Воздух, которым ты дышишь Понтиш Пиблз Франсиш Ди
– Отвечайте!
Руки у меня тряслись, хотя мне не было холодно. Гостиная пульсировала красками: голубое одеяло Грасы, зеленый бархат скамеечки для ног, ослепительно белая рубашка сеньора Пиментела, шоколадное дерево радиоприемника. Каждый угол казался острее, каждый изгиб – выпуклее обычного. И ощущение трескучей, беспокойной энергии, отчего трудно было сосредоточиться. Много лет спустя я снова испытала это чувство, только причиной ему был не адреналин, а таблетка амфетамина, которые мы глотали, чтобы взбодриться во время долгих съемок. Я переступила с ноги на ногу. Сеньор глядел на меня.
– Так-то ты отплатила за все, что я для тебя сделал? – спросил он. – Действовала с ней заодно, вместо того чтобы исполнить свой долг и остановить ее или позвать кого-нибудь?
– Дор спасла меня, – подала голос Граса.
– Тебя спасли рабочие, – фыркнул сеньор Пиментел. – Старый Эуклидиш видел, как вы входили в воду. Держась за руки.
Щеки у него пылали. Сеньор тяжело уставился на Грасу:
– Итак, ты опозорила себя. Этого ты добивалась? Все до единого рабочие видели тебя в мокрой рубашке, практически голой. Все считают тебя полоумной, которая даже утопиться не может.
– Мне все равно, что они думают. – Граса еще глубже ушла в одеяло. – Я здесь не останусь.
– Не останешься, – согласился сеньор. – Ресифи – не единственный город на земле, а этот мужчина, – он указал на потолок, словно претендент все еще спал в гостевой над нами, – не последний муж на земле. Но для тебя он был лучшей партией. Все то время, что я провел в Ресифи, я обхаживал его, убеждая приехать сюда и познакомиться с моей чаровницей-дочерью. А ты повела себя как полоумная. Ты сильно усложнила себе жизнь – вот все, чего ты добилась своей выходкой.
– Не пойду я за это тупое бревно! – закричала Граса. – Я буду певицей на радио.
Сеньор захохотал.
Артисты в то время пользовались меньшим уважением, чем сейчас. Певцы, циркачи, танцовщицы, артистки кабаре считались людьми одного сорта – бродягами и пройдохами. То, что такой жизни пожелала себе девушка из приличной семьи, было настолько невообразимо, что даже смешно. Смех сеньора Пиментела заполнил гостиную и осел на нас липким речным илом.
– Ты слышала, Нена? – задыхаясь, выговорил сеньор. – Мое единственное дитя желает исполнять рекламные песенки о масле и пудре для лица.
Щеки Грасы были мокрыми, верхняя губа скользкой от соплей.
– Mame говорила, что у меня чарующий голос.
– Все матери говорят своим детям, что те не как все, даже если это не так. – Сеньор вздохнул.
Упомянув сеньору, он словно вернул ее. Словно она снова здесь, сидит там, где сейчас Граса, ждет, когда мы запоем.
– Она не как все. – Я испугалась, услышав свой голос. – Мы с ней не как все.
Сеньор оценивающе поглядел на меня, как будто увидел в первый раз. Если до этой самой ночи я была просто гадким подкидышем, который всюду следовал за его дочерью, то теперь стала для сеньора чем-то большим. Нена сжала мой локоть, словно щипцами, так что у меня даже закололо пальцы.
– Ослица, – цыкнула она, – молчи.
Сеньор поднял руку с раскрытой ладонью, словно принося клятву, и двинулся к нам.
Нена стояла вплотную, почти наступая мне на пятки, готовая прикрыть меня от удара, откуда бы он ни прилетел. Сеньор занес руку и топнул каблуком. Я зажмурилась, ожидая, когда он меня ударит. Я была стволом дерева, толстым, ушедшим корнями в землю, моя кожа была корой, она нарастала на мне кольцами. Я была носком башмака, окованным железом. Я была Ослицей, многажды битой до этого.
Я ждала, когда меня обожжет его ладонь, – ждала торжествующе, словно я уже победила. Но не было ни удара, ни шлепка, ни подзатыльника. Я открыла глаза.
Сеньор снова смеялся, на этот раз – еще громче.
– Думаешь, я какой-то мужлан? – спросил он. – Наказывать кухонную прислугу – дело Нены, и я уверен, она исполнит свои обязанности. Как обычно. Кстати, твоя мать тоже была прилипалой.
Я дернулась. Нена крепко держала меня.
– Она работала на кухне, Нена тебе не говорила? Мы с кузенами приезжали сюда на лето, и она вечно хотела, чтобы мы приняли ее в нашу компанию. Ужасно она была приставучая, все таскалась за нами. Когда мы стали постарше, то стали давать ей дешевые безделушки – перчатки, стеклянные шарики, подвеску от ожерелья, да всякую ненужную мелочь – за то, чтобы она ходила с нами за курятник. А потом Нена выгнала ее, ей не место было в приличном доме. Я сто раз говорил жене, что яблоко от яблони недалеко падает. И был прав.
Я могла бы снести тысячу ударов любого кулака, но слова? Слова всегда сбивали меня с ног.
Тоненькие рыдания-скулеж предательски забулькали у меня в горле, прорываясь наружу. Граса посмотрела на меня, размотала одеяло и встала. И, стоя за спиной у отца, подмигнула мне, словно шалунья, задумавшая чудеснейшую проказу. Словно все это было частью нашего плана. Словно мы с ней самозабвенно играли написанные роли и это был не конец нашей истории, а только начало.
Нас разлучили. Меня засунули в чулан Нены, а Граса оставалась наверху, в своей огромной спальне, дверь заперли снаружи во избежание дальнейших эскапад.
Когда мы покидали гостиную, глаза у меня были сухими. В ногах, руках, шее еще пульсировало, мое тело стало одним большим вибрирующим органом. «Речная лихорадка», – объявила Нена, вливая чай в мои потрескавшиеся губы.
Когда врач Пиментелов наконец прибыл, чтобы осмотреть Грасу, он забежал и вниз, проверить меня. Я притворялась спящей, чтобы подслушать, о чем судачат доктор и Нена. Так я узнала, что Грасу скоро отправят в монастырскую школу в Петрополисе, в двухстах километрах к югу.
– Слава Господу, сеньоре не довелось увидеть, как ее дочь лезет в реку, – сказала Нена.
– Ее мать страдала нервическим расстройством. – Доктор Аурелиу понизил голос: – Мне не хочется говорить так, но они сшиты из одной ткани.
– Барышня желает выступать в театре, – прошептала Нена. – Певицей хочет быть.
– Душевная нестабильность. – Доктор вздохнул. – Я говорил сеньору, что она нуждается в наставнице. Монахини приведут ее в порядок.
Подушка странно намокла у меня под щекой. Что пропитало ее – пот или слезы? Я вздрогнула.
– Смотрите-ка, кто проснулся, – сказала Нена.
Доктор Аурелиу погладил меня по голове:
– Ослица, девочка моя. С возвращением.
Школа «Сион» была местом, куда богатые ссылали своих сбившихся с пути истинного дочерей – если не навсегда, то хотя бы пока их подмоченная репутация не просохнет. В те дни даже лучшие пансионы требовали, чтобы родные обеспечивали воспитанниц всем, за исключением провизии, и сеньор Пиментел ворчал по поводу цен на ткань. Грасу следовало снабдить постельными принадлежностями, полотенцами, формой и бельем. Каждая ученица этой престижной школы должна была также привезти с собой служанку, которая стирала бы ее одежду и готовила еду. Эти служанки назывались «помощницы», обитали в школе, под недремлющим оком монахинь, и получали еду, постель и религиозные наставления. Большинство помощниц потом сами становились монахинями. Все были уверены, что сеньор Пиментел пошлет с Грасой в Петрополис кого-нибудь из горничных, и девушки тревожно шептались на задах дома, пытаясь угадать, на кого падет жребий. Я к тому времени уже выздоровела и бродила по кухне – Нена запретила мне болтаться у крыльца, запретила даже выходить из кухни, боясь, что я попаду на глаза сеньору и он вышвырнет меня вон. Служанки, которые прежде дразнили меня, теперь бросали на меня ледяные взгляды, наверняка считая причиной своих бед. Даже девушки, яростно желавшие покинуть Риашу-Доси, меньше всего хотели угодить в монастырь, на милость монахинь, которые в те дни славились особой злобностью.
Через три дня после визита доктора сеньор Пиментел снова призвал нас с Неной в гостиную. Я не могла взглянуть ему в лицо и поэтому таращилась на его туфли, начищенные до зеркального блеска. Наверное, сеньор Пиментел принял мое молчание за покорность, но Неназнала меня лучше. Она положила свою ручищу мне на плечо и сжала как тисками, чтобы я наверняка не приблизилась к сеньору, пока он говорит.
– Нена служила в этом доме, еще когда я был мальчишкой, и я питаю к ней глубочайшее уважение, – начал сеньор Пиментел. – Она часть этого дома, вот как входная дверь или колонны. Дом без нее не устоит. Ради нее и ее привязанности к тебе, Ослица, я даю тебе великолепную возможность устроиться в жизни. Сионские сестры излечат тебя от непокорности так, как мне никогда бы не удалось. Ты будешь там на своем месте. А когда Граса закончит обучение и вернется, чтобы выйти замуж, ты останешься в монастыре.
Нена еще сильнее сжала мне плечо. Я помнила, что в «Сион» отправляют не в награду, а в наказание. Глядя в пол, я пробормотала «спасибо». Потом мы вернулись в чулан, и Нена наконец отпустила меня.
– Надо было запретить вам ходить слушать песни.
– Ты знала, что мы туда ходим?
– Да все знали. Кроме сеньора. Я думала, тебе не повредит немного попеть. Пусть хозяйская дочка и мечтает сделаться радиозвездой, но я думала – у тебя достаточно ума, чтобы не витать в облаках.
– Я не витаю в облаках, – сказала я. – Я тоже пою.
– Да ты рехнулась, Ослица? Мозги-то у тебя переболтало, как яичницу. Не будь Эуклидиш таким любителем совать нос не в свои дела, ты бы утонула. И ради чего? Ради хозяйской дочки?
– Я не утонула бы. Я бы спасла ее. Мне рабочие помешали.
– Ах, рабочие помешали! – сказала Нена. – Уж простите, ваша светлость. – Она скрестила на груди могучие руки. – Ты уже не в том возрасте, чтобы держаться за ручки с этой девочкой.
Мена охватил озноб, словно лихорадка вернулась.
Нена разгладила передник.
– Я тебя не для того растила, чтобы ты стала мечтательницей вроде сеньоры – упокой, Господи, ее душу – или какой-нибудь пропащей вроде твоей матери. Карга говорила, что у тебя острый ум. Жаль будет растратить его впустую. Я сказала сеньору: или он отправит тебя в школу к монахиням – или я покину этот дом. Вот прямо выйду в ворота, и пусть Риашу-Доси хоть на куски развалится. Это его напугало так, что он согласился дать тебе шанс. Монахини в Петрополисе тоже едят, кухня у них имеется. Ты видела, что и как я делаю, ты умеешь готовить лучше многих. Покажи им, на что ты способна, Ослица. Забудь про барышню. Не бери ее беды на себя. Надумаешь спасать ее на этот раз – будешь потом спасать всю жизнь.
– Я не хочу быть кухаркой, – сказала я. – И не хочу быть монахиней.
– Кто тебе сказал, что мы можем выбирать, кем нам быть?
– Я сама себе сказала.
Не успела я поднять руки, чтобы защититься, как Нена рванулась ко мне, стиснула мое лицо мясистыми ладонями и потянула к себе. Ничего более похожего на объятие я от нее не видела.
– Думаешь, ты знаешь мир? – спросила она, качая головой. – Мир сожрет тебя с костями, Ослица.
На следующий день я прошмыгнула в библиотеку господского дома и нашла Петрополис на карте, это оказался город к югу от Рио-де-Жанейро. Мы должны были отправиться туда на пароходе – на одном из громадных пассажирских лайнеров, которые каждый день отплывали из порта Ресифи. Все это казалось мне ужасно странным и будоражило воображение – я с таким же успехом могла бы сесть в ракету и улететь на Юпитер. Граса тоже была взвинчена, но не из-за путешествия.
За день до отъезда мне удалось подкупить горничную и получить ключ от комнаты Грасы.
Граса сидела на кровати; постельное белье было расшвыряно и спутано так, словно Граса всю ночь билась с ним не на жизнь, а на смерть. Лицо у нее было бледным. Увидев меня, она слезла с кровати и поцеловала меня в щеку.
– Целыми днями сидишь взаперти? – спросила я. Щека там, где ее поцеловала Граса, запульсировала.
Граса кивнула.
– Мне так скучно, что я даже за книгу взялась. Не знаю, что ты в них находишь. – Она погладила меня по щеке. – Хочешь, я отдам тебе все свои книжки?
Я покачала головой:
– Решат, что я их украла.
– То есть Papai решит. – Граса сжала губы. – Ну мы ему покажем.
– Что мы ему покажем?
– Сбежим, как только окажемся в Рио, – прошептала она, как будто мы были в комнате не одни. – Я обязательно попаду на радио.
Наше путешествие в сионскую школу осталось в моей памяти чем-то вроде альбома, где многие треки забылись, а иные продолжают настойчиво звучать. Помню громаду пассажирского лайнера в порту Ресифи и как меня поражало, что такая махина не тонет. Помню, как крепко я сжимала свою записную книжечку со словами – единственное имущество, которое я взяла с собой из Риашу-Доси, не считая форменного платья помощницы, – пока шла за Грасой и сеньором Пиментелом по сходням. Помню, как у меня саднило горло, когда во время приступов морской болезни меня рвало в ведро. Помню, как вцепилась в руку Грасы, когда перед нами встал Рио-де-Жанейро. Мы увидели, как поднимаются из воды горы, увидели город, уложенный в изгибы пейзажа, словно покоящийся на холмах-грудях. (Вот почему Рио посвящают столько любовных песен.) Я вспоминаю странные деревья по дороге в Петрополис – треугольные, с миллионом зеленых палочек вместо листьев. Потом я узнала, что это сосны, что в не слишком жарких местах они обычны, но в тот день вид этих деревьев поразил меня. Если в Петрополисе такие странные деревья, то и все остальное окажется странным. Но самое удивительное – это воспоминание остается ярким даже в тумане возраста – произошло еще до того, как мы оказались в Рио. Наш корабль остановился в Салвадоре, в Баие. Граса пробралась в мою каюту третьего класса и вытащила меня из койки, чуть не опрокинув ведро, в которое меня рвало.
– Ты должна это видеть, – объявила она и выволокла меня на палубу, а потом и с корабля.
В салвадорском порту пассажиры первого класса проходили мимо людных, дурно пахнущих мест по специальным мосткам. Мостки оканчивались чистенькой площадкой со скамейками, пальмами в кадках, билетной кассой и шеренгой носильщиков, готовых подхватить багаж пассажиров. А за носильщиками сидели байянас.
Их волосы скрывали белые тюрбаны. Сборчатые белые блузы спадали с плеч. Пышные белые нижние юбки топырились, пряча табуреты, на которых сидели байянас, отчего казалось, что женщин держат юбки. Их одежду густо покрывала паутина белых ажурных кружев, столь плотных, будто платья покрыты глазурью, как свадебный торт. Шеи и запястья обвивали десятки нитей, унизанных разноцветными бусинами, и золотые цепочки.
Большинство женщин были темнокожими, как Старый Эуклидиш. Они продавали еду – перед каждой женщиной стоял стол, заваленный продуктами, а с краю булькал на небольшом огне горшок с кипящим пальмовым маслом. Женщины жарили пышки для любопытных пассажиров с корабля, и браслеты их позванивали и переливались. Мы с Грасой замерли, открыв рты; нас толкали, но мы не в силах были пошевелиться.
– Надо же, – выдохнула я.
Граса потянулась взять меня за руку.
Мы слышали про байянас, но никогда их не видели. Для богатых светлокожих бразильцев байянас ассоциировались с прошлым, с окончанием рабства, с уличной жизнью, с вуду и тайнами, с самой самбой. В Риашу-Доси самым ценным сахаром был белый, цвета девушки из рекламы рисовой пудры «Камелия», улыбающихся мальчиков из рекламы порошковых витаминов или статуэток святых на подставках в церкви. Большинство бразильцев не соответствовали столь строгим критериям – даже промышленные магнаты, политики, плантаторы вроде сеньора Пиментела и барышни вроде Грасы. Считалось, что если ты носишь хорошую одежду или происходишь из хорошей семьи, тебе простят более темный оттенок кожи или курчавые волосы. Но если у тебя белая, как сахар, кожа и при этом северный акцент, а ты оказался на юге Бразилии, тебя сочтут сбродом. А вот когда ты темный, как Нена, Старый Эуклидиш или эти байянас, тебя не станут гнать из дорогих магазинов, театров или кабин первого класса, если ты, конечно, можешь себе их позволить. Но тебе просто не позволят настолько возвыситься.
Чтобы понять масштабы нашего с Грасой изумления при виде байянас, надо не забывать, что воображение наше было очень ограниченным. Цветной фотографии еще не существовало. Мы никогда не видели изображений, движущихся по экрану. Модные журналы вроде «Шимми!» считались в кругу Грасы вульгарными, а в моем – слишком дорогими. Мы чуть не молились на старые каталоги мод, забытые в комнате сеньоры Пиментел, но женщины на их пожелтевших страницах были нарисованными. А каких женщин мы видели в реальной жизни? В Риашу-Доси обитали служанки, кухарки и унылая Карга. Да, во время единственной своей поездки в Ресифи я видела женщин в театре Санта-Исабел, но их элегантность была ограничена правилами приличия. Даже в жарком Ресифи женщины носили перчатки, чулки и белье, которое стискивало талию и сдавливало грудь. Кружево нашивали только на свадебные платья или оставляли для узкой полоски воротничка. Украшения допускались умеренно: уши не прокалывали, браслеты считались неудобными, на ожерельях висели кресты, подвески были уместны только на балах и в театре. Для этих женщин быть элегантной означало оставаться в рамках приличий. Не таких женщин мы с Грасой рисовали себе, слушая радиопостановки. Не они были героинями, на которых мы хотели равняться. Но мы не знали, кого рисовать в воображении. У нас не было живого примера той женщины, какой мы надеялись стать. Мы знали одно: мы не хотим слиться с другими. Мы хотим выделиться.
В тот день портовые байянас поразили меня не одеждой, а уверенностью в себе. Кольца на каждом пальце! Браслеты до локтей! Эти женщины не прикрывали рты, когда смеялись! Их ненакрашенные лица блестели от пота! Их спины были прямы, а взгляды – еще прямей! Мне казалось, что мы с Грасой сбежали из страны престарелых аристократок и вдруг оказались в стране, где все сплошь королевы.
Однако вскоре мы попали в окружение совсем других женщин.
Едва ли не у каждой богатой бразильянки моего возраста имеется своя история о монахинях. Монахини были в то время самым обычным делом. Монастырские школы – престижными. Плату, взимаемую за обучение богатых девочек, церкви пускали на то, чтобы дать образование менее удачливым девочкам, вроде меня. Самые бедные ученицы и сами становились монахинями, богатых же готовили к замужеству. Наша история ничем не отличалась от историй тысяч других девочек, оставленных родителями у ворот монастырской школы. Мы с Грасой ничем не отличались от других, и это открытие оказалось для нее болезненным.
Раньше Граса была хозяйской дочкой, единственной наследницей; лучшие платья, лучшие игрушки. В «Сионе» никто не считал, что дышащая на ладан сахарная плантация на северо-востоке Бразилии говорит о благородном происхождении. Здесь учились наследницы состояний, по сравнению с которыми состояние Пиментелов было мизерным. Соседки Грасы по дортуару спали на тонких простынях и носили кружевное белье, у них имелись серебряные расчески и золотые четки. Их пуховые одеяла, привезенные из Германии, заставляли меня стыдиться тонких царапучих шерстяных покрывал, которые Тита сунула в чемодан Грасы. Однако больше всего Грасу угнетали бесконечные речи монахинь про скромность и простоту. В Грасе ни скромности, ни простоты не было.
Как помощница Грасы, я отвечала за стирку и глажку ее платьев, простыней, белья, нижних юбок, чулок и школьных фартуков. Я не возражала. Каждый раз, оттирая желтые круги под рукавами ее школьных блузок или вдыхая сладкий запах пота, пропитавшего ее ночные сорочки, я чувствовала жаркий трепет от осознания, что руки и ноги Грасы касались этой одежды. Однажды спесивая помощница другой ученицы вздумала посмеяться над форменным платьем Грасы: «Ну и грубый же хлопок! Да, вы обе, видать, голь перекатная!» – и я от души отмутузила ее, отхлестала по рукам и ногам своим фартуком, а под глазом оставила синяк на память. Сестра Эдвижиш, коренастая монахиня, надзиравшая за помощницами, отделала меня тростью и оставила без ужина на два вечера. Зато потом никто не смел разевать на меня пасть.
Если не считать отдельных спален, условия, в которых жили ученицы, мало чем отличались от условий жизни помощниц. Дортуары делились по возрасту, чтобы старшие девочки не развращали младших. В Петрополисе было холодно, в школе гуляли сквозняки. Все наше имущество помещалось в небольших сундуках, стоявших в изножье кроватей, и раз в неделю кто-нибудь из монахинь проверял их содержимое. Если сестра находила небрежно сложенный фартук или непарное белье, она переворачивала сундук вверх дном, и все его содержимое – одежда, рисунки, контрабанда вроде резинок для волос или губной помады – кучей валилось на пол. Владелице сундука приказывали устранить беспорядок, а потом ее оставляли без обеда или ужина. В первую же сионскую неделю сестра Эдвижиш обыскала мой сундучок и нашла блокнот, запрятанный в белье. Сестра быстро пролистала страницы, пробежала глазами список португальских слов и остановилась на английских словах. Ее белесые брови сошлись над переносицей.
– Что это, Мариа даш Дориш? – спросила она.
– Английские слова, сестра. – Я боялась, что она отнимет блокнот, но в то же время мне льстило, что я знаю что-то, чего не знает монахиня. – Моя хозяйка говорила по-английски. И меня учила.
Голубые глаза монахини изучали меня, и я не могла разобрать, что в ее взгляде – подозрительность или некоторое уважение.
– Любишь учить языки? – спросила Эдвижиш.
– Да, сестра.
– Мы преподаем ученицам латынь. В каждом семестре уроки разрешено посещать и кому-нибудь из помощниц, если у девушек хорошие способности и в будущем они смогут принять обет.
Я кивнула. Если я и выглядела воодушевленной, то не только из опасения, что сестра конфискует мой блокнот, но и потому, что немногие латинские слова, которые я успела услышать в первую неделю, казались мне странно прекрасными. Сестра бросила книжку в мой сундук и повернулась к следующему.
Каждое утро сестра Эдвижиш свистела в свисток, шагая по узким рядам между кроватями.
– Salvator mundi, – говорила она, а нам полагалось отвечать:
– Salva nos.
Те, кто отвечал недостаточно быстро, оставались без завтрака. Так нас наказывали в «Сионе» – лишали еды за небольшие проступки и били тростью за прегрешения посерьезнее.
Мне нравились строгие порядки, форменные платья, наши утренние молитвы и обыкновение склонять голову при появлении матери-настоятельницы. Мне нравилась предсказуемость здешней жизни. Один день не отличался от другого. Мессы были скучными, но псалмы на латыни! От нашего пения, казалось, подрагивали стены часовни, и я чувствовала себя птицей, поющей в стае.
Чего я не могла простить «Сиону», так это того, что я редко видела Грасу. Я подносила к носу ее юбки, белье и блузы, надеясь уловить ее запах. По засохшей корочке соплей на рукавах ее ночной сорочки я понимала, что Граса плакала. Многие сионские помощницы плакали в подушки. Наши кровати стояли близко, и девочки иногда дотягивались одна до другой и держались за руки. В иные ночи я слышала скрип пружин и влажное чмоканье. В такие минуты я болезненно тосковала по Грасе и гадала, тоскует ли она по мне. Я представляла себе, как она спит в дортуаре для учениц, а потом представляла себе, как она не спит, как идет через всю спальню к кровати другой девочки. Всякий раз внутри у меня завязывался тугой узел и я не могла сдержать слез.
Мы переодевались под одеялом и мылись в ночных рубашках, засовывая руку под мокрую ткань, чтобы намылиться. Краны плевались холодной водой. Лишь потом, когда мы вытирались, я обращала внимание, что сквозь прилипшие к телам ночные сорочки можно различить темные заплатки волос и точки сосков. Многие девочки в моем дортуаре любили поговорить о том, как они умеют «таять», как могут помочь «растаять» другим. Довольно скоро я поняла, что это за таяние, и попробовала как-то ночью сотворить такое с собой, под одеялом, в темной интимности. Какое чудо – наши тела! Как я гордилась, что умею доставлять себе подобные ощущения. И какую странную неловкость чувствовала по утрам, уверенная, что девочки на соседних с моей кроватях знали, что я творю под одеялом. Своим открытием мне хотелось поделиться только с Грасой. Знает ли она, что значит растаять? А может, она тоже делает это?
Всю свою жизнь Граса заставляла людей не замечать, какого она маленького роста и какой у нее вздернутый нос, не обращать внимания на отсутствие музыкального и танцевального образования, на ее акцент, вспышки гнева и дурные привычки. В «Сионе» она каким-то образом сумела заставить этих снобок закрыть глаза на ее происхождение, заставила их искать ее дружбы. Однажды я шла через вестибюль школы и увидела Грасу во внутреннем дворике – вокруг нее собралась группка девочек. Граса говорила, а они слушали. Она смеялась – и они смеялись. Ближе всего к ней сидела – и громче всех смеялась – блондинка с толстыми ногами. Мне захотелось ворваться во дворик и оттаскать девчонку за желтые лохмы.
По воскресеньям помощницы и ученицы ходили на общие мессы. Мы сидели в разных местах церковного зала, но входили и выходили вместе, ровными рядами. В одно сентябрьское воскресенье, когда мы уже выходили из церкви, белокурая подружка Грасы поравнялась со мной. Я хотела ускорить шаги, но она схватила меня за руку. Если бы сестры поймали нас, нас обеих отколотили бы тростью. Крепко держа меня пальцами влажными и жесткими, как очищенные морковки, девочка сунула мне в ладонь клочок бумаги. Через полчаса, уединившись в кабинке туалета, где никто не мог меня видеть, я развернула записку и узнала округлый, в завитушках почерк Грасы. Молитва в пять, гласила записка – по-английски.
Я чуть не потеряла сознание прямо там, в деревянной кабинке туалета. Граса не только ищет встречи со мной – она делает это на языке, который большинство сионских девочек, да и монахинь, не сможет расшифровать. С того дня ходульный английский стал нашим кодом. И до самого нашего приезда в Лос-Анджелес мы думали, что никто не сумеет его разгадать.
Единственной общей зоной в «Сионе» была часовня – предполагалось, что ученицы и помощницы ежедневно уединяются здесь на полчаса, чтобы помолиться. В пять часов пополудни мы с Грасой встретились там. Ее карие глаза опухли, а щеки запали. Ее явно за что-то наказали, лишив еды, но за что?
– Мы уезжаем, – объявила она.
– Кто – «мы»? – спросила я, во рту у меня вдруг пересохло. Граса хочет сбежать с той белокурой девочкой и решила сказать об этом мне, чтобы я не удивлялась, когда они исчезнут.
– Мы с тобой. – Граса сплела свои пальцы с моими. От стирки ее вещей руки у меня стали как апельсиновая корка. – Ты не прислуга, Дор! А я не монахиня. Я артистка. Я умру, если тут останусь!
Я кивнула. Неужели я и вправду думала, что мы с Грасой сумеем пробраться мимо всех бдительных монахинь, перелезть через кирпичную ограду, сориентироваться в сосновом лесу и каким-нибудь чудом добраться до Рио невредимыми? Как сказала бы Нена, битой собаке поводок не нужен. «Сион» как будто связал меня по рукам и ногам, но я не видела ничего страшного в том, чтобы каждый день встречаться с Грасой в часовне и обсуждать план побега. Даже если бы сестры застали нас не за молитвой, а за шушуканьем, даже если бы меня лишили еды на весь следующий год, мне было наплевать. Главное – Граса из всех выбрала меня.
С того дня мы ежедневно вместе преклоняли колени в часовне и говорили в сложенные лодочкой ладони, делая вид, будто молимся. Чем дальше, тем больше наш предполагаемый побег обретал реальные черты и тем отчетливее я понимала, в какую беду мы попадем, если нас поймают. Хотя по-настоящему в беде оказалась бы только я. Барышню из хорошей семьи лишат еды или отхлещут палкой по рукам, а вот строптивую помощницу выкинут на улицу, не слушая протестов сеньора Пиментела. А Граса меж тем рассуждала, как добраться до Рио и найти радиостанцию «Майринк», а также какие песни мы будем петь, когда доберемся. Владелец радиостанции услышит наши голоса и немедленно пригласит нас исполнять рекламные песенки, утверждала Граса. Стоит нам попасть туда, и дело в шляпе. И скоро наши голоса будут звучать в эфире каждый день.
Именно я возвращала нас из страны грез в «Сион», я говорила о кухонной двери и о продуктах, которые привозят каждый день. Сможем ли мы спрятаться в сундуке? Хватит ли присылаемых сеньором Пиментелом карманных денег, чтобы подкупить молочника, который мог бы увезти нас в своей запряженной ослом тележке? Сумеем ли мы украсть у садовника лестницу и перелезть через ограду? Получится ли оставлять хлеб от обеда и прятать его в пальто, чтобы взять в дорогу? Я снова и снова повторяла это, а Граса зевала в сложенные руки.
– Что будем петь – танго или фаду? – спрашивала она. – Фаду, наверное, скучновато. Надо что-нибудь поживее.
– Ты меня слушаешь?
– Да, но я хочу обсудить кое-что поважнее.
– А то, как мы выберемся отсюда – это не важно?
– Ты как одна из этих девиц, которые только и думают, больно ли рожать. А я думаю о том, что будет после. Я думаю, как позаботиться о малыше, Малышка.
– Очень смешно.
– А я не смеюсь. Мы можем сколько угодно переливать из пустого в порожнее насчет замков, взяток и заборов, но нам нужно быть готовыми, вот что по-настоящему важно. В один прекрасный день кто-нибудь из сестер приляжет вздремнуть в неурочное время, или дверь останется открытой, или садовник забудет запереть ворота, и тут нам придется действовать быстро. Если шанс постучится к нам в дверь, он не будет долго ждать ответа.
– А если не постучится? Если нам придется создавать его самим?
Граса покосилась на монахиню у задней стены церкви, потом слегка нагнулась ко мне и поцеловала костяшки моих пальцев.
– Нам здесь не место. Нас ждут большие дела. – Граса коротко глянула на Иисуса, висящего на кресте перед нами: – Даже он это знает.
Прошло несколько недель, и вот однажды Граса почти бегом влетела в часовню. Опускаясь на колени, она уперлась локтем мне в локоть и столкнула мою руку со спинки скамьи.
– Ты слышала, Дор? – шепнула она.
– Что слышала?
Граса трижды тихонько пристукнула ногой по плиткам пола.
– Шанс стучится в дверь. Святые сестры везут нас на экскурсию.
Сестры собирались везти нас в Рио, показать знаменитую статую Христа Искупителя. Еще когда мы с Грасой слушали песни рабочих в Риашу-Доси, власть в стране взял новый президент. Мы были слишком юны, чтобы думать об этом, но взрослые выглядели обеспокоенными. Президента звали Жетулиу Варгас, он проиграл выборы, но сумел собрать вокруг себя друзей-военных, заручился поддержкой среди бразильцев и сместил законно избранного президента. Это была революция, хотя Риашу-Доси, которая находилась слишком далеко от столиц, никак не всколыхнулась. Революция продолжалась всего четыре дня; когда новости добралась до нас, бои в столичных городах уже прекратились, а Жетулиу прочно сидел в президентском кресле.
Все, даже сионские сестры, называли самозваного президента его первым именем, словно он был потерянным в детстве братом или кузеном. Утвердившись в президентском дворце, Жетулиу, чтобы успокоить людей, развернул работы по гражданскому строительству. Одним из его проектов (начатых задолго до того, как Жетулиу пришел к власти, но которые он мудро выдавал за свои) была статуя Христа в тридцать восемь метров высотой, установленная на горе Корковаду возле Рио, в сердце леса Тижука.
Поездку на Корковаду монахини считали очень важной. На такие экскурсии брали только девочек постарше, но и помощницам разрешалось присоединиться к группе. Полюбоваться на Христа Искупителя предстояло семидесяти пяти девочкам, а сопровождать их будут лишь пять монахинь.
– Это наш шанс, – объявила Граса, чуть не подвизгивая. – Мы попадем в Рио. Нас туда отвезут.
– Нас отвезут в лес, на вершину горы. До Рио оттуда далеко, – напомнила я.
– Но ближе, чем отсюда.
– И как мы оттуда спустимся? Пешком? Это же не один день идти. И что мы есть будем?
– Ну хватит, – зашипела Граса. – Ты все усложняешь. Мы поедем с монахинями, а потом удерем от них. И все.
Я рассмеялась.
Граса подняла взгляд на Христа и так сжала руки, что костяшки побелели.
– Думаешь, ты очень умная? – сказала она. – Ну-ну. Тебе не хватило ума выбраться даже из Риашу-Доси. Чтобы вытащить нас оттуда, мне пришлось чуть не утопить нас обеих. Так что кончай смотреть на меня как на безмозглую и цепляться к мелочам. Твое дело – выполнять приказы, и я нас отсюда вытащу.
– Мое дело – выполнять приказы? – уточнила я.
– Вот именно.
– Я здесь благодаря Нене, а не тебе, – сказала я. – Я сейчас в этой церкви только потому, что Нена пообещала уйти от сеньора Пиментела, если меня не отправят в школу вместе с тобой. Твоему Papai наплевать, что ты уехала за две тысячи километров. Он и не заметил, что тебя больше нет в доме. Но повариху он терять не захотел.
Граса, оцепенев, смотрела на меня. Потом встала, демонстративно перекрестилась и вышла из церкви.
На следующий день она не появилась на пятичасовой молитве, и на следующий тоже, и на следующий. Я в одиночестве преклоняла колени, голова у меня кружилась от бессонных ночей, проходивших в мыслях о Грасе: правда ли она затеяла бежать, а если да, то возьмет ли меня с собой? В день поездки к Искупителю я едва могла донести ложку жидкой овсянки до рта, так сильно у меня тряслись руки. Перед отъездом из «Сиона» я прихватила из сундука свою записную книжку и сунула в карман юбки – единственная вещь, которую я ни за что бы не бросила.
По горе Корковаду пролегала электрическая железная дорога, поезда доставляли посетителей вверх и вниз по крутому склону. Мы ехали в разных вагонах: ученицы и сестры в первых, помощницы – в конце. Поезд, кренясь, тащился по спирали через густые заросли леса Тижука. Здесь каждый год терялись туристы. Многие умирали.
Поднявшись наверх, мы увидели далеко внизу Рио. Полукруг залива Гуанабара, белые точки пассажирских кораблей, вползающих в порт, округлость купола Сената, посверкивание бронзы на дворца Катете. Вспотевшие ладони скользили по поручням. Я ехала в последнем вагоне и, когда поезд делал особо крутой вираж, видела кондуктора. Рядом с ним, безмятежно глядя на горы, сидела Граса.
У постамента статуи сестры заставили нас преклонить колени. Искупитель, из белого мыльного камня, был такой невероятной высоты, что у меня кружилась голова, когда я смотрела ему в лицо. В его такое спокойное лицо. После молитвы нам дали полчаса – побродить вокруг статуи.
Я видела, что возле Грасы вертится Роза, та блондинка. Они о чем-то разговаривали. Граса кивала с серьезным выражением на лице. Внутри у меня все окаменело. Они сейчас сбегут без меня. Ни минуты не колеблясь, я заозиралась в поисках кого-нибудь из сестер.
Я готова была донести. Пусть лучше Граса сидит в «Сионе» со мной, чем разгуливает по Рио без меня. Не успела я найти кого-нибудь из монахинь, как откуда-то сбоку вывернула Граса.
– Готова? – спросила она по-английски.
Еще в «Сионе» Граса сторговалась со своей блондинистой подружкой: за три шелковые сорочки та спрячет в своей школьной сумке пузырек касторки и перед посадкой в поезд выпьет половину. И тут блондинка, подвывая, согнулась пополам. Ее вырвало прямо у подножия статуи. Все пять сестер, отчаянно вереща в свистки, бросились к ней.
– Давай! – Граса схватила меня за руку.
И мы вместе побежали к пустому поезду.
К электрическим проводам было подсоединено хитроумное устройство, которое уравновешивало поднимающиеся и опускающиеся вагоны. И пока одни вагоны поднимались на гору, другие ползли вниз, с пассажирами или пустые. Кондуктор нас не заметил; мы прошмыгнули в последний вагон и скорчились за деревянными скамейками.
Небольшой запас карманных денег из тех, что присылал отец, Граса сунула в лифчик. А под форменной рубашкой с эмблемой Сионской школы у нее оказалась еще одна блуза. На полпути с горы Граса расстегнула школьную блузку и выбросила в лес. Мне она велела надеть форменную рубашку наизнанку, чтобы труднее было опознать воспитанницу «Сиона».
Я неуклюже возилась с пуговицами – пальцы тряслись, дыхание перехватывало, ноги уже горели от сидения на корточках.
– Дай-ка, – вздохнула Граса и начала расстегивать мою рубашку.
Поезд застонал. Нас мотнуло назад, потом вперед. Быстрые пальцы Грасы уверенно делали свое дело. Она сосредоточенно прикусила нижнюю губу. Когда она закончила, блуза на мне распахнулась. Граса мягко потянула ее с моих плеч. И улыбнулась.
В ту минуту существовали только Граса и я. Мы были первыми и последними во всей вселенной. Конечно, Граса станет звездой. Конечно, она отыщет свой путь в Рио. Конечно, она сделает невозможное возможным. И почему меня не захватила эта безудержная вера в себя?
Я вывернула блузку наизнанку, надела. Поезд громыхал, съезжая по крутому склону. Мы с Грасой сидели, крепко обнявшись. По обе стороны от нас расстилались джунгли. Впереди раскинулся Рио-де-Жанейро, столица всей Бразилии. Нам было пятнадцать лет – беглянки, которые никогда не жили в большом городе. Мы никогда не оставались без защиты взрослых. Боялась ли я? Сомневалась ли? Не помню. Помню только тепло Грасы рядом, помню, что думала о Риашу-Доси, о тростнике, о коршунах, описывающих круги над горящими полями, выжидающих, когда мыши, змеи или еще кто живой выскочит из зарослей, спасаясь от огня. Птицы камнем бросались вниз и уносились с добычей. Они не убивали свою жертву сразу, сначала взмывали в вышину. Последние мгновения жизни бедных зверьков проходили в воздухе, и такая знакомая земля вдруг открывалась перед ними с высоты. Как это, наверное, было страшно! Как чудесно! Тогда, в поезде, я чувствовала себя таким зверьком: меня схватило нечто большее, более мудрое и сильное, чем я сама, и понесло навстречу судьбе, – да, эта судьба пугала, но теперь, когда я увидела мир с высоты, неужели я смогла бы вернуться вниз и снова зажить в грязи?
Воздух, которым ты дышишь
- Здесь я, любовь моя.
- Рядом с тобой всегда.
- Ужин тебе добуду,
- Постель тебе постелю.
- Вот и подушку тебе
- Под голову положу.
- Но я тебе безразлична.
- Ты меня и не видишь.
- Мало кто замечает
- Воздух, которым дышит.
- Зачем тебе мои чувства?
- Все двери тебе открыты,
- На ножке чулок шелковистый,
- В ванну душистая пена налита.
- Но если уйду я, ты
- Шагов моих не услышишь.
- Мало кто замечает
- Воздух, которым дышит.
- Мы часто не замечаем
- Того, что даром дается.
- А я не смогу отпустить тебя,
- Мне без тебя не живется.
- И я даю тебе клятву,
- Слово мое ты услышишь:
- Ты меня не заметишь.
- Я – воздух, которым ты дышишь.
Ее наряды занимают в моем доме целую комнату. Меня все еще удивляет тяжесть этих платьев, я теперь слаба, и мне больше не по силам извлекать их из чехлов. Все эти блестки и бусины весят – какие шесть, а какие и двенадцать килограммов. Поразительно, как Граса умудрялась танцевать в них, а уж каково ей было часами стоять во всем этом на съемочной площадке. Сзади ее подпирала гладильная доска, чтобы не было соблазна присесть и не дай бог испортить костюм.
Но удивительны не сами костюмы, а то, что они не поглотили Грасу. Любая другая женщина потерялась бы среди всех этих блесток и камней, но на Софии Салвадор они выглядели естественными, даже необходимыми – сияющий панцирь, который защищает все то ранимое, что находится под ним.
Быть женщиной означает всегда играть спектакль. Лишь очень старым и очень молодым позволено уклоняться от него, все остальные должны исполнять свою роль энергично, однако без видимых усилий. Наши тела должны соответствовать требованиям времени: мы вынуждены искривлять их, затягивать, подкрашивать или не подкрашивать лица, закрывать, открывать, брызгать духами, красить волосы, одно ужимать, другое выпячивать, срезать ножницами, отшелушивать кожу, увлажнять кожу, кормить или не кормить себя и так далее и так далее – до тех пор, пока одежда не станет выглядеть частью нас. Всегда и везде на тебя смотрят, тебя оценивают – идешь ли ты по улице, едешь ли в автобусе, сидишь ли за рулем машины, ешь ли что-нибудь в кафе. Улыбайся, но не слишком широко. Будь любезной, но не переусердствуй. Уступай и льсти, но не навязывайся и никогда ничего не делай для своего собственного удовольствия. Удовольствия – только тайком.
Любое отклонение от роли чревато катастрофой: откажись играть – и ты уже пытаешься быть мужчиной; ты сука; ты стерва; ты жалкая; ты лесбиянка или, как это называлось в мое время, «кобелиха». Исполняй свою роль слишком увлеченно – и вот ты уже шлюха, как моя мать. Обе крайности ведут к побоям, испорченной репутации, а то тебя и вовсе убьют и бросят в сточную канаву. Если вы считаете, что я преувеличиваю или застряла в прошлом, а времена изменились, то слушайте меня внимательно: если ты никто в этом мире, надо создать свой собственный, надо адаптироваться к окружающей среде и научиться отражать бесчисленные угрозы. И то, насколько женщина приятна, – ее улыбка, грация, жизнерадостность, ее любезность, надушенное тело и тщательно подкрашенное лицо – не глупое следствие моды или вкусов, это тактика выживания. Роли меняют нас, даже уродуют, но благодаря им мы живы.
Когда я вспоминаю свои первые месяцы в Рио, в районе Лапа, то поражаюсь, как мы с Грасой не угодили, бездыханные, в лагуну Родригу-ди-Фрейташ. Вы можете сказать, что нам просто повезло, но я предпочитаю думать, что нас уберегло то, что таких, как мы, были тьмы и тьмы. Когда цикады каждые семнадцать лет покидают безопасные укрытия в земле и выползают на свет, у них нет ни жал, ни шипов, ни яда, чтобы защититься от хищников. Их единственное спасение – многочисленность. Так обстояли дела и в Лапе в 1935 году: девушки были везде. Продавщицы, проститутки, уборщицы, девочки на посылках, разносчицы папирос и леденцов, танцовщицы в ревю, девушки-бабочки и девушки вроде нас с Грасой, которые отказывались быть кем-то, кроме самих себя. Последнее было, конечно, самым опасным.
Исчезнуть оказалось легко. В те дни телефонная связь была роскошью. Даже автомобили встречались нечасто. Чтобы уведомить полицию об исчезновении человека, кто-нибудь должен был сбегать в участок и все рассказать. Вероятно, сионские сестры далеко не сразу обнаружили наше с Грасой бегство, а потом еще тряслись вниз по Корковаду на поезде, чтобы уведомить власти. Сеньору Пиментелу об исчезновении Грасы сообщили, думается, на следующий день телеграммой.
До Риашу-Доси было две тысячи триста километров на север – считай, другая страна. А что знал владелец отдаленной сахарной плантации о прихотливом устройстве столицы, о десятках жилых районов, о ленивой полиции, старательной лишь на взятки? К тому же президента Жетулиу любили далеко не все бразильцы: в Сан-Паулу разворачивался кровавый мятеж, коммунисты пытались поднять восстание в четырех главных городах страны. У полицейских, верных Жетулиу, не было ни людских ресурсов, ни желания искать дочку мелкого плантатора. А если не искали Грасу, то меня – и подавно. Я-то не была ничьей дочкой. Ничьей наследницей. Как исчезнуть, если тебя и так нет?
Потом нас все-таки нашли, но к тому времени мы с Грасой уже изменились. Точнее, нас изменила Лапа. Милая, декадентская, прогнившая Лапа! Район музыкантов и гангстеров, туристов, карманников и девушек, здесь были целые толпы девушек, большинство – как мы с Грасой, которых до боли внутри переполняли надежды и наивные иллюзии. Девушек вроде нас Лапа или убивала, или спасала, другого было не дано.
Туристические проспекты рекламировали Рио-де-Жанейро как «столицу роскоши». Лапа в этих рекламах не упоминалась, но множество приезжих – особенно мужчин – быстро протаптывали сюда дорожку. В лабиринтах кабаре и дешевых дансингов можно было увидеть сенаторов, желавших послушать иностранные джаз-бэнды; красивых молодых самцов, мимолетно распахивавших пиджаки, чтобы показать склянки с кокаином – «Сахарная пудра!» – прохожим; юных мятежниц из лучших семей Рио – вцепившись в руку спутника, девушки громко смеялись, стараясь скрыть страх под маской легкомыслия. В Лапе можно было снять комнатушку на час в клоповнике, соседнюю дверь с которым, сияющую точно зеркало, открывал швейцар в белых перчатках; там рестораны, где подавали говядину «веллингтон», соседствовали с забегаловками с липкими столами и пятнами крови на полу; там рядом с жалкими пансионами-муравейниками располагались отели с электрическим освещением, лифтами и решетками – в таких апартаментах, как в роскошной тюрьме, обитал сонм содержанок. Женщины сидели в номерах и ждали, пока их богатые патроны – и мужчины, и женщины – не навестят их, с деликатесами и дарами из универмагов.
В Лапе гремела самба, под ритм которой подстраивалось сердце, гудели гулкие барабаны кандомбле[18]. Если хочешь продолжать дышать, даже не пытайся сопротивляться им, ибо ритмы эти были религией. По ночам рядом с разодетой элитой Рио по переулкам Лапы шатались пугливые иностранцы, желавшие хоть на время сбежать из своей привилегированной жизни, делать что захочется и как захочется, и всегда расплачиваясь за это. В Лапе не было ничего бесплатного, за исключением музыки, но в конце концов и музыка стала другой.
Мы с Грасой тоже изменились. В Лапе мы, можно сказать, лишились невинности. Под невинностью я разумею не какое-нибудь глупое представление о чистоте – расставание с подобной невинностью, в зависимости от того, что вы вкладываете в это понятие, стремительно, как пощечина. Гораздо болезненнее расставание с иной невинностью – с верой, что питавшие тебя в детстве мечты достижимы, с верой в то, что труд способен компенсировать недостаток таланта, с верой, что жизнь распределяет награды и испытания по справедливости. В конце концов, что есть справедливость, как не иллюзия?
Иллюзией, мой друг, поет Винисиус в одной из наших песен, нам стоит дорожить. Изгнанье и любовь она поможет пережить.
Воздух, которым ты дышишь
Наш первый день в Лапе завершился в пансионе, которым заправляла матрона с квадратной челюстью, она походила на одну из суровых сионских монахинь, только без облачения. Наверное, поэтому мы и выбрали ее заведение: оно показалось нам самым безопасным.
– Платить вовремя, или я сдам вашу комнату кому-нибудь еще, – рявкнула хозяйка. – И чтоб никаких мужчин! У меня приличное заведение.
Граса кивнула, и я взяла латунный ключ. Я понятия не имела, как и чем мы будем платить хозяйке в конце недели, но молча последовала за Грасой вверх по лестнице. В нашей комнате имелись продавленная кровать, ржавый умывальник и темное, цвета несчастья, пятно на полу. Граса осторожно присела на кровать, словно боясь, что та тут же обрушится. Она понюхала воздух, покрывало и вскочила:
– От простыней пахнет людьми!
– Ну хоть не собаками, – сказала я, пытаясь приободрить ее.
Граса закрыла лицо руками.
Я молчала, понимая, что лезть с утешениями не стоит. Мы обе вымотались. Доехав на туристском такси от Корковаду до «Майринка» – единственной в городе радиостанции, – мы остаток дня провели на ногах, у дверей студии. Мы пели всем входящим и выходящим. Служащие «Майринка» улыбались нам. Гладили нас по волосам. Один мужчина дал нам монетку, которую Граса, разозлившись, швырнула в решетку уличного стока – поступок, о котором я вечером пожалела. С косами, в простых белых блузках и сионских юбках – у меня коричневая, у Грасы синяя – мы казались теми, кем и были (во всяком случае, до побега), обычными школьницами. Никто не принимал нас всерьез, но, как я поняла позже, мужчины опасались делать нам предложения, потому что мы выглядели домашними девочками. К вечеру мы с Грасой уже умирали от голода. В горле саднило, ноги ныли. Я была втайне благодарна сторожу, который в конце концов шуганул нас от дверей.
На остатки денег (за такси, как потом обнаружилось, мы сильно переплатили) я купила нам бутылку кока-колы и жареный пирог с мясом – ни в «Сионе», ни в Риашу-Доси нам такое есть не позволяли. Газировка была теплой и приторно-сладкой. Пирог истекал маслом.
– Может, вернемся в школу? – спросила я, мечтая о чистой сионской постели.
– Ни за что. – Граса скривилась.
И мы начали нашу жизнь в Лапе.
Проснувшись на следующее утро, я увидела, что Граса сидит на кровати согнувшись. Я подумала, что ее тошнит или она, может быть, плачет, как вдруг услышала треск. На коленях у Грасы лежала ее школьная юбка. Металлическим концом крестика Граса отпарывала от юбки эмблему сионской школы.
– Нас будут искать, – объяснила она. – Чем скорее мы избавимся от всего школьного, тем лучше.
Закончив, она полюбовалась на плоды своего труда, после чего зажгла спичку и подпалила эмблему, а почерневшие останки, а заодно и крест, выбросила в проулок под окном. Потом поплескала водой в лицо, заплела блестящие каштановые волосы в косу и оделась.
– Я в туалет, – объявила она. – А потом к «Майринку».
Я с трудом продрала глаза. Желудок ныл. Даже сионский завтрак – жидкая овсянка и сваренные вкрутую яйца – казался мне теперь божественным. Выходя, Граса громко хлопнула дверью. Я услышала, как она целеустремленно направляется к туалету, и поняла, что ждать меня она не намерена. Если я не потороплюсь, она отправится к «Майринку» одна. Я вылезла из кровати и умылась, вытершись вместо полотенца подолом юбки.
В «Майринк» мы пошли вчерашним путем, чтобы не заблудиться. Внезапно Граса остановилась:
– Есть хочу.
– Я тоже.
– Мне надо позавтракать. – Граса нетерпеливо посмотрела на меня. – Я же не могу весь день петь на пустой желудок.
– Мы все наши мильрейсы потратили вчера, на такси и ужин, – сказала я; Граса в замешательстве смотрела на меня. – Чтобы купить еды, нужны деньги, – прибавила я.
Люди проталкивались мимо, шагая по кривому тротуару. С резким скрежетом металла о металл парикмахер и владелец кафе поднимали ставни своих заведений. Какая-то старуха замывала блевотину на ступенях. Она глянула на нас и перевернула ведро. Вода ударилась о камень и плеснула нам на ноги. Граса отпрыгнула и схватила меня за руку, словно боясь, что ее унесет потоком.
– Но я умираю от голода, Дор, – сказала она, как будто это могло что-то изменить, как будто я должна была раздобыть еду.
– Нам надо найти работу, – сказала я.
– На радио?
Я покачала головой.
– Когда-нибудь – да, может, и скоро. Но прямо сейчас надо найти любую работу. Чтобы было на что жить.
– Чтобы было на что жить, – повторила Граса. – А когда нам будет на что жить, я стану петь.
– Мы станем, – поправила я.
Выпрашивая работу в эти первые, жалкие, дни, мы с Грасой обнаружили, что акцент моментально выдает в нас уроженок северо-востока, что в глазах местных делало нас – даже Грасу с ее светлой кожей и миловидностью – людьми второго сорта. Еще мы обнаружили, что Лапа – это не один, а два района, каждый со своими обитателями, обычаями и законами. Была дневная Лапа, с бесчисленными пекарнями, аптеками, парикмахерскими, торговцами, цветочницами, мойщиками окон, мальчишками-чистильщиками обуви и множеством мелких мастерских, производивших дешевые безделушки, которые потом сбывали в порту туристам-иностранцам. Это была Лапа жуликоватых деляг. Везде куда ни глянь – сделки, торговля и сплетни. И все они обитали в Лапе. А ночью приходили чужаки. Сапожные мастерские превращались в бары, кафе – в дансинги. На улицах снова появлялись газетчики, но теперь они продавали папиросы или эфир в стеклянных трубочках. Девушки с накрашенными губами слонялись у дверей. На перекрестках кучковались опасного вида типы.