Сварить медведя Ниеми Микаель
Прост наклонился и довольно долго изучал ужасающую пасть. Даже принюхивался, как взявшая след собака. Раздвинул с усилием челюсти обеими руками и смерил вынутым из кармана плотницким аршином.
Вынул из кармана меловую[14] трубку и начал задумчиво набивать табаком.
– Вскройте брюхо.
Сельчане переглянулись. Никому из них никогда в жизни не приходилось потрошить медведей. Но один все же отважился, подошел и с деланой решительностью воткнул в брюхо восьмидюймовый финский нож. С трудом, в несколько приемов, распорол мускулистое брюхо от грудины до самого низа и раздвинул края разреза. Все увидели кишки. Прост передал мне письменные принадлежности, снял сюртук и встал на колени. Закатал рукава рубахи выше локтя, помедлил в сомнении, запустил руку в разрез и начал доставать плотно переплетенные розово-лиловые петли. Двое парней с видимым усилием придерживали края разреза – те норовили сойтись и защемить руку проста в необъятном чреве. Не вынимая трубки изо рта, прост запустил руку повыше и с трудом достал такой же синевато-розовый слизистый мешок – желудок. Вытащил свой маленький ножик и одним движением разрезал мешок. На землю вывалилось, наверное, с полпуда черно-зеленого содержимого. От резкого кислого запаха многие поморщились, кто-то с трудом сдержал позыв на рвоту. Но прост был невозмутим. Он выпустил густое облако дыма, наклонился и принялся ворошить ножом эту кашу.
Потом повернулся ко мне и поднял нож, как указательный палец.
– Остатки растений. Корни, листья, стебли. Эта медведица питалась растениями. Травоядная, одним словом.
– А как же она тогда на приманку клюнула? – недоверчиво спросил один из сельчан.
Прост скептически и, наверное, немного раздраженно пожал плечами, измерил когти, попросил меня записать размеры и встал. Пока вытирал руки, напустил своей трубкой столько дыма, что я потерял его из виду. Дым рассеялся. Он сделал последнюю затяжку, выпустил дым двумя струйками через нос, отчего стал на мгновение похож на моржа, и сделал приглашающий жест:
– Посмотрим, что скажет исправник.
Никто и не заметил массивную фигуру исправника Браге. За ним в двух шагах шел Михельссон, а еще чуть подальше – не кто иной, как художник Нильс Густаф с огромным рюкзаком за спиной. Сельчане почтительно расступились, пропуская высоких гостей. Исправник неохотно кивнул просту, широкими шагами подошел к туше и потрогал ее ногой.
– Кто это сделал? – спросил он, наслаждаясь своим умением внушать страх. Впрочем, этот грех числится почти за всеми высокопоставленными персонами. Сельчане молчали, мяли шапки в руках. – Ну что ж… посеявший бурю пожнет ветер, – важно произнес Браге и вытер пот со лба.
Секретарь Михельссон потрогал одного из медвежат.
– И два людоедика заодно, – хихикнул он.
– Да… теперь, полагаю, вы вправе рассчитывать на вознаграждение. Но для начала хочу пригласить на стаканчик.
Удачливые охотники переглянулись и посмотрели на проста. Смущенно посмеялись – не то чтобы им было так уж смешно, скорее пытались забыть недавно пережитый страх.
Михельссон достал бутылку и передал исправнику. Тот сделал несколько хороших глотков, за ним глотнули Михельссон и Нильс Густаф. Прост наблюдал за этим с заметным отвращением. Охотников никто не угостил, да они вряд ли и решились бы пить в присутствии самого проста, яростного врага спиртного.
Покашливая и потряхивая головой от крепости перегонного, исправник достал кошель и хлопнул им по бедру. Послышался звон. Он достал пачку ассигнаций и кучку серебряных риксдалеров. Михельссон сел, написал сумму вознаграждения на дорогой гербовой бумаге, затем приказал сельчанам смыть с рук кровь, прежде чем те прикоснутся к квитанции и поставят на ней свои подписи. Один за другим охотники, оглядываясь на товарищей, брали в руки перо. Михельссон указывал им, где надо подписаться или поставить крестик, а потом посыпал непросохшие чернила мелким песком из специального флакона.
– А что со шкурой-то делать?
– Шкура принадлежит королю! – Исправник грозно обвел взглядом собравшихся, взял бутылку, допил ее до конца, крякнул и неожиданно смягчился. – Впрочем… учитывая необычные обстоятельства… берите вашу шкуру, так ее…
– А… все другое? – осторожно осведомился косоглазый арендатор.
– Какое еще, к дьяволу, другое? – удивился исправник. – Вы что, собираетесь сожрать этого людоеда?
– Нет-нет… только медвежат, – заверил его косоглазый. – Мы ведь никогда и не пробовали медвежатинку. Говорят, вкусная.
– Мясо, конечно, волокнистое, – вмешался его сосед. – Но для здоровья полезно.
– Волокнистое не волокнистое, полезное не полезное, – гнул свою линию косой. Он с надеждой уставился на исправника. – Мы же голодны как черти. Почему бы и не сварить медведя?
Ничего смешного в словах косоглазого не было, но исправник уже с трудом держался на ногах и, покачиваясь, разразился булькающим смехом, сопровождаемым умеренным подхихикиванием Михельссона.
– А мне-то что? – отсмеявшись, произнес Браге. – Говорят, медвежатина похожа на смесь свинины с глухарятиной. И конечно, под пару-тройку стопок самогона, или как?
– Свинина… хи-хи-хи… с глухарятиной… ой, не могу… надо же – с глухарятиной! – Михельссон буквально скис от смеха.
Наблюдая, как исправник расправляется с перегонным, прост побагровел.
– Мне нужна голова, – сухо произнес он так, будто вопрос уже решен. – Для научных исследований.
– Все три? Медвежат тоже?
– Нет, только медведицы. Череп.
– Да берите же, черт бы меня побрал. Но распишитесь. Михельссон! Организуй это дело.
Прост достал очки и подписал квитанцию, а я начал было заниматься головой и уже приготовил нож, но меня остановил хорошо знакомый ангельский голос:
– Подождите!
Нильс Густаф. Пока делили медведя, он вынул штатив, достал эскизный лист, кисти и карандаши и медленно обошел поляну, выбирая наиболее эффектный ракурс.
– Этот подвиг не может остаться не запечатленным! – воскликнул он. – Можете встать так, будто медведица еще жива? Будто она собирается на вас напасть?
Его призыв перевели на финский. Суматошно перевернули медведицу и посадили, насколько сумели, в угрожающую позу.
– И пусть исправник встанет рядом.
Исправник ничего не имел против. Что ж дурного – быть запечатленным на полотне хорошего художника? Он поправил форменную фуражку и расчесал усы особой щеточкой, с которой никогда не расставался.
– Жаль, у исправника нет с собой сабли, – посетовал художник. – Какая была бы композиция – доблестный служитель закона поражает дракона!
Никаких сомнений – Нильс Густаф уже видел перед собой картину. Живо представил, как играют световые блики на занесенном клинке. В его воображении это наверняка был уже не клинок, а что-то сверхъестественное – удар молнии, вспышка небесного огня.
Но, поскольку исправник носил саблю только в торжественных случаях, пришлось не без труда снять с косовища лезвие и натереть его до блеска мокрым песком. Попробовали и так и эдак – исправник заходит справа, слева, идет в лобовую атаку. В конце концов Нильс Густаф предоставил самому герою выбрать, откуда именно он собирается напасть на медведицу, и, пока исправник примеривался, по-разному замахиваясь лезвием косы, делал наброски углем, красочными мелками обозначал цветовые нюансы – в основном коричневатый и серебристый серо-зеленый, главные два цвета в наших краях. И на этом печальном приглушенном фоне пронзительно алый акцент – кровь раненого медведя. Пасть чудовища на рисунке получилась раза в два больше и грознее, чем на самом деле, а клыки намного длиннее. Он велел сельчанам встать в угрожающие позы, занести топоры и дубины и стоять неподвижно, пока он не запечатлеет драматическое сражение человека и медведя.
Наконец эскиз был закончен. Начали разделывать тушу. Исправник, размягченный вином и откровенно довольный, присел рядом с Нильсом Густафом у дымящего костра. На государственном шведском языке, который здесь мало кто понимал, они потчевали друг друга рассказами о своих приключениях – тут была и погоня за оленекрадами, и ловля местных жуликов, и, разумеется, страстные объятия с дамами высшего света в столичных городах.
Секретарь полицейской управы Михельссон притворялся, что приводит в порядок бумаги, но краем уха жадно слушал волнующие истории.
А я занялся головой. Как мог аккуратно сделал круговой разрез на необъятной шее, постепенно перерезал мышцы и сухожилия. Самым трудным оказалось разделить шейные позвонки – хрящ между ними никак не поддавался ножу. Пришлось одолжить топор и перерубить неподатливый позвонок.
И вот голова у меня в руках – даже не думал, что она может быть такой тяжелой. Связал несколько веревок, закрепил голову за челюсть и перекинул через плечо. Все равно тяжело, но что делать? Пошел в усадьбу один – прост давно покинул торжество.
Вскоре о происшествии узнал весь приход. Здесь, на севере, среди крошечных сел и разбросанных по огромному пространству хуторов, заслуживающих внимания событий почти не происходит, а победа над медведем была именно таким событием: героическим и драматическим. Охотники и в самом деле держались героями, их заставляли раз за разом пересказывать, как было дело, какая огромная была медведица, как ее не брали ружейные пули, как они, рискуя жизнью, бросились на нее с топорами и дубинами. Заводчик Сольберг велел отослать шкуру кожевеннику – решил украсить стену салона в своей усадьбе.
А прост велел мне сварить голову. Я возился не меньше часа, снимая шкуру. Вид у головы был страшный: свисающие окровавленные лоскуты мяса, вылезшие из орбит глаза, – они, казалось, все время на тебя смотрят, куда бы ты ни отошел.
Я приволок из сарая самый большой чугун, налил в него два ведра воды. Взял в поленнице топор – тот, что сковали для проста в заводской кузнице в Кеньи, да еще украсили обух его инициалами. Содрал с заготовленных на зиму березовых чурбаков бересту для растопки и наколол дров.
Под черным брюхом чугунка заиграли языки пламени, дно покрылось мелкими пузырьками. Они становились все крупнее, а потом начали всплывать на поверхность и с тихим бульканьем лопаться.
Отвратительная кислая вонь исчезла, вместо нее от чугуна поплыли ароматы жира и варящегося мяса, как в кухне, когда Брита Кайса готовит оленину. Начали образовываться покачивающиеся островки белой пены, потом они слились и вся поверхность покрылась серо-коричневой шевелящейся массой. Я все время снимал эту пену своей неразлучной самодельной ложкой и выплескивал ее на траву. Чалмо была тут как тут – как же без нее? Слизывала клочья пены, едва они успевали долететь до земли. Вода кипела так, что перехлестывала через край. Тут же слышалось недовольное шипение костра – пришлось немного раздвинуть поленья, укротить излишний жар. Вскоре пена набегать перестала, ее редкие островки куда-то исчезли, и вода сделалась прозрачной. Кожа начала отставать от костей, и я увидел белую теменную кость – не гладкую, как у меня, а в каких-то жилах, наростах и углублениях.
Я взял березовую палку и с трудом повернул голову в чугуне, чтобы снизу не пригорело. Примерно через час-полтора почти обнажились все кости, кожа свернулась в странные рулончики. Попытался аккуратно отскрести эти рулоны деревянной палкой, чтобы ничего не повредить, – прост велел быть очень осторожным. Какие-то куски остались на месте, какие-то удалось вытащить. Начал бросать полоски вареной кожи Чалмо – собака пришла в полный восторг. Кости почти обнажились. Поразительно – я даже не ожидал, что череп у медведя не цельный, а состоит из отдельных костей, соединенных похожими на портняжные швами. Там, где к черепу прикреплена нижняя челюсть, было много мяса – могучие жевательные мускулы. Я долго думал, но все же решился. Огляделся – никого; отрезал ножом кусок мяса и сунул в рот.
Значит, я тоже людоед, раз ем людоеда? Мясо еще недоварено, пришлось долго и тщательно жевать, прежде чем удалось как-то проглотить. Не скажу, чтоб очень уж вкусно. Но дело сделано. Теперь я тоже немного людоед.
Чугун все равно кипел так, что раскачивался на треноге. Нижняя челюсть отделилась. Я ее вытащил, отскреб ножом десны, нижние клыки обнажились во всей своей устрашающей красе – и как раз в этот момент подошел прост. Шикнул на Чалмо – та поджала хвост и попятилась. Я поддел череп березовой палкой и поднял из кипящего варева.
– Молодец, Юсси, – похвалил прост. – Очень хорошо.
Я осторожно положил медвежий череп на траву. Он лежал и дымился, будто внутри горел костер. Прост достал бумагу с какими-то записями, присел на корточки и долго их изучал. Заглянув, я узнал мой, с позволения сказать, почерк. Это были записи, которые я делал во время осмотра тела Хильды Фредриксдоттер.
– Дай-ка мне и нижнюю.
Я протянул ему челюсть. Он тщательно измерил расстояние между клыками – и на нижней челюсти, и на верхней, которая, оказывается, была частью самого черепа. Измерил – и заглянул в мои записи.
– Не совпадает, – коротко заключил прост.
– Значит, не медведь?
Прост нахмурился. Вид у него был до крайности сосредоточенный.
– Пока я хочу доказать одно: ранки на плече девушки сделаны острием ножа, причем когда она уже была мертва.
– Но зачем?
– Чтобы свалить убийство на медведя. И вот еще что: эти царапины на спине. Если бы это был медведь, они были бы параллельны. Медведи, в отличие от кошек, растопыривать когти не умеют. А на ткани кофты видно, что эти царапины наносились по очереди, одна за другой, и ткань блузки при этом немного смещалась.
Чалмо положила голову просту на колени, и он ласково почесал ее за ухом. Собака моментально повернулась и осторожно, но усердно облизала пахнущие мясным бульоном пальцы.
– Если бы медведице так уж захотелось мяса, она задрала бы корову – вон их сколько бродит по выпасам… Нет, я с самого начала сомневался в этой истории. Это не медведь.
– А следы на стволе? Где медведь когти точил?
– Тоже сделаны ножом.
– Почему прост так уверен?
Он назидательно поднял карманную линейку.
– Если ты помнишь, я замерил царапины на стволе тоже. Ничего общего со следами от медвежьих когтей. Нет-нет… тот людоед, которого мы испугались, ходит не в медвежьей шкуре, а в человеческих одеждах.
– А откуда прост знал, что Хильду спрятали в болоте?
– Понятия не имел.
– То есть… что вы хотите сказать? Убийца гуляет на свободе? Среди нас?
Прост задумчиво кивнул.
– Представь, Юсси… он видит красивую одинокую девушку, и его охватывает похоть. Каким-то образом заманивает ее в сенной сарай, она сопротивляется, и он ее душит. Может, даже и не хотел задушить насмерть, но задушил. И только тогда понял, что натворил. И тут ему приходит мысль: свалить преступление на медведя. Он наносит на труп ранки, похожие на следы от медвежьих когтей и клыков, прячет труп в болоте, возвращается на поляну и изображает следы когтей на стволе дерева.
– Но… такой сложный расчет! Кто у нас на это способен?
– Не знаю. Но так оно и было.
– Но мы же должны доложить исправнику!
– Исправник Браге уже отправил рапорт. Я сам его видел. «На теле покойной обнаружены следы медвежьих зубов, а также лап. Тело было спрятано в болоте, что объясняется хорошо известным поведением хищников и несомненно доказывает, что чудовище уже обладало известным опытом в людоедстве. Зверь предпочитает, чтобы мясо стало сочнее, а заодно прячет добычу от других хищников».
– А он сам-то в это верит?
– Правду знаем только мы. Ты, Юсси, и я. Больше никто. Преступник на свободе. Медведь-людоед в человеческом облике. А когда медведь попробует человеческого мяса… ты же знаешь, к чему это приводит?
– Он хочет еще?
Прост не ответил. Взял у меня нож и склонился над черепом. Удары дубинками раскроили череп. Он аккуратно отделил осколки костей и отложил в сторону. Мне пришлось держать череп в руках и поворачивать, пока он аккуратно надрезал ткани и расширял пролом. И наконец на траву выскользнул мозг – неожиданно маленький для такого огромного зверя, похожий на большое, мягко подрагивающее полусваренное яйцо. Прост поднял его, внимательно рассмотрел и провел пальцем вдоль каждой из многочисленных извилистых борозд.
– Думаешь, она здесь? Ты ее видишь, Юсси?
– Кого? – не понял я.
– Душу, Юсси, душу. Медвежью душу…
Когда мозг остыл, он осторожно взял его обеими руками и с энтузиазмом понес в дом.
Уж не знаю, что он собирался с ним делать. Может, зарисовать? Или показать детям? Прост шел довольно быстро и не заметил, что под ногами вертится Чалмо. Споткнулся и взмахнул руками, чтобы восстановить равновесие. При этом выронил свою ношу. Нагнулся поднять, но не тут-то было. Едва мозг коснулся травы, Чалмо неуловимым выпадом отхватила половину и бросилась в бегство. Прост так и остался стоять. Посмотрел на прилипшие к рукам комки слизи, покачал головой и принялся их оттирать.
В субботу отпевали покойную Хильду Фредриксдоттер Алатало. В церковь битком набилось сострадающих и просто любопытных. Гроб стоял открытым, в публике то и дело кто-то звучно всхлипывал. К гробу подошли согнутые горем родители. Старый отец, худой и бледный настолько, что, казалось, в нем нет ни капли крови, положил дрожащую ладонь на сложенные руки покойной дочери, похлопал тихонько и вдруг, ко всеобщему ужасу, потянул к себе, будто хотел заставить сесть в гробу. Мать непрерывно утирала слезы. Она плакала беззвучно, но черный похоронный платок был совершенно мокрым. Рядом с покойной неподвижно стоял ее единственный брат, длиннющий и странноватый парень. Видно было, что он не совсем нормален: все время расстегивал и застегивал пуговицы. Рукава на кафтане очень коротки, едва прикрывают локти, – скорее всего, с чужого плеча. Он непрерывно глотал слюну – возможно, это был его способ оплакивать покойную. Теперь он остался единственным – детей было только двое, больше Господь не послал.
Все ожидали проста – он должен прочитать заупокойную проповедь. В первом ряду сидел исправник Браге в полном обмундировании. По дороге он принимал поздравления прихожан и каждому с достоинством кивал. Его жирные щеки тряслись, что, впрочем, нисколько не мешало ему выглядеть внушительно и при этом выказывать надлежащую меру сострадания. Прост взошел на кафедру, и взгляды их встретились, как две стрелы в воздухе, едва не расщепив друг друга. Исправник тут же отвел глаза, надул щеки, со звуком «п-ф-ф-ф» выпустил воздух, словно желал сказать: «Ну сколько можно?» – и начал демонстративно ковырять в зубах. Может, там и в самом деле что-то застряло, иначе как объяснить его нежелание слушать литанию? Рядом с ним пристроился секретарь Михельссон, в руках державший книгу псалмов.
Прост говорил о коротком летнем цветении. Как прекрасные полевые цветы склоняют головки и падают под свист неумолимых кос. Казалось бы, зачем уничтожать такую красоту? Но нет – эти цветы превратятся в душистое сено, и сено это позволит другим Божьим тварям продолжать жить даже в суровую зимнюю пору, в бесконечную полярную ночь. Любая жертва рано или поздно оборачивается благом, сказал прост, любая жертва имеет смысл, хотя он и скрыт от нас, этот смысл. Скрыт и недоступен нам, простым смертным.
Я пытался слушать, но мысли разбегались. По другую сторону прохода сидела она. Моя возлюбленная. Она ни разу не глянула на меня. Что ж… она меня не замечает, как не замечают воздух, которым дышат. Больше того – я для нее не существую. Но какое это имеет значение? Я-то могу смотреть на нее сколько хочу! Я мысленно трогаю ее, как с наслаждением трогают искусно отполированный камень, формы ее мягки и сладостны, как музыка. Я прижал мизинец к щеке – кожа хранила память о случайном прикосновении, когда я хотел перехватить у нее ручку ведра. Значит, и кожа имеет память…
И я неожиданно задремал, и приснился мне странный сон. Будто все, как и наяву, происходит в церкви, только в гробу лежу я сам. Лежу со сложенными на груди руками в самой середине церкви, и все на меня смотрят. И прост, и исправник, и прихожане – все до единого.
И даже она, моя любимая, – она тоже смотрит на меня, и взгляд ее полон скорби. Я совершил какой-то отчаянный поступок, проявил чудеса храбрости и самопожертвования – чего от меня, разумеется, никто не ожидал. А теперь все сидят и думают: «Кто же он такой? Почему мы никогда и ничего про него не знали? Если бы мы только догадались, что происходит в его душе».
А теперь уже поздно. Мое тело опустят в непроглядный мрак могилы, и только тогда все скажут: «Подумать только, такой тихий, такой неприхотливый… Кто бы мог подумать, что он способен на такой подвиг!»
Я очнулся, только когда гроб уже закрыли, и прост высыпал на крышку три ковша песка. Мне стало стыдно – как же так! Мною овладел нечистый, я впал в грех гордыни! Но стыд стыдом, а приятный привкус странного сна остался надолго.
Я им еще покажу. Так или иначе – они меня заметят. Просто пока я еще не знаю, как это сделать.
Прост решил проверить, как идут дела в летней школе, которую он устроил в Кангосфорсе. Погрузились в его хлипкую на вид, но прочную и послушную лодку, которой были нипочем речные пороги. Он сел на весла, я взялся за румпель, и мы двинулись в путь вверх по течению, туда, где Лайниэльвен сливается с Торнеэльвен. Вода стояла по-прежнему довольно высоко, и пороги причинили нам кое-какие затруднения, но плоскодонка с честью выдержала испытание. На самых затруднительных участках помогали хуторяне, они управлялись с рулевым веслом куда искуснее, чем я, к тому же были рады помочь не кому-нибудь, а самому духовному отцу. Лайниэльвен уже и мельче, чем Торнеэльвен, так что, пока мы еще не добрались до их слияния, прост несколько раз причаливал плоскодонку и выходил на берег – посмотреть, не занесло ли половодьем в наши края семена каких-нибудь экзотических растений с далеких гор.
Летняя школа в Кангосфорсе представляла собой обычный сруб, в котором, судя по запаху, раньше была конюшня. Нас встретил учитель, господин Матссон, весьма серьезный господин. После падения с лошади он остался с кривой шеей, и это не позволяло ему заниматься какой-либо требующей телесных усилий работой. Прост назначил его учителем для младших детей, хотя, если быть честным, Матссон и сам читал с трудом. Раньше учителем был Юхани Рааттамаа, но теперь он преподавал в Лайнио. Про Юхани говорили с восхищением: учитель от Бога, даже почище самого проста, а его ораторское искусство таково, что школьники воспринимают уроки, как откровение Божье. «Как откровение Божье», – повторяли родители значительно и на всякий случай переглядывались: не вышло бы беды.
Основания для беспокойства были: посмотреть на «чокнутых» учеников приезжали даже с дальних хуторов. Вот они корчатся на полу в припадке раскаяния, а в следующую минуту – словно теряют все силы, на ногах стоять не могут. А потом тут же, на уроке, начинают скакать как оглашенные, с диким восторгом новообращенных, до которых внезапно дошло, что они уже спасены от адских мук. Если кто-то из учеников начинал бузить, Юхани просто-напросто сажал его на колени и тихо уговаривал, и уже через пару минут дикие выкрики переходили в плач и раскаяние. Он никогда не прибегал к розгам, как это делают почти все учителя.
Матссон таких способностей лишен. Он не умеет увлечь детей, но зато у него феоменальная память. Он может слово в слово пересказать слышанную им проповедь проста.
– И как дела в нашем винограднике? – приветливо спросил прост.
Матссон поклонился, насколько ему позволяла искривленная шея, и проводил проста в класс. Я насчитал двенадцать мальчишек. И только две девочки.
– Сестры Ваара заболели, – ответил Матссон на вопросительный взгляд проста. – Не встают.
– А что с ними?
– Чахотка, наверное. Я сказал, пусть дома побудут, нечего других заражать.
Дети сидели по двое, каждый у своей грифельной дощечки. Чуть не высунув языки от усердия, они срисовывали слова, написанные Матссоном на другой доске, побольше, висевшей на стене. Увидев нас, они встали и вразнобой поклонились. Все мальчуганы были босиком – нечего стаптывать обувь, когда лето на дворе. Я посмотрел на их руки – натруженные, в мозолях, как у взрослых. Им было заметно неудобно удерживать в руке маленький хрупкий мелок.
Прост прошел между столами, вглядываясь в написанное. Судя по всему, прочитать он смог далеко не все, но на всякий случай одобрительно хмыкнул.
На грифельной доске было написано следующее:
Благаславена субота – день отдыхновения.
Прост стер написанное и написал снова, исправив ошибки.
– Суббота пишется через две «б».
– Извините…
– Не так-то легко все это знать, – ободрил его прост.
Засмеяться никто из учеников не решился. В молчании, поплевав на пальцы, они вытерли свои доски и добросовестно срисовали написанное простом. Крестьянские дети, родной язык у них финский, как и у Матссона. Дома, само собой, никаких книг нет, кроме Библии и Катехизиса. Прост повстречался и с родителями – обычные крестьяне, мало кто мог написать хоть единое слово, кроме своего имени. А когда высокий гость попросил их прочитать хотя бы один псалом, они добросовестно водили пальцем по строке, хотя на самом деле знали его наизусть. Заметно было: к посещению духовного отца готовились не на шутку, заучивали, повторяли, потом опять заучивали и опять повторяли. Десять заповедей, толкования Лютера, основы вероисповедания, «Отче наш». А может, кое-что задержалось в памяти с давних пор, когда этих измученных работой людей, тогда еще мальчишек и девчонок, готовили к конфирмации. Или запомнилось из проповедей. Но, конечно, ни о каких высотах теологии речи не шло. Понятие Ordo salutis[15] им вообще не было известно, хватало и того, что они называли себя христианами. Можно подумать, что девушки-служанки и оленеводы вообще не способны ни к каким наукам, но это было не так. Они знали в лицо сотни своих оленей, они помнили десятки пастбищ, сотни ягодников и богатых рыбой речушек и озер – от высокогорья на западе до побережья на востоке. Они помнили всю свою родню в четырех-пяти коленах, могли построить дом одним топором, умели шить непревзойденную по теплоте одежду, используя вместо ниток оленьи жилы. И на память никак не жаловались. Кое в каких вопросах их знания были куда шире и глубже, чем у всех упсальских профессоров вместе взятых.
Но, как говорил прост, – мы на пороге нового времени. Почему бы мальчишке из торнедальской тундры не стать священником? Или учителем? Посмотрите хотя бы на самого проста, на его братьев – Карла Эрика и Петруса. Они же смогли, хотя выросли в такой же, если не еще более горькой нищете там, у подножья западных гор. Поймите, повторял прост, нас, северян, ждет куда более светлое будущее, если мы обогатим свою жизнь знаниями. Крестьяне смогут познакомиться с новыми, прогрессивными сельскохозяйственными методами, узнать о новых культурах, улучшат породу домашних животных, научатся хранить и консервировать продукты. А возьмем болезни – со многими наука уже умеет бороться. Появляются новые лекарства, детская смертность снижается. И, главное (тут он садился на любимого конька), главное, чтобы сошло на нет мерзкое пьянство. Образованный хозяин, если у него появилась лишняя крона, не пойдет в кабак ее пропивать, а купит на эти деньги книгу. И этот светлый путь начинается с детства, с этих закорючек на грифельной доске.
– Мелки кончаются, – пожаловался Матссон.
– Уже?
– Да… дети, наверное, жмут чересчур, когда пишут.
– Ну что ж… мне завещан небольшой денежный дар. Купим мел. Напомню родне покойной. И ваше жалованье тоже выплатим, сожалею о задержке.
– Буду весьма благодарен, господин прост.
– Бога благодарите, Матссон.
Мы остановились около одного из беловолосых мальчишек – худого и носатого, чем-то похожего на землеройку. Он втянул голову в плечи, будто ожидал оплеуху.
– Как твое имя, мой мальчик?
– Феето, – прошептал он робко.
– Понятно… окрещен-то ты Фредриком. И кем ты хочешь стать, когда вырастешь, Фредрик?
Мальчик промолчал. Остальные смотрели с любопытством – возможно, и в самом деле ожидали наказания.
– Когда повзрослеешь? – Прост сделал еще одну попытку. – Тебе не приходила в голову мысль, что ты мог бы стать священником?
Послышались смешки – должно быть, остальные попробовали представить Феето в пасторском сюртуке. Мальчик поднял глаза на проста. Брови настолько светлые, что их почти не видно, и небесно-голубые глаза, яркие и наивные.
– Я ведь тоже когда-то был мальчиком. И не умел читать. А сейчас понимаю и латынь, и древнегреческий… Скажи-ка: ordo salutis.
– Ордо… сали… салютис.
– Это латынь. Означает «порядок спасения». Или «путь к спасению». Вообрази лестницу… очень высокую и очень крутую лестницу. А там, на самом верху, стоит Иисус. Можешь такое представить? От него идет такой сильный свет, что почти невозможно смотреть, хочется прикрыть глаза. Но он там! Он там, Иисус Христос, он открыл объятия и ждет нас всех. Ступенька за ступенькой можем мы подняться к нему.
– А пожрать дадут? – пробормотал кто-то.
– Сколько хочешь. Сколько угодно еды для голодных.
– И масло?
Матссон замахнулся на мальчика постарше с густой, не расчесанной челкой, но пастор его остановил.
– Горы масла, – кивнул он. – И оленье жаркое, и щука, и лосось, и огромные, вы таких и не видывали, глухари. И свежеиспеченный хлеб, и золотистый сыр.
Я посмотрел на учеников – все сглотнули слюну. И прост притворился, будто наслаждается идущим с потолка ароматом изысканных яств. Зажмурился и покачал головой в восхищении.
– И попасть туда могут все.
– Еще бы не все, – подтвердил Матссон. – Все до одного.
– Открывший сердце будет сидеть по правую руку Господа.
Матссон закрыл глаза – похоже, молился.
Но в разъяснение проста насчет общедоступности райского блаженства мало кто поверил.
– А что, только священники попадут в рай? – поинтересовался тот, кто спрашивал, есть ли в раю масло. – Или другие тоже?
– Я же сказал – попасть туда могут все. Вы все, здесь сидящие.
– Это-то, конечно, да… только сначала надо помереть.
Прост внимательно посмотрел на белобрысого мальчугана. Тот не отвел глаз, но во взгляде его не было ни протеста, ни насмешки. Паренек похож на ангела, подумал прост. Мало того – задал вопрос, который свидетельствует о ясном критическом уме. Хорошо бы взять этого мальчика и сесть с ним за стол с кучей книг. Показать ему, насколько прекрасна и многообразна жизнь, открыть мир растений, цветущих оазисов и мертвых пустынь. Рассказать, какой разный климат бывает на Земле. Научить понимать философов, а главное – научить говорить. Говорить так, чтобы слова доходили до человеческих сердец. Детей надо учить, иначе некому будет подхватить знамя веры и знаний, когда старые его выронят. Этому суровому краю нужны самоотверженные пионеры, которые будут настойчиво и мудро руководить паствой.
– Прежде чем умереть, мы должны жить, – возразил он мальчику. – А чтобы жить хорошей и насыщенной жизнью, нужны знания. Знаешь ли ты, к примеру, что корабли могут плыть по морям силою кипящей воды? Такие корабли уже есть в Америке, но и у нас тоже, на юге. Кипящая вода движет машину. Она обладает такой силой, что может толкать вперед огромный корабль.
– А что это такое – машина?
– Машина… это такая штука, которая может двигаться сама по себе.
– Значит, люди – тоже машины?
– Ну нет. Люди не машины.
– А почему нет?
Матссон потянулся за висящей на стене розгой. Этого хватило, чтобы мальчик закрыл рот и испуганно посмотрел на проста. Прост улыбнулся.
– Машина ничего не чувствует. У машины нет сознания. А человек, напротив, может сделать много хорошего, помочь другим людям. И это вам, дорогие мои ребятишки, именно вам суждено вывести наш край из нищеты и запустения. Еда должна быть лучше, не говоря уж о том, что ее должно быть намного больше. Нужны удобные жилища, коровы должны давать вдвое больше молока. Нужно бороться с болезнями, а главное – покончить с пьянством. И это вам, не кому-то, а вам суждено вести нас к лучшему будущему.
– Аминь, – заключил Матссон.
Дети поспешно сложили ладошки и повторили за ним: «Аминь».
Прост задумался – наверное, пытался подобрать подходящую цитату из Библии. Еще раз обвел взглядом детей, посмотрел на босые ноги, крепкие, мозолистые руки, высокие скулы и усыпанные перхотью светлые волосы. Они могли бы остаться дома, помогать по хозяйству – но нет. Они пришли в школу. Вот так оно и выглядит – будущее края.
Назад мы возвращались по течению. Грести было легко и приятно, и прост пустился в рассуждения о будущем. Он все время повторял: мир изменился. Не просто изменился – изменился в своей основе.
Французская революция 1789 года привела к отчаянным бедствиям, утрате веры, неслыханному моральному разложению. Когда человек забывает о христианской вере, он становится страшнее тигра.
– Вначале у всех кружится голова: как же, свобода! Ура, наконец-то, вот она – желанная свобода! Но за безграничной свободой неизбежно приходят тирания и варварство. Прежние хозяева жизни, не справившиеся с современными требованиями, сметены и уничтожены – и что же? Обязательно находится каналья, какая-нибудь честолюбивая сволочь, и она правдами и неправдами приходит к власти. Появляется новый тиран. Запомни, Юсси, – недостатка в тиранах не будет никогда.
– А как же религиозное Пробуждение, которое вы проповедуете, господин пастор? Разве это не революция? Это же тоже революция.
– В каком-то смысле – да, Юсси. В каком-то смысле. Но заметь важную разницу: это революция изнутри. Вместо того чтобы, потрясая кулаками, сбрасывать с трона тиранов, мы хотим избавиться от тирании внутренней. Мы боремся против наших собственных тиранов – против заносчивости, самодовольства, гордыни, похоти, страсти к роскошествам. И общество может измениться только после победы над собственными демонами. Ты же слышал этих детишек, Юсси! Их главная мечта – наесться досыта. Конечно, грех их судить, ничего плохого в этом нет, но есть же и другая пища, духовная! Господь так распорядился – создавая нас, поместил душу выше желудка. А когда душа голодна – это беда. И недостаточно склонить голову на церковной скамье и просить о прощении грехов, да и то по каноническому тексту. Можно купить в лавке леденец и сосать его по дороге домой, но насытиться им нельзя.
Прост продолжал разглагольствовать – мол, скоро настанет время, когда в семье любого нищего арендатора сможет появиться магистр философии или даже профессор. Я машинально поддакивал, шевелил рулевое весло, хотя в этом не было необходимости – лодку исправно несло ласковое течение. Но мысли мои были далеко. Я видел перед собой мою возлюбленную, как она прижимает свои мягкие алые губы к моим…
Вот это и есть истинный голод.
Летом по стволам деревьев медленно, но в великом множестве поднимаются живительные соки. Птенцы, те самые скрюченные уродцы, которые еще недавно едва ворочались в скорлупе, встают на крыло. У лосей отрастают рога, а в реке начинает свои игры лосось. Все время светло. Летние месяцы – сплошной день. Кажется, ночь побеждена навсегда, – как же хорошо в эти полтора-два месяца на севере!
Прост стоит на коленях во мху – опять изучает свой carex, какой-то необычный, а может, чем-то близкий его сердцу вид осоки. Время от времени записывает что-то на листке мятой бумаги.
Внезапно на его карандаш садится шмель. Кто знает, что его привлекло, может быть, следы соли от пальцев. Взмах руки – хоп! – и шмель пойман. Я ожидаю вскрика или гримасы боли – сейчас он его ужалит! Но прост улыбается. Осторожно, большим и указательным пальцами левой руки достает пленника из сжатой ладони, протягивает мне лупу. Лапки красивого насекомого покрыты короткими волосками, а к волоскам прилипли какие-то желтые шарики.
– Пыльца. Пыльца сотен цветов.
Я возвращаю лупу. Он протягивает мне шмеля. Еще чего… я отрицательно качаю головой:
– Ужалит.
– Нет. Этот не ужалит. Это самец.
Разыгрывает он меня, что ли? Но отказываться уже неудобно. Я двумя пальцами беру шмеля. Никогда не думал, что такая кроха может быть такой сильной – он рвется из рук, я с трудом его удерживаю. Слюдяные крылышки посверкивают на солнце. Прост прав: шмель меня не ужалил. Я закрыл кулак, но он продолжает трепыхаться.
– Самцы светлее, – объясняет он. – А жало только у самок. Это вообще-то не жало, а яйцеклад, но в момент опасности он превращается в смертельное оружие. Это я узнал в Упсале.
Я раскрываю ладонь. Шмель медлит немного, словно не веря своему счастью. Трепещет крылышками, преодолевая силу собственной тяжести, снимается с ладони и, возмущенно жужжа, растворяется в зелени.
Мы некоторое время сидим молча. Прост раскуривает свою трубку. Дым не только вкусно пахнет, но еще и отгоняет огромных оводов, которые так и норовят сесть на голую шею или руку.
– Когда вижу шмеля, всегда думаю о своем сыне, – говорит прост задумчиво. – О моем маленьком Леви. Ты бы на него посмотрел, Юсси! Знаешь, многие маленькие дети залезут под стол, а потом забывают, что залезли. Встают – и бац темечком о столешницу. И он тоже. Но представь: упадет – и в рев, конечно, но тут же встает, и как ни в чем не бывало. Полон жизни… у него был тот же аппетит к жизни, что и у этого шмеля. Этот разбойник ни на секунду не сдавался. Жужжал и вырывался.
– А что случилось с Леви?
– У него была сестра-близняшка, Лиза. Оба подхватили корь. Это было ужасно. Мордашки раздулись, жар такой, что они прямо горели у меня на руках. Леви болел очень тяжело, его рвало не только от еды, но даже от глотка морса. Под конец он лежал неподвижно, только глаза закрыл ручонкой, не мог смотреть на свет. Я положил ему на глаза влажный платок, он задышал часто-часто и закашлялся. Кашлял так ужасно, с бульканьем, будто в легких у него полно жидкости. Брита Кайса принесла ведро со снегом – он просто пылал от жара.
Прост замолкает. В глазах у него стоят слезы. Прокашлялся, на лоб упала длинная прядь светлых, заметно поседевших волос.
– Лиза, благодарение Господу, стала поправляться, а Леви совершенно обессилел. Лежал неподвижно между мной и Бритой Кайсой. В последнюю ночь ему вроде бы стало получше, голову повернул, раскинул руки, даже начал ногами брыкаться. А на дворе стужа смертная, один из самых холодных январских дней… Непроглядная темень, земля словно покрыта черным морозным туманом, даже звезд не видно. И его руки… он их складывал и раскидывал, складывал и раскидывал… Как этот шмель. Может, хотел улететь в этот черный туман. Я, конечно, пытался его удержать… но уже понял: он по пути туда. Движения становились все слабее и слабее, на губах выступила пена. Мы, Брита Кайса и я, по очереди вытирали эту пену, боялись, что она его задушит…Утром я завернул его тельце в простыню и держал в руках. Брита Кайса хотела его забрать, но у меня как судорога. Не могу разжать руки, и все тут. А она тянет к себе… мы чуть не подрались из-за мертвого мальчика, я не могу забыть этот ужас. Господь прибрал его, отнял у меня то, что я любил больше жизни… рассчитал, ударил туда, где всего больнее.
Прост замолкает, а мне почему-то очень стыдно. Неужели он поэтому подобрал меня? Тогда, на обочине? Неужели я чем-то напомнил ему умершего сына? Леви, о котором он тоскует до сих пор…
Прост тяжело ложится на спину. Вокруг его головы не унимаются шмели, они взлетают с бесчисленных полевых цветов и снова садятся. И я тоже ложусь. Мы лежим и молча смотрим, как по небу плывут легкие летние облака.
– Мы должны учиться у шмелей, – неожиданно произносит он.
Я кошусь на него. Что он хочет этим сказать?
– Я научил тебя грамоте, Юсси. Ты теперь можешь и читать, и писать. Это прекрасно. Но что может быть прекраснее этого неумолчного, неутомимого жужжания… – Он упрямо чмокает погасшей трубкой, словно ищет в ней утешения. – Написанные слова очень важны… но что происходит, когда мы их произносим? Их надо расколоть, как глиняный горшок, разжевать, размягчить, снова превратить в глину, из которой они сделаны. А потом слепить опять, но уже не пером или карандашом, а голосовыми связками и губами. Вот тогда они обретают свою истинную мощь. – Прост довольно сильно хлопает ладонью по траве. – Вспомни апостолов. Апостолы – шмели Иисуса. Они летали, как шмели, с золотой пыльцой Иисусовых слов и опыляли пестики человеческих сердец. И представь – и в бесплодных горах, и в мертвой пустыне расцветали цветы волшебной, неземной красоты.
Я киваю, но пока не очень понимаю – куда он клонит?
– Да, я пишу свои проповеди, Юсси. Но в словах этих жизнь только теплится, они впервые оживают на кафедре, пройдя через мою гортань. Я леплю их заново губами и дыханием. Человеческие уста… мои уста, твои уста, Юсси…только через человеческие уста, через произнесенное слово спасется мир. Уста, рождающие живое слово.
Да, это правда, думаю я. Конечно, так и есть.
– И еще вот что… – Он, не вставая, выбивает трубку, поворачивает голову и смотрит на меня, лукаво и пристально. – Как же ты найдешь себе жену, если будешь все время молчать?
Я краснею. Конечно же, он заметил мои тоскливые взгляды, когда я смотрю на женскую половину в церкви. Я встаю и с яростью прихлопываю овода. На рубахе остается желтоватый след.
Как-то после обеда в усадьбу пришел известный своей кротостью Эркки Антти из Юхонпиети. Вежливо поздоровался со всеми, включая слуг и детей, – всем и каждому пожелал мира, любви и покоя.
Он был слеп на один глаз. Несчастный случай в детстве. Глаз не только ничего не видел, но и постоянно стремился вытечь, поэтому он то и дело вытирал его цветным лоскутом.
Эркки Антти достал из торбы сверток. Там лежало что-то белое и на вид довольно твердое. Он вынул нож, отрезал кусок и протянул мне. Я начал жевать, и во рту тут же запахло горами и фьордами. Этот запах ни с чем не спутаешь.
– Сушеная треска, – улыбнулся он. – Прямо из Норвегии, друзья по вере поделились.
Прост попробовал и сморщил нос.
– Для такого лакомства нужны молодые зубы.
– Для странников вещь незаменимая. Силу дает.
– Ну хорошо… Расскажи же, дорогой мой Эркки Антти, расскажи поскорей. Как идет наша работа в норвежских палестинах?