Хотя он и ляпнул глупость репортеру журнала Parade, Жюль подумала, что, может быть, Итан движется к чему-то большому и никто из них не может составить ему компанию в этом путешествии.
— На Джоне лежит проклятие сына знаменитости, — вставил Гудмен.
И добавил:
— Хорошо бы и у меня мать была знаменитой. А так придется самому прославиться, а это гораздо труднее.
Они рассмеялись, но лень Гудмена была подлинной. Он хотел получить все на блюдечке, даже хотел, чтобы кто-то другой создал ему репутацию. Итан был единственным из них, кто на самом деле приобретал репутацию, и остальным уже казалось, что он может ее разрушить.
В потемках паба «Авто» три балбеса на экране постоянно лупили друг друга по голове. Мо угрожал Керли, как Адольф Гитлер какой-нибудь мелкой сошке. На самом деле не такая уж большая разница между балбесом Мо и Адольфом Гитлером, подумала Жюль, этими двумя сумасшедшими, так же схожими своей агрессивностью, как и прямыми черными волосами. Но посмотрите, до чего милы Итан и Джона, думалось ей. Не Гудмен — тот вовсе не мил. А вот Итан с Джоной могут пленить вас своим дружелюбием. Итан неряшлив, но пылок, а Джона — сдержанный, мягкий вариант мужской доброты. Она не знала, что на самом деле любит Джона Бэй, что ему хотя бы просто нравится. У него были красивые волосы, как у его знаменитой матери, и длинные пальцы, которые бегали по струнам гитары, но он был рассеян, всклокочен, и никто толком не знал в полной мере, каков он, не считая того, что на него приятно посмотреть, с ним весело, а если расспросить хорошенько, он расскажет, как через мать познакомился с другими знаменитыми певцами. Однажды он рассказал, что, когда был маленьким, Джони Митчелл у себя на кухне в Лорел-каньоне приготовила ему хот-дог с тофу.
В этот день после обеда они отправились прямиком в Виллидж, и поскольку на дворе стоял золотой век легкой, мягкой марихуаны — и последние деньки, когда можно что угодно делать в городе, на свежем воздухе, — они, прогуливаясь по 8-ой улице, в открытую пустили по кругу косяк. Они заглядывали в лавки, где торговали всякими фенечками и плакатами, а потом сели на метро и отправились на окраину, где рыхлой размазанной массой вывалили наружу. Шестеро в ряд, занимая всю ширину тротуара, двинулись по Централ-парк Вест к 91-й улице, которая в те дни слегка не в меру кайфовала, хотя в конце концов весь Манхэттен невообразимым образом захватят богачи, и останется очень мало районов, где даром не захочешь гулять. А теперь они всей компанией вошли в «Лабиринт».
В 1970 году, когда ему было одиннадцать лет и он сидел за кулисами на Ньюпортском фолк-фестивале, где его мать была одним из хедлайнеров, Джона Бэй попался на глаза фолк-певцу Барри Клеймсу из группы The Whistlers. Барри Клеймс и Сюзанна после своего романа остались друзьями и часто натыкались друг на друга в музыкальном кругу. В последние месяцы их отношений Барри частенько наведывался в лофт на Уоттс-стрит, но никогда не проявлял особого интереса к Джоне, который в то время был очень тихим темноволосым малышом, миниатюрной копией своей матери, печальным, вечно играющим в «Лего» — эти адские штучки, которые могут попасть под босую ногу и на несколько недель оставить на ней глубокие отметины.
Но здесь, сейчас, в Ньюпорте, Джона выглядел и вел себя иначе. Теперь он не просто играл в «Лего», а сам стал музыкантом и бродил за сценой на всех фолк-концертах, играя на любой гитаре, какая под руку подвернется. «Толковый паренек», — сказал Барри кто-то из персонала, кивнув на Джону, который сидел и томно напевал странную песенку, сочиненную на ходу. Своим высоким, детским голосом Джона выводил:
- «Я ломтик хлеба, просто тост —
- Хоть кусай,
- Хоть ломай.
- Маслом смажешь —
- И глотай…»
На этом слова и музыка иссякли, и Джона утратил интерес и положил гитару. Но Барри Клеймс признал, что сын Сюзанны и фрагмент его песни очаровательны. Самому Барри недавно пришлось прекратить сочинять песни. Ему все равно не стать хорошим текстовиком, как Пит, другой участник группы The Whistlers, которому вечно доставалась вся слава. Барри подошел к Джоне и затеял на банджо диковинный сложный рифф, который, естественно, захватил внимание Джоны. «Классно звучит», — сказал мальчик. Барри пожал плечами и кивнул. В течение следующего часа они сидели вдвоем в гримерке The Whistlers, пока остальные участники трио были где-то в другом месте, и музыкант преподал Джоне долгий терпеливый урок на своем банджо с нарисованной на поверхности радугой и угостил его сырными кубиками, нарезанными фруктами и шоколадными пирожными, которые входили в райдер группы. Они быстро подружились, тем более что Барри ощущал в этом острую необходимость. От сына Сюзанны Бэй он ждал хоть немного детского чуда, которым мог бы воспользоваться и он, Барри Клеймс. Он хорошо понимал, что из всех трех участников группы The Whistlers он наименее популярен. Когда он спросил Сюзанну, можно ли забрать Джону на день, отвезти его в дом, который арендовали The Whistlers, и дать ему вволю полазить по утесам, Сюзанна согласилась. Барри был приличным парнем, «добряком», как говорили. Джона нуждался в мужской компании, он не мог все время находиться при матери.
На следующее утро Барри Клеймс встретил Джону в гостинице и повез его в имение, которое снял для группы менеджер. Оттуда открывался вид на гавань, дом был по минимуму обставлен белой плетеной мебелью, по комнатам расхаживала домработница, разливающая в кувшины лимонную воду. Они сели вместе в солярии, и Барри спросил:
— Так почему ты не хочешь повозиться с гитарой, посмотреть, что получится?
— Повозиться?
— Ну да. Поиграть что-нибудь, как ты делал на днях. Начальные куски песен у тебя очень неплохо получались.
— Вряд ли я смогу это повторить, — вежливо ответил Джона.
— Ну, если не пробовать, точно не узнаешь, — сказал Барри.
Джона час просидел с гитарой, а Барри, устроившись в уголке, за ним наблюдал, но обстановка была такой необычной, что мальчик нервничал и ничего не выходило.
— Не беда, — твердил Барри. — Завтра еще придешь.
Отчего-то Джоне и впрямь захотелось прийти сюда опять; никогда прежде никто кроме матери не уделял ему столько внимания. Вновь сидя в той же гостиной на второй день, Барри Клейс спросил у него:
— Жвачку любишь?
— Жвачку кто угодно любит, — откликнулся Джона.
— Это точно, — сказал Барри. — Звучит как песня, которую ты напишешь. «Жвачку кто угодно любит». Но это новая. Классная. Ты должен попробовать.
Он вытащил из кармана пачку с виду обыкновенной жвачки «Кларкс Тиберри», и Джона воскликнул:
— А, ну такую-то я уже пробовал.
— Это специальная серия, — возразил Барри. И протянул пластинку Джоне, который ее развернул и, сложив, отправил в рот.
— Горькая.
— Только поначалу.
— Вряд ли она станет очень популярной, — заметил Джона.
Горечь ушла, и осталась жвачка как жвачка, самая обычная, от какой появляется столько слюны, что даром не надо.
— Итак, — приступил к делу Барри. — Гитара или банджо? Выбирай себе отраву.
— Гитара, — сказал Джона. — А ты играй на банджо.
— Я тебе подыграю, чувак, — ответил Барри.
Он откинулся на кушетку, наблюдая, как Джона с трудом пробирается через несколько аккордов, которым научила мать. Барри взял банджо и заиграл. Это продолжалось полчаса, час, и в определенный момент Джона заметил, что стены комнаты, похоже, становятся выпукло-вогнутыми, гнутся, но не рушатся. Это напоминало землетрясение в замедленной съемке, только ничего при этом не дрожало.
— Барри, — наконец выговорил он. — Стены.
Барри с интересом наклонился вперед.
— А что с ними?
— Они дышат.
Барри улыбнулся, спокойно оценив слова Джоны.
— Иногда так бывает, — сказал он. — Ньюпорт — особое место. Просто воспринимай как есть и радуйся. У тебя есть воображение, Джона. Расскажи, что ты видишь, ладно? Опиши мне. Понимаешь, мне никогда особо не удавалось хорошо описывать происходящее вокруг. Это один из многих моих недостатков. А ты явно родился с описательным даром. Тебе очень, очень повезло.
Двигая рукой, Джона видел, как за ней следует еще дюжина рук. Он сходил с ума и знал это. Он был маленьким мальчиком, сходящим с ума, но иногда такое с людьми случается. У него был двоюродный брат Томас, который в старших классах стал шизофреником.
— Барри, — произнес Джона упавшим голосом. — Я шизофреник.
— Шизофреник? Думаешь? Нет, нет, неправда. Ты просто умеешь по-настоящему видеть и творить, Джона, вот и все.
— Но вещи открываются мне в другом свете. Я ничего такого не чувствовал раньше, а теперь это так. Я очень боюсь.
— Я о тебе позабочусь, — великодушно сказал Барри Клеймс и протянул свою ручищу Джоне, которому оставалось лишь взять ее. Джона боялся, но в то же время ему хотелось смеяться и разглядывать следы своих пальцев, остающиеся в воздухе. Когда Джона ощутил необходимость свернуться в позу плода в утробе и немного покачаться, Барри присел рядом, закурил и терпеливо смотрел на него.
— Послушай, — сказал Барри в какой-то момент, когда день уже клонился к закату, — почему бы тебе не поиграть еще на гитаре — может быть, попеть еще какие-нибудь забавные слова. Так ты потратишь свою творческую энергию с толком, чувак.
И тут Джона заиграл, а Барри призывал его спеть. Слова лились из Джоны, и Барри они казались замечательными, он сходил в другую комнату за магнитофоном, вставил кассету и запустил ее. Джона пел слова, в большинстве своем бессмысленные, но это же здорово, когда тебя называют «чувак», вот он и запел голосом Барри Клеймса.
— Сделай-ка мне сэндвич с арахисовым маслом, чувак, — пропел он якобы на меланхолический лад, и Барри сказал, что это бесценно.
Так продолжалось почти час, и Барри переставил кассету на обратную сторону.
— Спой что-нибудь про Вьетнам, — попросил Барри.
— Я ничего не знаю про Вьетнам, — ответил Джона.
— Да ладно, куда там. Все ты знаешь о грязной войне, которую ведет наша страна. Мама брала тебя с собой на марши мира, однажды и я ходил с вами, помнишь? Ты как мистик. Дитя-мистик. Неиспорченный.
Джона закрыл глаза и запел:
- «Скажи, что не уйдешь, чувак,
- В страну червей, грязной грязи во мгле…
- Скажи, что не уйдешь туда, чувак,
- Ведь жить надо здесь, на земле…»
Барри уставился на него.
— А где эта страна, про которую ты поешь?
— Сам знаешь, — ответил Джона.
— Ты про смерть? Ничего себе, да ты тоже умеешь нагнать мрачняка. Не уверен, впрочем, насчет «грязной грязи», но нищим выбирать не приходится. Идея сильная, и даже мелодия хорошая. Из этого и впрямь могло бы что-то выйти.
Он протянул руку и легонько потрепал Джону по щеке.
— Неплохо сработано, парень, — сказал он и, довольный, щелчком выключил магнитофон.
Но Джона, хоть и закончил играть на гитаре и сочинять слова, до конца дня продолжал бредить. Если он смотрел на колоду для разделки мяса в огромной кухне, древесное волокно плыло, словно это была целая колония живых существ, разглядываемых под микроскопом. Древесное волокно плыло, стены пульсировали, а движущаяся рука оставляла след. Быть шизофреником — это сильно выматывает, это все-таки ужасно. Джона сел на пол в гостиной дома, обхватил голову руками и заплакал.
Барри стоял и смотрел на него, не зная, что делать.
— Вот же фигня какая, — пробормотал он.
В конце концов явились два других участника The Whistlers в компании нескольких фанаток.
— Кто этот малыш? — спросила красивая девушка.
На самом деле ей самой на вид не больше шестнадцати, заметил Джона, ближе к его собственному возрасту, чем к мужскому, но она, как и остальные, недосягаема. Он был совершенно один.
— Похоже, он вырубается, — сказала она.
— Я шизофреник, как мой двоюродный брат! — признался ей Джона.
— Ого, — сказала девушка. — Правда? Ах, бедный малыш. У тебя раздвоение личности?
— Что? Нет-нет, — сказал Барри. — Тут кое-что другое. И он не шизофреник, он просто сильно переживает.
— Его мать — Сюзанна Бэй, — добавил он для усиления, и у девушки глаза на лоб полезли. Барри подошел к Джоне и присел рядом.
— С тобой все будет отлично, — прошептал музыкант. — Обещаю.
И действительно к тому времени, когда Барри отвозил Джону обратно, галлюцинации стихли. Остались лишь отдельные бледно-розовые и зеленые пятнышки на белой поверхности. И все же эти галлюцинации затаились, напоминая Джоне, что могут вернуться в любой момент.
— Барри, я свихнулся? — спросил он.
— Нет, — ответил бывший возлюбленный его матери. — Просто у тебя очень развито воображение. Таких, как ты, мы называем по-особому: славный старина.
Он попросил Джону ничего не рассказывать матери о том, как он себя чувствовал сегодня.
— Знаешь ведь, как матери переживают, — сказал Барри.
Джона не расскажет ей о случившемся. Он не мог так разговаривать с ней: она не такая мать, а он — не такой сын. Она любила его и всегда заботилась о нем, но главное ее счастье заключалось в работе; он с этим мирился. Ему это даже не казалось неестественным. Почему работа не должна приносить ей больше счастья, чем мальчик со своими потребностями? Ее работа склонялась к ее потребностям. У нее был врожденный выдающийся голос, она и на гитаре играла превосходно. Сочиняла отличные песни — не великие, но голосом своим она их возвышала, так что они казались великими. Мир, в котором вырос Джона, был наполнен ранними звонками и фургонами, набитыми аппаратурой, а временами случался марш на большой аллее в Вашингтоне, который к их прибытию обычно бывал уже никаким не маршем, а просто очередным грандиозным концертом, проводимым на улице. Кто-нибудь всегда вел Джону вверх по отдельному металлическому трапу в самолет; порой он мог забыть в гостиничном номере свой фонетический учебник, и в следующий город ему присылали новый. Он проводил много времени в одиночестве — собирал машинки из «Лего» и сам себе рассказывал, что умеют делать эти машины.
Сюзанна Бэй написала песню о своем сыне, которая если и не стала таким гимном, как «Ветер нас унесет», то по крайней мере еще пару десятилетий приносила впечатляющие отчисления. Песня «Мальчик-бродяга» в итоге провела Джону через Массачусетский технологический институт.
— Я вам говорю, она в буквальном смысле слова это делает, — объяснял Джона друзьям, когда все отправились в колледжи. — В «Меррилл Линче» есть фонд моего имени, он прямо так и называется — «Денежный рыночный фонд Мальчика-Бродяги», так что мне всегда будет хватать на учебу и расходы.
Если бы галлюцинации в компании Барри Клеймса были единичным эпизодом в 1970 году, полагал Джона Бэй, то этот опыт мог бы просто пополнить его жизненные впечатления. Он мог бы даже испытывать по этому поводу некую странную гордость. Но казалось, что весь следующий год группа The Whislers непременно попадала туда, где была Сюзанна. Они выступали на одних и тех же фолк-фестивалях, делили сцену за сценой, и Барри разыскивал Джону, словно они и впрямь друзья. Согласно этой легенде, Джона жаждал освоить банджо; он и не пытался это оспорить. Он действительно изучил банджо, его гитарная техника в тот год тоже улучшилась, но в промежутках между уроками он ходил в гости к Барри и, находясь там, всякий раз вскоре впадал в галлюцинации, сидел и сочинял фрагменты песенок, которые Барри прилежно записывал на магнитофон. Однажды Джона выдал целую песню о персонаже по имени Моллюск-эгоист, и Барри счел ее особенно забавной. Джона пел что в голову взбредет:
- «…Океан только мой, навсегда,
- Не про вас в этом море вода…
- Я, может, правда-правда на себя молюсь,
- Но так случается, когда ты моллюск»
— Последние две строчки слегка неумелые, — сказал Барри. — Себялюбие ни с кем не «случается». Просто люди так себя ведут. К тому же ты втискиваешь слишком много слов. А «правда-правда» — это в песне совсем не звучит. Но ничего, задумка отличная. Моллюск-эгоист хочет захапать целый океан! Не слабо, да ты прямо-таки гений, чувак.
Барри никогда не отвозил Джону обратно в отель, пока тот не придет в себя.
— В смысле — пока не станешь таким, какой ты в обычном мире, — объяснял Барри. — А не тем славным стариной Джоной, каким тебя делает творческое воображение — похоже, не без моего участия.
Джона никогда никому не рассказывал, какие чувства он испытывает, часами оставаясь наедине с Барри, и ни разу никто не заподозрил ничего необычного. Сама Сюзанна радовалась, что Джона обрел в жизни отеческую фигуру; его биологический отец, говорила она ему в детстве, был мужчиной на одну ночь, фольклорным архивистом из Бостона по имени Артур Уиддикомб, с которым она познакомила Джону, когда ему было шесть лет. Артур был серьезным молодым человеком, выглядящим старше своих лет, в потрепанном пиджаке, с аристократическими чертами лица и такими же длинными ресницами, как у сына. Он сжимал в руках старый портфель, битком набитый академическими трудами об истории американской народной музыки и связанных с ней политических движений со времен Джо Хилла и далее. Артур пришел к ним в гости в лофт на Уоттс-стрит ровно один раз, непрерывно и нервно курил, а затем, когда прошло достаточно времени, удрал, словно освободившись от тяжкой трудовой повинности.
— По-моему, ты его спугнул, — заметила Сюзанна, когда он внезапно ушел.
— Что сделал? — переспросил Джона, который на протяжении всего визита своего биологического отца сидел очень тихо и почтительно. По настоянию матери он предложил Артуру Уиддикомбу чашку боярышникового чая.
— Своим существованием, — пояснила мать.
После этого имя Артура порой всплывало, но не очень часто, и не то чтобы Джона по нему скучал. Сказать, что Барри Клеймс занял отцовское место, было сильным преувеличением — видит Бог, этого вовсе не случилось, еще когда Барри спал с Сюзанной, — хотя, быть может, Барри с Джоной общались больше как отец с сыном, чем это себе представлял Джона, ведь на самом деле к Барри он относился очень противоречиво — как большинство сыновей к своим отцам. Лишь когда отцы не бывают дома, их можно возвеличивать и обожествлять. Барри Клеймс был своего рода шилом в заднице. Он был властным, требовательным, и когда Джоне не хотелось записывать музыку на магнитофон Барри, иногда сердился или становился холодным, и тогда Джоне приходилось извиняться и стараться, чтобы Барри снова обратил на него внимание. «Послушай, послушай, я спою еще одну песню для тебя», — говорил в этих случаях Джона, хватал гитару или банджо и на ходу сочинял что-нибудь, что угодно.
Примерно лет в двенадцать Джона словно бы понял наконец, что происходившее с ним в течение года всякий раз, когда он виделся с Барри, происходило именно с ним. Он мысленно возвращался во все эти долгие дни, которые проводил с участником группы The Whistlers в арендованных домах и гостиничных номерах, «входя в творческое безумие», как они в итоге стали называть это состояние, а затем часами просиживая с Барри, сочиняя глупые тексты, испытывая страх, успокаиваясь, шагая, ощущая, как сжимаются челюсти, плавая в бассейнах и в океане. А однажды он ел в автокафе гамбургер и ощутил, как бутерброд пульсирует в руках, будто забитой корове все же каким-то образом удавалось сохранять биение своего уничтоженного сердца (с тех пор Джона больше никогда в жизни не ел мяса). Все эти ощущения и действия исходили не от шизофреника, даже не от «творчески безумной» личности. Это были, наконец, — наконец понял Джона, чтобы это понять, понадобился почти целый год, — ощущения и поступки человека, находящегося под влиянием.
Вернувшись в Нью-Йорк на несколько недель подряд, Джона отправился в книжный магазин Св. Марка в Иствиллидже. Взрослые мужчины и женщины стояли, разглядывая романы, книги об искусстве, журналы Partisan Review и Evergreen Review. Джона подошел к прилавку и с трепетом шепнул продавцу:
— У вас есть книги о наркотиках?
Продавец с ухмылкой посмотрел на него.
— Тебе сколько лет, десять? — спросил он.
— Нет.
— Наркотики. В смысле — психотропные вещества? — уточнил продавец, что бы это ни значило, и Джона подыграл, ответив, что как раз это и имеет в виду. Продавец отвел его в отдел, набитый книгами, вытащил одну и подтолкнул ее к груди Джоны.
— Вот настоящая библия, дружок, — сказал он.
В ту ночь Джона, сидя в кровати, читал «Двери восприятия» Олдоса Хаксли. Одолев всего четверть книги, он уже знал, что сам, как и автор, испытал на себе воздействие галлюциногенов, хотя в случае Джоны этот опыт не был добровольным. Он вспомнил разные моменты, когда бывал в гостях у Барри Клеймса, достал тетрадь по математике и на чистой странице перечислил еду, которую они ели вместе — не во время творческого безумия, а в самом начале каждой встречи, прежде чем наступало безумие. Он записывал:
1) жевательная резинка «Кларкс Тиберри»
2) ломтик фунтового торта
3) порция хлопьев «Тим»
4) НИЧЕГО (?)
5) еще раз жвачка «Кларкс Тиберри»
6) яблоко
7) луковое пюре «Липтон» с картофелем фри
8) полпорции десерта «Ринг-Динг»
9) опять жвачка «Кларкс Тиберри»
Все понятно, кроме четвертого раза. Он точно помнил, что в тот раз ничего не ел и не пил, поскольку только что перенес желудочный грипп. Но что же случилось в тот день? Обычно Джона очень хорошо помнил события, происходившие даже несколько месяцев назад, и теперь он мысленно вернулся в тот день, когда сидел в доме, который Whislers снимали в Миннеаполисе. Барри попросил его сходить отправить письмо. Вручил его Джоне и сказал: «Сделай доброе дело — отнеси в почтовый ящик на углу».
Но Джона обратил внимание, что на письме нет марки, и тогда Барри сказал: «Да ты глазастый». И дал Джоне марку. А дальше что было?
Джона ее лизнул. Получается, он все-таки что-то проглотил, не так ли? Лизание марки было запланировано. Двенадцатилетний Джона оглянулся на предыдущий год своей жизни с жутким осознанием того, что все это время фолк-певец потихоньку кормил его наркотиками — психотропными веществами, — и рассудок его напрягался и искажался, мысли загонялись в западню нейронной сети, и форму этой сети меняли галлюциногены, которые Барри Клеймс давал ему в своих собственных целях. Бывали остаточные эффекты — моменты, когда Джона просыпался ночью, считая, что продолжает бредить. Поводя рукой в поле своего зрения, он порой все еще видел следы. Он уже начинал думать, что его разум разбит навсегда, хотя и не был шизофреническим — просто хрупким. Хрупким и склонным видеть образы, которых на самом деле нет. Вдобавок он все больше путался в представлениях о реальности, которая теперь казались ему не вполне уловимой.
И вот, когда мать Джоны захотела взять его с собой в Калифорнию, где ей предстояло выступать на фолк-фестивале «Золотые ворота», он отказался, сказав, что уже слишком вырос, чтобы оставаться ребенком певицы, слоняющимся за кулисами с повешенным на шею пропуском в любое место. Он думал, что на этом все закончится, но не тут-то было. С фестиваля Джоне позвонил Барри Клеймс, у которого сохранился домашний номер Сюзанны.
— Я так расстроился, что не смог дать тебе еще один урок игры на банджо, — сказал Барри по междугороднему телефону. Где-то далеко на заднем плане раздались аплодисменты; Барри звонил из-за кулис, и Джона мог себе представить, как он снимает свои летные очки и вытирает слезящиеся глаза, затем снова надевает очки, повторяя это полдюжины раз.
— Мне надо идти, — сказал ему Джона.
— Кто звонит? — спросила, входя в комнату, няня.
— Ну же, не делай этого, Джона, — сказал Барри.
Джона промолчал.
— Ты необыкновенно творческая личность, и мне нравится заряжаться твоей энергией, — продолжил Барри. — Я думал, тебе тоже было интересно.
Но Джона лишь повторил, что ему надо идти, и быстро повесил трубку. Барри Клеймс перезвонил десяток раз, и Джона не понимал, что можно просто не отвечать. Каждый раз, когда звонил телефон, Джона брал трубку. И каждый раз Барри Клеймс говорил, что заботится о нем, скучает по нему, хочет его видеть, что Джона для него самый главный человек, включая всех его знакомых фолк-певцов — даже включая его маму, и Боба Дилана, и Пита Сигера и Вуди Гатри. Джона еще раз напомнил, что ему пора уходить и повесил трубку, внезапно ощутив жуткий рвотный позыв — из тех, что, кажется, вот-вот перейдут в настоящую рвоту, но не переходят. На следующий день Барри звонил три раза, еще через день — дважды, потом — только один раз. Затем вернулась с гастролей Сюзанна, и Барри больше не звонил совсем.
Несколько месяцев спустя Барри Клеймс внезапно ушел из группы The Whistlers и начал сольную карьеру, выпустив альбом политических песен. В одном хите с этого альбома припевом шла антивоенная баллада, которая больше проговаривалась, чем пелась:
- «Скажи, что не уйдешь, чувак,
- В страну червей, взрытой грязи во мгле.
- Скажи, что не уйдешь туда, чувак,
- Ведь жить надо здесь, на земле».
Впервые услышав песню по радио, Джона воскликнул: «Что?» Но в комнате никого не было, и никто не услышал его. «Что?» — повторил он. «Грязная грязь» поменялась на улучшенный вариант — «взрытую грязь». Джона вообще не знал, что такое «взрытая», но главная идея и мелодия песни определенно принадлежали ему, а потом Барри Клеймс доработал ее, перестроил и превратил в нечто свое. Джоне некому было об этом рассказать, некому пожаловаться на несправедливость. Уж точно не матери. Его музыку украли, его мозгом манипулировали, он очень долго пребывал в растрепанных чувствах, хотя всячески старался это скрывать. По ночам он иногда видел следы гравировки на потолке, и тогда он лежал без сна и пережидал их, чувствуя облегчение, когда наступало утро и комната становилась обыкновенной, нормальной. Песня «Скажи, что не уйдешь, чувак» стойко держалась где-то в середине чартов, потом опустилась ниже, и всякий раз, когда ее крутили по радио, Джона ощущал, что вот-вот взорвется, но изо всех сил держался и превозмогал себя. Наконец песня исчезла и вернулась лишь много лет спустя, выходя на всех подряд сборниках «лучших песен 60-х», и в конце концов кислотные вспышки воспоминаний померкли, стали реже и слабее. Однажды Джона встревожился, увидав на белой стене узор из зловещих листьев и лоз, но затем сообразил, что это всего лишь обои.
К тому моменту, когда все они осенью 1974 года вошли в многоквартирный дом «Лабиринт», где жили Гудмен и Эш Вулф, остаточные проявления былых глюков у Джоны стали совсем уж редкими, да и на Барри он уже меньше сердился за то, что тот украл его произведение и чуть не разжижил его мозг. Теперь ему приходилось думать о других вещах. Он учился в старшей школе, присутствовал в целом мире. Джона примерно с детского сада знал, что ему нравятся мальчики — нравится думать о них, нравится «случайно» трогать их во время игр, — но только в пубертатном периоде позволил себе осознать смысл этих мыслей и этих прикосновений. Однако он еще не вступал в контакт ни с одним мальчиком, и представить себе не мог, как это будет происходить, и будет ли вообще. Он не собирался никому рассказывать о своих желаниях и считал, что вполне сможет жить монашеской жизнью. Музыки в его жизни тоже не будет. Музыку из него забрал, выкачал жадный Барри Клеймс, хотя Джоне не раз говорили, что он способен сделать блестящую музыкальную карьеру и что у него, конечно, есть имя.
В «Лесном духе» Джона частенько скручивал косяки с друзьями, но делал это вызывающе, зная, что сам употребляет наркотики, а остальные — нет. К этому моменту Джона уже пару лет не общался с Барри Клеймсом, и за это время изменился и подрос. Свои темные волосы он отращивал очень длинными, а этим летом в лагере начал было отпускать и бороду, только не совсем понимал, что с ней делать. Брить? Игнорировать? Превратить в жиденькую китайскую бородку? Он мельком глянул в зеркало утром перед первым неофициальным сбором питомцев «Лесного духа» и бритвой соскреб всю эту ерунду, как картограф стирает земельный массив с рождающейся карты.
— Хорошо, — оценила мать, когда он появился в кухонной зоне лофта. — Не собиралась ничего говорить, но так гораздо лучше.
В последнее время она чаще бывала дома, сидела за столом с сигаретой, газетой и пачкой контрактов. Сюзанна еще могла собирать полные залы, хотя и не такие большие. Теперь билеты на ее концерты порой брали не в партер, а на галерку. В эти дни она время от времени выступала в каких-нибудь загородных точках с дорогими горшочками фондю и минимальными заказами из двух напитков. Пока тянулись семидесятые, ее слушатели заметно старели, превращались в потребителей нежных блюд и все более тонких вин, но старела, конечно, и Сюзанна. Порой Джона смотрел на мать и видел: хотя она еще красива, выглядит гораздо лучше других матерей, теперь она больше не похожа на милую девочку-хиппи в пончо, которую он помнил с раннего детства. Особенно запомнился Джоне момент, когда он сидел рядом с ней в гастрольном автобусе во время ночного переезда, уткнувшись головой в ее плечо, а нити пончо щекотали ему ресницы в полутемном, сонном автобусе. Как у многих певиц, сила Сюзанны Бэй, чувственная, мягкая, политически окрашенная, по крайней мере отчасти обитала, как всегда казалось, в ее волосах. Теперь же длинные волосы немного старили ее, и он боялся, что она обретет тот самый облик ведьмы средних лет, который культивировали некоторые взрослые длинноволосые женщины.
Джона защищал ее, хотя она его никогда особенно не защищала. Он не позволял ей защищать его, не рассказывал о происходящем в компании Барри Клеймса, так что же ей полагалось сделать? Поражало и ужасало, что она сохранила дружбу с Барри, и они иногда вместе появлялись на концертах фолк-музыки, ходили ужинать в город или по пути. Джона и думать не желал о Барри Клеймсе, поверить не мог, что ему надо выслушивать рассказы о Барри даже сейчас, после того, как в его детстве тот целый год накачивал его наркотиками, терроризировал, воровал его музыку.
С тех пор как Джона начал проводить приносящие облегчение летние месяцы в «Лесном духе», он твердо настроился сосредоточить мысли на своих друзьях, а не на этом человеке. Лето в Белкнапе было необыкновенным, как и уверяла его мать, но в этом году Сюзанна появилась с Барри, о боже, и Джона так разъярился, что не знал, что делать. Он ринулся с холма и помчался к своему вигваму, где лежал в удушливой тьме; к счастью, никто туда за ним не последовал, хотя он предполагал, надеялся, что кто-нибудь это сделает — мальчик, несуществующий мальчик-утешитель.
Теперь Джона и остальные стояли в золоченой кабине лифта в «Лабиринте», поднимаясь. По части дизайна у родителей Вулфов был отменный вкус, всегда думал Джона с тех пор, как впервые побывал в квартире Эш и Гудмена, хотя этот вкус был еще и непрост, требовал усилий. Стены выкрашены в сочные и задумчивые цвета, всюду разбросаны разнообразные подушечки. Пес Вулфов, весело скачущий золотистый ретривер по кличке Нудж, радостно обнюхал всю компанию, но в итоге никто не обращал на него внимания. Джона и его друзья разбрелись, осваивая разные комнаты. У Вулфов была отличная стереосистема с огромными колонками, но на Джону это не произвело впечатления. В городском лофте матери на Уоттс-стрит с пустыми белыми стенами и простыми деревянными полами стереосистема была шикарной, датской, гораздо лучше этой. Уж о чем о чем, а о качестве звука Сюзанна Бэй точно заботилась. Аппаратура Вулфов относилась к высшему классу, но это был лишь один из многих подобных вариантов. Джона думал о том, как Эш и Гудмен росли среди вещевого изобилия. Упав, кто-то из них тут же оказывался на подушке; в «Лабиринте» к их услугам было все необходимое на целую жизнь.
А пока что, вместе перекусив в гостиной, они молча разбились на парочки. По задумке, как будто это само собой разумеется, прекрасный Джона Бэй оказался с прекрасной Эш Вулф, и поскольку это был ее дом, она спросила, не хочет ли он взглянуть на ее комнату. Он уже бывал там, но почувствовал, что сейчас увидит ее с другой стороны.
Они упали на ее топкую кровать, небрежно и как попало окруженную куклами персонажей, собранными за все эти годы, пока их сначала любила маленькая девочка, а потом разбрасывала беспечная отроковица с друзьями. Джона с удовольствием спал бы здесь с Эш и животными, просто спал бы себе и спал. Но вот она рядом с ним на кровати, тяжелая дверь закрыта, и на самом деле, хоть он и понимал, что не чувствует к ней никакого влечения, Эш Вулф напоминала необычный и красивый предмет. Ему всегда нравилось смотреть на нее, но ни разу не довелось до нее дотронуться. Он не испытывал потребности ощутить это прикосновение — она же не была веселым, стремительным длинноногим мальчиком. Теперь, впрочем, он стал прикидывать, что, может, и неплохо было бы ее потрогать. Они всегда считались в компании самыми красивыми; хоть она и девчонка, прикоснуться к ней, возможно, так же приятно, как к самому себе.
— У тебя такие потрясающие глаза, Джона. Почему мы не сделали этого летом? — спросила Эш, когда Джона неуверенно попробовал потереться ладонью об ее предплечье. — Мы потеряли драгоценное время.
— Ага, это была большая ошибка, — сказал он, хотя это была неправда. Конечно, прикасаться к ее руке приятно, но этому шелестящему движению недостает остроты. Они лежали, прижимаясь друг к другу, и оба сомневались.
— Мне так хорошо, — сказала Эш.
— Мне тоже.
В постели обычно говорят такие вещи — «мне хорошо» и «мне тоже»? Или чаще молчат, не в силах вымолвить ни слова, зачарованные, или же кричат и скачут, как обезьяны? Раньше Джону целовали девочки в лагере, и на вечеринках в школе Далтона, и он вежливо целовал их в ответ, хотя в последние годы в такой ситуации старался представлять себе мальчиков, и в его воображении милая девичья головка превращалась в вихрастую голову смеющегося гибкого отрока.
Он нравился многим девочкам и минувшим летом в «Лесном духе» ходил за руку с белокурой пианисткой Габби. Джона по-доброму относился к этим красоткам, которые ему симпатизировали. Эш была просто самым ярким примером такой девчонки.
Любовь же, казалось ему, должна обладать поистине наркотической силой. Как будто жуешь резинку «Кларкс Тиберри» с подмешанной в нее смесью, а потом ощущаешь, как повсюду вокруг взрываются твои нейроны. Именно этот момент вспоминал он всякий раз, когда считал, что сходит с ума. Он мог точно зафиксировать ту самую долю секунды, когда в него попадал наркотик. Джоне немного хотелось испытать то ощущение — не слишком сильно, самую малость, — но ему было безразлично, скучновато и спокойно.
В постели Эш Вулф друзья очень долго целовались. Это был марафон поцелуев, не возбуждающий, но и вовсе не плохой, потому что Эш напоминала что-то вроде цветущего луга. Она казалась ходячей версией собственной спальни, изобилующей потайными уголками, сюрпризами и удовольствиями. Ее слюна была водянистой и безобидной. Солнце мерцало над Центральным парком, день угасал, а поцелуи так и не перешли во что-то большее, и это было действительно прекрасно.
Выходя из спальни Эш и все еще держа ее за руку, Джона ощутил, что сегодня вся их компания всерьез разбилась по парочкам. Гудмен и Кэти исчезли в комнате Гудмена и очень далеко зашли вдвоем, возможно до конца, и Джона вспомнил, как однажды в вигваме мельком увидел огромный болт Гудмена, когда парни переодевались, отправляясь купаться. Размер этого орудия потряс его, заставил отвернуться, а затем осторожно повернуться обратно, хотя к этому моменту член уже спрятался в облегающие трусы, где превратился в многозначительно ниспадающий изгиб.
Дверь у Гудмена закрыта, объявила тем временем Эш, быстро пройдя по холлу для проверки. Джона представил себе хаос, царящий в комнате Гудмена, годами не заправляемую постель, наполовину готовые и заброшенные архитектурные модельки, одежду, которую он швырял повсюду, просто потому что можно. В понедельник утром первым делом явится домоправительница Фернанда, вот тут она и встанет, в комнате Гудмена, среди подросткового зловония, складывая, разглаживая и дезинфицируя. Джона внезапно представил себе, как Гудмен пристраивается между крепких ног Кэти Киплинджер, этот образ взбудоражил, и он отбросил его прочь.
А вот Жюль с Итаном, они-то где? Надо полагать, эти двое, самые невзрачные в группе, тоже наверняка уединились и ласкаются. Он знал, что в течение лета они пытались стать парой, хотя Итан в конце концов сказал, что между ними на самом деле ничего не было.
— Она просто мой друг, — признался он. — Мы так договорились.
— Ясно, чувак, — ответил Джона.
Идя вслед за Эш по холлу, ведущему в гостиную, и направляясь в кухню, чтобы попить чего-нибудь после всех этих поцелуев, Джона услышал звук и повернулся. На полу за кушеткой, в алькове большой помпезной гостиной, сидели Жюль с Итаном. Что они тут делают? Ни секса, ни даже поцелуев. Играют в настольную игру «Трабл», которую выкопали из ящика под сиденьем у окна, где хранятся все сокровища игорных вечеров семейства Вулфов за многие годы: «Трабл», «Жизнь», «Монополия», «Скраббл», «Морской бой» и еще пара малоизвестных игр под названиями «Символограммы» и «Каплуи!», о которых никто за пределами семьи Вулфов, понятное дело, никогда не слышал.
Итан и Жюль углубились в игру, их ладони барабанили по пластиковому пузырю, издавая странно приятный «чпок», доставляющий такое же удовольствие, как поскрипывающая под ногами листва. Игра «Трабл» основана на идее о том, что людям нравится новизна этого звука. Людям хочется новизны. Секс — это тоже новизна. Если Кэти Киплинджер отсосала Гудмену Вулфу, то в конце его болт мог выпрыгнуть из ее рта с таким же «чпоком», как подталкиваемый купол в «Трабле». Джона провел такую параллель лишь сейчас, услышав этот звук и увидев Итана и Жюль, эту не-пару, сидящую и играющую в игру с тем удовольствием, какое испытывают двое людей, которым не надо делать ничего телесного и экстремального. Ему невольно пришли в голову слова к песне:
- «Вот его болт промелькнул в пузыре,
- Весело чпокнув, как в детской игре…»
Джона представил себе, как он сидит с Барри Клеймсом и пишет эти дурацкие строчки, увидел, как Барри внимательно слушает, пока крутятся колесики его кассеты. Образ вызывал тошноту, и он попробовал вернуться к мыслям об Эш. Задумался, дорос ли он уже до того, чтобы стать бойфрендом Эш Вулф, и если да, то что из этого следует. На миг показалось, что быть бойфрендом — все равно что быть герцогом или графом, как будто теперь ему надо следить за своей землей и разрезать ленточки. Эш взяла его за руку и провела мимо пары, играющей в настольную игру, потом в кухню, где они попили воды из-под нью-йоркского крана из стаканов для сока, а затем вновь через холл, мимо наверняка слишком далеко зашедшей парочки, Гудмена и Кэти, и наконец в комнату отдыха, заполненную камышами, торчащими из керамических урн, и низкими перинными кушетками.
— Давай полежим, — сказала Эш.
— Только что лежали, — ответил Джона.
— Знаю, но тут мы еще не лежали. Я хочу опробовать с тобой каждую кушетку и каждую кровать.
— В мире? — спросил он.
— Ну, со временем. Но начать можем с этой.
Он не мог ей сказать, что сейчас ему больше всего хочется заснуть рядом с ней. Никаких прикосновений, поцелуев, никакого возбуждения, никакого бледного мельтешения точек на широкой белой поверхности. Никаких ощущений, никакого осознания. Просто спать возле человека, с которым тебе хорошо. Быть может, это и есть любовь.
Из многих людей, которые приходили в квартиру на шестом этаже «Лабиринта» и проводили там день, два, а то и больше, большинство с таким удовольствием ощущали себя желанными гостями, что забывали задаться вопросом, а не должны ли они сейчас быть где-то еще. С годами многие начинали считать себя почетными членами семьи Вулфов, проникаясь мимолетной уверенностью, что получить разрешение оставаться здесь сколько угодно — это все равно что быть одним из них. Но сколько бы раз Жюль Хэндлер ни заходила в фойе, где ее с буйным восторгом встречал пес Нудж, и ни устремлялась затем по длинному коридору, увешанному фотографиями Вулфов, занимающихся разнообразными делами, она никогда не ощущала себя уместной, точно так же как не была своей в том вигваме в первый вечер. Но и незваным гостем себя уже не считала.
Гил и Бетси Вулф, похоже, без лишнего любопытства относились к Жюль, внезапно ставшей ближайшей подругой их дочери, и когда она оставалась на ужин, задавали ей вопросы если и формальные, то вполне дружелюбные («Жюль, ты когда-нибудь пробовала куриную сальтимбокку? Нет? Да это же преступление!»), и все-таки Эш говорила, что ей всегда рады и она может приходить, когда захочет. Для бывших обитателей «Лесного духа» этот дом служил постоянным местом встреч. Джона, который с того сентябрьского дня стал первым серьезным бойфрендом Эш, безвылазно торчал здесь в течение недели и на выходных. Кэти, которая теперь официально стала подругой Гудмена — тоже с того самого поворотного дня, — хранила свой леотард в принадлежащем Гудмену ящике комода, что казалось Жюль и Эш жестом в высшей степени зрелым. Кэти и Гудмен часто ругались, и доносившиеся сквозь стены слова звучали как спор взрослых людей, а не подростков. «Совсем как в пьесе „Кто боится Вирджинии Вулф?“» — шептала Эш. Суть споров обычно сводилась к убежденности Кэти, что в их отношениях верховодит Гудмен. «ПРЕКРАТИ ОБРАЩАТЬСЯ СО МНОЙ КАК с мусором!» — орала Кэти, но ярость ее тотчас же изливалась слезами. «Не реви, — говорил Гудмен. — Это же так предсказуемо. Ты делаешь это по команде». Порой он вдруг отправлял ее домой. Проходили дни, в течение которых Кэти вообще ничего от него не слышала, и тогда она звонила в «Лабиринт», требуя объяснений, где он был. Они вели себя как муж с женой, чья семейная жизнь испортилась уже в медовый месяц.
Итан заглядывал к Вулфам при любой возможности, хотя часто оставался дома, делая один из своих короткометражных мультиков. Его работавший государственным защитником отец, с которым он делил тесную квартиру в Виллидже с тех пор, как мать сбежала с педиатром, разрешил ему превратить столовую в анимационную мастерскую, поэтому большой стол занимала работа Итана, и в воздухе стоял пластиковый запах целлулоидной анимационной краски. Денег у семьи Итана, как рассказал он Жюль, очень мало. Государственная старшая школа Стайвесант, где он учился, была, конечно, бесплатной, но чтобы туда попасть, надо было пройти тест, и принимали только самых толковых ребят в городе. «Благодарю Бога за Стай», — говорил Итан. Хотя школа была известна как мощный учебный центр по математике и естественным наукам, учителя уважали большой талант Итана и позволяли ему работать по индивидуальным проектам, и дерзкие смешные мультфильмы, которые он снимал раз в пару недель, принимались на ура. Жизнь Итана протекала хаотично и беспокойно. В отцовской квартире было действительно грязно, и он сказал Жюль, что ни за что не хотел бы, чтобы она ее увидела, и это ее вполне устроило, поскольку она сама ему говорила, что ни за что не хотела бы, чтобы кто-нибудь из их компании увидел дом в Хеквилле — не потому, что там грязно, это неправда, а просто потому, что он обыкновенный.
С тех пор как Жюль впервые побывала в квартире Вулфов, ей хотелось одного — находить способы и предлоги заглядывать туда еще. Но временами мать по непонятным причинам ее не отпускала. Как будто Лоис Хэндлер понимала, что постепенно теряет дочь — может быть, уже потеряла. Жюль выражала все более откровенное презрение к матери и сестре; дом казался маленьким, как анимационный сарайчик, а семья казалась невероятно провинциальной. «Тони Орландо и Дон»! Шторы оливкового цвета! Просто ужас. Вулфы же были космополитами, культурной, деятельной семьей, у которой вся жизнь — сплошной праздник. Эш и Гудмен передразнивали свою симпатичную, похожую на паву мать, когда перед Ханукой она произносила слово «латке».
— Ничего с этим не могу поделать, — говорила Бетси Вулф в свою защиту. — В детстве мне не приходилось слышать это слово. Ваш дедушка очень бы расстроился, если бы видел, как я грею сковородку с этими штуками.
— С какими этими штуками, мама? — подначивал Гудмен.
— Лат-ки, — говорила она, и остальные Вулфы дружно хохотали. В честь отсутствия прочных еврейских корней у матери они, отмечая Хануку, вешали над дверью «омелу латке» — свисающий с веревочки единственный картофельный блин, под которым каждый гость мог рассчитывать на поцелуй. Сама идея «омелы латке», некой шутливой затеи, свойственной только одной этой семье, была чужда Жюль. Она с тоской вспоминала собственное детство, которое по сравнению с этим было чахлым, как латке на виноградной лозе.
У Вулфов получалось все, каждый из них был стильным, но на свой особый манер. Бетси, выпускница колледжа Смита, являла собой стареющий гламурный типаж Новой Англии, из объемного пучка ее волос то и дело выбивались отдельные пряди. Гил был банкиром компании «Дрексель Бернхэм», хоть это его и тяготило. Эш — малышкой, которая далеко пойдет, став актрисой или драматургом, и с которой все обращались очень бережно. Гудмен был тревожно харизматичным парнем, который вечно не доводил дела до конца, злил отца и развлекал других людей своим очаровательным переменчивым нравом. Еще в седьмом классе его выгнали из традиционной мужской школы за жульничество. «За откровенное жульничество», — уточнила Эш для Жюль. Остальные ученики, в отличие от Гудмена, шалили исподтишка. Он же всегда вел себя броско и шумно, действуя опрометчиво и напоказ.
В раннем детстве у Эш и Гудмена была одна спальня на двоих, и каждый вечер они подолгу не засыпали, разговаривая и рассказывая друг другу всякие истории.
— Мы придумали своего героя — злобного гигантского мыша, — сказала Эш. — Его звали Мишка-Мушка, с ума сойти, правда? Но он был настолько реален, что мы со страхом думали, будто он того и гляди войдет в нашу комнату и убьет нас. Как-то ночью — это было совсем давно, у нас на кроватках еще стояли ограждения — мне показалось, что я его слышу. И я схватилась за бортик и заорала: «Мишка-Мушка!» И Гудмен сделал то же самое. Мы оба застыли в кроватях, крича «Мишка-Мушка!» в одинаковом оцепенении. Зашла мама — по-моему, она подумала, что мы сошли с ума. Но мы с Гудменом отчетливо его видели. Мне понравилось бредить наяву вместе с братом. Позднее у нас появились отдельные комнаты, и такого уже не было. Потом у него в школе не заладилось с учебой, а все шишки достались мне одной: мол, уж я-то не должна облажаться. Должна учиться идеально, творчески подходить. Но мне очень не хватает того чувства оцепенения в компании с кем-то. С ним.
И тут Жюль ощутила, что тоже видит грубые контуры огромной мыши. Вся семья жила ярко: забавные эпизоды, праздники, ужины, катание на коньках в Центральном парке, глубокая связь, которая могла существовать между братом и сестрой. Все это было чуждо Жюль, и все это было желанно.
— Ну и что же ты от них получаешь? — однажды спросила ее сестра Эллен, когда она готовилась к поездке в город на выходные.
— Все, — только и смогла ответить она.
Несколько лет спустя, на первом курсе колледжа, она жила в общаге в одном блоке с компанией противных девчонок и однажды ночью сбежала в комнату глуповатого парня по имени Сет Манцетти, который заинтересовал ее в основном своей большой, как у сатира, головой и легким моховым запахом, исходящим от тела. Жюль Хэндлер очень спокойно лежала на его кровати, покрытой велюровыми простынями, и размышляла о том, как пять минут назад лишилась девственности. Она быстро прикинула, что еще не привыкла к такому положению, и все-таки ей хотелось в нем пребывать. Бедра ее пульсировали, соски набухали от усердного внимания сатира. Но именно в этом состоянии ей теперь предстояло остаться, в него она хотела бы возвращаться и, может быть, иногда в нем жить. Не с Сетом Манцетти, конечно, а в постелях и коридорах секса и любви, взрослой любви. Жюль Хэндлер жалела, что не сумела как-нибудь хитроумно подтолкнуть Гудмена Вулфа к чувственному прикосновению к ней в то первое лето или хотя бы в течение следующих полутора лет, которые вся их компания провела с ним раньше. Скромной непритязательной девушке следует подарить один такой миг, просто чтобы она смогла узнать, чего ей не хватает, а затем жить дальше. Чтобы не надо было вечно тосковать об этом, раздумывать об этих неведомых ощущениях.
Родители Вулфов часто устраивали вечеринки. Время от времени Жюль, заходя в их квартиру на выходных, лишь обнаруживала, что Гил или Бетси стоят в фойе с парой гостей.
— Жюль, у нас тут была увлекательная беседа о стульях, — сказал однажды Гил. — В следующем месяце свадьба у Мишель, двоюродной сестры моей жены.