Горбачев. Его жизнь и время Таубман Уильям

Но благодаря бурной общественной жизни, кипевшей в студенческом общежитии МГУ, вскоре все переменилось. Старые учебные корпуса, где размещались разные факультеты университета, еще оставались в центре города, на Моховой, в двух шагах от Кремля. А вот общежитие находилось километрах в пяти оттуда, в Сокольниках, по адресу Стромынка, 32, неподалеку от берегов Яузы[161]. В этом большом четырехэтажном желтом здании, выстроенном в начале XVIII века, еще при Петре I, как военные казармы, помещалось несколько тысяч учащихся. Студентов и аспирантов расселяли по комнатам в соответствии с факультетами: отдельными группами жили историки, философы, физики, биологи, филологи, юристы и другие. В каждой комнате проживало до двадцати двух первокурсников, а из мебели там имелись в основном кровати (прямо под ними студенты и хранили в чемоданах личные вещи), прикроватные тумбочки, один большой общий стол с несколькими стульями, пара книжных полок и единственный платяной шкаф. Второкурсникам отводились комнаты, где помещалось “всего” одиннадцать человек, а третьекурсники жили совсем “просторно” – вшестером. На каждом этаже находилась общая кухня, которой по очереди пользовались сотни студентов, и большая уборная – без горячей воды. Раиса Горбачева, чье детство тоже прошло в глубинке, вспоминала, что в женской уборной имелись только унитазы и раковины[162]. По воспоминаниям Колчанова, в мужской уборной не было ни отдельных кабинок, ни дверей: просто шеренга унитазов. Зденек Млынарж, привыкший в родной Чехословакии к гораздо более цивилизованным санитарным условиям, упоминал об “общем нужнике с помывочной зоной” и добавлял, что “на всех жильцов большого здания имелась одна-единственная русская баня во дворе”[163]. Мужчины и женщины могли посещать баню по очереди – через день[164].

Дмитрий Голованов, который жил вместе с родителями, описывал Стромынку так: “…это ужасно, это как тюрьма”[165]. Но деревенскому пареньку, каким был Горбачев, это общежитие казалось чуть ли не роскошным. Там его скудный гардероб отнюдь не выглядел неуместным: студенты часто одевались в поношенные штаны, пиджаки с чужого плеча и даже в старую школьную или армейскую форму[166]. Там же, по воспоминаниям Горбачева, имелась своя столовая с буфетом: “…можно было за копейки взять стакан чаю и съесть с ним сколько угодно хлеба, лежавшего в тарелках по столам. Тут же парикмахерская и прачечная, хотя стирать частенько приходилось самому по причине отсутствия денег и лишней смены белья. Была тут своя поликлиника. И она для меня была новостью, так как в нашем селе таковой не имелось, существовал лишь фельдшерский пункт. Здесь же находилась и библиотека с вместительными читальными залами [хотя Колчанов вспоминал, что в этой библиотеке вечно не хватало мест, студенты занимались там ‘посменно круглые сутки’], клуб со всевозможными кружками и спортивными секциями. Это был совершенно особый мир, студенческое братство со своими неписаными законами и правилами”[167].

Стромынка являла собой настоящий студенческий городок, который никогда не спал, и огни там горели всю ночь напролет. Там имелись свои проспекты (длинные коридоры, куда студенты приходили поболтать), неформальные дискуссионные клубы (частенько собиравшиеся в уборных), рынки (где студенты вроде Горбачева – стесненные в деньгах, но получавшие из дома продуктовые посылки – что-то продавали или выменивали). Там же молодежь изобрела хитрый способ добираться до центра: студенты набивались в трамваи и облепляли их снаружи в таких количествах, что несчастные кондукторы никак не могли проверить, кто оплатил проезд, а кто – нет, и чаще всего студенты ездили безбилетниками. В конце 1953 года обитатели Стромынки переселились в роскошное новое общежитие на Ленинских горах – огромную сталинскую высотку, формой напоминавшую свадебный торт. Там студенты жили уже в блоках – так называли сдвоенные комнаты, имевшие общий санузел. Однако и в мемуарах, и в личных беседах Горбачев вспоминает с гораздо большей ностальгией именно Стромынку, а не Ленинские горы.

Выделялся ли он уже в ту пору, в МГУ, как человек, который мог бы со временем возглавить свою страну и изменить мир? “Он точно не был самым заметным студентом на нашем курсе, – считал Рудольф Колчанов. – Не следует думать, будто он всегда был великим реформатором и мировым лидером, который просто дожидается своего времени”[168]. Наталья Римашевская, позднее ставшая видным социологом, вспоминала: “В то время я в шутку называла Горбачева ‘знатным комбайнером’, поскольку у него был знак ‘Почетный комбайнер’. [Горбачев] запомнился тем, что никогда не стремился выдвинуться, а скорее был в тени, сидел ‘во втором ряду с краю’. В то время выделялись лидеры, занимавшие места в первом ряду и в центре”[169]. Но были у Горбачева и очевидные положительные качества. Как вспоминали некоторые его сокурсники, он умел “наладить контакт” с собеседником. “Миша никогда не был жадным, материалистичным”, – описывал его Либерман[170]. По словам Колчанова, Горбачев отличался “открытым, теплым, общительным характером”, “потому-то у него и было всегда много друзей”[171].

Горбачев утверждает, что всегда презирал сухое изложение предметов и зубрежку. Он спорил с преподавателями, как уже делал в старших классах школы. Однажды он собрался обрушиться с критикой на одного профессора, нагонявшего на слушателей смертельную скуку, но староста группы Валерий Шапко посоветовал ему повременить с этим до сдачи экзамена. Горбачев не стал ждать – и на экзамене профессор отомстил ему, поставив вместо заветной пятерки четверку. Так Горбачев лишился повышенной стипендии, в которой отчаянно нуждался. Осенью 1952 года, когда в печати появилась очередная “гениальная” работа Сталина, “Экономические проблемы социализма в СССР”, один из профессоров превратил свои лекции в сплошное зачитывание этого великого труда вслух. Горбачев передал ему анонимную записку со словами: “Это университет, сюда принимают людей, которые уже отучились десять лет в школе, а значит, умеют читать самостоятельно”. Профессор презрительно зачитал записку вслух и заметил, что написал ее, скорее всего, человек, который не уважает марксизм-ленинизм, коммунистическую партию и Советский Союз. Потому-то “смельчак” не отважился подписаться под ней. Горбачев поднялся с места и объявил, что автор записки – он. Донесение о его “дерзости” дошло до самого Московского горкома партии, но там предпочли замять дело. В очередной раз Горбачева выручило его рабоче-крестьянское происхождение[172].

Однокурсники подтверждают его прямолинейность. Прокурор СССР Андрей Вышинский, государственный обвинитель на процессах 1930-х годов в ходе “чисток”, утвердил в качестве советской юридической нормы представление о том, что признание подсудимым своей вины и является ее достаточным доказательством. “Многие из нас просто принимали это как истину, – признавался друг Горбачева Голованов, – а Горбачев – нет. Конечно, он не мог открыто выступать против этого, иначе бы его выгнали. Но в кругу друзей он высказывал собственную точку зрения: ‘Это неправильно, просто неправильно. Признание можно и выколотить’”[173]. Однажды, в 1952 году, в разгар массовой истерии вокруг “заговора врачей” близкий друг Горбачева Володя Либерман опоздал на занятия на три часа и пришел “в удрученном, подавленном состоянии. На нем буквально лица не было”. Со слезами он рассказал, что улюлюкающая толпа опознала в нем еврея и с бранью вытолкала из трамвая. Позже, на собрании юридического факультета, другой студент поставил под вопрос верность Либермана советским идеям. Либерман, бывший фронтовик с военными наградами и лучший в группе оратор, поинтересовался: “Значит, я как единственный еврей среди вас должен возложить на себя полную ответственность за всех евреев? Так?” И тут, вспоминал Либерман, Горбачев вскочил, показал пальцем на студента, обвинявшего Либермана, и прокричал ему: “Ты просто бесхребетная скотина!”[174]

“Я не столько политически что-то, – вспоминал сам Горбачев, – до этого еще не доходило, прямо скажем. Но то, что произошло с нашим фронтовиком, человеком, это такой мой умственный протест был, меньше политический”[175].

По ночам в общежитии велись яростные споры и дискуссии. “Мы без конца делились на идейные течения и фракции, – вспоминал Колчанов. – Кто-то цитировал Троцкого, кто-то мог критиковать Ленина за Брестский мир [заключенный с Германией в 1918 году] или даже самого Сталина, скажем, за примитивный стиль изложения философских идей. Я лично был поклонником [Петра] Струве [видного либерального реформатора до 1917 года]… Конечно, мы были глупыми, сумасшедшими мальчишками и могли здорово за это поплатиться. Несколько человек со старшего курса за такие дебаты получили по 10 лет. Но нам повезло, никто не донес”[176].

Никто тогда не мог быть открытым диссидентом, но Горбачев, по свидетельству Колчанова, был “сомневающимся”. “Он очень хорошо понимал, что такое сталинская коллективизация, и считал ее вопиющей несправедливостью. Он не мог говорить об этом в открытую, но знал об этом гораздо больше, чем мы, городские мальчишки”. У Горбачева появилась репутация человека, способного выступать посредником в спорах. “Ты думаешь так, – говорил он, – а ты думаешь так, но давайте все это обсудим”. Римашевская вспоминала, что он вносил разрядку в жаркие споры, произнося марксистскую формулу: “Нужно подходить [к этому вопросу] диалектически”, то есть противопоставлять тезису антитезис, а потом искать синтез. “Может быть, так он постепенно превратился в человека, способного находить компромиссы”[177]. Иначе говоря, в политика. Уже после ухода в отставку Горбачев рассказывал своему помощнику и биографу Андрею Грачеву о годах в МГУ: “…страсть и любопытство переросли в устойчивый интерес к философии, к политике, к теории. Это и сейчас у меня остается, хотя я себя не считаю теоретиком. Все-таки я политик, политик”[178].

В МГУ одним из ближайших друзей Горбачева был Зденек Млынарж. “Миша перед ним преклонялся, – вспоминал Голованов. – Млынарж – невероятный умница”[179]. “Мы пять лет жили с ним в одной комнате, – рассказывал Млынарж, – учились в одной группе, вместе готовились к экзаменам, и оба окончили университет с отличием. Мы были не просто товарищами-однокурсниками: все знали нас как парочку закадычных друзей”[180]. Млынарж вступил в компартию Чехословакии в 1946 году и, по его собственным словам, свято верил в ее идеи. “Моя коммунистическая вера оставалась закрытой системой, куда никак не проникали извне никакие другие идеи, доводы и даже опыт реальной жизни”. Млынарж считался столь политически благонадежным, что выступал партийным лидером всех чешских студентов в Москве. Тем не менее соотечественники-чехи в МГУ донесли на него начальству, обвинив в “пораженчестве”. Такое ябедничество стало отголоском процесса над Рудольфом Сланским, генеральным секретарем чешской компартии, которого приговорили к смертной казни на показательном процессе в Праге в 1952 году. К счастью для Млынаржа, в декабре того же года в Москву приехали руководители компартии Чехословакии и сообщили студентам-чехам, что партия направила их сюда не для того, “чтобы они шпионили друг за другом, а чтобы доверяли друг другу и учились”. Этот совет, как позже говорил Млынарж, подкрепил его “партийную веру: начальство действовало в духе справедливости, и все было сочтено недоразумением”[181].

Млынарж признавался: “Именно пять лет, проведенных в Москве, дали мне пищу для первых серьезных идеологических сомнений”. Он отказывался обнаруживать их истоки в “убогой бытовой среде советских людей, в нищете и отсталости, в какой протекала их повседневная жизнь. Главная беда отнюдь не заключалась в том, что Москва представляла собой огромную деревню из дощатых бараков, что люди часто недоедали, что самой типичной одеждой – даже в ту пору, спустя пять лет после окончания войны, – оставалась поношенная армейская форма военного времени, что большинство жило скученно, целой семьей в одной комнате, что вместо унитазов со сливным бачком имелись просто дырки над сточной трубой, что и в студенческих общежитиях, и на улицах люди сморкались в пальцы, что если ты не держался изо всех сил за свои пожитки в толпе, их запросто могли украсть, что повсюду на улицах валялись бесчувственные пьяные – а может быть, и мертвые, – прохожим было невдомек, да никто и не хотел знать правду…” В этой выпукло обличительной фразе он, казалось бы, бросает достаточно обвинений – и все же воздерживается от них.

Млынарж не готов был обвинить во всем коммунизм – он видел в этих проявлениях лишь “прямые последствия войны и чудовищной отсталости царской России”. Стойкость советского народа, несшего тяжкое бремя, скорее демонстрировала “человеческую мощь… ‘нового советского человека’”. По-настоящему Млынаржа тревожили не “негативные стороны советской жизни”, а “отсутствие чего-то позитивного, что можно было бы им противопоставить”, отсутствие самих коммунистических ценностей. Большинство знакомых ему советских людей “старались всячески отделять политику от своей частной жизни”: “А мы ведь не сомневались, что во все, что мы заявляем публично, следует полностью верить всегда”. В общежитии Млынарж жил в одной комнате с шестью бывшими красноармейцами-фронтовиками. На стене висел классический плакат в стиле соцреализма – репродукция знаменитой картины со Сталиным, стоящим над большой картой СССР, где обозначен будущий “зеленый пояс” лесов вдоль степей в бассейне Волги[182]. Однако когда в комнате собирались пить водку, этот плакат поворачивали лицом к стене, а на тыльной стороне обнаруживался неприличный любительский рисунок, изображавший дореволюционную русскую проститутку. Пили всерьез, несколько часов подряд, и тогда всегдашнее публичное “двуличие становилось лишним, и люди, у которых от алкоголя языки одновременно развязывались и заплетались, начинали рассуждать все более и более здраво”.

Млынарж слышал рассказы о войне, начисто расходившиеся с тем, что он видел в советских фильмах и читал в советской литературе. Если бы он рискнул высказать свои “крайне правильные мнения”, его, наверное, сочли бы “таким же дураком, каким был кадет Биглер из Гашекова ‘Бравого солдата Швейка’”. Один студент, член КПСС, рассказывал ему, что колхозники с нетерпением ждали прихода немцев в надежде, что те распустят колхозы и вернут землю крестьянам. Соседи Млынаржа по комнате обнаруживали “презрение к собственной моральной слабости и жалели себя за то, что они бессильны изменить все то, что и вызывает это презрение”. Ему понадобилось прожить в Москве целых пять лет, чтобы осознать, что “если хочешь понять внутренний мир советских людей, то гораздо важнее читать Толстого, Достоевского, Чехова и Гоголя, чем все литературные произведения, написанные в жанре социалистического реализма, вместе взятые”.

Один знакомый Млынаржа, молодой партийный чиновник, проголосовал за исключение из партии приятеля, который на спор пробежался про Стромынке в одном нижнем белье. Напившись, этот партиец стал приставать к Млынаржу, повторяя: “Я же свинья – ну, скажи мне, что я свинья!” “Зачем?” – удивился Млынарж. “Потому что ты не свинья – ты во все это веришь”, – услышал он в ответ. Млынарж сказал ему, что бегать по общежитию в одном белье – совсем не преступление (тем более что в менее пуританской Чехословакии “такое случается сплошь и рядом”), но его плаксивый собеседник даже не слушал его. “Ерунда, я не об этом. Ты действительно Ленина читаешь. Ты все это понимаешь, потому что веришь в это”.

Млынарж работал стажером в прокуратуре. (Прокурорам вменялось в обязанность следить за тем, чтобы чиновники и граждане неукоснительно соблюдали законы, но на практике они занимались только тем, что насаждали партийные требования.) Соприкосновение с советской системой правосудия в действии усилило его сомнения. Один день в неделю отводился на выслушивание устных “жалоб рабочего народа”, и тогда прокуратуру наводняли толпы людей, надеявшихся донести до дежурного чиновника свои неотложные личные проблемы юридического характера. “На рассмотрение каждого дела отводилось обычно минут пять или десять. ‘Новые советские люди’… стояли перед чиновником, держа шапку в руке, с робкой почтительностью и, заикаясь, излагали свои жалобы на несправедливости или ущемления, а прокурор, который обычно не отрывался при этом от какой-нибудь бумажной работы, сидел за массивным письменным столом и слушал вполуха. Разумеется, 99 % жалоб он отметал как безосновательные”[183].

Несмотря на все сомнения, Млынарж находил способ по-прежнему верить: при всех недостатках Советского Союза, объяснял он позднее, там не существовало капиталистической эксплуатации, не было армии безработных, не велась внешняя политика, основанная на военной агрессии. По словам Млынаржа, они с Горбачевым были “убежденными коммунистами”. “Мы верили в то, что коммунизм – это будущее человечества, а Сталин – величайший вождь”[184]. В выпускном классе Горбачев получил пятерку за сочинение на тему “Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет”. Это сочинение оценили так высоко, что еще несколько лет его демонстрировали другим ученикам как эталон. “Даже в старших классах, – вспоминал Горбачев, – мы многое критиковали… но только на местном уровне… Мы не сомневались в том, что строй, при котором мы живем, – это социализм”[185].

Сомнения, которые имелись и у Горбачева, и у Млынаржа, только усугублялись, когда они делились ими друг с другом. Вместе они пошли на классический фильм “Кубанские казаки” (1950) – сталинскую музыкальную комедию. (Да, подобные оксюмороны не только существовали, но и пользовались бешеной популярностью как раз в те годы, когда реальная жизнь сделалась хуже некуда.) В этом фильме счастливые колхозники радостно убирают урожай. “Вранье, – шептал Горбачев на ухо другу. – Если бы председатель колхоза никого не понукал и не погонял, никто бы вообще не работал”. В одном из эпизодов хорошенькие белокурые доярки в цветастых летних платьях, только что победившие в “социалистическом соревновании”, перевыполнив план, осаждают сельские магазины и собирают собственный урожай призов (шляпки, туфли, конфеты, воздушные шары) и даже собираются покупать пианино для своего колхоза. “Чистая пропаганда, – пояснял Горбачев Млынаржу. – Ничего там не купишь”[186].

Вместе два приятеля изучали официальную историю СССР, а там утверждалось, что всякий, виновный в “антипартийном уклонении”, подлежит уничтожению. “Но Ленин же не стал арестовывать Мартова [своего оппонента-меньшевика], – говорил Горбачев. – Он дал ему эмигрировать”. По словам Млынаржа, у Горбачева было любимое философское изречение – “истина всегда конкретна”, и он часто цитировал его, когда профессор, читавший лекции по марксистской философии, разглагольствовал о неких общих принципах, “даже если они не имели ничего общего с действительностью”. Млынарж вспоминал, что Горбачев всегда сохранял “уравновешенность и оптимизм”, был “очень эмоционален”, но имел “железное самообладание”. “Прямодушный, любознательный”, он отличался “способностью слушать, учиться и ко всему приноравливаться. В этом – корни его уверенности в себе”[187].

Смерть Сталина потрясла обоих друзей. В беседе с Горбачевым уже в 1990-е годы Млынарж вспоминал, как стоял рядом с ним в аудитории здания юрфака на улице Герцена, пока длились две минуты молчания в память Сталина. “Я помню, что тогда спросил тебя: ‘Мишка, что теперь с нами будет?’ А ты ответил, тревожно и смущенно: ‘Не знаю’. Наш мир, мир непоколебимых коммунистов-сталинцев, начал тогда распадаться”. “Да, – ответил Горбачев. – Так оно и было”[188].

Вместе с толпой, которая насчитывала десятки тысяч людей, Млынарж с Горбачевым пошли в сторону Колонного зала, где для торжественного прощания выставили гроб с телом Сталина. Многие хранили молчание и искренне скорбели. Но Млынаржу запомнилось и другое: “…воришки и карманники, мужчины, залезавшие женщинам под юбки, а кое-кто прятал в кармане бутылки и пил водку прямо из горла. Эту толпу объединяла жажда зрелища – будь то похороны или публичная казнь”. Конная милиция начала загонять толпу в узкие улицы, которые вели к зданию Колонного зала, и в тесных проходах началась давка. Вначале люди ритмично кричали: “Раз-два! Дружно!” Но потом, когда “плотность толпы стала немыслимой”, люди начали падать, и упавших просто затаптывали. “Я своими глазами видел десятки раненых и потерявших сознание, – писал Млынарж. – И видел нескольких мертвых”[189]. С первой попытки попасть в Колонный зал Млынаржу не удалось. На следующий день он притворился, будто не знает по-русски ни одного слова, кроме “начальник”, и добился от милиционера разрешения встать в начало очереди. А Горбачев обошел переулками все места, где происходила давка, и отстоял в очереди всю ночь. “Впервые увидел его вблизи… мертвым. Окаменевшее, восковое, лишенное признаков жизни лицо. Глазами ищу на нем следы величия, но что-то из увиденного мешает мне, рождает смешанные чувства”[190].

В месяцы, последовавшие за смертью Сталина (особенно после того, как в июне был арестован, а в декабре расстрелян глава НКВД Лаврентий Берия), пресса начала публиковать статьи с критикой “культа личности”, правда, без упоминания имени Сталина. В 1954 году газеты оставили без внимания первую годовщину смерти Сталина. И лишь в феврале 1956 года, когда Горбачев уже окончил МГУ, Хрущев обрушился с прямыми нападками на Сталина, выступив с секретным докладом на XX съезде КПСС. Тем временем атмосфера в МГУ, как и в обществе в целом, начала меняться. Млынарж многое понял про своих друзей по МГУ: “…догадывались и знали о существовании сталинского террора в их родной стране гораздо больше, чем я мог узнать от них, пока Сталин был еще жив. В 1954 и 1955 годах о таких вещах стали говорить все более и более открыто”. Вернувшись в Прагу в 1955 году, он обнаружил, что его соотечественники боятся заметно больше, чем его университетские товарищи в Москве. “Конечно, до открытого плюрализма мнений было еще очень и очень далеко, – вспоминал Горбачев. – Руководящие партийные и иные органы хотя и ослабили идеологические вожжи, но выпускать их из своих рук отнюдь не собирались”[191].

В первые послевоенные годы на Стромынке царило повальное увлечение бальными танцами, но Горбачев их избегал, все это знали. “Предпочитал книги”, – вспоминал Горбачев, – даже когда друзья заскакивали к нему в комнату и рассказывали о девушках, с которыми познакомились на танцах. Однажды вечером – дело было в 1951 году – в читальный зал вбежали Володя Либерман и Юра Топилин и начали его тормошить: “Мишка, там такая девчонка! Новенькая! Пошли”. Он только фыркнул в ответ: “Да ладно, мало их, что ли, в университете…”, но потом передумал: “Ладно, идите, догоню…” “Ребята ушли, я попробовал продолжить занятия, но любопытство пересилило. И я пошел в клуб. Пошел, не зная того сам, навстречу своей судьбе”[192].

Раиса Титаренко была на год младше своего будущего мужа, но в МГУ опережала его на год. Она училась на философском факультете, одном из самых престижных в университете: студенты-философы считались самыми амбициозными. Сама Раиса была особенно “дисциплинированной” и “правильной”: не случайно она оказалась в составе санитарной комиссии студенческого совета. А еще ее отличала особая женственность. Хотя условия жизни в общежитии были суровые (вплоть до абсолютной невозможности побыть в одиночестве), и подруги Раисы не могли позволить себе косметику и украшения, Раиса, по воспоминаниям соседки по комнате, всегда умудрялась прекрасно выглядеть, не прилагая к этому ни малейших усилий. У нее была “фантастическая фигура”. Она заплетала волосы в косички и укладывала их на голове короной. Одежды у нее было немного (для разнообразия девушки иногда менялись нарядами), но все ей шло – особенно блузка с оборкой, в которой Раиса выглядела так, “будто она была обладательницей гардероба”. У Раисы всегда было обостренное чувство дома – возможно, из-за кочевого детства, прошедшего у Сибирской железной дороги. Дошло даже до того, что ей захотелось самой готовить еду для себя и соседок по комнате, а не ходить в столовую, поэтому однажды девушки отправились на рынок, а потом принялись стряпать на коммунальной кухне. Однако этот эксперимент продлился недолго, потому что общежитская традиция предписывала студентам делиться с товарищами любой едой.

Раиса всегда казалась спокойной и сдержанной. Только однажды соседки по комнате видели ее в гневе: она очень разозлилась на женщину, которую они считали карьеристкой, когда та рассказала о своей связи с одним студентом, называвшим себя “существом биологическим”. И один-единственный раз ее видели в слезах – когда с ней порвал юноша, которого она считала своим женихом[193].

Философский факультет размещался в том же корпусе в центре Москвы, что и юридический, и жила Раиса тоже в общежитии на Стромынке. Горбачев не мог понять, почему он ни разу не видел ее до того, как друзья зазвали его на танцы. Это была девушка “изящная, очень легкая, с русыми волосами”, но чрезвычайно серьезная. Когда Горбачев вошел в зал, ее приглашали на танец сразу несколько молодых людей, но она выбрала друга Горбачева, Юру. “Мы с Юрой пойдем. Мы – коллеги, мы – из студенческого комитета общежития, – заявила она. – Я буду танцевать с ним. Нам есть что обсудить”[194].

По словам Горбачева, его к ней сразу потянуло: “С этой встречи для меня начались мучительные и счастливые дни. Мне показалось тогда, что первое наше знакомство не вызвало у Раи никаких эмоций. Она отнеслась к нему спокойно и равнодушно. Это было видно по ее глазам. Я искал новой встречи, и однажды… Юра Топилин пригласил девушек из комнаты, где жила Рая, к нам в гости. Мы угощали их чаем, говорили обо всем… Я очень хотел ‘произвести впечатление’ и, по-моему, выглядел ужасно глупо”. Остальные молодые люди в комнате были фронтовиками, и одна девушка спросила Горбачева, где он воевал. Тот смущенно признался, что ему было только четырнадцать лет, когда закончилась война. Раиса не поверила: у него был слишком взрослый вид. Тогда он полез за паспортом и стал показывать ей свой год рождения, а потом сразу же застеснялся, что сделал глупость. “От волнения. По-моему, она восприняла меня, мягко говоря, как чудака”[195]. Раиса оставалась сдержанной; во время короткой беседы они обращались друг к другу на “вы”, и вскоре она первой предложила расходиться[196].

После этого он еще много раз пытался встретиться с ней, увидеть ее, попасться ей на глаза. Иногда они случайно сталкивались в коридорах общежития, но она только кивала и шла дальше. “Она меня просто заворожила, – вспоминал он. – Даже в той скромной одежде, которую носила, действовала на меня очень сильно… То вдруг появлялась в небольшой шляпке с вуалью”. Но вокруг “роем крутились” аспиранты, а однажды он увидел ее вместе с высоким студентом в очках, который угощал ее шоколадкой. От приятелей Горбачев узнал, что это поклонник Раисы, начинающий физик Анатолий Зарецкий, и даже не просто поклонник, а жених. “Ну что же, значит, опоздал”, – подумал Горбачев[197].

А два месяца спустя, в декабре 1951 года, Горбачев пришел в студенческий клуб на концерт. Зал был набит битком, и Михаил ходил по рядам, высматривая, нет ли где свободного места. “Продвигаясь вперед, скорее почувствовал, прежде чем увидел, что на меня кто-то смотрит. Я поздоровался с Раисой, сказал, что ищу свободное место. ‘Я как раз ухожу, – ответила она, поднимаясь, – мне здесь не очень интересно’”. Угадав, что с Раисой происходит что-то неладное, Михаил предложил проводить ее, и она не возражала. Они долго гуляли по Стромынке, а на следующий день он пригласил ее в кино. Вскоре они уже прогуливались вместе каждый день. Как-то раз она пригласила его к себе в комнату, где ее соседки принимали гостей, и на этот раз у Горбачева хватило ума в основном помалкивать, отчасти еще и потому, что не в силах был отвести от нее глаз: “она не была писаной красавицей, но была очень милой, симпатичной: живое лицо, глаза, стройная, изящная фигура… и завораживающий голос, который и сейчас, – писал Горбачев шестьдесят лет спустя, – звучит у меня в ушах…”[198]

Скоро Михаил и Раиса проводили все свободное время вместе. Друзья подшучивали, говоря, что совсем потеряли его. “Все остальное в моей жизни как бы отошло на второй план. Откровенно говоря, и учебу-то в эти недели забросил, хотя зачеты и экзамены сдал успешно”.

Но однажды зимой, когда они вдвоем возвращались на Стромынку после занятий в учебном корпусе, Раиса сделалась молчаливой, на вопросы отвечала односложно. И вдруг сказала: “Нам не надо встречаться. Мне все это время было хорошо. Я снова вернулась к жизни. Тяжело перенесла разрыв с человеком, в которого верила. Благодарна тебе. Но я не вынесу еще раз подобное. Лучше всего прервать наши отношения сейчас, пока не поздно…” Некоторое время они шли молча. “Я сказал Рае, что просьбу ее выполнить не могу, для меня это было бы просто катастрофой”. В общежитии Михаил проводил ее до комнаты – “сказал, что буду ждать ее на том же самом месте, во дворике у здания МГУ, через два дня. ‘Нам не надо встречаться’, – опять решительно сказала Рая. ‘Я буду ждать’. И через два дня мы встретились”[199].

Человеком, в которого Раиса “верила”, был Зарецкий. Отец у него был начальник Прибалтийской железной дороги, а мать, по словам Раисы, – “довольно внушительная, яркая, с большими амбициями дама”. Она пожелала устроить потенциальной невесте сына смотрины и приехала в Москву в спецвагоне. Его родители были “из власти”, как вспоминала Нина, соседка Раисы по комнате. Мать Зарецкого не одобрила выбор сына, потому что Раиса была из простой семьи, и Толя, как позднее Раиса сообщила Горбачеву, “не смог противостоять ей”. После этого разрыва, по словам Горбачева, за Раисой увивалась “куча ухажеров”, но она выбрала его. Раиса и ее соседки по комнате часто говорили о том, за кого им хотелось бы выйти замуж: за хорошего, интеллигентного, красивого парня, конечно же, неплохо, если это будет москвич (тогда можно остаться в столице), желательно с более высокой степенью, в идеале даже профессор, но лучше всего – иностранец. Раиса, которая утверждала, что у нее самой не было подобных планов, вверила свою жизнь Горбачеву, и они поклялись друг другу всегда оставаться вместе. “Я вышла замуж, когда поняла, что люблю его”, – заявляла она[200]. Еще одно важное качество Горбачева, благодаря которому он сумел завоевать Раису, заключалось в том, что он не был, выражаясь словами ее соседки по комнате, “существом биологическим”[201]. Сам он уверяет, что целых полтора года, хотя они повсюду ходили вдвоем, самое смелое, что он себе позволял, – это держать ее за руку.

Юную пару объединяло очень многое. Родители Раисы, как и мать Михаила, были родом с Украины. И Михаил, и Раиса были первенцами в своих семьях. По рассказу близкой подруги Раисы Лидии Будыки, ее и его родители были во многом похожи. Оба отца – “тихие, спокойные и приятные”. Ее отец, как и Сергей Горбачев, был “особо привязан” к дочке. Это он дал ей такое имя – от слов “рай”, “райское яблочко”. “[Отец] очень гордился мной. Последние месяцы своей жизни, находясь в больнице… в Москве, говорил мне, что почему-то все время вспоминает свою мать и меня, меня – маленькую. Я ведь знал, чувствовал, что именно ты будешь спасать мою жизнь, говорил мне в больнице”. К сожалению, спасти его не удалось. Он перенес сложную операцию и скончался в 1986 году.

Оба ее деда и обе бабки были потомственными крестьянами. Отец Раисы, Максим Титаренко, родился в 1907 году в Чернигове (откуда происходила и семья матери Михаила), а в 1929 году перебрался в Сибирь, где и встретил свою будущую жену Александру. Раиса родилась в небольшом городе Рубцовске (не больше Привольного) в Алтайском крае. Ни у кого из родителей будущих супругов не было беззаботного детства. “Тяжкий, беспросветный труд”, – так описывала ей мать эту пору. “А бедная твоя бабушка! …Пахала, сеяла, стирала, шестерых детей кормила. И – всю жизнь молчала”. Однако мать Раисы, как и дед Горбачева по материнской линии, была благодарна большевикам. “Землю родителям дал Ленин – так всегда говорит моя мама”, – вспоминала Раиса.

Отец Раисы работал в системе железнодорожного транспорта – в этой главной питательной среде для большевиков как до, так и после 1917 года, но сам так и не вступил в партию, хотя и сочувственно относился к ней, как рассказывала его дочь, когда уже вышла замуж за Горбачева. В 1930-е годы ее деда со стороны матери (как и обоих дедов Горбачева) арестовали. Его заклеймили “кулаком”, отобрали дом и землю в ходе коллективизации, а потом обвинили в троцкизме и куда-то забрали. Больше деда не видели. “Мама до сих пор не знает, кто такой Троцкий, – говорила Раиса в 1990 году, – а дед и паче не знал… Бабушка умерла от горя и голода как жена ‘врага народа’. А оставшиеся четверо детей были брошены на произвол судьбы”[202].

Мать Раисы, как и мать ее мужа, оставалась почти неграмотной. Горбачев отзывался о ней с большой похвалой: “Талантливая женщина. Годилась, самое меньшее, на роль министра. Она была очень способная, но из кулаков”[203]. По словам Раисы, ее мать была человеком “природного, острого, одаренного ума” и всегда считала отсутствие образования “трагедией в своей судьбе”. “А главной целью своей жизни видела – дать настоящее образование собственным детям”. Александра Титаренко оставалась домохозяйкой, живя в отапливаемых товарных вагонах, бараках или щитовых сборных домиках, постоянно переезжая вместе с мужем вдоль железной дороги. К двадцати пяти годам она уже была матерью троих детей. Всю жизнь она “шила, перешивала, штопала, вязала, варила, вышивала, чистила”. Она “все сама ремонтировала, убирала, работала в огороде, когда можно, держала корову или козу, чтобы у детей было молоко”.

Поскольку жизнь у родителей Раисы сложилась так, что они “не имели возможности реализовать себя так, как им того хотелось”, по ее словам, они “избрали своей целью – хотя бы через детей дотянуться до тех ценностей, которые для них самих… так и оказались за семью печатями”. “Родители дали нам не только образование. Всей своей жизнью они воспитывали у нас и чувство ответственности – за свои дела, поступки. И, может быть, самое главное, что дали мне мои родители, – сопричастность к человеческим нуждам и человеческому горю… чувство чужой боли, чужого горя. Нет, ни одно поколение не живет зря на этой грешной земле”[204].

Семья жила в постоянных переездах, и Раиса все время меняла школы. В ту пору она, как и ее будущий муж, обходилась лишь самыми скудными, нередко самодельными школьными принадлежностями: один учебник на пятерых, тетрадки из газетной бумаги, чернила из сажи[205]. Она вспоминала, что в детские годы ее “сопровождала какая-то внутренняя стесненность, скованность, порой замкнутость”, – отчасти из-за того, что ей часто приходилось менять школы. Но со временем она, как и Михаил, полюбила и уроки, и другие коллективные занятия – пение, любительские спектакли, гимнастику, школьные вечера. Школьники даже давали друг другу торжественные клятвы: “…быть верными, быть всегда вместе, помогать, не скрывать ничего друг от друга. Скрепляли клятвы ‘честным пионерским’… И еще смешивали капли крови, надрезая себе пальцы”[206]. Раиса, как и ее будущий муж, училась усердно и так хорошо, что родителям не приходилось следить за ее успехами: “Не припомню случая, чтобы родители были по вызову в школе. И домашние задания мои никогда не проверяли”.

Как и Михаил, Раиса с жадностью читала. “Самые счастливые и светлые страницы детства… связаны с чтением книг в кругу семьи. Я любила читать вслух. Какие это были вечера!.. Трещат дрова в печи или в буржуйке. Мама готовит ужин”. Сестра Людмила (родившаяся в 1938 году) и брат Евгений (родившийся в 1935 году) – “сидят рядом, прижавшись ко мне. А я читаю”. В 1949 году в башкирском городе Стерлитамаке Раиса окончила школу с золотой медалью, обогнав в этом соревновании будущего мужа, у которого медаль была только серебряная. Медаль давала ей право поступления в высшие учебные заведения без вступительных экзаменов. Для нее, как и для Горбачева, возможность учиться в Московском университете стала триумфом, но мучительной оказалась поездка в столицу: в семнадцать лет она очутилась одна в переполненном вагоне, без постельного белья, только с едой в узелке, приготовленном ей в дорогу матерью. “В душе… грусть расставания с родными. Расставания со школьными друзьями… Расставания с обжитым, понятным миром. Грусть и тревога. Начало неизведанного…”[207]

В Московском университете изучение философии считалось более престижным, чем изучение права, но, конечно же, менее престижным по сравнению с такими областями, как математика и естественные науки, где оставалась надежда построить карьеру, не наталкиваясь на запреты и заслоны сталинской идеологии. К тому же студенты, учившиеся на философском и юридическом факультетах МГУ, заметно отличались друг от друга. По выражению университетского товарища Горбачева Рудольфа Колчанова, в философы шла молодежь особого склада – “чуть-чуть сдвинутые”[208]. Особенно странными слыли студентки с философского факультета: они “витали где-то в облаках, далеко от жизни, и в Раисе это тоже ощущалось”[209].

Раиса была очень сосредоточенной, как вспоминали ее друзья по МГУ Мераб Мамардашвили (позже – крупный философ-неокантианец) и Юрий Левада (в будущем – известный социолог и специалист по опросам общественного мнения). Она была привлекательной, но никогда не казалась кокетливой[210]. “Всем нравилось, что у нас санинспектор – такая девчонка, – с гордостью вспоминал Горбачев. – От нее глаз не могли оторвать. Все хотели с ней общаться”[211]. “Она пользовалась большим успехом”, – рассказывал Млынарж. Когда она говорила, “каждое слово выходило драгоценным, словно тщательно выношенное дитя”[212]. Горбачев удивлялся: “Откуда… такой аристократизм, откуда эта сдержанная гордость, захватившая меня с самых первых встреч?” [213]

Она приехала в Москву на год раньше Михаила и уже успела достаточно познакомиться с культурной жизнью столицы, чтобы заменить Надежду Михалеву в роли его гида. Они покупали самые дешевые билеты в театр, на которых стоял штамп: “Галерка, неудобно”. Сцена оттуда, с галерки, была едва видна. “Входя в театр, я до сих пор оглядываюсь на нее – именно с галерки я слушала первую в своей жизни оперу на сцене Большого театра – ‘Кармен’ Бизе и впервые в своей жизни Четвертую и Шестую симфонии Чайковского. С самого верхнего яруса смотрела первый в жизни балет – ‘Дон Кихот’ Минкуса. И ‘Три сестры’ Чехова во МХАТе”[214]. Раиса и Михаил вместе ходили по книжным магазинам, музеям и выставкам зарубежного искусства[215]. “К третьему курсу он разбирался в искусстве, литературе, культуре и спорте не хуже остальных ребят в группе”, – вспоминал Колчанов. “Конечно, – замечала Михалева, – Раиса Максимовна рано начала играть роль в его культурном развитии”[216]. Горбачев же вспоминал про Раису так: “читала больше работ по философии, чем я”, “всегда делилась со мной. Я не просто узнавал исторические факты, а старался поместить их в какие-то философские или понятийные рамки”[217]. В МГУ студенты изучали великих философов по учебникам, конспектам или тщательно отобранным переводам. Но Раиса вознамерилась прочесть Гегеля, Фихте и Канта в оригинале, на немецком, и уговорила Горбачева помочь ей в этом начинании[218]. Она решила ознакомиться по первоисточникам и с западными политическими теоретиками – например, с Томасом Джефферсоном, чья клятва быть “вечным врагом любой форме тирании над разумом человека” произвела глубокое впечатление на Горбачева[219]. “Она читала больше книг по политической теории, чем он”, – вспоминал Либерман. У Горбачева отнимали много времени его комсомольские обязанности. “Он не мог заниматься так же прилежно и… иногда пропускал лекции. А она помогала ему… с учебой”[220].

Много лет спустя Раиса сетовала на идеологические ограничения в университете: “лишил[и]… многих знаний из истории отечественной и мировой культуры. Мы зазубривали наизусть, скажем, выступление Сталина на XIX съезде партии, но весьма слабо изучали историю отечественной гуманитарной мысли. Соловьев, Карамзин, Бердяев, Флоренский – только сейчас по-настоящему пришли к нам эти историки, философы, писатели”. Не говоря уж о невозможности “настоящего знания иностранного языка”: “Мы учили немецкий и латынь. Но изучение иностранного оказывалось потом практически невостребованным, ненужным… Никогда в жизни не завидовала, что на ком-то платье или украшения красивее, чем на мне. А вот людям, свободно владеющим иностранными языками, завидую по-настоящему”[221].

В ту пору жизни Горбачев по-прежнему считал себя “максималистом”. Что же касается Раисы, то, по словам Горбачева, – “такой и осталась, а вот мне из-за специфики моих занятий и многообразных проблем пришлось превратиться в ‘человека компромиссов’”. Как рассказывает Грачев, она во многом превосходила мужа по “твердости характера, методичности, организованности, граничившей с педантичностью”, и эти черты нравились мужу. Ей было присуще “нежелание удовлетворяться полумерами, суррогатами, ‘приблизительными знаниями’, округлыми общими фразами”. Потому-то, продолжает Грачев, хотя положение партийного руководителя занимал сам Горбачев, он иногда шутливо именовал свою жену “секретарем семейной партийной ячейки”[222]. Надежда Михалева, хорошо знавшая чету Горбачевых (и, возможно, все еще немножко ревновавшая Михаила к Раисе), говорила, что Горбачев “очень мягкий, очень добрый”. Но потом она выразилась резче: “Вообще, я считаю, что он подкаблучник”[223].

Пара поженилась только в сентябре 1953 года, но уже задолго до этого Михаил с Раисой стали неразлучны. “ [Мы] поняли: мы не можем и не должны расставаться”, – рассказывал он[224]. “Наши отношения, наши чувства, – тщательно подбирая слова, рассказывала она интервьюеру в 1990 году, – с самого начала были восприняты нами как естественная, неотъемлемая часть нашей судьбы. Мы поняли, что друг без друга она немыслима, наша жизнь. Наше чувство было самой нашей жизнью… Все, что мы имели, – это мы сами. Все наше было при нас. Omnia mea mecum porto. ‘Все свое ношу с собой’”. И тут же, к слову, Раиса припомнила другое латинское изречение: Dum spiro, spero, “Пока дышу, надеюсь” (то самое, которое Михаил однажды приводил в письме к своей школьной подруге и на которое Юля ответила шутливым советом ни на что не надеяться)[225].

Перед свадьбой они, конечно, задумались о том, где и на что им предстоит жить. Летом 1953 года Михаил поехал в родное Привольное, вместе с отцом трудился механизатором в поле, убирал урожай. “Трудился более чем усердно”. Сергей Горбачев посмеивался: “Новый стимул появился”. Раиса любила красивую одежду, и в этом, полагал Горбачев, “она была настоящая принцесса”. Хотя денег было в обрез, они купили ей новую блузку и материал на пальто. Особенно запомнилось Горбачеву “приталенное пальто из ярко-зеленого материала с поднятым маленьким воротничком из меха. Потом лет через восемь его перелицевали”. Горбачев находил, что ей все шло, она всегда следила за весом. А еще, по свидетельству мужа, “до 30 лет Раиса не красила губы”. “Выглядеть хорошо во всех случаях – было для Раисы какой-то внутренней потребностью. За все наши с ней последующие годы Раиса никогда утром не появилась передо мной в расхристанном виде”[226].

Продав девять центнеров зерна сверх того количества, которое полагалось государству, Горбачев с отцом выручили баснословную по тем временам сумму – тысячу рублей, и эти деньги Михаил пустил на свадьбу. Из легкого шифона Раисе сшили “свадебное платье”, которое “необычайно ей шло” (платье было “условно свадебное”, уточняла Раиса, ведь “тогда специальных платьев не шили”). Из того же летнего заработка справили наряд жениху: сшили темно-синий костюм из затейливой и дорогой ткани под названием “Ударник”. А вот обручальные кольца и новые туфли для невесты оказались молодым не по карману: туфли Раиса взяла взаймы у подруги. Брак зарегистрировали 25 сентября 1953 года в Сокольническом загсе – большом здании неподалеку от Стромынского общежития, и с тех пор каждый год, где бы супруги ни оказывались, они обязательно праздновали дату своей свадьбы. Свадебный вечер устроили 7 ноября – ни больше ни меньше в день революционной годовщины. Празднование состоялось в диетической столовой при общежитии. Из угощений преобладало основное блюдо студенческого рациона – винегрет, зато рекой лились шампанское и водка, и тосты звучали один за другим. Млынарж, по воспоминаниям Горбачева, “умудрился посадить на свой роскошный ‘заграничный’ костюм здоровенное масляное пятно. Было шумно и весело. Много танцевали. Получилась настоящая студенческая свадьба”. Как всегда на русских свадьбах, гости кричали “Горько!” – это значило, что молодые должны подсластить горечь поцелуем. Но как вспоминал Горбачев: “было проблемой поцеловать Раису. Ей казалось, что поцелуй – это очень интимное, и оно должно принадлежать только нам”[227].

Брачная ночь оказалась пустой формальностью: молодожены провели ее в общежитии на Стромынке, в одной комнате с тридцатью гостями. Как признавался позднее Горбачев, по-настоящему “мужем и женой” они стали уже после того, как в начале октября переехали в новое здание общежития – “высотку” на Ленинских горах. Но даже тогда совместная жизнь была нелегкой: внутриуниверситетские правила требовали, чтобы супруги на ночь расходились по “своим” комнатам, расположенным в мужской и женской “зонах”. Не помогало даже официальное свидетельство о регистрации брака; начальство смягчилось лишь после того, как Горбачев устроил ректорату разнос за ханжество: вывесил большой сатирический плакат, где великан-ректор попирал ботинком свидетельство о браке[228]. Как вспоминала Раиса: “теперь мы… всегда были вместе. Писали дипломные работы [его диплом назывался ‘Участие масс в управлении государством на примере местных советов’], готовились к сдаче государственных экзаменов. Много читали. Работали над ‘своим’ немецким языком”[229].

А еще они ждали ребенка. “Мы были очень неопытны, – вспоминал Горбачев. Никто ведь этими проблемами тогда по-настоящему не занимался – ни в школе, ни в университете, ни в медицинских учреждениях”. Поэтому они “оказались не готовы к тому, что Раиса забеременела”. Супругам очень хотелось ребенка. Но иногда у Раисы опухали все суставы, так что она лежала, не в силах двигаться. Однажды (это было на Стромынке) Горбачев с друзьями на носилках отнесли ее в больницу, и она пролежала там почти месяц. В советских больницах пациентов обычно кормили плохо, еду приносили друзья. Горбачев сам жарил картошку на кухне Стромынского общежития и носил ее жене. Перенесенная Раисой болезнь и назначенное лечение серьезно сказывались на работе сердца, и врачи предложили выбор – спасать мать или ребенка. “Мы не знали, как поступить. Раиса все время плакала”. В итоге решили сделать аборт в роддоме на Шаболовке. Уже потом, когда Горбачев беседовал с врачами и просил каких-то рекомендаций на будущее, ему ответили: “Надо беречься”. “‘А что порекомендуете лучше всего?’ ‘Самое эффективное – надо воздерживаться’. Вот и все рекомендации”[230].

Родителей Михаил предупреждал о женитьбе лишь “в туманной форме”. Но летом 1954 года он решил, что пришла пора “восстановления репутации”, и молодожены отправились в Привольное. Ехали на поезде, потом добирались попутками. Первым делом они побывали у бабушки Василисы. Та сразу обняла Раису со словами: “Какая ты худенькая! Какая красивая!” Сергею Горбачеву Раиса тоже понравилась с самого начала, “он принял ее как дочь”. Иначе вышло с матерью Горбачева: та явно ревновала сына.

“Что ты за невестку привез, какая от нее помощь?”

Горбачев ответил, что Раиса окончила университет и будет преподавать.

“А кто же нам будет помогать? Женился бы ты на местной, и все было бы хорошо”.

Тут Горбачев не сдержался: “Знаешь, мама, я скажу сейчас то, что ты должна запомнить. Я ее люблю. Это моя жена. И чтобы от тебя я больше ничего подобного никогда не слышал”.

Как-то раз мать Горбачева велела Раисе таскать воду из колодца и поливать огород. Тут вмешался Сергей Горбачев, сказал невестке: “Давай с тобой вместе будем это делать”. Его жена долго не могла смириться, но в итоге все же смогла преодолеть себя. С другой стороны, и Раиса, чтобы не ссориться со свекровью, бывало, уходила из дома побродить. Однажды Горбачев нашел ее у реки. “Ты что? – Я ничего. – Ну и хорошо. Так и надо”[231].

Мать Раисы тоже отнеслась к зятю прохладно. Раиса, не желая обременять родителей ненужными мыслями о том, что хорошо бы помочь молодоженам деньгами (которых у родителей все равно не было), до последнего не сообщала им об этом событии в своей жизни. Но такая скрытность вышла ей боком. Следующим летом они с Михаилом поехали к ее родителям в Сибирь “замаливать грехи”: “встретили нас соответственно: не то чтобы недоброжелательно, но обиды своей не скрывали”. С младшими братом и сестрой Раисы у Михаила быстро возникла взаимная симпатия, с отцом вскоре тоже, а вот с матерью было сложнее. Позже, в другой приезд, Горбачев как-то раз встал раньше жены и пошел на кухню, где его теща занималась готовкой. “Мама, чем вам помочь?” Та растерялась – не привыкла, чтобы мужчины помогали ей в домашнем хозяйстве. И испуганно спросила: “А Рая где?” А он поднес палец к губам: “Тише-тише, Рая еще спит”. (Раиса мучилась бессонницей.) Когда Раиса проснулась, мать заявила ей: “Ну вот, привезла какого-то еврея”. Горбачев с женой “оценили эти слова не как критику, а как самую высокую похвалу, ибо известно, что евреи-мужчины, как правило, очень внимательно относятся к своим женам”[232].

С того момента Горбачев наконец поладил с тещей. “Я сделался их любимым зятем, по сути, скорее сыном”. Но особенно подружились отцы молодоженов, что неудивительно, учитывая сходство их характеров. “Все было отлично, когда они встретились, Максим Андреевич и Сергей Андреевич в первый раз в Привольном, – вспоминал Горбачев, – через два часа они были в таких отношениях, как будто они сто лет уже друзья и вообще чуть ли не братья. И фронтовики. Нет, они очень быстро сошлись, потому что это народ, который умеет трудиться”[233].

Студенты МГУ, учившиеся на юрфаке, обязательно проходили стажировку в местных органах управления. Если Зденек Млынарж окунулся в ужаснувшее его царство бессердечной московской бюрократии, то Горбачев проходил практику в районном народном суде, где в те дни слушалось уголовное дело о преступлении, совершенном с особой жестокостью. Он был рад выпавшей ему роли неофициального наблюдателя в суде: “разбирательство… стало для меня… настоящей школой”[234]. Но удовольствие, которое он испытал, следуя собственному честолюбию, отнюдь не заслонило от него той некомпетентности и наглости, с которыми он впервые столкнулся во время студенческой практики летом 1953 года. Об этом свидетельствует одно из его писем к Раисе, полное самой жесткой критики.

В то лето, прежде чем отправиться в Привольное и вместе с отцом приняться за уборку урожая, Горбачев успел поработать в прокуратуре Молотовского района, где он проучился последние два класса средней школы. Вот что он написал 20 июня 1953 года на фирменном бланке прокуратуры своей будущей жене, остававшейся в то время в Москве:

“Как угнетает меня здешняя обстановка. И это особенно остро чувствую всякий раз, когда получаю письмо от тебя. Оно приносит столько хорошего, дорогого, близкого, понятного. И тем более сильнее чувствуешь отвратительность окружающего… Особенно – быта районной верхушки. Условности, субординация, предопределенность всякого исхода, чиновничья откровенная наглость, чванливость… Смотришь на какого-нибудь здешнего начальника – ничего выдающегося, кроме живота. А какой апломб, самоуверенность, снисходительно-покровительственный тон! Пренебрежение к науке. Отсюда – издевательское отношение к молодым специалистам. Недавно прочитал в газете заметку зоотехника, окончившего Ставропольский сельскохозяйственный институт. Просто обидно. …Человек приехал с большими планами, с душой взялся за работу и уже скоро почувствовал, что все это и всем абсолютно безразлично. Все издевательски посмеиваются. Такая косность и консерватизм…

Я беседовал со многими молодыми специалистами. Все очень недовольны. У меня по-прежнему много, очень много работы. Обычно допоздна сижу. …Еще нигде здесь не был. Но, правда, негде и быть: скука”[235].

По иронии судьбы именно в Ставропольский край предстояло отправиться Горбачеву по окончании учебы в МГУ. Но перед этим он предпринял всевозможные попытки остаться в Москве.

В СССР государство решало за студентов, где именно им работать по окончании вузов. Оно предоставляло им бесплатное высшее образование, а они должны были ехать туда, куда их “распределяли”. Государство в данном случае олицетворяла “комиссия по распределению” при юрфаке МГУ, в которой Горбачев – благодаря своей роли комсомольского секретаря – сам заседал. Конечно, такая роль повышала его шансы получить желанное назначение, и он действительно его получил: в числе двенадцати выпускников (из которых одиннадцать были бывшими фронтовиками) его направляли в Прокуратуру СССР. В 1955 году это ведомство выполняло задачу, которая как раз соответствовала “политическим и нравственным убеждениям” Горбачева, а именно – занималось процессом реабилитации невинных жертв сталинских репрессий. Он надеялся устроиться на работу во вновь образованных отделах по прокурорскому надзору за органами госбезопасности и следить за тем, чтобы те соблюдали законы. “Я пришел с экзамена, увидел: на кровати лежит у меня там, на Ленинских горах, приглашение, чтобы я прибыл в прокуратуру СССР. Оооо, я доволен, думаю: хорошо, значит не забыли, все, так сказать, все идет, как бы складывается. Раиса продолжает это, я здесь, да”[236]. Раиса, окончившая университет на год раньше Михаила, уже поступила в аспирантуру при кафедре философии Московского государственного педагогического института имени Ленина.

К несчастью для Горбачева, ровно из тех же соображений, которые требовали прокурорского надзора за органами госбезопасности, высшие власти пришли к заключению, что осуществлять этот надзор должны опытные сотрудники, а не “зеленая” молодежь, которую легче было бы запугать тем самым поднадзорным органам. Поэтому, когда Горбачев впервые явился в кабинет, где надеялся работать, ему сообщили, что работу ему предоставить не смогут. “Это был удар по всем моим планам. Они рухнули в течение одной минуты. Конечно, я мог бы отыскать какое-то теплое местечко в самом университете, чтобы зацепиться за Москву. И друзья мои уже перебирали варианты. Но не было у меня такого желания”[237].

Горбачеву предлагали место в аспирантуре МГУ на кафедре колхозного права[238]. Но как вспоминал сам Горбачев: “принять его я не мог по принципиальным соображениям. С так называемым ‘колхозным правом’ мои отношения были выяснены до конца. Я считал эту дисциплину абсолютно ненаучной”[239]. “Я-то знал, что такое колхоз и с чем его едят, и что там происходило, в каком положении крестьянство. И у меня не было желания, я считал, что это я уже пережил. Я вышел… вырвался из объятий этой жути. Вот… и я отказался. Меня интересовала теория государства и права, все остальное меня не интересовало”[240].

И эти события, и реакция Горбачева на них высвечивают те черты его характера, которым предстояло развиться и укрепиться в дальнейшем: горячее желание остаться в Москве – не просто там, где хотела бы жить его жена, но в единственном во всем СССР месте, где можно было сделать большую карьеру; способность использовать в своих целях систему (распределение, для большинства людей остававшееся лотереей, позволило ему в самом начале получить желанное назначение); а еще – совестливость, заставившая отказаться от запасного варианта карьеры, который шел вразрез с его представлениями о порядочности. Отверг он и несколько других вариантов – предложения работать в прокуратуре Томска (далеко в Сибири), Благовещенска (приграничного города на Дальнем Востоке, напротив китайского Хэйхэ), в Средней Азии – в прокуратуре Таджикистана. Не захотел он и стать помощником прокурора в подмосковном Ступино – городке в 100 километрах от столицы, хотя последний вариант позволял Раисе не бросать аспирантуру в Москве, но предполагал, что супругам придется подолгу жить врозь[241]. Даже западный читатель, не слишком знакомый с реалиями Советского Союза, наверное, догадается, что три первых предложения были не слишком-то привлекательными. Но четвертый вариант привлекал чету Горбачевых ничуть не больше: уж им-то было слишком хорошо известно, что небольшой городок, расположенный достаточно далеко от Москвы, ничуть не похож на пригороды Нью-Йорка, Лондона или Парижа.

Они с женой не приняли все эти предложения всерьез. “Зачем ехать в незнакомые места, искать счастья в чужих краях? Ведь и сибирские морозы, и летний зной Средней Азии – все это в избытке на Ставрополье. Решение было принято. И вот в официальном направлении, где значилось: ‘в распоряжение Прокуратуры СССР’, вычеркнули ‘СССР’ и поверх строки дописали – ‘Ставропольского края’. Итак, домой, обратно в Ставрополь”[242].

Домой – в смысле на малую родину Михаила. Легко понять, почему – даже несмотря на неприятный опыт, приобретенный в Ставрополье во время летней практики 1953 года, – его привлекали сами эти места. Однако этого никак не могли понять родители Раисы. Они пришли в ужас от новости о том, что “московская аспирантура дочери срывается” и муж увозит ее “в неизвестность, в какую-то ставропольскую ‘дыру’”[243]. Сама Раиса лишь коротко упоминает о тогдашнем решении: “Мы решили оставить все и ехать работать к нему на родину, на Ставрополье… Да, [я] оставила аспирантуру, хотя уже выдержала конкурс, уже поступила”[244]. Впрочем, позже она вернулась к научной работе и защитила кандидатскую по социологии.

В готовности Раисы последовать за мужем не было ничего удивительного: подобного шага ожидали от любой советской жены. Кроме того, на решение супругов, возможно, повлияли рекомендации врачей, которые “советовали сменить климат”, чтобы поправить здоровье Раисы[245]. Но, конечно же, главной причиной являлась любовь Раисы к мужу, о которой спустя тридцать пять лет, в 1990 году, она вспоминала с характерной экзальтацией:

Каким тогда, в юности, вошел в мою жизнь Михаил Сергеевич?.. Умным, надежным другом? Да. Человеком, имеющим собственное мнение и способным мужественно его защищать? Да… Но и это не все… Я думаю о его врожденном человеколюбии. Уважении к людям… Уважении к… их человеческому достоинству… Думаю о его неспособности (боже, сколько я об этом думаю!) самоутверждаться, уничтожая других, их достоинство и права. …Вижу его лицо и глаза. Тридцать семь лет мы вместе. Все в жизни меняется. Но в моем сердце живет постоянная надежда: пусть он, мой муж, останется таким, каким вошел тогда в мою юность. Мужественным и твердым, сильным и добрым[246].

Вот дань любящего сердца, в которой главная тема – надежда, с какой Раиса Горбачева и ее муж вступали в будущее. Но были у нее и мрачные предчувствия тяжких времен. Горбачев запомнил сон, приснившийся Раисе вскоре после того, как они решили пожениться:

Будто мы – она и я – на дне глубокого, темного колодца, и только где-то там, высоко наверху, пробивается свет. Мы карабкаемся по срубу, помогая друг другу. Руки поранены, кровоточат. Невыносимая боль. Раиса срывается вниз, но я подхватываю ее, и мы снова медленно поднимаемся вверх. Наконец, совершенно обессилев, выбираемся из этой черной дыры. Перед нами прямая, чистая, светлая, окаймленная лесом дорога. Впереди на линии горизонта – огромное, яркое солнце, и дорога как будто вливается в него, растворяется в нем. Мы идем навстречу солнцу. И вдруг… С обеих сторон дороги перед нами стали падать черные страшные тени. Что это? В ответ лес гудит: “враги, враги, враги”. Сердце сжимается… Взявшись за руки, мы продолжаем идти по дороге к горизонту, к солнцу…[247]

Глава 3

Вверх по служебной лестнице

1955–1968

Горбачев явился на работу в прокуратуру Ставропольского края 5 августа 1955 года. Но почти сразу переменил мнение о месте службы. “Нет, все-таки не по мне служба в прокуратуре”, – написал он жене, которая пока что оставалась в Москве[248]. Он утверждал, что в первый же день его встретили холодно и велели прийти через несколько дней, чтобы получить особое задание. Но что в этом было такого необычного? Неужели он ожидал, что его будут встречать как героя-победителя? Менее самонадеянный новичок, пожалуй, проявил бы терпение. А Горбачев отправился искать “товарищей по прежней работе в комсомоле”. Он полагал, что они помогут ему найти работу получше – в местной комсомольской организации[249]. И оказался прав: значок Московского университета и опыт комсомольской работы в МГУ “сыграли свою роль”[250].

На Николая Поротова, заместителя начальника отдела кадров в Ставропольском крайкоме комсомола, румяный молодой человек с редеющей шевелюрой и намечающимся животиком произвел благоприятное впечатление. Поротов выразил желание взять его к себе, но попросил Горбачева вначале выяснить, отпустят ли его в прокуратуре. “Я им не нужен, – пожаловался Горбачев. – На меня там все свысока посмотрели”. Тогда Поротов начал действовать. На этот раз Горбачева принял сам прокурор, Василий Петухов, и согласился отпустить его на другую работу. “У нас полно юристов, справимся без него”, – заверил Петухов Поротова. У обоих сложилось впечатление, что Горбачев – “неплохой парень”. Но вечером того же дня Горбачев написал жене, что у него “был длинный, неприятный разговор с прокурором края”, а после добавил: “еще раз побеседовали и, обругав кто как хотел, согласились на мой уход в крайком комсомола”. Эта беседа, по словам Горбачева, вызвала у него смешанные чувства: “…все-таки оставила в моей душе неприятный осадок”[251].

Но был ли тогдашний разговор действительно настолько неприятным, каким изображает его Горбачев? Или просто у Горбачева были завышенные требования и он слишком многого ожидал от своей работы? Когда Поротов предложил ему место секретаря (то есть главы) райкома комсомола, Горбачев будто бы возразил: “Я парень деревенский, этого не боюсь. Но вы же… меня пошлете куда-нибудь туда – в сухие степи? …Я бы не возражал, но у меня есть одно ‘но’. Жена моя щитовидкой страдает. Она философ. С этой специальностью ей там тоже придется туго. Но главное – щитовидка. Приедет Рая и не сможет там. Тогда я снова к вам приду проситься. А вы мне скажете: ‘Дезертир, хлюпик’”[252].

На самом деле Раиса страдала не от щитовидки, а, скорее всего, от ревматоидного артрита. Ставропольские критики Горбачева обвиняют его в том, что он исказил истину, чтобы добиться особенного отношения к своей семье, но, вполне возможно, Поротов просто неправильно запомнил, о какой болезни тот говорил. Как бы то ни было, он обратился к своему начальнику Виктору Мироненко, первому секретарю крайкома комсомола, и тот согласился встретиться с Горбачевым. Горбачев, хотя и волновался, собеседование прошел. “Парень хороший, из Московского университета, – доложил Мироненко Поротову, – знает деревню, соображает, язык подвешен. Чего же лучше?” [253]

Задача комсомола – организации, насчитывавшей миллионы членов в возрасте от 14 до 27 лет (вожаки, конечно, были постарше), – заключалась в том, чтобы мобилизовать советскую молодежь для выполнения заданий КПСС. Первым назначением Горбачева стала скромная должность заместителя заведующего отдела по агитации и пропаганде Ставропольского крайкома комсомола. Но в течение следующих 12 лет он неуклонно поднимался по служебной лестнице – сначала внутри комсомольской организации, а потом и внутри самого партийного аппарата: в 1957 году он возглавил Ставропольский горком комсомола; в 1958-м сделался вторым по важности человеком в крайкоме ВЛКСМ, а в 1961 году возглавил его; в 1962 году стал парторгом райкома сельского района; в 1963 году он ведал назначениями на все партийные должности в Ставропольском крае; в 1966-м получил должность первого секретаря Ставропольского горкома КПСС; в 1968-м – второго секретаря всего Ставропольского края.

В 2007 году, вспоминая те ставропольские годы, Горбачев называл их “моя малая перестройка” и подчеркивал их важность для себя – без них “не было бы Горбачева, конечно. Я занимался бы какими-нибудь делами и, наверное, что-то бы сделал, потому что натура была такая… Но то, как сложилась и по какому сценарию пошла моя жизнь, это вряд ли было бы сделано”. Он и раньше выделялся – и в старших классах школы, и в МГУ, но опыт, обретенный на Ставрополье, еще больше укрепил его уверенность в себе. Сравнивая себя с другими комсомольцами-пропагандистами, которых ему доводилось курировать в 1955 году, он говорил, что сам “на голову выше” их всех. Университетское образование за плечами давало ему неоспоримые преимущества. В спорах с соратниками он опирался на этот свой опыт и “выдвигал… неожиданные для собеседников аргументы, показывая несостоятельность их позиции”. По его собственным уверениям, проделывал он это “исключительно ради истины, в запале дискуссии”. Однако на собрании местного крайкома комсомола его открыто упрекнули в том, что он “злоупотребляет своим университетским образованием”, сказали, что “многие ребята… очень обижаются, когда в споре выглядят как бы неучами или хуже того – дураками”. Разве это их вина, что кончали они лишь вечернюю школу-десятилетку? “Следует проявлять к коллегам больше понимания”, – поучали его. По его словам, он запомнил это замечание, “принял к сердцу близко”, так как был “по натуре коммуникабельный… уважительный”, однако ему приходилось “бороться с собственным радикализмом”. Под “радикализмом” он подразумевал то, что порой был “слишком принципиальным” (как он пояснял в 2007 году). Приходилось учиться “очень осторожно пользоваться этой властью”[254].

Из этого рассказа становится ясным, какие преимущества перед сверстниками дало Горбачеву столичное образование. Но очевидно и другое: он опасался перегнуть палку. Он учился извлекать выгоду из существующей системы – производить нужное впечатление на начальство и в то же время не отталкивать от себя подчиненных. Это можно было бы назвать “карьеризмом”, но карьеристов кругом было полно, а Горбачев как раз отличался от них. Почти все бывшие коллеги Горбачева по работе на Ставрополье, отвечая на вопрос, каким поначалу показался им Горбачев, называли его “эрудированным”. По сравнению с людьми его положения, злоупотреблявшими властью, он оставался нравственно безупречным. А еще он был политически надежным человеком. Наделенные властью партийные начальники, присланные из Кремля управлять Ставропольем, рано заметили Горбачева и способствовали его быстрому продвижению по службе. Он казался им одним из лучших и самых ярких представителей нового поколения партийных чиновников – одним из тех людей, от которых зависит будущее[255].

В 1955 году, когда Горбачев прибыл в Ставрополь, этот город был, по позднейшему отзыву Раисы Горбачевой, “чересчур провинциальным”[256]. Самому же Горбачеву показалось, будто он вернулся “на несколько веков назад”. “Точная картина провинциального города, описанная Гоголем”, – вот чем был тогда Ставрополь[257].

Центр Ставрополя располагался на вершине холма. До 1960-х годов самыми приметными чертами этого города оставались большая главная площадь и Верхний рынок, куда приезжали торговать крестьяне-частники со всего края. В 1955 году рыночную площадь окружало несколько внушительного вида дореволюционных зданий: бывшая гимназия (где, как упоминает Горбачев, учился первый русский переводчик “Капитала” Карла Маркса), бывший Институт благородных девиц (позднее – Педагогический институт), бывший штаб командующего Кавказскими войсками, здание бывшего Дворянского собрания, драмтеатр (первый на Кавказе) и бывший дом губернатора (позднее – крайком КПСС). Помимо Драматического театра имени Лермонтова, в городе имелся крупный кинотеатр, называвшийся (как и во многих городах СССР) “Гигант”, два кинотеатра поменьше – “Октябрь” и “Родина”, краевая библиотека, филармония, краеведческий музей и – как добавляет Раиса – “несколько клубов и киноустановок”. По меркам небольшого американского городка середины 1950-х годов это было очень даже культурное место! Но Раиса, избалованная пятью годами московской жизни, думала иначе: “Вот и все культурные заведения”[258].

Вспоминала она и другие, менее цивилизованные приметы города: заасфальтированы были только центральная площадь и несколько улиц. Центральное отопление имелось лишь в отдельных административных зданиях и жилых домах. Питьевую воду приходилось брать из водопроводных колонок. “А в самом центре, напротив пединститута, красовалась лужа. Круглый год – не проедешь, не пройдешь. Чем тебе не Миргород!” Зато Раиса не уставала поражаться тому, какой Ставрополь зеленый: “Город был словно одет в роскошные одежды зелени. Пирамидальные тополя, каштаны. Сколько каштанов! А еще – ивы, дубы, вязы. Сирень. И цветы, цветы. Осенью весь этот наряд придает городу прекрасный багряно-золотой, трогательно-нежный облик”. Благодаря буйству зелени в Ставрополе царила “патриархальная тишина”[259]. Каждый день в любую погоду Горбачевы гуляли не меньше часа или двух. Сам город был таким маленьким, что после рабочего дня его почти весь можно было пройти пешком, попутно наблюдая за жизнью и работой горожан. Помимо каждодневных вечерних прогулок, в выходные супруги совершали дальние вылазки. Вокруг города простирались большие пологие холмы, откуда уже открывались виды на степь, тянувшуюся на многие километры на восток. А минутах в сорока езды на юг, если двигаться в сторону курорта Пятигорска, находится гора Стрижамент – природный заказник и популярное туристическое место.

5 августа Горбачев приехал в Ставрополь один. “Меня никто не встречал”, – вспоминал он. Оставив вещи на вокзале, он снял номер в двухэтажной гостинице “Эльбрус” (которую в 2008 году один из постояльцев назвал “худшей гостиницей в городе”). Горбачев вспоминал, что неподалеку находился Нижний рынок. “Поражал он своей грязью и баснословной дешевизной овощей и фруктов. За копейки можно было купить целую кучу помидоров. Но деньги я расходовал экономно, берег для другого – необходимо было к приезду Раисы снять хоть какое-нибудь жилье”[260]. По вечерам безрезультатно бродил по городу в поисках жилья (снять комнату можно было в одноэтажном или двухэтажном доме), но ничего подходящего не находилось. Тогда в прокуратуре ему посоветовали обратиться к “маклеру”, хотя именно с такими подпольными деятелями прокуратура и милиция вели нещадную борьбу. По счастью, женщина-маклер, к которой его направили, быстро поняла, что клиент пришел не арестовывать ее, а просить помощи. За пятьдесят рублей она дала Горбачеву адреса трех домов. Один из них, на Казанской улице, вспоминает Горбачев, “и стал нашим жильем на ближайшие годы”[261].

Дом этот существует и поныне. Чтобы пройти к нему, нужно повернуть от главной площади Ставрополя на север, миновать два длинных квартала, затем пройти еще около километра на восток по улице, которая по сей день носит название Советской, а потом снова свернуть налево по идущей круто вниз улице Клары Цеткин (названной в честь немецкой марксистки и феминистки). Можно попасть туда и иначе (как часто делал сам Горбачев) – просто сбежав вниз по длинной, узкой, неровной каменной лестнице между обветшалыми домами. Сама Казанская улица – тоже неровная, изрезанная глубокими колеями и лишь частично заасфальтированная. На ее пересечении с улицей Клары Цеткин и стоит дом № 49, выстроенный в конце XIX века помещиком Сергеем Бибиковым, национализированный после революции 1917 года и переданный в собственность сельскохозяйственного института, а затем, в начале 1930-х годов, перешедший к горожанину Григорию Долинскому в обмен на его дом, стоявший ближе к институту, на улице Толстого.

Тремя окнами этот двухэтажный дом глядит на улицу. Калитка справа ведет в маленький двор, где до сих пор в углу стоит покосившаяся дощатая уборная, давно замененная санузлом внутри дома. Задняя лесенка ведет к той самой комнате, которая и стала первым жильем Горбачевых. Комнатка совсем крошечная – всего 11 квадратных метров. К тому же добрую треть комнаты занимала большая печь, стоявшая вдоль южной стены. Когда Горбачев въехал сюда, то под двумя выходившими на восток оконцами стояла кровать, имевшая всего три ножки; потом он заменил ее на узкий (120 см в ширину) каркас со стальной пружинной сеткой, которая провисала чуть ли не до пола, когда на кровать ложились. Пока Горбачев не смастерил вешалку для одежды, единственным предметом мебели, помимо кровати, оставался фанерный ящик, в котором приехали из Москвы книги, принадлежавшие супругам: некоторое время он служил и книжным шкафом, и столом. Готовила Раиса на керосинке в коридорчике. Телефона в доме не было; чтобы куда-то позвонить, Горбачевым приходилось бежать в центр города, в горсовет[262].

Горбачев снимал эту комнатку у супругов Долинских – учителей-пенсионеров, живших вместе с дочерью Любой, зятем и внуком. Хозяева были “хорошие, добрые”, как вспоминала Раиса, особенно хозяйка и ее разговорчивая дочь. Зять, местный журналист, тоже был человек довольно приятный – пока не напивался: тогда он выбегал из дома и залезал на дерево в саду. Сам Долинский был молчуном и только иногда, в “нетрезвом виде”, принимался учить постояльцев, что “надо трезво смотреть на жизнь”. А в соседнем доме жил “штабс-капитан, в прошлом белогвардеец” – “с офицерской выправкой, седыми подстриженными усами, аристократическими манерами”. Он очень галантно ухаживал за Раисой – возможно, как полагает Горбачев, “она напоминала ему о прошлом и несбывшихся надеждах”[263].

По утрам Горбачев шел в сарай позади дома, набирал ведерко угля и приносил его в комнату, а Раиса смешивала уголь с золой, оставшейся в печке с вечера. По вечерам печь растапливали дровами, которые лежали штабелями во дворе. “Иначе бы околеть можно. А пока, так сказать, ложились в тепле, а просыпались – зубы стучали”, – вспоминал он[264]. Окно в северной стене выходило в сад, оттуда открывался чудесный вид (Раиса особенно его любила) на дальние холмы, но само окно закрывалось с большим трудом – до того все перекосилось. Они затыкали щели ватой и бумагой и тщательно заклеивали (как это часто делали в России), но холодный ветер из долины все равно с воем прорывался в комнату. Горбачев не позволял жене таскать воду из колонки (по сей день стоящей на углу улицы), а еще ему не нравилось, что, отправляясь за покупками в центр города, ей приходится подниматься и спускаться по узкой каменной лестнице. К счастью, в первые годы жизни в Ставрополе у него оставалось достаточно времени после работы, чтобы покупать продукты.

Раиса тоже искала работу, но тщетно: “…в первые месяцы в Ставрополе я просто не могла найти работу! Потом полтора года работала не по специальности [в отделе зарубежной литературы в краевой библиотеке]. И два года по специальности, но – на птичьих правах. С почасовой оплатой или на полставки, с периодическим увольнением по сокращению штата. Вот так. ‘Человек со столичным университетским образованием’. ‘Нетипичное по тем временам для Ставрополья явление…’ Да. В сущности, четыре года не имела постоянной работы”[265].

Некоторое время, как вспоминал Горбачев, его жена являлась единственной выпускницей МГУ во всем городе и одним из всего двух человек во всем крае, имевших диплом философского факультета. Философию в Ставрополе преподавали историки, добавлял он. Но все это лишь делало ее “белой вороной” в Ставрополе: чересчур утонченная, чересчур образованная, “чересчур москвичка”, она не желала опускаться до уровня провинциальных жен коллег своего мужа. Как выразился Андрей Грачев, ее “‘красный диплом’ выпускницы философского факультета МГУ на многих действовал, как красная тряпка на быка”[266]. Позднее, явно из вежливости, Раиса вспоминала, что многие местные преподаватели вузов, в большинстве своем выпускники Ставропольского пединститута, получившие очное или заочное образование, были неплохими профессионалами. А вот другие не хотели “заниматься ни научно-исследовательской, ни педагогической, ни методической работой”, “читали чужие, кем-то и когда-то подготовленные лекции, использовали чужие материалы”, и все-таки их держали в институте, потому что “это были ‘свои’ люди: знакомые, прижившиеся, удобные”[267].

А еще Раиса слишком хорошо одевалась. С ранней юности она волновалась, что из-за щуплости ее не будут принимать всерьез (она весила тогда всего 40 килограммов), и надевала на себя “все, что есть. ‘Это что такое?! – ругалась мама. – Ну-ка, распаковывайся!’ …И в институте старалась как можно больше надеть на себя – кофты, свитера, чтоб тоже выглядеть более ‘мощно’, что ли”. Так же поступала она и в первые годы работы в Ставрополе, чтобы “выглядеть взрослее и солиднее”[268]. Со временем пошли слухи, будто наряды ей шьют в модном спецателье. В действительности же одежду ей шила соседка по коммунальной квартире, куда Горбачевы переехали в 1958 году.

“Она хотела быть преподавателем, – сообщает Горбачев, – ее это всегда тянуло. С детских лет она усаживала младшего брата и сестру и уроки проводила им, так и осталась она”[269]. В первый год жизни на Казанской улице, не имея работы, Раиса сидела с маленьким сыном Любы Долинской, пока его мать была на работе. Она водила мальчика гулять и читала ему сказки, иногда подменяя грустный конец счастливым[270]. Некоторых раздражала свойственная Раисе назидательность, типичная для строгих учительниц, которых называли училками. Но муж, разумеется, защищал ее. “Она преподаватель, – добавляет он. – Это сказалось на ее разговоре… Все ее подозревали, что она говорит, как нотацию читает”[271].

В конце концов, у Раисы появилась постоянная работа в Ставрополе – сначала в медицинском институте, а потом на экономическом факультете сельскохозяйственного института. Но она все время волновалась, хорошие ли у нее получаются лекции. Вместо того чтобы читать подготовленный текст с листа, она выучивала его чуть ли не наизусть, чтобы “потом совершенно свободно чувствовать себя… в аудитории”. К такому самоистязанию (из-за которого, пожалуй, аудитория не слишком-то верила в “совершенную свободу” оратора) ее подтолкнула первая в жизни лекция – на тему “Сон и сновидение в свете учения И. П. Павлова”, – прочитанная в одном заводском Доме культуры (тогда Раиса еще училась в МГУ). Ее очень напугал дед с огромной седой бородой, сидевший в первом ряду, и она отбарабанила всю лекцию, не отрывая глаз от страниц, а потом “с ужасом ждала реакции”. Но реакции не последовало – “стояла тишина. Ни одного звука, ни одной реплики”. А на ее первую лекцию в Ставропольском медицинском институте “нагрянула представительная комиссия”, в составе которой были заведующие всеми кафедрами города и другие известные в Ставрополе обществоведы. Они явились к ней на лекцию по ошибке, случайно: никто из них даже не догадывался, что лектор – новичок, но она сама об этом узнала уже после, когда, к ее ужасу, подготовленный материал закончился задолго до звонка, а сказать больше было нечего.

Неудивительно, что Раиса признавалась позже: “каждая лекция – экзамен. Всегда волновалась, начиная читать лекцию, особенно в новой аудитории”. Тематика ее разнообразных лекций внушала трепет: гегелевская “Наука логики”, кантовские антиномии чистого разума, ленинская теория отражения, научное познание, роль личности в истории, структура и формы общественного сознания, современные социологические концепции, философские течения в зарубежных странах. Беседа на подобные темы с провинциальными слушателями, пускай даже в предельно упрощенной, идеологически выверенной форме, была задачей непростой. К тому же Раисе явно вредило то, что она не состояла в рядах КПСС. Горбачев обратился к местному партийному начальству: “У вас что, идеологическое недоверие к моей жене?” Чиновник напомнил, что она не коммунистка, и позже Раиса вступила в партию[272].

Горбачевы очень хотели детей, но врач предостерегал Раису, что перенесенная ранее болезнь ослабила сердце и рожать ей опасно для здоровья[273]. Но Раиса отважно пренебрегла такими предупреждениями, и на свет появилась Ирина Горбачева. Родилась она 6 января 1957 года – ровно через день после того, как ее матери исполнилось 25 лет. Горбачев был очень рад, а его жена, как он вспоминал, “радовалась еще больше”. Наконец-то остались позади ее страхи, что у них никогда не получится “нормальной семьи”. Он пригласил свою мать – помочь в первые дни с младенцем. Но когда бабушка взялась купать внучку, Раисе стало не по себе: ей показалось, что бабушка “действует слишком решительно”. Поэтому мать Горбачева прожила у новоиспеченных родителей всего неделю, а потом уехала домой[274].

Тогда Горбачевы все еще жили в съемной комнате на Казанской улице. Когда у Раисы появилась временная работа, супруги нашли для дочки няню в одном из ближайших сел, но в середине дня Раисе приходилось бежать домой – кормить ребенка и сцеживать молоко. Как только Ирина чуть-чуть подросла, мать отдала ее в ясли и детский сад – “недоспавшую, наспех одетую”, чуть ли не бегом относила туда ранним утром. Потом дочка заговорила, и ее мать вспоминала, как та приговаривала по пути: “Как далеко мы живем! Как далеко мы живем!” “Не забуду ее глазенок, полных слез и отчаяния, расплющенный носик на стекле входной двери садика, когда, задержавшись допоздна на работе, я опять же бегом врывалась в детский сад. А она плакала и причитала: ‘Ты не забыла меня? Ты не оставишь меня?’ …Я постоянно испытывала и испытываю чувство, что где-то в детстве обделила ее материнским вниманием”[275].

Раиса, как обычно, была слишком требовательна к себе. Ведь большинство советских матерей работали. А когда оба родителя целыми днями “пропадали” на работе, дети иногда оставались в садах и на ночь (на “пятидневке”). Но ее это мало утешало. Муж всячески помогал по хозяйству – не только закупал продукты на местном колхозном рынке (где выбор было гораздо богаче, чем в государственных магазинах), но и мыл посуду, делал уборку в доме. Впрочем, когда его партийная нагрузка возросла, помогать по дому он стал меньше[276]. Иногда, возвращаясь с работы поздно вечером, Горбачев заставал жену в слезах: ей нужно было готовиться к завтрашней лекции, а Ириша никак не засыпала. Кроме того, он часто отлучался в командировки. Позднее он с восхищением вспоминал, что жена никогда не укоряла его, никогда не жаловалась на их жилищные условия. “Раиса, вот это поразительно, никогда никакого писка не было… Мы друг к другу были привязаны страшно. Невероятно, патологически. Поэтому у меня никогда рука не поднималась обидеть ее. Никогда”. Он не в состоянии был ничего делать, не мог даже мысленно переварить малейшую размолвку, просто умолкал от эмоционального потрясения. “Если что-то возникало, я, так сказать, прерывал, уходил… Она приходила, и я спал. Вот нервная система какая была”[277].

Горбачев чувствовал одновременно и благодарность, и вину перед женой. Явно пришла пора улучшать жилищные условия. В 1958 году комсомольские коллеги Горбачева помогли ему получить для семьи две комнаты в коммунальной квартире, хотя, конечно, едва ли такую перемену можно было назвать значительным улучшением. Их новое жилье находилось в четырехэтажном, бывшем “административном” здании недалеко от центра города, на улице Дзержинского (которая и в 2008 году продолжала носить имя первого начальника ЧК – советской тайной полиции). Из-за нехватки жилья в городе два верхних этажа этого дома сделали жилыми и превратили в довольно просторные квартиры. Затем жилым постепенно стал и нижний этаж, и именно там достались комнаты Горбачевым. На весь этаж имелась одна общая кухня и туалет. Советские коммуналки имели дурную славу; очень многое зависело от соседей[278]. В одной квартире с Горбачевыми жили отставной подполковник (это его жена обшивала Раису), сварщик, механик швейной фабрики, сантехник, холостяк-алкоголик с матерью и четыре женщины-одиночки. Эта коммуналка представляла собой, по воспоминаниям Раисы, “маленькое государство… со своими неписаными, но понятными для всех законами. Здесь работали, любили, расходились, выпивали по-русски, по-русски ссорились и по-русски же мирились. Вечерами играли в домино. Вместе отмечали дни рождения”. В письмах из командировок Горбачев в шутку наставлял жену: “Дипломатические отношения с суверенными единицами должна поддерживать ты. Надеюсь, не без гордости будешь проводить нашу внешнюю политику. Только не забывай при этом принцип взаимной заинтересованности”[279].

Раисе – как и многим советским людям, жившим до этого только в крестьянских хатах, переполненных общежитиях или съемных комнатах, – даже коммуналка показалась неслыханной роскошью: они с Михаилом – “впервые в жизни в собственной квартире”[280]. Только через три года, когда Горбачева назначили главой крайкома комсомола, супругам наконец выделили отдельную двухкомнатную квартиру площадью 40 квадратных метров с отдельными, а не общими кухней, ванной, туалетом и коридором, в дореволюционном здании на приятной улице Морозова. А еще через девять лет семья переехала в небольшой отдельный дом – отремонтированный, хотя далеко не роскошный (как вспоминает дочь Горбачевых), с большим садом и даже небольшим прудиком[281]. К тому времени Раиса уже научилась ценить “размеренность жизни и патриархальную тишину” Ставрополя. “Это была размеренность пешего шага… Проблем транспорта, ‘часа пик’… не существовало. На работу, в магазин, в баню, парикмахерскую, поликлинику, на рынок – всюду можно было добраться пешком”[282].

Чтобы понять взлет карьеры Горбачева в Ставрополе, нужно хорошо представлять хрущевскую эпоху, реформаторский дух которой в полной мере воплотился в самом Горбачеве, а также ранние годы брежневского правления, в которые он тоже сумел удачно вписаться. 25 февраля 1956 года генеральный секретарь КПСС Никита Хрущев выступил с секретным докладом на XX съезде партии. Это был первый съезд после смерти Сталина, и наследники вождя считали своим долгом дать какую-то оценку человеку, который правил страной целую четверть века, чинил расправу над собственным народом (в том числе над своими кремлевскими соратниками) в то самое время, как “под его руководством” СССР превращался в индустриальную державу и одерживал победу в Великой Отечественной войне. А где-то за кремлевскими кулисами, пока преемники Сталина спорили между собой, что же такого сказать о бывшем хозяине, Хрущев втайне готовился разоблачить палача. Это было смелое решение – ведь возникал риск подорвать унаследованный от него режим. Хрущев пошел на такой роковой шаг отчасти для того, чтобы получить преимущество перед теми своими кремлевскими соперниками, которые были ближе к Сталину, чем он сам, но отчасти и по другой причине: ему хотелось сделать широкий жест покаяния, искупить грех соучастия в сталинских преступлениях. Конечно, отношение Хрущева к своему бывшему учителю и мучителю было довольно сложным, и это отразилось в его докладе, который развенчивал только Сталина, а не всю советскую систему. Но и такой полумеры оказалось достаточно, чтобы вызвать эффект политического землетрясения. Тысячи делегатов, собравшихся в Кремле, слушали доклад Хрущева в оцепенелом молчании. А в недели, последовавшие за партийным съездом, та же оторопь охватывала миллионы людей по всей стране, когда им зачитывали или пересказывали речь генсека. Хрущев не хотел, чтобы его “секретный” доклад так и остался в секрете. Напротив, он хотел, чтобы его разоблачения разошлись по стране, однако совсем не ожидал, что они спровоцируют столь бурную реакцию среди интеллигенции. Молодежь требовала от старшего поколения ответа: как же они допустили сталинский террор? Студенты МГУ прогнали прежних комсомольских вожаков и выбрали новых. Некоторые студенты, в том числе те, кому в будущем предстояло сделаться приверженцами горбачевской “гласности”, открыто обсуждали такие темы: “Маркс и Ленин банальны”; “Ленин устарел”; “ЦК КПСС – не кумир”. В том самом общежитии, где раньше жили Горбачев и его жена, студенты объявили бойкот университетской столовой: “Если ты не хочешь питаться, как скот, – поддерживай бойкот!”[283]

Многие новоиспеченные реформаторы вслед за Хрущевым призывали вернуться к ленинизму – учению, которое Сталин будто бы предал. Лишь в конце 1980-х, когда у руля власти встал Горбачев, Ленина начали подвергать все более смелым нападкам, указывая на то, что именно он заложил основы той репрессивной системы, которую позднее усовершенствовал Сталин. Те же, кто осмеливался озвучивать подобные крамольные мысли в 1956 году, сильно рисковали, особенно после того, как венгры устроили собственную октябрьскую революцию, попытавшись сбросить советское иго. Студенты МГУ с разных факультетов продолжали вольнодумствовать до тех пор, пока в конце 1957 года не арестовали самых радикальных. После этого замолчали все, кроме самых бесстрашных смельчаков.

С 1957 года и вплоть до своего смещения в 1964-м Хрущев проводил кампанию десталинизации, которая носила противоречивый характер. Наталкиваясь на сопротивление коммунистов-консерваторов, он бросался в крайности: то поощрял инакомыслящих писателей и художников, то устраивал им публичные разносы, то распахивал свою страну навстречу свежему ветру с Запада, то снова запирал ее на засовы. Однако в целом в СССР сохранялся оптимистичный настрой: ему способствовало общее ощущение, что все идет к лучшему, его подпитывали успехи советской науки и техники (например, запуск “Спутника-1”), но, главное, оптимизм коренился в самой коммунистической идеологии. Многие люди поколения Горбачева – шестидесятники, как их назовут позднее, – продолжали верить в то, что с распространением образования и культуры человеческое общество можно усовершенствовать, что с помощью науки и техники можно покорить и изменить природу.

Пришла пора “оттепели” в советской культуре. Люди заново открывали для себя великих поэтов прошлого – Анну Ахматову, Осипа Мандельштама и Марину Цветаеву. А еще появились новые, сразу обретшие славу имена – Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Белла Ахмадулина. Наступил звездный час толстых журналов, среди которых особое место занимал “Новый мир” Александра Твардовского, где в 1962 году напечатали повесть Александра Солженицына “Один день Ивана Денисовича”. Патриотично настроенные писатели, работавшие в жанре деревенской прозы, еще не превратились в яростных русских националистов, которые со временем осудят реформы Горбачева, усмотрев в них измену. Переживали расцвет советский театр и кинематограф: оставив надоевшую всем пропаганду, воспевавшую ценности коллектива, они обратились к частной жизни. Советская наука избавилась от “идеологически верных” шарлатанов вроде Трофима Лысенко. Рождалась “честная журналистика”.

В такой среде коммунисты, настроенные на реформы, появились даже внутри партийного аппарата. Эти “истинные марксисты”, “истинные ленинцы” окрестили себя “детьми XX съезда”, и к их числу принадлежал сам Горбачев. Лен Карпинский, окончивший философский факультет МГУ в 1952 году, писал в газету “Правда”, ощущая, по его собственным словам, “абсолютную веру в правильность” марксистского общественно-экономического учения. При Горбачеве он стал политическим обозревателем передовой еженедельной газеты “Московские новости”. Георгий Шахназаров, окончивший в 1949 году Азербайджанский государственный университет, ушел из “Политиздата” (где работал в 1952–1961 годах) в размещавшуюся в Праге редакцию коммунистического журнала “Проблемы мира и социализма”, затем стал сотрудником международного отдела ЦК, а попутно начал считать себя скорее социал-демократом, нежели коммунистом[284]. В 1988 году он вошел в узкий круг советников Горбачева. Анатолий Черняев, поступивший в МГУ до войны, а закончивший его уже после и преподававший там в период “оттепели”, тоже работал в “Проблемах мира и социализма”, а затем в международном отделе ЦК, прежде чем стал в 1986 году главным консультантом Горбачева по международным делам.

Реформаторское мышление, носителями которого были подобные люди, сохранялось еще несколько лет после насильственного смещения Хрущева в 1964 году. Сам Хрущев становился все более эксцентричным и непредсказуемым, и от него постепенно отворачивались все, кто прежде поддерживал его реформы. К тому времени, когда кремлевские соратники без лишних церемоний отстранили Никиту Сергеевича от власти, у него уже практически не оставалось союзников. Новое правительство, которое возглавили генеральный секретарь Леонид Брежнев и премьер-министр Алексей Косыгин, пообещало проводить более последовательную и взвешенную политику. Молодые областные партийные лидеры вроде Горбачева одобрили одно из их первых нововведений – экономическую реформу, призванную ослабить централизованное планирование. Однако вскоре эта реформа была свернута московскими чиновниками, чьей власти она угрожала. Одновременно преемники Хрущева приостановили начатую им антисталинскую кампанию, а затем и вовсе дали “задний ход”. Начались репрессии против либеральной интеллигенции. В 1966 году арестовали и приговорили к заключению писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля. А в августе 1968 года советское правительство подавило Пражскую весну.

В Чехословакии коммунисты-реформаторы во главе с Александром Дубчеком решили построить социализм с “человеческим лицом”, сняв ряд запретов. Они провозгласили свободу высказываний, печати, передвижения и принялись за децентрализацию экономики. Когда все это только начиналось, в Москве очень многие – и внутри, и вне партийного аппарата – приветствовали пражские реформы, видя в них желанные перемены и надеясь, что со временем они произойдут и в СССР. В ту пору международный отдел ЦК КПСС все еще оставался местом, где бурлили либеральные идеи. Как вспоминал Андрей Грачев, сотрудники аппарата комитета не занимались вербовкой зарубежных союзников, чтобы те поддерживали внешнюю политику СССР, а проводили заседания, на которых иностранные “левые” спорили о том, как избавиться от сталинского наследия[285]. Николай Шмелев, позже ставший экономическим советником Горбачева, так вспоминал настроения, царившие летом 1968 года: “Свидетельствую: никогда ни до, ни после того августа не видел я в советских верхах такого разгула демократизма. Можно было идти где-нибудь по коридору ЦК и орать во весь голос: ‘Нельзя вводить танки в Чехословакию!’ А тебе навстречу мог двигаться кто-то другой и столь же истово орать: ‘Пора наконец вводить танки в Чехословакию! Пора наконец кончать с этим бардаком!’”[286] Александр Бовин, еще один просвещенный аппаратчик, писал в своем дневнике как раз перед тем, как советские танки вошли в Прагу, что в международном отделе ЦК, да и в Министерстве иностранных дел, “преобладают настроения резко критические. Этот шаг считают неоправданным или в лучшем случае – преждевременным”[287]. Сам Бовин, по долгу службы писавший пропагандистские статейки, оправдывая советское вторжение – как рассказывал Черняев: “днем вымучивал из себя мерзкие тексты, а по вечерам приходил ко мне на кухню пить и плакать от стыда и отчаяния”[288]. Тот же Бовин позднее выступал спичрайтером для Брежнева: уже это говорит о том, что либерально настроенные аппаратчики вынуждены были жить двойной жизнью.

До советского вторжения в Прагу, пишет историк Владислав Зубок, еще существовала возможность союза между “просвещенными аппаратчиками, экономистами-реформаторами, учеными-реформистами и левым культурным авангардом”. Могла ли такая возможность привести к “Московской весне” двадцатью годами раньше, чем ее возвестил Горбачев? “Мы были слишком молоды во времена XX съезда, – вспоминал Бовин, – а потому еще не могли превратить Оттепель в настоящую весну”. Зубок добавляет: “В кремлевском руководстве еще не было такого человека, как Михаил Горбачев, который взял бы на себя инициативу и возглавил подобный союз”[289].

В феврале 1958 года в Ставропольском крайкоме комсомола проходил семинар на тему: “Каким должен быть комсомольский вождь?” Один из ответов гласил: он должен быть хорошим семьянином – “не может быть комсомольским вожаком тот товарищ, у которого в семье неполадки”. “На любом производстве и на учебе он должен быть лучшим”. “Должен обязательно разбираться в музыке, поэзии, танцевать, петь и т. д. Очень хорошо, если он может играть на баяне”. “Очень принципиальным и чрезвычайно требовательным – как к себе, так и к другим”. Не из тех, что “везде и всюду выставляют свое я”. “Нужно быть всегда наглаженным и аккуратным”. Конечно же, должен вовремя являться на собрания. На семинаре обсуждали даже ширину брюк, которые он должен носить, а еще задавались вопросом, имеет ли право такой человек руководить другими людьми, если не способен жить в ладу с собственной женой[290].

Горбачев не играл на баяне. Зато неплохо пел, особенно народные песни и романсы. И представлял собой как раз тот нравственный “эталон”, который требовался партии, чтобы вдохновлять молодежь. Но, будучи таким примерным, он особенно чутко реагировал на противоречия, мучившие всех сознательных чиновников-коммунистов. Ведь между утопическими надеждами и суровой действительностью зияла огромная пропасть. Идеальные представления о людях, заботящихся о коллективе как о самих себе, грубо перечеркивались тем, что многие чиновники вообще ни о ком не заботились, а вместо этого предавались пьянству или совершали преступления. Образ коллективного руководства, постоянно пекущегося об общем благе, испарялся при виде лихорадочных соревнований, в которых соперники пытались повыше вскарабкаться на скользкий столб. Теперь, когда отступил страх, сковывавший всех в сталинское время, задача мотивировать рабочих – главным образом путем морального убеждения – казалась совсем безнадежной, тем более что денежный стимул, способствовавший неравенству, выглядел идеологически неправильным. В архивах партийных и комсомольских организаций Ставрополя сохранились документы, свидетельствующие об общественных улучшениях – о расширении образования (пускай и чрезмерно политизированного) и здравоохранения (пускай самого примитивного) и об индустриализации (со всеми ее негативными экологическими последствиями) этого в целом сельскохозяйственного края. Однако в большинстве архивных документов отразились так и не выполненные обещания и грядущие катастрофы. Как следствие, руководителей вроде Горбачева всегда можно было бы упрекнуть в пренебрежении должностными обязанностями. В условиях экономики, которая держится на коррупции, почти каждого чиновника можно обвинить в нарушении того или иного закона. Большинство решало эту проблему, просто цепляясь за ритуальную формулу: все идет прекрасно, за исключением якобы единичных, абсолютно поправимых ситуаций, когда все почему-то оказывается далеко не прекрасно. В самом крайнем случае сознательный чиновник мог признаться, что в подотчетной ему области существует немало недоработок.

Эта конфликтная ситуация отразилась в первом выступлении Горбачева в должности первого секретаря Ставропольского горкома ВЛКСМ в ноябре 1956 года. “Для нас, комсомольцев, решение съезда [XX съезда КПСС] – это путевка в будущее, – гордо сообщил он, – призыв партии идти туда, где требуется наша молодая энергия… В битве за хлеб советская молодежь и ее передовой отряд, комсомол, шла в первых рядах”. Однако, признавал он далее, в промышленности, на стройках рабочим постоянно не хватает стройматериалов, плотники, которым не подвезли древесину, в итоге копают ямы, и в результате такого хаоса молодежь просто бросает трудовой пост и ищет другую работу. Между тем комсомольские собрания не проводятся много месяцев подряд, и никто не пытается как-то организовать комсомольцев или даже собрать комсомольские взносы[291].

В речах Горбачева не содержалось никаких примеров крамолы. Внешне он был осторожным и способным начинающим аппаратчиком. Однако знакомство (возобновленное после пяти лет жизни в столице) с реальным бытом крестьян в глухой провинции, погрязшей в глубокой трясине, напомнило ему о том, в каких чудовищных условиях те живут, и ему захотелось что-то изменить к лучшему.

Горбачева переполняла энергия, но автомобиля у него не было (ни служебного, ни личного), и он разъезжал по области на поездах или попутных грузовиках, ходил пешком из села в село, наблюдал за тем, как живут там люди, и убеждал их самих прикладывать усилия к тому, чтобы исправить положение. В одной из таких поездок он очутился в отдаленном селе Горькая Балка, раскинувшемся по обе стороны речушки с тем же безрадостным названием. С вершины ближайшего холма ему открылась такая картина: “Хаотично разбросанные низкие мазанки, курившиеся дымком, черные корявые плетни… Где-то там, внутри этих убогих жилищ, шла своя жизнь. Но на улочках (если их можно так назвать) не было ни души. Будто мор прошел по селу и будто не существовало между этими микромирками-хатами никаких контактов и связей. Только лай и перелай собак. И я подумал – вот почему бежит из этого Богом забытого села молодежь. Бежит от заброшенности, от этой жути, от страха быть похороненным заживо. Я стоял на пригорке и думал: что же это такое, разве можно так жить?”[292]

Мог ли он чем-нибудь помочь жителям Горькой Балки? Как выпускник Московского университета Горбачев посоветовался “со специалистами, тоже в основном молодыми людьми” [в их число, можно не сомневаться, входила и его жена], и все сошлись в одном: молодежь из Горькой Балки нуждается в общении. Поэтому Горбачев решил “организовать несколько кружков политического и всякого иного просвещения, прорубить, как говорится, ‘окно в мир’”. Конечно, идеологическая обработка умов была в СССР самым обычным делом, однако затея Горбачева все-таки отражала его собственную тягу к более осмысленному обмену мнениями. Люди, явившиеся на первую встречу, были настроены скептически: когда Горбачев упомянул о том, что его жена, имея диплом МГУ, никак не может найти себе работу в Ставрополе, какая-то молодая женщина тут же заметила: “А вы говорите, что нам надо учиться! Зачем же тогда учиться?!” Впрочем, народ высказал пожелание и впредь регулярно встречаться. А позже, в Ставрополе, на Горбачева поступила жалоба от партийного начальника того района, к которому относилась Горькая Балка: “…приезжал какой-то Горбачев из крайкома комсомола и, вместо того чтобы наводить порядок, укреплять дисциплину и пропагандировать передовой производственный опыт, стал создавать какие-то ‘показательные кружки’”. Горбачев понял, что это был “упреждающий удар” со стороны местного чиновника, который боялся, что именно его обвинят в “нуждах и бедах” жителей Горькой Балки и неспособности или нежелании улучшить их быт[293].

Желая поделиться впечатлениями с близким человеком, Горбачев почти каждый вечер писал письма жене. Условия жизни в его родном селе, Привольном, были не сильно лучше условий в Горькой Балке: “Сколько раз я, бывало, приеду в Привольное, а там идет разговор о 20 рублях: где их взять, при том что отец работает круглый год. Меня просто захлестывает обида. И я не могу (честное слово) удержать слез. В то же время думаешь: а ведь они живут еще неплохо. А как же другие? Очень много надо еще сделать. Как наши родители, так и тысячи таких же заслуживают лучшей жизни”[294].

Доклад Хрущева на XX съезде подарил людям надежду на то, что внутри КПСС начнутся реформы, причем инициирует их сама партия. Горбачев зачитывал в крайкоме информационное письмо с выдержками из доклада, которое ЦК разослало партийным начальникам. “Многие просто не могли поверить, что все это – правда. Мне было проще. У меня в семье были жертвы репрессий…”[295] Сам Горбачев “поддержал мужественный шаг” Хрущева, но немедленно столкнулся с людьми, которые восприняли все иначе. Преемник Сталина внезапно нанес сокрушительный удар по авторитету чуть ли не обожествленного вождя, преклонение перед которым, по сути, оправдывало любые действия правящей партии. Железная партийная дисциплина требовала от верных коммунистов подчинения новому курсу ЦК, но, как вспоминает Горбачев, “осмыслить и принять его оказались способными далеко не все. Многие затаились, выжидая дальнейшего развития событий и дополнительных инструкций…”[296]

На селе простые люди были ошарашены – даже не столько преступлениями Сталина, сколько разоблачениями Хрущева. В рамках начатой разъяснительной работы комсомол направил Горбачева в Ново-Александровский район, где ему предстояло беседовать с молодежью о хрущевском докладе. Местный секретарь райкома партии по идеологии встретил его с искренним сочувствием: видимо, он считал, что Горбачева “подставили”. “Откровенно скажу тебе, – заметил он, – народ осуждения ‘культа личности’ не принимает”[297]. Может быть, это происходило оттого, что на местном уровне, проводя беседы с рядовыми членами КПСС, начальство пыталось подсластить пилюлю? В одном районе сразу же после лекции на тему “Почему культ личности чужд духу марксизма-ленинизма” состоялся концерт. В другом районе лектор-комсомолец, сделавший главный вывод о том, что вина лежит не на Сталине, а на местных чиновниках, вслед за лекцией поручил собравшейся молодежи одну “конкретную, практическую задачу”: высадить четыреста деревьев для новой “аллеи дружбы”. Отчеты о разъяснительной работе, поступавшие в горком комсомола Ставрополя, конечно, различались спецификой деталей, уровнем письменного русского языка и даже качеством использованных пишущих машинок (шрифтам многих машинок недоставало отдельных букв, строчки шли вкривь), но ничто в этих отчетах не свидетельствовало о проведении тщательного, всестороннего разбора сталинских преступлений[298].

Зная, что партийные чиновники нагло присвоили себе право говорить “за народ”, Горбачев провел две недели в районе, куда его направили, и беседовал там в основном с комсомольцами и коммунистами, но случалось вступать в разговоры и с простыми, беспартийными людьми. Некоторые коммунисты, особенно более молодые и имевшие какое-то образование и еще те, кого коснулись сталинские репрессии, разделяли взгляды Горбачева. А вот другие или отказывались верить в хрущевские разоблачения, или не сомневались в достоверности фактов, но спрашивали: “Зачем? Зачем публично выносить ‘сор из избы’, зачем открыто говорить об этом и будоражить народ?” Еще больше тревожила Горбачева реакция крестьян, которые были благодарны Сталину за то, что он репрессировал местных председателей колхозов – тех, кто угнетал их самих. “Так им и надо, – заявила одна женщина. – Это они загоняли нас в колхозы и притесняли народ. А Сталин к этому никакого отношения не имел”. Другая добавила: “Вот им и отлились наши слезы”. “И это говорилось в крае, – пояснял Горбачев в своих мемуарах, – который прошел через кровавую мясорубку тех страшных тридцатых годов!”[299]

Вернувшись в Ставрополь, Горбачев начал задавать себе еще больше вопросов, чем раньше, но на многие из них не находил ответов. До него стало доходить, что главная причина – это сам доклад Хрущева. Там в преступлениях сталинской эпохи обвинялся лично Сталин. В этом смысле, заключил Горбачев: “он носил не аналитический, не ‘рассуждающий’, а, я бы сказал, сугубо личностный, ‘эмоционально-обличающий’ характер”. Он “сводил причины многих сложнейших политических, социально-экономических, социально-психологических процессов к дурным чертам личности самого ‘вождя’”[300]. Реакция Горбачева содержала в себе зародыш радикальной критики сталинизма: он приходил к выводу, что вина лежит на всей советской системе, а не на одном человеке. Отказываясь мириться с привычкой Хрущева – сводить сложные причины к простым объяснениям, – Горбачев явно гордился собственными аналитическими способностями. Но при этом он понимал, что опасно заходить в подобном анализе чересчур далеко. В ту пору, вспоминал он, “в ‘верхах’… сразу поняли, что критика Сталина – это критика самой системы” и, следовательно, “угроза ее существованию, а стало быть, благополучию власть имущих”. Он не был интеллектуально (и уж тем более политически) готов бросать вызов руководству.

Через пять лет, на XXII съезде партии, Хрущев возобновил нападки на сталинизм. В Москве из Мавзолея на Красной площади вынесли останки Сталина и поздней ночью под охраной вооруженной стражи перезахоронили их у Кремлевской стены. Ставропольские власти, не желая отставать от московского начальства, привезли в город тракторы и уже начали сносить местный памятник Сталину, когда вокруг собралась возмущенная толпа горожан. Тем не менее власти выполнили свое решение, памятник демонтировали, а проспект Сталина переименовали в проспект Карла Маркса. Горбачев как комсомольский специалист по пропаганде внес свою лепту в возобновившуюся антисталинскую кампанию, причем прибегал к самым резким выражениям. Он сетовал на “чудовищный вред”, нанесенный Сталиным, и осуждал его пособников, на чьих руках тоже остается “кровь невинных людей” (имея в виду Молотова, Маленкова и Кагановича, которых Хрущев недавно “вычистил” из рядов партии). Следуя партийной линии, он добавлял, что “с последствиями культа личности покончено раз и навсегда”[301]. Но сам он прекрасно понимал, что сталинский вопрос еще далеко не решен, и продолжал мучительно раздумывать над ним. Одним из относительно немногочисленных людей в его окружении, осуждавших Сталина, была коллега его жены по институтской кафедре, у которой в 1937 году арестовали мать. По воспоминаниям этой коллеги Раисы, ее и Горбачева сблизил этот опыт, а также – “долгие дискуссии о Сталине, которые вели мы с Михаилом”[302].

Продвижение Горбачева на пост первого секретаря Ставропольского горкома комсомола в сентябре 1956 года впервые позволило ему ощутить вкус относительно независимой власти. Разумеется, он по-прежнему подчинялся и горкому КПСС, и крайкомовским комсомольским властям, и все-таки у него появилась возможность реализовывать собственные идеи. В своем первом выступлении в должности главы городской комсомольской организации в ноябре 1956 года он обратился к вопросам образования: “Как же так – многие комсомольцы в пединституте учатся на ‘тройки’? Это значит, что студенты-троечники станут специалистами-троечниками, и результаты их работы тоже будут на ‘тройку’”. Какой прок от лекторов-комсомольцев, спрашивал он, если они вколачивают подшефной молодежи самые примитивные мысли: “Это хорошо, а это плохо”[303].

Горбачев сосредоточил внимание на выпускниках школ и вузов, которые никак не могли найти подходящую работу и мрачно глядели в будущее. И снова он пришел к идее организовать дискуссионный клуб, чтобы пробудить молодежь, подтолкнуть ее к переустройству жизни в стране. В ту пору подобные клубы, по его словам, были “новшеством неслыханным”, хотя в позднейшие годы они стали появляться в других городах. Для первой встречи, которая должна была пройти в Доме учителя, Горбачев выбрал вроде бы политически нейтральную тему – “Поговорим о вкусах”, но все равно “бдительные доброхоты” оповестили городское партийное начальство о намечающемся подозрительном событии: “В самом центре… Какой-то щит… Явная провокация!” Первая дискуссия прошла удачно, за ней последовали другие, на которые приходило уже больше народу, так что для них потребовалось более просторное помещение, и не где-нибудь, а в местном Клубе милиции. Горбачев председательствовал на всех этих встречах и следил за тем, чтобы затеянные им обсуждения не выходили за рамки положенного. Однажды (и это “запомнилось на всю жизнь”) “какой-то молодой парень”, явно начитанный и образованный, стал обвинять Горбачева и остальных в том, что они сводят всю культуру к одной коммунистической идеологии, тогда как культура – это “прежде всего сам человек со всей его многовековой историей”. Горбачев вместе с заведующим кафедрой местного пединститута бросились в контратаку и принялись убеждать оппонента в том, что “именно социализм унаследовал и воспринял все богатство духовного наследия человечества, только он открыл дорогу к культуре миллионам”. Более искушенный в идеологических спорах и к тому же вооруженный председательскими полномочиями, Горбачев сокрушил “идейного противника”. Несчастный студент всего лишь отважился “обсуждать проблемы”, то есть попытался сделать ровно то, чем так гордился сам комсомольский лидер, а вот Горбачевым, по его позднейшему признанию, двигали совсем иные соображения: “В тот момент я больше всего думал о том, что могут прикрыть дискуссионный клуб, которым все мы так дорожили”[304].

Осуществил Горбачев и другой эксперимент, который зародился как идеалистический проект, а в итоге обернулся бедой. Чтобы пресечь пьяный разгул, хулиганство и преступность, местная милиция применяла исключительно “силовые методы” воздействия, но толку от них было мало. Горбачев решил создать мобильный оперативный отряд, куда вошли комсомольцы-добровольцы. Но вскоре грабители сами принялись орудовать в городе под видом таких оперативных отрядов, а комсомольцы, войдя во вкус, легко “шли на задержание и мордобой”[305]. Другие инициативы Горбачева были более прозаичными: он создавал ученические производственные бригады при средних школах Ставрополья; строил первый городской пионерский лагерь (организация “юных пионеров”, созданная по образцу американских бойскаутов, служила для школьников обязательной стартовой площадкой перед вступлением в комсомол); организовывал комсомольские бригады, которые облагораживали подъезды к городу, высаживая деревья вдоль дорог[306]. После того как в 1958 году Горбачева назначили вторым секретарем крайкома комсомола, он участвовал в развернутых Хрущевым массовых кампаниях: направлял молодежь на ударную стройку азотно-тукового завода-гиганта в Невинномысске, пропагандировал культивацию кукурузы и разведение овец, кроликов и уток. Хрущев лично нахваливал вкусное и питательное утиное мясо, а вслед за ним ставропольская молодежная газета вопрошала читателей как будто с затаенной угрозой: “Комсомолец! Что за сутки сделал ты для утки?”[307]

Ставропольский журналист Борис Кучмаев описывал одно весеннее собрание, на котором Горбачев общался с заслуженными молодыми птичницами из колхозов своего края. За окнами зала, где проходило заседание, цвела сирень. Полноватую фигуру Горбачева почти обтягивал серый костюм, а на лацкане пиджака, на видном месте, красовался значок выпускника МГУ. Узел яркого галстука был ослаблен. Глаза у Горбачева блестели, щеки разрумянились. По воспоминаниям Кучмаева, в нем чувствовалась “непоколебимая уверенность в себе” человека, способного “смело судить и рядить о делах, разобраться в которых под силу лишь специалисту”[308]. Похожий энтузиазм излучает письмо, которое прислал Горбачев Раисе, после того как прослушал обращение Хрущева к XIII съезду ВЛКСМ в Москве в апреле 1958 года: “От съезда сильные впечатления-выводы, к которым не всегда придешь у себя дома… оправдание накопившегося внутреннего беспокойства, усилий, напряжения…” Дальше, в том же письме, уже переключившись на личные дела, Горбачев писал: “Твои просьбы стараюсь выполнить… Что купил, не буду говорить. Об одном жалею, что денег уже нет… Я подписал тебе Всемирную историю – 10 томов, Малую энциклопедию, философские произведения Плеханова [Георгий Плеханов был одним из первых русских марксистов]… Скоро приеду, может быть, даже раньше письма, ибо не исключена возможность – самолетом”[309].

В мемуарах Горбачев признавался, что давление, оказывавшееся сверху (особенно непрерывный поток указаний из Москвы, из ЦК ВЛКСМ), утомляло его. “Складывалось впечатление, что там, ‘наверху’, твердо убеждены: без их бюрократических инструкций и трава не вырастет, и корова не отелится, а экономика вообще может функционировать лишь в режиме ‘мобилизационной модели’, напрочь лишена способности к саморазвитию”[310]. Однако подобные мысли не мешали ему все эти годы производить впечатление человека, целиком и полностью распоряжавшегося самим собой, своей работой и своим будущим.

Николай Еремин впервые встретился с Горбачевым осенью 1956 года, когда работал трактористом в Ново-Александровском районе, к северо-востоку от Ставрополя. В 1958 году он стал комсомольским деятелем и часто виделся с Горбачевым в Ставрополе. “С первого взгляда это был мощно сложенный внушительный человек, – вспоминал Еремин, – мужественное лицо, натура, взгляд проницательный и доступный в беседе”. Еремин и в 2005 году продолжал восхищаться Горбачевым – вероятно, это объяснялось тем, что Горбачев когда-то поддержал его, помог продвинуться. Однако цепочка хвалебных прилагательных, которые он употребил, отзываясь о своем бывшем наставнике, уже давным-давно не имевшем возможности как-либо помочь ему в карьерном росте, просто ошеломляет: “Способный человек, цепкий, ответственный, брался за сложные дела, всегда стремился вперед, к новизне, к постановке задач… Строгий был, принципиальный, чистоплотен, не разболтан, подтянутый всегда, культурный, воспитанный человек, целеустремленный. Крупный организатор был… привлекал к решению своих задач ученых и практиков, – это и семинары и общение, чтобы экономику края поставить”[311].

Раиса Базикова, учительница русского языка и литературы, познакомилась с Горбачевым в 1958 году, будучи комсомольским лидером Буденновского района. Он назначил ее районным секретарем комсомола по делам детей, школ и других общественных организаций, а затем – вторым секретарем партии Октябрьского района. Она была знакома с Раисой Горбачевой, с сестрой Раисы Людмилой, с дочерью Горбачевых Ириной, а позже и с мужем Ирины. Как и Еремин, Базикова не скупилась на похвалы. Горбачев, будучи дотошным управленцем, всегда старался держать все под контролем, проверять все и всех, часто посещал фермы и предприятия. Он воздерживался от необдуманных решений, но, даже когда у него появлялись сомнения, “он был тверд и считал, что надо твердо требовать. Заботился о своей репутации… тщеславно, – признает Базикова, – все мы люди, конечно, тщеславные… У него все время было стремление расти”.

В провинции партийные и правительственные чиновники отличались особой распущенностью. (В советские годы в Донецке автор лично наблюдал двух чиновников, которые, опрокинув за завтраком несколько стограммовок водки, гонялись за смазливой официанткой по всему ресторану и даже лезли за ней на кухню.) Когда они не пьянствовали и не ухлестывали за женщинами, то подолгу пропадали с коллегами на охоте и на рыбалке, причем крепким напиткам уделяли не меньше времени, чем собственно рыбе или дичи. По словам Базиковой, в этом отношении Горбачев был практически уникальным явлением среди ставропольских чиновников. Многие из них “были экстремисты”, но были и такие, которые “себя очень хотят показать, не очень были интеллигентны” и не могли потягаться с ним умом и солидностью. Многие вели себя очень грубо в присутствии женщин, а вот он “очень уважительно к женщинам относился”. К тому же Горбачев старался назначать женщин на должности городских и районных руководителей.

Горбачев не был феминистом в западном смысле этого слова. Такого рода феминизм вообще не был популярным при коммунистах, потому что считалось, что советская власть и так “раскрепостила” женщин, будто бы наделив их политическими правами, а заодно наградила их такими “привилегиями”, как тяжелый мужской труд – вроде уборки улиц. Заслуга Горбачева состояла в том, что, живя с Раисой, он понял, какая нагрузка лежит на женских плечах, всегда относился к женщинам с уважением и, когда мог, помогал им продвигаться по службе. Его ближайшим советником, по словам Базиковой, оставалась жена. Они были “друг с другом открыты”. Она “умный человек была”, а он “доверял ей во всем. Даже если она совет какой-то дает, не очень правильный, но он понимал, что она искренно говорит. Помощники были не на [его] уровне”. Потому-то Раиса и влияла на него во всем, вплоть до кадровых вопросов[312].

Виктор Калягин, выучившийся на ветеринара, но занимавший пост директора племенного завода, а затем первого секретаря райкома партии, впервые встретился с четой Горбачевых в 1961–1962 годах. Они казались образцовой супружеской парой: “Молодец он – очень уважительно и с любовью относился к своей жене. Наши жены даже критиковали: смотрите, как Горбачев относится к своей жене, и вы к нам также должны относиться”[313].

Конечно, Горбачев как человек более культурный, искушенный и успешный сильно выделялся среди коллег, поэтому неудивительно, что кое-кто поглядывал на него неодобрительно. Алексей Гоноченко, ставший комсомольским деятелем в 1955 году, говорил, что Горбачев продвигался наверх слишком уж быстро, себе в ущерб, даже не успевая набраться элементарного опыта, который ему бы пригодился. А еще он был “слишком мягкий”, как утверждал Гоноченко. “Его могли переубедить”[314]. Само представление о том, что такая податливость – изъян, отражает традиционную для России тягу к “твердой руке”, к авторитарному стилю руководства. Даже Калягин, человек явно более терпимый и в целом гораздо выше оценивавший Горбачева, здесь соглашался: “Всегда можно было решить вопрос с ним, хотя его помощники часто с ним не соглашались”. Калягин, который знал обоих родителей Горбачева, пояснял: “То есть папин характер. Если б мамин был, то он бы сказал: ‘Я сказал – и все!’ А с ним всегда можно было договориться”[315].

Ни один бывший коллега не критиковал Горбачева так яростно, как Виктор Казначеев. Как и сам Горбачев, Казначеев происходил из очень простой семьи и поднялся по службе благодаря высшему образованию. Правда, на МГУ он не замахивался – удовлетворился Ставропольским пединститутом. На третьем курсе он стал председателем студенческого профсоюза и заседал в горкоме комсомола, где встретился и даже подружился с Горбачевым. Поначалу у Казначеева сложилось впечатление, что Горбачев “был настойчив”, “умел оценивать обстановку”, однако, по утверждению Казначеева, все эти “частые ссылки на Ленина, Сталина, классиков марксизма” были со стороны Горбачева просто “позерством” и создавали ему репутацию эрудита. Кроме того, в разговоре он никогда не упускал случая упомянуть, что был комсоргом своей сельской школы, работал на комбайне и получил орден Трудового Красного Знамени. Казначеев признавался: “Я и сам долгие годы был в плену его обаяния”. Но в итоге он понял, что его друг был попросту “ставропольским нарциссом”, изо всех сил стремился стать главным человеком в области, подлизывался к начальству и проявлял “завистливость и мстительность” к соперникам, которых терпеть не мог и в случае необходимости “очернял”. По мнению Казначеева, Горбачев “любил быть рядом с яркими людьми, но чувствовал себя чрезвычайно неуютно, когда яркие люди оказывались рядом с ним” и угрожали затмить его самого[316].

Враждебные отзывы Казначеева о Горбачеве распространяются и на его жену, которая, по утверждениям Казначеева, так устроилась в жизни, что “почти никогда ничего не делала по дому”. В отличие от жены самого Казначеева и жен других коллег, Раиса якобы всегда находила женщин, которые убирали вместо нее в квартире, обстирывали семью Горбачевых и готовили им. Вознаграждение одной такой помощнице по хозяйству будто бы заключалось в том, что Горбачев устроил ее мужу повышение по службе. По воспоминаниям Казначеева, поначалу, когда Горбачевы поселились в Ставрополе, у них сложился теплый круг общения: помимо них самих, туда входили Казначеев с женой и две другие супружеские пары. Они регулярно ходили друг к другу в гости, отмечали дни рождения и прочие праздники, вместе проводили выходные за городом. Но потом, по его словам, Горбачевы перестали принимать гостей у себя, потому что Раиса не любила готовить, и только ходили к другим, а через некоторое время и вовсе зазнались и отдалились от остальных[317].

Как относиться ко всем этим обвинениям Казначеева? В 2005 году он был ректором Государственного технологического университета в Пятигорске – городе-курорте в южной, горной части Ставропольского края. Он охотно согласился дать интервью, чтобы побеседовать о Горбачеве, о котором уже выпустил несколько крайне негативных книг, однако в разговоре умудрился уделить куда больше времени самому себе. Это оказался низенький, плотного сложения, лысеющий мужчина с каким-то неестественно застывшим лицом. Во время интервью ему пришлось прерваться и отлучиться на церемонию, на которой ему вручали ключи от города. Однако он пригласил своих американских гостей на устроенный после торжественный обед, во время которого тосты в его честь по очереди произносили представители разных факультетов, администрации университета и студенты. Молодая женщина из отдела связей с общественностью объявила ректора “поистине замечательным человеком – человеком, который встает на рассвете, чтобы в шесть утра провести планерку, человеком, у которого десять тысяч жен [имелись в виду студентки университета]. Мы все – его жены”. Одну из студенток, сидевших за столом, Казначеев заставил, явно против ее желания, спеть посвященную ему песню: “Да здравствует король!”

Если Горбачев и был когда-то “ставропольским нарциссом”, то Казначеев с годами стал пятигорским нарциссом на стероидах. Вместо того чтобы продвигать Казначеева наверх внутри партийной иерархии, Горбачев дважды обошел его желанными назначениями. Когда в ходе интервью я спросил самого Горбачева о Казначееве, он вначале ответил: “Я не реагирую на то, что он говорит, пишет”. Но потом продемонстрировал, что умеет ругаться не хуже, чем теоретизировать: “Это человек, который, как говорят, без мыла пролезет в задницу”[318].

На самом деле отношения между Горбачевыми и Казначеевыми никогда не были такими уж теплыми. Один старый фотоснимок запечатлел эти две супружеские пары вместе с двумя другими – по-видимому, во время одной из тех “дружеских” вечеринок, которые описывал Казначеев. Похоже, все и правда неплохо проводили время: на снимке они пьют и курят, как это принято на посиделках друзей в России. А вот Горбачевы явно чувствуют себя не в своей тарелке.

Критикуя Горбачева, его бывшие ставропольские подчиненные указывают в основном на те черты и привычки, которые были присущи практически всем амбициозным советским партийным функционерам: стремление расти по службе, а также способность подольщаться к начальству, подавлять нижестоящих и искусно обходить соперников в карьерной гонке. А если некоторые их похвалы кажутся преувеличенными, то это оттого, что лучшие качества Горбачева крайне редко наблюдались среди провинциальных чиновников. И все-таки судьба Горбачева зависела не от провинциальных партийных работников, стоявших примерно на одном с ним уровне, а от руководителей в Ставрополе и в Москве, и вот на них-то он производил отличное впечатление.

Решающую роль в восхождении Горбачева сыграл Федор Кулаков, который был первым человеком в Ставрополе в середине 1960-х годов. Самому Кулакову исполнилось всего 42 года, когда он стал первым секретарем партийной организации Ставрополя, а до этого он занимал пост министра хлебопродуктов РСФСР. “Статный, волевой и энергичный” (по отзыву бывшего коллеги), с густой копной темных волос, Кулаков обладал некоторым поверхностным знанием культуры, однако оставался грубым, как и его фамилия. Кулаков вырос, как и Горбачев, в крестьянской семье, а потом заочно учился во Всесоюзном сельскохозяйственном институте. Когда ставропольские колхозы не справились с планом по производству яиц, Кулаков пригрозил проштрафившимся партийным чиновникам: “Не выполните план по яйцам, будете сдавать свои собственные”[319]. Другим ставропольцам запомнилась его “влажновато-холодноватая рука с костляво-гремучими пальцами”, “рокочущий металлом голос”, “загадочная улыбка и резкий запах одеколона”. Кулаков “водку пил стаканами и разбрасывался руками, которые ему мешали. В людях уважал способность проламываться через стену”[320]. По словам Горбачева, Кулаков так же умело разговаривал с простым народом, как и со специалистами, и “досконально разбирался в делах”. Но были у него и “слабости”: например, он любил “пображничать” в близком кругу других начальников, и иногда эти кутежи превращались в “настоящие загулы”[321].

Горбачев понимал, что его судьба зависит от Кулакова. Он вознамерился перенять от Кулакова какие-то положительные качества – ведь это был “мужик… крутой, требовательный”, “работал с душой, за дело болел”, – и в то же время избегал участия в его пьянках и беготне за юбками. По счастью, Кулаков, как вспоминал Горбачев позже, понял это: “никогда не поручал мне что-то сомнительное, хотя я знаю, что от других мог потребовать, что в голову придет и чего душа пожелает”[322].

Кулаков начал всячески пестовать Горбачева. Он часто давал ему поручения, далеко выходившие за рамки должностных обязанностей Горбачева, и приглашал его в поездки по краю. “Это была настоящая школа, без нотаций”, – вспоминал Горбачев[323]. При этом Кулаков делал все возможное, чтобы у его самонадеянного молодого коллеги не слишком закружилась голова от успехов. Правда, в марте 1961 года он повысил его, сделав первым секретарем Ставропольского крайкома комсомола, а еще через год – партийным начальником обширного сельскохозяйственного района. Но в самый разгар этого карьерного взлета, в январе 1962 года, сам же Кулаков устроил Горбачеву разнос на краевом съезде комсомольской организации.

Съезд собрался для того, чтобы обсудить резкую критику в адрес ставропольских властей, с которой в декабре 1961 года выступил ЦК партии в Москве. Им ставили в вину то, что они не сумели в полной мере донести до местных рядовых коммунистов решения, принятые на недавно завершившемся XXII съезде КПСС. Кулаков, как это было принято, самоуничижительно признал свою вину. Однако затем он взвалил часть вины на Горбачева, который горячо одобрил призыв съезда сделать выращивание кукурузы первоочередной комсомольской задачей, однако лишь “на словах, а не на деле”. Горбачев уверял, что отправил в села помогать с уборкой урожая восемнадцать тысяч человек, но в итоге это ни к чему не привело, потому что за это же время из колхозов молодежи сбежало не меньше. “Не замужество, товарищ Горбачев, является главной причиной такой текучести кадров животноводов, – язвительно заметил Кулаков, – а бездушное отношение крайкома комсомола и других организаций к созданию элементарных культурно-бытовых условий для работающей там молодежи”. С жильем – просто катастрофа. Доярки спят в неотапливаемых сараях. Нет ни газет, ни журналов, ни радио. “Видимо, лучше было бы, товарищ Горбачев, – продолжал Кулаков, – поступить более честно, по-партийному обсудить один вопрос: ‘О неудовлетворительной работе бюро крайкома комсомола по руководству социалистическим соревнованием’”.

Последняя фраза вызвала аплодисменты делегатов съезда, которые, прежде всего, испытали облегчение оттого, что гнев Кулакова обрушился не на них, а еще, наверное, порадовались тому, что восходящей звезде вдруг здорово влетело. Затем Кулаков ослабил напор. “Но, друзья, зачем критиковать того, от кого нельзя ждать толка. Тратить время зря, у нас его нет”. Нет, мишенью его нападок являются люди, которые “умеют работать и способны повести комсомольскую организацию на боевые большие дела”[324].

Летом 1962 года на заседании бюро Ставропольского крайкома партии – высшего партийного органа области – Кулаков нанес новый удар. К тому времени ЦК уже направил в Ставрополь делегацию, чтобы навести порядок в тамошней парторганизации, а потому от Кулакова и компании потребовался очередной сеанс прилюдного самобичевания. Местный заведующий отделом пропаганды – человек, про которого, по воспоминаниям Горбачева, говорили “мудр, как кирпич, падающий на голову”, – накинулся на него с упреками за недооценку “соцсоревнования” (придуманного для поощрения рабочих в отсутствие существенных денежных стимулов: портреты победителей вывешивали на специальных “досках почета”). Горбачев посмел возразить, и, по его словам, завязалась “перепалка”. Кулаков назначил комиссию для проверки работы Горбачева. В августе состоялось новое собрание, и как вспоминал Горбачев: “Кулаков ‘выдал мне’ сполна”, обвинял в “безответственности” и вообще высказывался “несправедливо, резко, грубо”.

Горбачев рвался ответить, но ему так и не предоставили слова. После собрания он излил свой гнев старому заслуженному агроному, и тот остудил его пыл. Кто поддержит Горбачева, если тот выступит против Кулакова? Да и Кулаков ему этого не забудет. Агроном подытожил: “Самая лучшая речь – непроизнесенная”. Отличный совет! Напрасно Горбачев часто пренебрегал им, когда уже сделался лидером СССР. Но в тот раз он к такому совету прислушался, и в январе 1963 года его ждало вознаграждение – должность заведующего отделом партийных органов в формировавшемся аппарате сельского крайкома. (Прежде единый крайком теперь, по настоянию Хрущева, разделяли на две части, которые должны были отдельно отвечать за промышленность и за сельское хозяйство.) После этого Горбачев с Кулаковым сблизились. Кулаков курировал горбачевский отдел: “встречались мы с ним чуть ли не ежедневно, и постепенно между нами установились ровные деловые взаимоотношения”. Когда Кулакова перевели в Москву, в сельскохозяйственный отдел ЦК КПСС, они “расстались друзьями и сохраняли близкие отношения все последующие годы”[325].

В 1964 году, когда Хрущева отстранили от власти в результате “дворцового переворота”, устроенного его ближайшими кремлевскими соратниками, Кулаков поддержал заговорщиков. Таким образом, он заслужил доверие преемников Хрущева, что укрепило его собственные позиции и позволило в дальнейшем поддерживать Горбачева. Однако за покровительство Кулакова пришлось расплачиваться. Еще до отъезда в Москву Кулаков старался уделить всяческое внимание семейным нуждам Горбачевых. В 1961 году Раису Горбачеву направили в Киев на курсы повышения квалификации для преподавателей общественных наук. Ей не хотелось оставлять четырехлетнюю дочку, но скрепя сердце она согласилась отдать ее на время родителям Михаила в Привольное (там девочка заболела ветрянкой, и бабушка тайно крестила ее). В октябре 1961 года Горбачев, не видевший жену уже несколько месяцев, попросил у Кулакова разрешения навестить ее в Киеве по пути в Москву, на XXII съезд КПСС. Он хотел, чтобы она несколько дней пожила вместе с ним в номере киевской гостиницы, но этим планам пыталась помешать гостиничная администрация, явно напрашивавшаяся на взятку. В итоге все разрешилось благополучно для супругов: “…были счастливы эти три дня. Было такое впечатление, что мы не виделись полжизни”[326].

Но у Кулакова имелись собственные виды на жену Горбачева. Однажды, когда Горбачев вернулся домой из двухнедельной поездки по глубинке Ставрополья и рассказал жене обо всем, что там было, Раиса неожиданно сказала:

– У нас тоже новости.

– У кого – у вас?

– У меня.

– Какие, например?

Было лето, и она была в отпуске.

– Мне на днях звонил Федор Давыдович Кулаков.

– Интересно, что же вы с ним обсуждали?

– Он меня приглашал на свидание.

– Да ты что?

– Да-да. Я сказала: “Вы же знаете, Федор Давыдович, наши отношения с Михаилом”. “Знаю. Ну и продолжайте ваши отношения”, – сказал Кулаков. “У нас так не принято”, – сказала я ему и положила трубку.

– Интересный разговор. Я должен его спросить, что бы это значило.

– Да ты что! Я ему ответила и тебе рассказала. Теперь для тебя это не новость.

Но Горбачев потом все равно спросил Кулакова:

– Вы звонили недавно Раисе?

Горбачев вспоминал, что Кулаков немного замешкался, “а потом вышел из положения и ответил: ‘Я искал тебя. Думал, что ты вернулся, хотел спросить – с какими впечатлениями возвратился’”[327].

Ставропольским преемником Кулакова стал Леонид Ефремов, угодивший в опалу после смещения Хрущева. При Хрущеве он был заместителем председателя бюро ЦК КПСС по РСФСР, и ссылка в Ставрополь его нисколько не радовала. Однако в столице края он стал заметной фигурой[328]. Местным наблюдателям он запомнился как человек “сильный”, “умный” и – несмотря на то что его высшее образование ограничивалось всего лишь Воронежским институтом механизации сельского хозяйства – “чрезвычайно культурный”. Его жена была состоявшейся актрисой и продолжала жить в Москве, не считая короткого периода, когда она играла в ставропольском театре, а сын был композитором. Голос у Ефремова был “густой, и говорил он, будто колокол у него в груди бухал”, однако, в отличие от Кулакова, он редко повышал его для того, чтобы распекать подчиненных, даже если те, по его мнению, допускали “небрежность или беспринципность”. Вместо этого Ефремов предпочитал “убеждать их”, что было не слишком трудно, поскольку их участь целиком и полностью зависела от него[329].

Похоже, такой начальник подходил Горбачеву гораздо больше, чем Кулаков. Ефремов, наделенный, по словам Горбачева, “широким политическим кругозором, эрудицией и общим уровнем образования и культуры”, был человеком, способным оценить в Горбачеве аналогичные достоинства, а будучи “утонченным продуктом” системы и “школы партийных аппаратчиков”, он многому “научил” Горбачева. И все-таки, несмотря на то что эти двое во многом сходились, между ними возникли трения. Возможно, Ефремов, сам имевший, в отличие от Кулакова, кое-какие культурные и интеллектуальные претензии, ощущал некоторый вызов со стороны Горбачева. А может быть, понимая, что его собственная карьера клонится к закату, он возмущался стремительным взлетом молодого выскочки. Горбачев же, вероятно, считал Ефремова неудачником, не способным помочь ему в продвижении по службе. Однажды, узнав о том, что Горбачев часто разговаривает с Кулаковым по “вертушке”, Ефремов попытался выяснить, что именно они обсуждают и почему Горбачев держит это в тайне от него. Горбачев заверил шефа, что эти беседы носят “сугубо личный” характер и не имеют никакого отношения к Ефремову, но тот лишь “разозлился” еще больше. В другой раз, когда Горбачев посмел вступить с Ефремовым в спор по поводу новых кадровых назначений, Ефремов бросил Горбачеву, что тот “слишком много на себя берет”. Говорил он резко, “чуть ли не кричал”. На это Горбачев в присутствии всех членов бюро крайкома возразил, что отметает такие обвинения и что если Ефремов и другие члены бюро не собираются считаться с его мнением, то пусть примут решение: “не следует меня приглашать на заседания и не надо меня публично унижать”.

По воспоминаниям Горбачева, Ефремов угомонился, но не раньше, чем все “подхалимы” в зале поняли его “сигнал” – “как по команде, пошли на меня в атаку”. Но Горбачев нисколько не испугался. По его словам, он и сам не был “лишен дипломатии, гибкости”: “Но когда задевали мое достоинство, когда в мой адрес допускались необоснованные выпады – я этого никогда не терпел”[330].

К 1966 году Горбачев начал получать удовлетворение от своей работы. Одна из глав его мемуаров, где рассказывается о периоде между 1962 и 1966 годами, озаглавлена “Моя ‘сверхзадача’”. Эту “сверхзадачу” Горбачев видел в том, чтобы находить и поддерживать талантливых руководителей, которые могли бы заставить систему работать, “защищать способных, часто строптивых работников и решительно добиваться замены руководителей некомпетентных, малообразованных, не умеющих, да и не стремящихся строить уважительные отношения с людьми”. Горькая Балка – богом забытое село, которое так поразило своим запустением Горбачева во время одной из его первых поездок по Ставрополью, – сделалось “опытным образцом № 1” в этом начинании. Он поставил там председателем колхоза нового человека – фронтовика с изборожденным глубокими шрамами лицом, и тот не только быстро превратил колхоз в образцовое хозяйство, но и благоустроил само село. Другой молодой председатель, Николай Терещенко, однажды застиг крестьян за ночным набегом на колхозное поле и начал палить из винтовки по ишакам, на которых увозили краденую кукурузу. Горбачев убедил Кулакова не увольнять Терещенко, а провести в его колхозе краевой семинар по обмену опытом, где будут отмечены его успехи в выращивании кукурузы[331].

Между тем и в личной жизни Горбачева все налаживалось. Наконец-то у его семьи появилась, по его выражению, “нормальная квартира”. После десяти лет продвижения по служебной лестнице он получал хорошую зарплату (300 рублей в месяц), а его жена, защитив в 1967 году кандидатскую диссертацию, перешла на более престижную преподавательскую работу и получала 320 рублей. Теперь у них появились деньги на покупку мебели и приличной одежды. Кроме того, у них сложился тесный дружеский кружок – и входили туда, конечно же, не грубоватые коллеги Горбачева по партийной работе и их замотанные жены, а две супружеские пары, которые были чете Горбачевых гораздо симпатичнее. Александр и Лидия Будыки были родом из Донбасса, а Михаил и Инна Варшавские – из Одессы. И Александр, и Михаил были инженерами, их направили на Ставрополье в рамках хрущевской программы, начатой после 1953 года и призванной в краткие сроки модернизировать сельское хозяйство. Их жены работали врачами. Лидия Будыка была педиатром, которая, как позже говорила Раиса, “помогала растить Ирину”. Лидия сделалась ближайшей подругой Раисы. Почти все свободное время Горбачевы проводили в Ставрополе с Будыками и Варшавскими, и, как вспоминал Горбачев, они “поддерживали друг друга во всем”[332].

Ученую степень Раиса Горбачева получила, защитив кандидатскую диссертацию по социологии. Тогда эта область считалась спорной. Как позже объясняла Раиса, социология в СССР “как наука… перестала существовать” в 1930-е годы, потому что была “опасной” для командно-бюрократической системы, построенной Сталиным. Эта система просто не признавала той “обратной связи”, которую обычно позволяют получать социологические исследования. “Система команд ей органически чужда. Так же, как и она этой системе”.

Социология возродилась благодаря хрущевской “оттепели” и продолжала развиваться в 1960-е и 1970-е годы, хотя по-прежнему встречала мощное противодействие со стороны блюстителей идеологической чистоты[333]. Уже само то, что Раиса выбрала эту область, свидетельствовало о независимом мышлении. Название ее диссертации – “Формирование новых черт быта колхозного крестьянства (по материалам социологических исследований в Ставропольском крае)” – не выглядит радикальным, однако ее подход к исследовательской работе, безусловно, таковым являлся. Не желая опираться на одобренные тексты, она вознамерилась провести настоящее полевое исследование. Горбачев заручался поддержкой друзей-аппаратчиков из партийных и комсомольских органов, чтобы обеспечить жене радушный прием в деревнях, которые она собиралась посетить. Но даже при такой “протекции” ей приходилось проезжать сотни километров по грунтовкам на чем придется – на “газиках”, попутных грузовиках, мотоциклах, телегах, а часто случалось и вовсе идти пешком в резиновых сапогах. Она опросила сотни людей, преимущественно женщин, собрала множество документов и статистических данных, составила и обработала три тысячи опросных листов. Поскольку в тех селах, которые она посещала, еще ни разу не видели живьем философа-социолога, она предлагала прочитать местным жителям лекцию или провести вечер дискуссий. Вернувшись в Ставрополь, она выступала с докладами на конференциях, семинарах и других встречах, рассказывая о результатах своих опросов и рекомендуя осуществить те или иные улучшения в сельском быте.

Занимаясь такой “социологией с человеческим лицом”, как выразилась сама Раиса Горбачева, она ближе познакомилась с “реалиями жизни”. Особенно это касалось жизни пожилых женщин-одиночек, которых она обнаруживала в каждом четвертом или каждом пятом крестьянском доме. Всех этих женщин обездолила война. Они так и не познали “радости любви, счастья материнства”, а теперь “одиноко [доживали] свой век в старых, разваливающихся, тоже доживающих домах”. И все-таки эти женщины “в большинстве своем не озлобились, не возненавидели весь белый свет и не замкнулись в себе – они сохраняли эту вечно живущую в русской женской душе самоотверженность и сострадание к несчастью и горю другого”.

Сентиментально? Пожалуй. Однажды поздним вечером она постучалась в дом одной пожилой женщины. После разговора и ответов на вопросы старушка вздохнула и спросила:

– Доченька, что ж ты больно худенькая?

– Да что вы, нет, нормальная, – ответила Раиса.

– Мужа-то, небось, нету у тебя? – не унималась та.

– Есть…

– Небось, пьет? – опять вздохнула крестьянка.

– Нет…

– Бьет?

– Что вы?! Нет, конечно.

– Что ж ты, доченька, меня обманываешь? Я век прожила и знаю – от добра по дворам не ходют[334].

В другой раз, беседуя с бойкой, энергичной дояркой-казачкой, Раиса спросила ее, на чем держится ее семья – на любви, дружбе, на любви к детям или, может быть, на физической близости? “А что это такое?” – не поняла казачка. Раиса объяснила: “Речь идет об интимных отношениях с мужем”. Увидев по-прежнему недоуменное лицо собеседницы, она пустилась в разъяснения: “Но есть же у мужа и жены личные отношения. Ну ладно…” – добавила Раиса, уже собираясь завершить опрос. “Нет, – вдруг сказала казачка, – обязательно пиши: а на какой черт тогда мужик нужен, если этого нет!”[335]

Но ни разговоры вроде этих, ни сочувствие, которое Раиса так остро ощущала, встречаясь с нищими одинокими старухами, не отразились на страницах диссертации, которую она защитила в Московском государственном педагогическом институте в 1967 году. Ее работа является классическим образцом того, как можно, не высказывая напрямую, все-таки слегка обозначить критические взгляды (которых она тогда придерживалась). В диссертации восхвалялись некоторые советские достижения, в частности рост уровня грамотности на селе, однако, в соответствии со стандартными советскими требованиями к научным работам, захолустные села сравнивались с дореволюционными деревнями, существовавшими в еще более мрачных условиях. Такие фразы, как, например, “социалистическое преобразование колхозной деревни еще не окончательно устранило неравенство”, лишь намекают на пропасть, пролегшую между городом и деревней – ту самую разницу, которую на словах обещали “стереть” проповедники официальной идеологии. Читая между строк, можно догадаться о потемкинской природе сельских библиотек, больниц, яслей и домов для престарелых – всех этих учреждений, явно не дотягивавших до соответствия своим названиям[336].

Раиса Горбачева сделалась настоящим социологом. В частности, в третьей главе диссертации (“Изменение характера взаимоотношений в семейной жизни: утверждение социалистических норм и обычаев в сфере непроизводительной жизни колхозного крестьянства”), где подчеркивалось отсталое положение женщин, ее выводы граничили с феминизмом западного типа, хотя сам этот термин не был употреблен ни разу. Она старалась помочь тем людям, которых встречала, рассказывая мужу о том, что увидела и услышала в их селах. Хорошо зная, как устроена система, и используя свое положение, Горбачев с помощью бывшего коллеги, перебравшегося в Москву, разыскал видного социолога Г. В. Осипова, и тот стал научным руководителем Раисы. Ее муж очень гордился результатом: “Кто-то сказал, боже мой, тут же план материала, фактуры, можно было написать докторскую. Если бы хватило обобщений, и больше… Но это были еще не те времена, чтобы обобщать. Если обобщать тот материал, который у нее был, то там [нужно] было бы приходить к выводам серьезным, тем, к которым сейчас приходим”[337].

Пока Раиса работала над диссертацией, ей пришлось четыре раза съездить в Москву, чтобы проконсультироваться с научным руководителем, представить реферат диссертации, подготовиться к защите и, наконец, защититься. К тому времени Ирине уже исполнилось десять лет, полдня она проводила в школе, но ее отец всегда старался прийти домой (хотя бы ненадолго) к ее возвращению. Они вместе готовили, он давал ей всякие поручения по хозяйству, а по выходным, если у него истощалась фантазия, они просто шли вместе в кино и смотрели два или три фильма подряд. Раиса (как и ее мать, и свекровь) следила за тем, чтобы в доме царил идеальный порядок, и дочь тоже приучала к порядку. Ирина помогала матери разбирать заполненные опросные листы, которые Раиса раскладывала на полу. По словам Лидии Будыки, Раиса не ставила превыше всего порядок ради порядка, она просто любила свой дом и старалась сделать его уютным и гостеприимным. Впрочем, этим дело явно не ограничивалось. Например, Раиса попросила дочь составить каталог для домашней библиотеки, состоявшей из сотен, если не тысяч книг. Среди них, конечно, много философских трудов. К 1960-м годам, с помощью мужа, Раисе удалось достать Библию, Евангелия и Коран (все эти книги было очень нелегко раздобыть в атеистическом государстве). К тому же у Горбачевых имелись полные собрания сочинений Маркса и Ленина, а еще 200-томная серия “Библиотека всемирной литературы”, на которую Горбачев подписался, бывая в командировках в Москве. “У нас вся читающая семья, Ирина страшно как читает”, – вспоминал он. Она читала с четырехлетнего возраста. Отец сознательно старался прививать ей вкус к чтению, но даже сам не мог поверить, что она читает так много. “Я ее проверял, говорю: ты халтуришь, ты не читаешь, не вдумываешься”, – приставал он к дочери, когда та была еще школьницей. Сама Ирина вспоминала, что дома подолгу стояла тишина: вся семья была занята чтением. А недоверчивому папе она объясняла, что много читает по ночам, когда они с мамой спят. Телевидение ее не соблазняло, потому что телевизор родители намеренно не покупали[338].

Подстегиваемый собственными интеллектуальными амбициями (и не желавший отставать от жены), Горбачев решил получить второе высшее образование. К тому же такое достижение помогло бы ему в партийной карьере, о чем в 1960 году ему напомнил Кулаков. “Кулаков заставил меня, чтобы я учился, – вспоминал Горбачев. – ‘Ну слушай, хватит заниматься экономикой, экономику ты мало знаешь, давай’. …Тут, как ангел-хранитель, Кулаков уже заставил”[339].

В 1961 году Горбачев поступил в сельскохозяйственный институт – тот самый, где преподавала его жена. (Она рассказывала, что не имела никакого отношения к приему экзаменов у мужа.) Он выбрал заочное отделение при агроэкономическом факультете, созданном незадолго до того путем слияния агрономического и экономического факультетов. Его дипломная работа называлась “Концентрация и специализация в сельскохозяйственном производстве Ставропольского края”[340]. “Я просто с воодушевлением опять сдавал высшую математику, – вспоминал он. – Всегда я вставал в пять часов, утром, и до семи, пока спит моя женская часть… я два часа, каждый день, каждый день”.

Кулаков снабдил Горбачева собственными конспектами, оставшимися со времен его учебы, а потом устроил своему протеже нечто вроде экзамена, желая проверить, действительно ли тот прилежно занимается. “Он говорит: ‘Что ты сдавал?’ Кулаков, я говорю: ‘Почвоведение’. ‘Ну как? Какую отметку получил?’ Я говорю: ‘Пятерку’. Он говорит: ‘По блату’”. Подразнив Горбачева, Кулаков устроил ему блиц-опрос: попросил назвать химические элементы, типичные для засоленных почв[341].

Горбачев сдал и этот “экзамен” не хуже институтских, а второй диплом о высшем образовании получил в 1967 году – тогда же, когда Раиса защитила кандидатскую диссертацию.

А через год Горбачев задумался о том, не бросить ли ему партийную карьеру и не уйти ли в науку. Отчасти это объяснялось усталостью. Ведь последние годы он каждый день (включая субботу) вставал в пять утра и сидел за учебниками по сельскому хозяйству и экономике, а в семь часов будил жену и дочь. На работе он был так загружен, что не успевал пообедать, и, приходя домой в девять или десять вечера, переедал и поэтому неуклонно набирал вес. (Потом он сел на диету и за три года сбросил почти 20 килограммов.) Еще в студенческие годы, в МГУ, он пренебрегал нормальными завтраками и обедами и питался в основном пирожками с мясом и капустой, что привело к гастриту, а со временем и к язве желудка. В Ставрополе Горбачев перешел на более здоровое питание, периодически ездил в кавказские здравницы, но лишь в 1971 году, когда ему уже исполнилось сорок, он “вошел в норму”[342].

Другой причиной, по которой Горбачеву захотелось сменить сферу деятельности, были напряженные отношения с Ефремовым. Кроме того, сказалось общее разочарование в обещаниях, с которых началась постхрущевская эпоха. В частности, экономические реформы, объявленные в 1965 году новым премьер-министром Алексеем Косыгиным и вселившие надежды в Горбачева, потерпели крах из-за того самого сопротивления, которое он своими глазами наблюдал в Ставрополе. “Они там в Москве болтают, – ворчали местные бюрократы, – а нам тут надо план выполнять”. В январе 1967 года сняли с работы ставропольского чиновника, которым Горбачев как раз восхищался за серьезное отношение к реформам. Иннокентий Бараков осмелел до того, что просто перестал доводить спускавшиеся из центра планы до подведомственных ему колхозов, понимая, что те все равно не смогут их выполнить, а значит, должны развивать собственные инициативы и вообще проявлять самостоятельность. Бараков был поклонником московского экономиста-реформатора Геннадия Лисичкина, который по-прежнему ратовал за перемены, публикуя статьи в либеральном журнале “Новый мир”. В сентябре того года несколько ставропольских чиновников во главе с Ефремовым опубликовали в газете “Сельская жизнь” (печатном органе ЦК КПСС) статью, в которой разносили идеи Лисичкина[343].

Летом 1967 года в жизни Горбачева снова появился его друг и однокашник по Московскому университету, чех Зденек Млынарж. После окончания МГУ Млынарж работал в пражской прокуратуре, а затем перешел в Академию наук. И там (рассказывал он Горбачеву) он прочитал тех самых “классиков”, о которых профессор Кечекян в МГУ “рассказывал нам на лекциях; но не только эти книги, а еще и полемические сочинения марксистов, в том числе так называемых ревизионистов и ренегатов вроде Троцкого”. Млынарж дважды побывал в Югославии, где Тито развивал несоветскую модель “социалистического самоуправления”. А еще он дважды побывал в Италии и Бельгии, посетил в 1958 году Всемирную выставку в Брюсселе, и – как он признавался много позже – этот опыт “буквально открыл для меня ‘окно в мир’”[344]. В 1967 году Млынарж приехал в Москву, чтобы прозондировать почву – понять, как относятся в Советском Союзе к тем политическим реформам, которые собирались провести либералы в Чехии, – однако не встретил особой поддержки. Он приехал и в Ставрополь, в гости к Горбачевым, в их двухкомнатную квартиру на четвертом этаже, и объявил, что это весьма скромное жилье, если сравнивать с хоромами, какие обычно занимает руководитель чешской компартии в каком-нибудь крупном провинциальном городе. Млынарж с Горбачевым провели два дня в горах, гуляя по окрестностям Минеральных Вод, ели и пили от души, вели долгие откровенные разговоры.

Млынарж говорил, что в Чехословакии скоро произойдут большие перемены, и, как вспоминал Горбачев, “не утаил своей позиции, сказав, что политическую систему в Чехословакии необходимо сделать более демократической”. Когда же друг спросил, что происходит в Советском Союзе, Горбачев высказал мнение, которое ему предстояло позднее переменить: “В вашей стране такие вещи возможны, а в нашей о таком даже думать нечего”[345].

Горбачев по-прежнему верил, что есть верный способ преодолеть “искажения” в советском социализме: нужно находить и продвигать новые “кадры”. Однако к 1967 году ему стало ясно, что Брежнев не настроен ничего менять “коренным образом”. Напротив, кадровые перестановки делались с явной целью – выдвигать кланы верных приспешников в “войне между различными группировками, которая велась внутри самого руководства”[346].

Если таковы были сомнения, которые заставили Горбачева задуматься о смене поприща, то, возможно, на него повлияло и еще одно соображение (пускай даже косвенно). В характеристике, составленной в апреле 1961 года, один комсомольский деятель сетовал: “Товарищ Горбачев не всегда доводит до конца задачи, за которые берется, и порой недостаточно требователен” к комсомольским кадрам[347]. Можно было бы, конечно, отмахнуться от такой жалобы, сочтя, что написал ее человек, имевший против Горбачева зуб или расходившийся с ним в политических взглядах, однако в годы перестройки и позднее такому мнению вторили и бывшие союзники и друзья. Быть может, и сам Горбачев сознавал свою слабость в роли управленца и иногда задумывался: а что, если из него получится скорее талантливый ученый и мыслитель, чем политический руководитель?

Конечно, характер у Горбачева был не такой, чтобы предаваться уединенным размышлениям в башне из слоновой кости (да в СССР никому и не предоставляли такой возможности). Однако не принадлежал он и к тем развязным, “своим в доску” чиновникам, каких полно было в партийном аппарате. По особым случаям Горбачев устраивал шумные празднества, но и они всегда отличались от тех развлечений, какие предпочитало большинство его коллег мужского пола. Однажды, как вспоминала Лидия Будыка, Горбачев забронировал для какого-то торжества большой пансионат, позвал коллег на торжественный ужин, а потом запер дверь в бильярдную и потребовал, чтобы мужчины приглашали своих жен танцевать[348].

Еще одна особенность, которая прослеживается в ставропольских партийных документах 1960-х годов, по-видимому, свидетельствует о том, что Горбачев разочаровался в партийной работе в Ставрополе. На партийных заседаниях он оставался на удивление молчаливым и крайне редко вступал с другими ораторами в ритуальные обмены репликами, сходившие за дебаты. Делиться вслух радикальными взглядами, которых он придерживался, было небезопасно, а обязательную лесть и подхалимаж он, вероятно, старался свести к минимуму. Впрочем, можно найти и другое объяснение тому, что он стал ограничиваться лишь короткими замечаниями (как правило, в поддержку кого-то из вышестоящих чиновников): он сам со временем осознал, что говорит чересчур много. А в темах его более продолжительных, содержавших больше критики выступлений – с одной стороны, проблемы образования, а с другой – пьянство и преступность – можно усмотреть гордость за собственные достижения и презрение к неудачникам.

Сам Горбачев по-другому объясняет, почему он едва не отошел от партийной работы: “Мне не нравилось, что мною начинает командовать кто-то. Натура независимая, самостоятельная. Я могу ладить со всеми и адаптироваться… Я не такой… или задира или зазнайка. Ну, все-таки внутренне я человек, который сделает в десять раз больше, если меня не толкают и не дергают и дают возможность мыслить”[349]. Поэтому “внутренний выбор для себя я сделал: надо разворачиваться в сторону науки. Сдал кандидатские экзамены, выбрал тему… стал собирать материалы для исследования, оформил отпуск”[350].

Весной 1968 года Зденек Млынарж уже работал в ЦК Коммунистической партии Чехословакии. Он стал одним из главных авторов пражской “Программы действий КПЧ”, призывавшей к демократическим реформам, и ближайшим советником лидера-реформатора Александра Дубчека. Руководство в Москве все больше тревожили события в Праге, и Горбачев послал другу письмо: “Зденек, в это трудное время нам нужно поддерживать отношения”, но не получил ответа. Зато начальник ставропольского управления КГБ намеками дал Горбачеву понять, что его письмо “пошло совсем по другому адресу”, иными словами, попало в советские органы госбезопасности[351].

В июле 1968 года Брежнев и остальные московские руководители уже готовились к подавлению Пражской весны. Чтобы как-то подготовить советский народ к возможности такого шага, по всему СССР парторганизации начали предупреждать людей об опасности, которую представляют чехословацкие реформы для всех стран советского лагеря. Ставропольский партийный шеф Ефремов выступил с осуждением чешской крамолы. Горбачев тоже примкнул к атакам на деятельность своего друга (правда, не упоминая имени Млынаржа): “Нынешнее руководство ЦК КПЧ в должной мере не отнеслось к нашим товарищеским советам, основанным на огромном опыте нашей партии в борьбе за завоевание и упрочение социализма и построение коммунизма…” Он усмотрел в идеях реформаторов подстрекательство чехословацкого народа к “забастовкам, беспорядкам, анархии”. Горбачев призывал Советский Союз выполнить свой долг и одобрил “активное действие ЦК КПСС по защите социалистических завоеваний в Чехословакии”[352].

Мучила ли Горбачева совесть из-за подобных выступлений? Было ли это еще одной причиной, по которой он хотел сделать выбор в пользу науки: “…казалось, что в науке будет комфортнее, что я смогу там применить и свою энергию, и пристрастие к анализу, мое любопытство с пользой для себя и для дела”? К тому же, у преподавателей и профессоров “была более свободная жизнь, насколько это тогда было возможно”[353]. Однако прошло меньше месяца, и 5 августа 1968 года Горбачева назначили заместителем Ефремова, то есть вторым по важности человеком в Ставропольском крае. Куда уж тут думать о смене поприща! Вместо того чтобы покинуть партийный аппарат, Горбачев вновь окунулся в партийную работу. Но даже после этого он сомневался: “с миром науки, культуры, с интеллигенцией мы были связаны, пожалуй, больше”, только теперь его звезда восходила именно на партийном небосклоне[354].

Глава 4

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Посвящается всем мечтателям.Да, так и есть, мечта полезная штука, мне бы хотелось в это верить, как ...
Вы знаете друг друга с детства и всегда вместе. Вот только что делать, если твой друг давно тебе нра...
В этом томе мемуаров «Годы в Белом доме» Генри Киссинджер рассказывает о своей деятельности на посту...
«Сумма технологии» подвела итог классической эпохе исследования Будущего. В своей книге Станислав Ле...
«Общество изобилия» – самая известная работа Джона Гэлбрейта, увидевшая свет в 1958 году и впервые в...
Роман «Каторга» остается злободневным и сейчас, ибо и в наши дни не утихают разговоры об островах Ку...