Горбачев. Его жизнь и время Таубман Уильям
Первый секретарь крайкома
1969–1978
10 апреля 1970 года состоялось пленарное заседание Ставропольского крайкома партии. Местного первого секретаря Леонида Ефремова переводили обратно в Москву – первым заместителем председателя Государственного комитета по науке и технике СССР. Вряд ли сам он мечтал именно о такой должности, но, по крайней мере, был рад, что возвращается в столицу. Пленум освободил Ефремова от его ставропольской должности и единогласно одобрил предложенную Москвой кандидатуру Михаила Горбачева.
СССР состоял из пятнадцати республик. Россия, самая большая из них, включала в себя 83 края, или области, под управлением первых секретарей местных обкомов партии. В отличие от американских губернаторов или даже французских префектов, эти первые секретари отвечали за все и всех во вверенных им землях. В том числе за экономику, так как в отсутствие сколько-нибудь заметного частного сектора вся хозяйственная деятельность находилась в руках партии и правительства. Областные партийные начальники держали ответ перед руководством ЦК КПСС в Москве, но это лишь укрепляло их власть и авторитет на местах. Ни местный прокурор, ни краевое управление КГБ, ни даже Московский комитет партийного контроля, куда поступали жалобы и доносы на высших партийных чиновников, не имели права трогать региональных партийных шефов без позволения самого генерального секретаря партии[355].
Наряду с другими партийными и правительственными “шишками” первые секретари обкомов являлись членами ЦК и в качестве таковых “избирали” генсека КПСС. На протяжении почти всей советской истории эти “выборы” представляли собой просто автоматическое одобрение предложенных кандидатур. Впрочем, еще в 1957 году ЦК дал отпор попыткам кремлевским коллег Хрущева сместить его с поста генсека, а в 1964-м Брежневу и компании удалось сбросить Хрущева лишь после того, как они заручились поддержкой большинства членов ЦК. По словам Виталия Михайленко, бывшего члена ставропольского аппарата Горбачева, “первый секретарь на уровне страны или края был богом или полубогом и поэтому мог позволить себе все что угодно, ему все это прощалось”[356].
В 1970 году Горбачеву было всего 39 лет. Поскольку все остальные ставропольские партийные начальники были значительно старше, с избранием Горбачева, по его собственным словам, “создалась уникальная ситуация”[357]. В 1969 году его чуть не назначили главой ВЛКСМ – по возрасту он еще годился на такую должность, но помешала лысина[358]. Тогда в Москве покровитель Горбачева Кулаков стал продвигать своего ставленника на пост главы Ставропольского крайкома. Горбачева взял на заметку и Юрий Андропов, ближайший сподвижник Брежнева и председатель КГБ. Андропов, сам уроженец Ставрополья, отдыхал в апреле 1969 года в Железноводске. Согласно протоколу встречать его должен был первый секретарь Ставропольского крайкома, однако Андропов “деликатно отклонил визит вежливости” Ефремова, и тогда к нему отправили с этой миссией второго секретаря – Горбачева. Их первая встреча, состоявшаяся в санатории “Дубовая роща”, где Андропов с женой занимали трехкомнатный люкс, была короткой, но потом, с годами, появлялись новые поводы уже для более продолжительных встреч и бесед[359].
Первым секретарям обкомов устраивали особые смотрины лично кремлевские вожди. Биографию Горбачева внимательно изучали секретари ЦК Иван Капитонов и Константин Черненко (позднее – предшественник Горбачева на посту генсека). Беседы с ним проводили Капитонов, Кулаков и члены Политбюро Андрей Кириленко и Михаил Суслов. На Западе Суслова знали как “серого кардинала” и “главного идеолога” партии. Ни на одной из этих нелепых встреч, где разговор шел в основном о пустяках, никто ни словом не обмолвился о том, с какой целью вызвали сюда Горбачева. Решающие слова должен был произнести сам Брежнев, когда Горбачев явится к нему на прием в кабинет на Старой площади, в нескольких кварталах от Кремля.
В начале 1970-х годов черноволосый и густобровый Брежнев был еще очень бодр. Лишь через несколько лет на него обрушатся болезни, которые вскоре превратят лидера одной из двух мировых сверхдержав практически в ходячего мертвеца. А в ту пору это был весьма сообразительный, энергичный и веселый человек с военной выправкой, приятной улыбкой и живым чувством юмора. Он излучал добродушие и умел (как убедился Горбачев в ходе той и последующих встреч) “расположить к себе собеседника, создать обстановку непринужденности”[360]. Брежнев сразу сообщил Горбачеву, что ЦК рекомендует его на пост первого секретаря. И добавил: “До сих пор работали чужаки, а теперь будет свой” (имея в виду, что в Ставрополь до этого направляли руководителей из других областей). Затем Брежнев стал доверительным тоном рассказывать о своем участии в войне и упомянул о невыносимой жаре, стоявшей на юге летом 1942 года, когда Красная армия отступала к Новороссийску. Тогда почтительный, но уверенный в себе Горбачев, который и сам помнил то страшное знойное лето, “подтвердил правильность его наблюдений”.
А затем Горбачев осмелел и, решив использовать момент, попросил Брежнева помочь Ставрополью справиться с последствиями недавних страшных морозов, засухи и пыльных бурь. Тут Брежнев рассмеялся, вызвал по селекторной громкой связи Кулакова и стал ему жаловаться: “Слушай, Федор, кого же мы собираемся выдвигать на первого секретаря? Его еще не избрали, а он уже просьбы забивает, комбикорма требует”. Кулаков тоже в шутку, но нарочито-серьезным тоном ответил: “Ну, так еще не поздно, Леонид Ильич, снять кандидатуру”. После этого Брежнев беседовал с Горбачевым еще несколько часов “на общие темы” – о внешней политике и внутренних делах, словно желал “поделиться своими сокровенными мыслями” с человеком, заслуживающим полного доверия.
1968-й, год Пражской весны, стал поворотным моментом для многих либерально настроенных представителей советской интеллигенции. В том же году начал тайно распространяться (сначала в самиздате, а потом и в “тамиздате”) манифест физика Андрея Сахарова “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе”. Будущий помощник Горбачева Андрей Грачев, побывав в Западной Европе с официальным визитом, купил эту книжку, спрятал ее на дне чемодана и пронес через советскую таможню, чувствуя себя “неуютно, как начинающий наркокурьер”. Через несколько лет уже сам Горбачев контрабандой провез домой сахаровскую книжку, чтобы дать прочитать жене[361]. Александр Твардовский, главный редактор либерального журнала “Новый мир”, признавался, что подписался бы под “Двумя тысячами слов” – манифестом Пражской весны. После того как советские танки раздавили Пражскую весну, некоторые советские диссиденты эмигрировали на Запад. Брежневская власть арестовала немногочисленную горстку людей, отважившихся выйти на Красную площадь, чтобы выразить протест против вторжения, и приняла “профилактические меры” против других потенциальных диссидентов: их предупреждали представители КГБ, увольняли с работы и вносили в черные списки, насильно помещали в психлечебницы. Однако люди, внешне остававшиеся законопослушными, внутри себя все равно вынашивали разные крамольные мысли. Просвещенные аппаратчики, которые потом, после 1985 года, станут главными помощниками Горбачева, – Анатолий Черняев, Георгий Шахназаров, Иван Фролов, Вадим Загладин, Олег Богомолов, Георгий Арбатов – продолжали работать в ЦК или смежных с ним ведомствах. А некоторые из них, например Черняев и Арбатов, даже работали консультантами по внешней политике и спичрайтерами самого Брежнева. Открытые диссиденты, как правило, не доверяли таким “партийным реформаторам”. Последние же считали, что реформы можно спустить только сверху, и надеялись, что Брежнев, стремившийся к разрядке отношений с Западом (в рамках которой проводились советско-американские саммиты и подписывались соглашения по контролю над вооружениями), подготовит почву для очередного витка реформ, в которых они наконец смогут сыграть ведущую роль.
Горбачев придерживался главного правила игры – сохранять доверие генсека Брежнева. И он, и все остальные первые секретари обкомов прекрасно понимали: если Брежнев выступит против них, то они лишатся всего[362]. Но у Брежнева имелись разные уровни доверия, а Горбачев с самого начала попал на самый высокий. Накануне его назначения на пост первого секретаря Ставропольского крайкома Кулаков сообщил Горбачеву, что теперь тот войдет в ядро активных “брежневцев” внутри ЦК, в своего рода “группу быстрого реагирования”, призванную защищать генсека от любых попыток критики – например, со стороны премьер-министра Косыгина. Существование такой “группы поддержки” не являлось секретом (что само по себе предотвращало те выпады, для противодействия которым она создавалась), и для новичков, вступавших в ее ряды, даже существовала особая “церемония посвящения”: от них требовалось залпом выпить полный фужер водки. Горбачев отказался это делать, и его новые коллеги насторожились. Но потом он рассказал им о своем продолжительном разговоре с Брежневым, какие генсек явно вел только с вассалами, вызывавшими большое доверие, и, услышав об этом, партийцы оттаяли[363].
Если бы “брежневцы” знали тогда об истинных помыслах Горбачева, они бы не удостоили его такого доверия. Летом 1968 года он, как и требовалось, публично осуждал чехословацких реформаторов и одобрял на словах советское вторжение. 19 июля он предупреждал, что пражское руководство игнорирует “наши товарищеские советы, опирающиеся на обширный опыт нашей партии”, что, встав на “реакционную политическую платформу” и “потеряв контроль над событиями”, оно само подтолкнуло Москву к “защите социалистических достижений” в Чехословакии[364]. 21 августа – в тот самый день, когда советские войска вошли в Прагу, – он председательствовал на заседании бюро Ставропольского крайкома партии, где “целиком и полностью [одобрил] решительные и своевременные меры”, предпринятые Политбюро[365]. Но, вспоминал Горбачев, “что же кривить душой, вопрос все-таки постоянно возникал: в чем смысл этой акции, насколько она соразмерна?”[366] В сентябре 1969 года его отправили в Чехословакию в составе делегации молодых партийных и комсомольских работников. Прошел всего год после советского вторжения, и у чехов со словаками еще не прошла горькая обида: незадолго до этого визита в Брно и Братиславе проходили демонстрации, и потому к советским “гостям” приставили круглосуточную вооруженную охрану. Глава советской делегации с затаенной угрозой сообщил Горбачеву, что он не сможет повидаться со своим старым другом Зденеком Млынаржем (через три месяца после вторжения тот оставил свои официальные должности, а вскоре его исключат из компартии). Даже новое, поставленное советскими властями правительство Чехословакии манкировало долгом вежливости: советскую делегацию встретил один только министр высшего образования. В Братиславе вообще никто из официальных лиц не явился поприветствовать гостей из СССР. В Брно, где за процессом “нормализации” все еще наблюдали советские войска, представители делегации пытались завязать беседу с рабочими, но те лишь демонстративно поворачивались спиной. Один чешский рабочий прямо на глазах у советских гостей сорвал со стены портрет Ленина. Относительно теплый прием им оказали только фермеры в словацком сельскохозяйственном крае под Кошице (именно там, как вспоминал Горбачев, во время войны его отец получил ранение). Этот визит подкрепил мнение Горбачева о советском вмешательстве: “Народ Чехословакии не принял наши действия”[367].
Горбачев продолжал испытывать сомнения и после 1968 года, когда началось “закручивание гаек в идеологической сфере” и Кремль потребовал от всех советских партийных чиновников низшего звена решительных действий[368]. Еще до августа 1968 года заведующий кафедрой философии Ставропольского сельскохозяйственного института, приободренный Пражской весной и еще не вполне выветрившимся духом реформаторства в Советском Союзе, написал книгу “Единство народа и противоречия социализма”. Само название звучало довольно безобидно, но, говоря о “противоречиях” (это понятие очень любили теоретики марксизма, однако крайне осторожно применяли по отношению к СССР советские идеологи), Фагим Садыков размышлял о возможности реформ, предвосхищавших те реформы, которые спустя два десятилетия предстояло провести Горбачеву. Рукопись Садыкова обсуждали его коллеги-философы, а одна из них – не кто иной, как сама Раиса Горбачева, – написала положительный отзыв[369]. Садыков отвез свою рукопись в Москву, показал кому-то в ЦК КПСС, и в конце 1968 года книгу выпустило одно ставропольское издательство.
Но никакие предосторожности не спасли Садыкова. Вскоре, как вспоминает Горбачев, из Москвы поступил сигнал – “проработать” философа. И 13 мая 1969 года бюро крайкома рассмотрело книгу Садыкова: “Разделали мы его на бюро, что называется, под орех. Да, это был ‘долбеж’”. Сам Горбачев выступил, по его выражению, с “остро критичным” заявлением. Надо заметить, совесть побудила Горбачева слегка смягчить свои публичные нападки на Садыкова. Он начал выступление в спокойном, уважительном тоне, отметил, что Садыков уже опубликовал множество работ, которые, по словам Горбачева, он и для себя считал обязательными к прочтению. Свою последнюю книгу, добавил Горбачев, Садыков писал в течение десяти лет, что заслуживает всяческих похвал, но в то же время означает, что изложенные в ней ошибочные взгляды долго вынашивались и обдумывались. “В книге есть правильные положения о развитии социалистического общества”. Однако “правильные положения” чередуются там “с явным искажением”, она изобилует “бездоказательными суждениями автора”. “Мало анализа”, отсутствуют “статистические материалы, серьезные социологические вопросы”. “Общие замечания… Думаю, нет смысла говорить, так как почти все товарищи сказали, не буду отнимать время. Все подробнейшим образом изложено и сделано”. Однако он подчеркнул, что “Садыков встает на путь в отдельных случаях завуалирования взглядов чужой нам идеологии”, и осудил институтских коллег Раисы Горбачевой (разумеется, не упоминая ее имени) за то, что те дали книге оценку в “непартийном” духе и тем самым способствовали ее публикации[370].
Садыкова могли бы исключить из партии, могли бы обойтись с ним и более сурово. Но, как позже признавался он сам, благодаря Горбачеву он отделался лишь строгим выговором и увольнением с должности завкафедрой в Ставрополе. Вскоре после этого он переехал в Башкирию и попытался там начать жизнь с чистого листа. Позднее он переписывался с обоими Горбачевыми, а в конце 1980-х с большим энтузиазмом отнесся к горбачевским реформам. Хотя Садыкову удалось обеспечить сравнительно “мягкую посадку”, для Горбачева его участь стала “причиной переживаний”: “Я знал [его] лично [как человека] нестандартно мыслящего… Мучила совесть, что мы, по сути, учинили над ним расправу, что-то неладное творилось в нашем обществе”[371].
Партбюро, осуждавшее Садыкова, обрушилось с нападками на его утверждение о том, что одной из главных причин культа личности Сталина являлось “отсутствие у масс демократической традиции” и “недоразвитость демократических институтов”. Именно с такими утверждениями два десятилетия спустя выступит Горбачев. Ну а в ту пору он сам уже размышлял о сущности такого строя, который полностью зависит от “большого начальника”. Почему, спрашивал он сам себя, “всякое начинание, вроде бы всецело отвечающее общественным интересам, встречается с подозрительностью, а то и принимается сразу в штыки? Чем объяснить, что система так мало восприимчива к обновлению, отторгает новаторов?” [372]
На протяжении следующих девяти лет Брежнев и его кремлевские сподвижники душили последние остатки хрущевской “оттепели”. И все-таки под конец этого периода Горбачева перевели в Москву и назначили секретарем ЦК, и вскоре он вошел в Политбюро, то есть оказался всего в нескольких шагах от самой вершины власти. Что же случилось между 1970 и 1978 годами, что подтолкнуло его наверх? И что стало с сомнениями, которые чуть не заставили его бросить партийную карьеру в 1968 году? Сумел ли он полностью заглушить их в себе на следующие десять лет? Существовал ли какой-нибудь способ бороться внутри системы за те идеалы, которыми он горел в 50-е и 60-е годы? А если его прежние колебания хоть немного давали о себе знать, то как же ему вообще дали подняться на такую высоту? Как-то раз в 1975 году Горбачева подкараулила на ставропольской улице его бывшая школьная подруга, Юлия Карагодина (она защитила диссертацию и преподавала на кафедре анатомии и физиологии). Юлия хлопотала о пенсии для больной матери, но в разговоре не удержалась и посетовала на явный застой в обществе. “Неужели ты не видишь, что вокруг происходит?” – спросила она. На что он ответил: “Я все вижу, но не все могу”[373].
По наблюдению Георгия Шахназарова, многолетнего кремлевского помощника Горбачева, для областного партийного шефа привычка скрывать свои мысли являлась “пропускным билетом на верхний этаж Системы”. А “успешней других скрывают, что у них на уме, те, у кого [в отличие от Горбачева] там вовсе ничего нет”[374]. Вот что писал об этом сам Горбачев: “Система… старалась снять сливки”. Избранные счастливчики знали, что должны “следовать определенным правилам игры”, и, “пропуская кадры через… ‘партийный сепаратор’, система перерабатывала ‘сливки’ в свое ‘масло’”. На самый верх пробивались, как правило, руководители “более толстокожие”, “особенно не переживавшие за моральные аспекты своих действий, те, у кого совесть запрятана глубоко-глубоко”[375]. Являлся ли сам Горбачев исключением из этого правила? “Нет, все-таки, я продукт системы, несомненно”. Но “продукты” эти были очень разными. Большинство тех, кого он знал, – “самодовольные, не очень демократичные, не очень открытые, хотя были другие. Если бы одиночки были такие, как я или там кто-то, то перестройка бы не началась”[376].
Оказавшись на посту первого секретаря Ставропольского крайкома, Горбачев в первые несколько лет полагал, что экономические и прочие неудачи происходят “из-за нерадивости и некомпетентности кадров, несовершенства каких-то управленческих структур, пробелов в законодательстве”, но постепенно стал делать выводы, что “причины низкой эффективности лежат глубже”. Под этим “глубже” Горбачев подразумевал возникшую в те годы чрезмерную централизацию экономики: все важные решения принимались исключительно на самом верху. В результате ему, как и остальным первым секретарям обкомов, приходилось мотаться в “бесконечные командировки в столицу”, “ублажать московских чинуш”, вести уговоры, вступать в “брань с управленцами, когда обращение чиновников принимало хамские формы”. “Сложившаяся сверхцентрализованная система, пытавшаяся распоряжаться всем из центра в огромном государстве, сковывала жизненную энергию общества”[377]. Значительно позже, уже заняв пост высшего руководителя страны, Горбачев решится копнуть еще глубже – и найдет корни тех проблем, с которыми он сталкивался в Ставрополе, в самой сущности советского государственного социализма, то есть в монополии коммунистической партии на политическую и экономическую власть.
Разобраться в этом ему поможет целый ряд крамольных книг, написанных “левыми” западными авторами. Их переводы на русский язык выпускало крайне ограниченным тиражом московское издательство “Прогресс”. Эти книги Горбачев сумел раздобыть, еще когда был первым секретарем крайкома. Много лет спустя он уверял, что некоторые из них до сих пор стоят у него на полках, например “Параллельная история СССР” Луи Арагона, “За французскую модель социализма” Роже Гароди, “История Советского Союза” и “История марксизма” Джузеппе Боффы, а также книги о вожде итальянской компартии Пальмиро Тольятти и знаменитые тюремные тетради Антонио Грамши[378].
Французский поэт и прозаик Арагон, хотя и поддерживал коммунистическую партию, критически относился к Советскому Союзу, особенно после 1956 года, когда Хрущев выступил с разоблачением Сталина. Французский философ Гароди позднее отвернулся от коммунизма и обратился в католицизм, а еще позже, в 1982 году, принял ислам. Боффа был итальянским коммунистом, специалистом по СССР и придерживался независимых взглядов. Грамши, один из основателей итальянской коммунистической партии, позднее арестованный по приказу Муссолини, являлся одним из крупнейших мыслителей-марксистов XX века. Его понятие “культурной гегемонии” пришло на смену более грубым представлениям о том, как капитализм удерживает общество в своей власти. Грамши делал особый упор на то, что рабочие должны становиться интеллектуалами (именно это и произошло в жизни самого Горбачева), и проводил различия между политическим обществом (государством) и гражданским (общественными организациями и институтами), что предвосхищало позднейшие попытки Горбачева демократизировать первое путем построения второго.
Не следует думать, будто чтение всех этих книг в одночасье превратило Горбачева в могильщика коммунизма. Но раз он обращался к ним в поисках ответов на свои тревожные вопросы, значит, даже продолжая строить успешную карьеру, он сознавал масштаб проблемы. Горбачев оставался, по его собственным словам, шестидесятником, его на всю жизнь заразили атмосфера, царившая в МГУ, и хрущевская “оттепель”, а потому он был белой вороной среди тех провинциальных чиновников, которыми командовал. Впрочем, чтобы уцелеть и сохранить свое положение, ему приходилось приспосабливаться к миру, над которым восходила его звезда.
Первое выступление Горбачева в качестве первого секретаря Ставропольского крайкома в октябре 1970 года, как и вся политика, которую он там продвигал, продемонстрировало его способность к адаптации. Изложив вкратце брежневский доклад, посвященный сельскому хозяйству, Горбачев похвалил его за “глубокий анализ”, который освещает “деятельность партии по претворению в жизнь решений мартовского Пленума”[379]. В одной из последних речей Горбачева в Ставрополе Брежнев был назван “выдающимся политическим деятелем современности”[380]. По сравнению со штампованными текстами других напористых руководителей речи Горбачева отличались определенным своеобразием. Он умел сочетать напыщенные обороты, бичевавшие идейных врагов (“Буржуазная пропаганда из кожи лезет вон, чтобы бросить тень на великое завоевание нашей партии и советского государства – дружбу народов, населяющих нашу страну, в едином строю идущих к коммунизму”) с остроумными выпадами против местных разложившихся чиновников – вроде инструктора-алкоголика в районном кооперативе, женившегося четыре раза за три года, редко появлявшегося на работе, да в придачу нывшего – после того как его исключили из партии, – что за все двенадцать лет службы ему ни разу не выносили выговора. “Комментарии излишни”, – заключал Горбачев[381]. Но в одной речи (позже, видимо, сочтенной настолько неловкой, что ее не включили в собрание сочинений Горбачева) он восхвалял мемуары Брежнева – написанные, конечно же, “литературным негром” и бесстыдно превозносившие до небес его весьма скромное участие в войне, – за “глубину идейного содержания, широту обобщений” и называл их “большим событием в общественной жизни”[382].
Ставрополье было одной из важнейших сельскохозяйственных областей в СССР. Главная задача Горбачева как главы этого края заключалась в том, чтобы поднять выпуск сельхозпродукции на самый высокий уровень и уже не снижать его. Может быть, необыкновенные успехи в выполнении этой задачи и привели к его дальнейшему продвижению по службе? Вовсе не обязательно. Конечно, он хорошо справлялся со своими обязанностями, но фантастических достижений за ним не числилось. Хотя земля в Ставрополье очень плодородная, воды там мало. В 1975 и 1976 годах край сильно пострадал от засухи. В мае 1976 года, облетая свою область на маленьком самолете, Горбачев видел множество бесплодных полей. Многие крестьяне просто разбежались, переехали в другие места. Горбачеву пришлось задуматься о прекращении деятельности 127 колхозов, а это составляло треть от общего количества колхозов во всей области. Замминистра сельского хозяйства РСФСР убеждал его немедленно резать скотину, но Горбачев отверг такой совет. Тогда ему позвонил из Москвы рассерженный Кулаков и потребовал объяснений. Горбачев подозревал, что для его бывшего шефа этот вопрос остается болезненным, потому что годом раньше сам Кулаков заранее распорядился зарезать миллионы свиней по всему краю из-за надвигавшейся засухи. Горбачев спокойно сообщил, что все взвесил. Кулаков подумал и ответил: “Если ты уверен, бери всю ответственность на себя. Но смотри…”[383]
Отказ от опеки Кулакова потребовал от Горбачева мужества. Однако средство, к которому он прибег для решения поставленной задачи, оказалось абсолютно типичным советским методом: на спасение сельского хозяйства бросили все население края. Горбачев распорядился, чтобы все крестьяне перегоняли скот на горные пастбища, а рабочие собирали всевозможный корм (годилось все вплоть до веток деревьев) – в канавах, в лесу и даже городских парках. Он потребовал, чтобы города взяли на себя ответственность за сельские районы, а заводы – за колхозы. И вот тут началась обычное очковтирательство, например, ткацкая фабрика, не имевшая никакой возможности заготовить сено, просто договаривалась с колхозом: она поставляла ему ткани на определенную сумму, а колхоз выписывал фиктивную справку предприятию, что сено получено[384]. Прибегал Горбачев и к другому традиционному средству – летал в Москву и просил помощи у Брежнева, который, к счастью, не остался глух к его мольбам и распорядился отправить в Ставрополь 60 тысяч тонн концентрированных кормов. Но по-настоящему спасли положение долгожданные дожди[385].
Помня о хронической нехватке воды в крае (за период с 1870 по 1970 год случилось 52 засушливых года), Горбачев задался целью расширить существовавшую сложную ирригационную систему. Идея строительства канала возникла еще в конце XIX века, в 1930-х годах были возведены две системы водоснабжения, а в 1969 году местная система ирригации получила название Большого Ставропольского канала, но по-прежнему оставалась далека от завершения. Горбачев предложил построить дополнительный участок длиной 480 километров от Прикубанья до Калмыцких степей, чтобы орошать еще 800 тысяч гектаров земель. И снова он приступил к решению своей задачи, пойдя по типично советскому пути. Отдыхая в Кисловодске осенью 1970 года, Горбачев познакомился с министром мелиорации и водного хозяйства СССР, и тот не только обещал поддержку, но и посоветовал составить программу строительства на ближайшую пятилетку. Затем Горбачев принялся уговаривать Брежнева, которого как раз удачно подстерег в Баку, на праздновании 50-летия советской власти в Азербайджане. Потом Брежнев представил его план на рассмотрение Политбюро. Но как с некоторой обидой писал позже про это заседание Горбачев – “меня даже не стали приглашать”, зато сам Брежнев с лихвой искупил такое невнимание, так как похвалил “новых, молодых руководителей, которые ставят вопрос крупно, по-государственному”, и отметил, что их “надо поддерживать”[386].
7 января 1971 года ЦК КПСС и Совет министров СССР объявили Большой Ставропольский канал Всесоюзной ударной комсомольской стройкой. Это означало, что туда теперь срочно направлялась вся необходимая техника, свозились на работу тысячи молодых специалистов со всей страны. В 1974 году был завершен один из основных тоннелей и пущена вторая очередь. Брежнев старался следить за продвижением работ и всякий раз, встречая Горбачева, расспрашивал его про “канал”. По-видимому, у генсека сложилось впечатление, что это самый большой канал в мире, а когда Горбачев сознался, что это не так, то Брежнев спросил: “Что же вы строите, строите – и конца не видно?” Такой вопрос можно было расценить как мягкий выговор, однако Горбачев и его сумел обратить к выгоде: стал подгонять строителей канала, чтобы те работали еще быстрее[387]. В 1978 году, еще до переезда Горбачева из Ставрополя в Москву, он устроил торжественную встречу, чтобы отметить завершение очередного важного участка строительства. Горбачев в компании других руководителей из Ставрополья и прилегающих областей, а также высокопоставленных московских чиновников стоял на деревянном помосте прямо над несущейся по каналу водой, а над головой у него развевалось знамя с гордой надписью: “Течет вода Кубань-реки, куда велят большевики”. Все были в касках. Местный журналист писал: “Особенно шла каска Михаилу Сергеевичу, будто он только что отложил отбойный молоток: оживлен, говорлив, улыбчив”. Горбачев особенно радовался тому, что только что завершенный участок канала проходит мимо родной станицы Юрия Андропова и должен орошать ее поля[388].
Брежнев постоянно теребил Горбачева не только из-за “канала” – он все время интересовался, как идут дела в его “овечьей империи”. Ставропольский край с его почти 10-миллионным поголовьем овец давал 27 % всей тонкорунной шерсти, производившейся в СССР[389]. Однако выполнение годовых планов было делом нелегким. Горбачев вспоминал, что “на овцеводство смотрели как на отрасль, где все решается само собой: выпустил овец на пастбища, и вся забота. Обманчивое представление! Кто-то правильно сказал: занятие овцеводством требует профессорской эрудиции”[390]. Гордясь собственной эрудицией, он распорядился переводить маточные отары с пастбищ в механизированные овцекомплексы, а затем помещать молодняк на большие механизированные откормочные площади. Но оказалось, что овцы, которые вольно пасутся на природных пастбищах, гораздо жирнее и здоровее тех, что топчутся в тесных загонах. Потом он понадеялся сделать образцом для подражания одного талантливого овцевода, чьи отары давали рекордное количество шерсти, но, увы, других мастеров, способных творить подобные чудеса, так и не нашлось. Местный репортер вспоминал, что иногда Горбачев устраивал разнос тем, кто не справлялся с поставленными задачами, а заодно и журналистам, которые рассказывали об этих провалах в прессе. В итоге никакие новшества Горбачева не помогли увеличить количество ежегодно состригаемой шерсти. Правда, он выбил на свои эксперименты дополнительные деньги из Москвы[391]. Можно было снова считать себя победителем.
Другие типично советские “чудеса” творились в Ипатовском районе Ставропольского края[392]. На выборах в Верховный Совет СССР кандидатами, не имевшими конкурентов, были советские руководители, представлявшие различные избирательные округа страны. Ипатовский район был избирательным округом Кулакова, и он решил, что тамошние колхозники с помощью Горбачева побьют рекорды сбора зерновых. “Вот такое дело… Надо эти комплексы внедрить, – заявил Горбачев Виктору Калягину, партийному начальнику Ипатовского района. – Ты возьмешься за это дело?”
“До уборки всего две недели, – вспоминал Калягин. – Он приехал… две недели мы работали и день и ночь”[393]. Вместо того чтобы поручить уборку урожая, как обычно, небольшим группам людей с техникой (комбайном и парой грузовиков), начальство поделило весь район на 54 зоны, и каждую обеспечили целым комплексом уборочных агрегатов, состоявшим из 15 зерноуборочных комбайнов и 15 грузовиков. Кроме того, специальные команды отвечали за поставку топлива, ремонт техники, подвоз еды для рабочих, медицинскую помощь и “идейную поддержку”, то есть доставку газет, специальную почтовую службу и ежедневный выпуск информационного бюллетеня, восхвалявшего грядущие трудовые победы. К каждой бригаде комбайнеров приставили по два профессиональных и восемь самодеятельных партийных агитаторов, а также по четыре “политинформатора” и одному лектору. Все они представляли “временную мобильную парторганизацию” и “временный мобильный комсомольский отряд”, которые устраивали собрания прямо в поле. Поскольку осенью того года страна собиралась отмечать 60-летие Октябрьской революции, все происходившее здесь весьма напоминало военную мобилизацию, и результаты оказались ошеломительными. Если на уборку урожая в прежние годы обычно уходило три-четыре недели, то теперь ипатовцы справились с этой задачей всего за девять дней. Государство действительно получило обещанные двести тысяч тонн зерна. Поприветствовав этот подвиг, ЦК призвал другие районы последовать славному примеру. В тот июльский день в “Правде” появилась передовица, посвященная ставропольским колхозникам, причем в статье приводилось и интервью с Горбачевым (подобная честь еще никогда не оказывалась ни одному ставропольскому руководителю)[394]. В феврале Кулакову присвоили одно из почетнейших в СССР званий – Героя Социалистического Труда. 1 марта Горбачева наградили орденом Октябрьской Революции. Кроме того, один московский режиссер работал над фильмом об ипатовском рекорде, но в 1978 году, когда монтаж был закончен, Горбачева назначили секретарем ЦК КПСС по сельскому хозяйству, и он счел, что выход фильма, прославляющего его трудовые подвиги, будет “неподобающим”[395].
К счастью для потомков, на пленку запечатлели церемонию, на которой Брежнев вручает Горбачеву в Москве орден Октябрьской Революции. Высшее руководство сидит за большим квадратным столом. Референт напоминает Брежневу имя награждаемого – шепчет ему на ухо, но достаточно громко, чтобы его слова подхватил микрофон: “Горбачев Михаил Сергеевич”. К генсеку приближается Горбачев, на нем хорошо сидящий темный костюм, белая рубашка и полосатый галстук. Его вид свидетельствует одновременно о глубокой почтительности и безудержной энергии. Брежнев повторяет подсказку: “Горбачев Михаил Сергеевич”, а потом мямлит: “То, что мы начали там…” Горбачев подсказывает нужное слово: “Канал”. Брежнев: “…мы завершим здесь”. Горбачев: “Правильно, Леонид Ильич”. Брежнев бессмысленно глядит куда-то вперед. Горбачев благоговейно смотрит на орден, который держит в руках: “Вы совершенно верно сказали, Леонид Ильич, что эта награда – за нашу работу в Ставрополе”[396].
Горбачев не растерялся и чуть-чуть подыграл в нужном месте. И нельзя сказать, что все эти торжества были совсем уж безосновательны. Хотя общий советский урожай зерновых в 1977 году (195 миллионов тонн) оказался меньше запланированного, все могло бы оказаться еще хуже, если бы “ипатовский метод” не подхватили и в других местах. А через год Ипатовский район побил собственный прошлогодний рекорд. Но такой метод больше всего подходил для “равнинных хлебородных районов”, а в северных и восточных областях страны не приносил желаемых результатов[397]. Не говоря уж о том, что на подобные кампании бросались колоссальные средства, о чем, естественно, во всеуслышание не говорили[398]. Когда Ставрополь получал орден Октябрьской Революции, вручать его приехал лично Михаил Суслов, второй секретарь Брежнева, а на следующий день они вместе с Горбачевым отправились в инспекторский объезд области.
Горбачев, конечно, поддерживал и другие методы – более новаторские, нежели вышеописанный, например бригадную систему, которая позволяла небольшим бригадам, в том числе семейным, возделывать предоставленные им участки земли. А еще, допустив почти неслыханное новшество, Горбачев поддержал одного куровода из Привольного, порекомендовав и разрешив ему открыть розничную торговую точку в Ставрополе[399]. Незадолго до своего перевода в Москву в 1978 году Горбачев направил в ЦК очень смелую служебную записку, где не побоялся назвать деревню “внутренней колонией”. Он писал, что колхозы получают за свою продукцию меньше, чем затрачивают на ее производство. Отсутствие сельских школ и других общественных институтов (о чем как раз писала Раиса Горбачева в своей диссертации) приводит к тому, что способные кадры просто бегут из села. Горбачев обращал внимание на “порочный круг”, в котором нехватка кормов для животных и техники приводит к снижению производительности, что, в свою очередь, приводит к уменьшению поставок кормов и техники, необходимых как раз для увеличения производительности[400]. Некоторые коллеги предостерегали Горбачева, советовали ему не высовываться, но он их не послушал. По словам премьер-министра Косыгина, записка Горбачева произвела эффект “бомбы” на заседании комиссии, занимавшейся подготовкой пленума ЦК по сельскому хозяйству в 1978 году. Однако единственным результатом того пленума, как вспоминал Горбачев, стало предложение увеличить производство сельскохозяйственной техники. Как говорится, “гора родила мышь”[401].
Двойственность Горбачева (вслух он вторил официальной позиции партии, а в глубине души его воротило от многого, что творилось) оборачивалась для него дилеммой, которую метко описал Андрей Грачев: “Что же мог он сделать, как вести себя, не изменяя студенческому прошлому, общим с Раисой взглядам, позициям и надеждам, как не поддаться всей этой рутине, не распуститься, подобно провинциальным ‘вождям’, и не ассимилироваться, при этом никому себя не противопоставляя и не самоизолируясь?”[402]
Ответ здесь такой: совмещать и то и другое Горбачеву не удавалось. Больше того, ни то, ни другое ему не удавалось делать в полной мере. Он действительно противопоставлял себя многим своим коллегам или, по крайней мере, держался от них в стороне и действительно самоизолировался от некоторых из них, но при этом не столько сохранял верность своим и Раисиным ценностям, сколько искусно маневрировал, желая обеспечить блестящее будущее себе и своим идеям. Это объясняет, почему бывшие подчиненные, делясь впечатлениями о Горбачеве на посту первого секретаря крайкома партии, дают диаметрально противоположные отзывы. Другое объяснение состоит в том, что люди, сами рассчитывавшие подняться на такую же высоту или хотя бы сравняться с Горбачевым интеллектуально, просто завидовали ему, а те, кто довольствовался более скромным статусом, были благодарны ему за щедрость, к какой обязывало его высокое положение. Интеллект и высокие нравственные принципы Горбачева вызывали у некоторых людей особенное уважение, а он, в свой черед, проявлял особую заботливость по отношению к ним. С другой стороны, его самомнение и чувство собственной правоты, а также потребность в чужом внимании и восхищении раздражали других – прежде всего тех, кто страдал похожим честолюбием.
Некоторые бывшие коллеги восхищались Горбачевым тогда и восхищаются им до сих пор. Другие ненавидят его сейчас и утверждают, будто ненавидели его с самого начала. Его бывший спичрайтер Иван Зубенко с горечью вспоминает: “Чем ближе его узнаешь, тем больше разочаровываешься”[403]. Но, по словам Виктора Калягина, который тоже хорошо знал Горбачева: “Он молодец был… воодушевлял, шутил, смеялся, спиртного не употреблял. Мысли у него были очень хорошие, прогрессивные”[404]. Виктор Казначеев обвиняет Горбачева в разнообразных грехах, утверждая, что они водились за ним еще в 1978 году и даже раньше: Горбачев никого не слушал; проводил одностороннюю политику; разделял и властвовал; был мстителен и крайне обидчив; избегал сложных решений; “имитировал кипучую деятельность”; никогда не доводил начатого до конца; находился под каблуком у жены; отличался “патологической жадностью”; вел сладкую жизнь на роскошной даче; “бесконечно завидовал другим”; держался правила – “Своих врагов надо душить в собственных объятиях”[405]. Но сам Казначеев был не только завистником, но, по-видимому, еще и коррупционером. Говорили, что, возглавляя Ставропольский горком партии, он выстроил внушительный кинотеатр как памятник собственному руководству. Он передавал роскошные квартиры важным “шишкам”, от которых сам ожидал каких-то благодеяний, а еще заставлял несколько предприятий слать ему “подарки”, в том числе особенно изящные и добротные ботинки, туфли и тапочки, которые он затем презентовал высокопоставленным московским чиновникам, когда те приезжали отдыхать на курорты Северного Кавказа. Наверняка у Горбачева руки чесались уволить Казначеева, но тот, находясь под протекцией Кулакова, не только сохранил свое кресло, но со временем даже сделался заместителем Горбачева[406].
Поротов – комсомольский чиновник, который в 1955 году предоставил Горбачеву первое место работы, – называл своего протеже “тщеславным и обидчивым”, “двуличным” (из-за привычки говорить “разным людям разные вещи”) человеком, не имевшим “настоящих друзей”, убежденным в собственных исключительных достоинствах, обладавшим огромной жаждой власти и потому лебезившим перед начальством, от которого зависела его карьера[407]. Анатолий Коробейников подготавливал для Горбачева тексты выступлений. Будучи выпускником московской Академии общественных наук при ЦК КПСС, он гордился высоким качеством той работы, которую выполнял для начальника. Тем более обидно ему было, что Горбачев не только нещадно “погонял” своих помощников, но и умалял их заслуги. “В крайкоме есть два мудака, – будто бы говорил Горбачев, – [Иван] Зубенко [другой спичрайтер] да Коробейников, из которых, если их погонять, можно что-то выдавить”. На словах Горбачев без конца подчеркивал, что “не любит угодников”, а на деле “еще как любил!”, добавлял Коробейников. Компетентность Горбачева он оценивал низко: “…два высших образования – юридическое и сельскохозяйственное, но у меня сложилось впечатление, что по-настоящему он не имел ни одного”. Горбачев гордился своим “философским” подходом ко всему, но на деле выходило иначе – “недоверчиво… относился к ‘научным заходам’, которые мы, ‘спичрайтеры’, пытались вносить в его речи и доклады”. Он понимал: чтобы подняться еще выше, нужно блистать, но, так как он был “одиночкой”, не имел “друзей или верных соратников”, ему всего приходилось добиваться самостоятельно. Конечно, признает Коробейников, у него была жена, но она часто оказывалась “невежественной”, а те из помощников Горбачева, кто ясно показывал, что видят это, были “обречены”[408]. Вот как описывал Горбачева Зубенко: “…сначала [он] клевал тебе мозг, а потом держал тебя на расстоянии. За все годы, что я у него работал, он ни разу не предложил мне выпить с ним чаю. А вот Мураховский [преемник Горбачева] часто звал меня на чай и часто расспрашивал про семью”. Горбачев был “перфекционистом”, утверждает Зубенко, причем очень придирчивым. “Требовал, чтобы все было ‘чин чином’. Например, нельзя было просто сказать, что на часах три-пятнадцать: следовало говорить ‘пятнадцать-пятнадцать’. А еще он очень бурно выражал эмоции – если его что-то не устраивало, сразу срывался на крик и брань. И никогда ни за что не благодарил. Если, скажем, кого-то обвиняли в пьянстве, то Мураховский обязательно проверял, есть ли основания для таких обвинений, а Горбачев ничего не проверял, просто увольнял беднягу”[409].
Зато другой коллега, знавший Горбачева с иной стороны, запомнил его как человека, который не только многое схватывал на лету и “быстро решал… вопросы”, но еще и “поднимал всех на ноги”[410]. А Николай Пальцев, возглавлявший при Горбачеве местный комсомол, вспоминал: “Мы, молодые руководители, его тогда боготворили. Молодой, энергичный, думающий, предлагающий какую-то новизну. Манера общения была свободная, доступная, запросто разговаривал на любые темы, откровенно. Мы идем с моим сынишкой (ему лет 5 было) мимо дома Горбачева, а он выходит из дома на противоположной стороне. Он переходит улицу. Он мне: ‘Привет, Николай! Это кто?’ Я: ‘Сын’. Он: ‘Привет! Как тебя зовут? Что умеешь? Вот прочти, что написано’. А там была вывеска: ‘Управление внутренних дел’. Сын читает. ‘Слушай! Ты еще первым секретарем станешь крайкома партии! Молодец!’ Нас, его помощников, такие вещи всегда вдохновляют, заставляют энергичнее работать”[411].
Виталий Михайленко был молодым секретарем райкома партии, когда его пригласили на праздничное мероприятие, где собрались краевые чиновники и их жены. Михайленко слыл обаятельным человеком и славился умением играть на аккордеоне. “Ну, наверное, я был душой компании, – вспоминал Михайленко (в 2005 году это был жизнерадостный полный человек, который посреди интервью вдруг раскрыл аккордеон и пригласил американских гостей вместе с ним спеть русские народные песни), – а Горбачев по природе своей тоже душа компании… И он был заводилой, организатором всех песен. Я удивился, какая у него память и как много он знал песен… у него любимая песня была танго: ‘вдыхая розы аромат, тенистый вспоминаю сад и слово нежное ‘люблю’, что вы сказали мне тогда’. И он любил танцевать”[412]. Это совсем не похоже на описание человека, лишенного друзей, однако Михайленко подтверждает, что Горбачев явно предпочитал более уютные встречи в тесном кругу, где беседовали среди прочего о философии и об искусстве (а большинство его коллег-партийцев не способны были поддерживать разговор на такие темы). Чего он не переносил совсем, по словам Михайленко, это как раз тех затяжных хмельных застолий, которые так любили провинциальные партийные вожди. Хобби у Горбачева не было, добавил Михайленко, любимым способом провести досуг оставались для него долгие прогулки с женой где-нибудь на природе. Михайленко вспоминал, что Горбачев, в отличие от Казначеева, работал с большой отдачей: “Он вообще машина такая, он концентрирует эту энергию, напряжется и начинает выдавать пласты, прям блоками. Он вызывал стенографисток. Ему надиктовали материал, а он им [стенографисткам] надиктовал материалы и после расшифровки правил”. Он не просто сам писал себе речи – однажды он даже подготовил текст выступления для одной учительницы из Ставрополья, которую пригласили в 1976 году на XXVI съезд КПСС (это была огромная честь, и удачное выступление должно было создать благоприятное впечатление о руководителе, стоявшем за учительницей)[413].
Михайленко опроверг ставропольских критиков Горбачева и по другим пунктам. Никакой роскошной личной дачи Горбачевы себе не строили. Они пользовались одним из двух небольших домов, которые предназначались специально для ставропольского партийного и правительственного чиновничества[414]. Раису Горбачеву Михайленко знал как преподавательницу сельскохозяйственного института, ему довелось побывать ее студентом, и, по его отзыву, она была совершенно чудесная: “Прекрасная жена, превосходная, которая следит за модой, образованная, умная женщина… она очень ровно, спокойно говорила. Она была моим преподавателем в сельскохозяйственном институте. Ее студенты просто боготворили. …Она если бы была не Горбачева, а Титаренко, она была бы не менее популярной”[415]. Но вспоминал Михайленко и другое: как Горбачев маневрировал, желая привлечь и удержать внимание вышестоящих чинов в Москве, попутно оттачивая до совершенства те хитрые приемы, которые пригодятся ему позднее, когда он сам окажется в Кремле. После сбора урожая Горбачев устраивал массовые празднества на главной площади Ставрополя, и демонстранты, съехавшиеся со всего края, несли флаги, транспаранты и большие портреты высших советских руководителей. И кто же решал, в каком именно порядке следует расположить портреты Брежнева, Косыгина, Кириленко и остальных вождей, от благосклонности которых зависели и судьба самого Горбачева, и участь вверенного ему края? Это решал лично Горбачев. Он следил за всеми кремлевскими событиями и, кажется, хорошо знал распорядок дня Брежнева. После беседы с кем-нибудь из членов Политбюро он немедленно вызывал своих главных ставропольских помощников, даже если дело было в выходной, и сообщал им о содержании беседы. Зачем? По словам Михайленко, “естественно, он знал, что об этом будет обязательно доложено наверх”[416].
По мнению Михайленко, Горбачев был “тонким психологом”. Когда заместитель главы Ставропольского краевого правительства женился на своей секретарше, оказалось, что она “психологически не подготовлена” к тому, чтобы влиться в ряды ставропольской элиты. Тогда Горбачев проявил большое терпение и такт, поддерживал ее, помогал сглаживать какие-то шероховатости, пока все не наладилось. Он повел себя необычно. Но не менее необычно Горбачев повел себя и в другой раз, когда позвонил Михайленко в девять часов вечера и выдал ему пятнадцатиминутную “тираду”: он отчитывал его за недостаточную заботу о городском парке имени Ленинского комсомола. Похоже, на Михайленко донес Казначеев. “Так больно я ее перенес, что и сегодня разнос этот трудно вспоминать”, – писал Михайленко. А на следующий день Горбачев набросился уже на Казначеева. “Но я еще и тогда не понимал, – продолжает Михайленко, – что ‘великий режиссер’ Горбачев нас искусно стравливает. Ему это было просто необходимо: сталкивать людей лбами. Это свое ‘искусство’ он использовал и в Москве между членами Политбюро, отчего они и не ладили между собой”[417].
Именно в эти годы Горбачев подружился с председателем КГБ Юрием Андроповым, тоже уроженцем Ставрополья. Отдыхая на Кавказе, Андропов с женой, Татьяной Филипповной, обычно держались особняком, но из тех десяти-двенадцати дней, что Андроповы находились там, Горбачев, как правило, проводил с ними два-три дня[418]. Два раза они одновременно отдыхали в санатории “Красные камни”, вместе с семьями совершали прогулки в окрестностях Кисловодска, ездили в горы. Иногда они допоздна засиживались у костра, жарили шашлыки. “Андропов, как и я, не был склонен к шумным застольям ‘по-кулаковски’, – вспоминал Горбачев. – Прекрасная южная ночь, тишина, костер и разговор по душам”. Иногда Андропову привозили магнитофон, и он ставил песни главных бардов-шестидесятников – Владимира Высоцкого и Юрия Визбора, чьи политически неблагонадежные песни не внушали доверия идейным блюстителям. Не все их песни находились под запретом, некоторые выпускались официально, на пластинках, а Высоцкий вообще играл главные роли на сцене московского Театра на Таганке. Однако многие песни все равно можно было услышать только на кассетах, которые почитатели барда тайком передавали друг другу для перезаписи и просили не афишировать, как к ним это попало. Андропов не просто любил слушать эти песни – они с женой сами их пели. А однажды Андропов предложил Горбачеву соревноваться – кто больше знает казачьих песен. “Я легкомысленно согласился и потерпел полное поражение, – вспоминал Горбачев. – Отец Андропова был из донских казаков, а детство Юрия Владимировича прошло среди терских”[419].
Андропову было в ту пору слегка за пятьдесят, у него редели волосы, а очки придавали лицу почти интеллектуальный вид. Достаточно ли Горбачев сблизился с ним? Сам Горбачев испытывал по этому поводу некоторые сомнения. Как он убедился позднее, “в верхах простые человеческие чувства мало возможны”[420]. “Он меня не посвящал в какие-то закрытые, скрытые вопросы, – вспоминал Горбачев, – в то, что было в ведении генсека и Политбюро”. Однако с Горбачевыми и в особенности с Раисой Андропов чувствовал себя достаточно раскованно, чтобы вести вполне откровенные беседы. “Он с Раисой, например, мог три часа сидеть и разговаривать… Что с молодежью происходит, какие настроения? Она ему много рассказывала”. Однажды в 1975 году, когда советский строй начал подавать признаки застоя, а одряхление вождей уже всем бросалось в глаза, Горбачев набрался смелости и сказал: “Вообще, у меня такое впечатление, что вы не думаете о будущем страны. Он говорит: ‘Ты что? Ты что несешь?’ Я говорю: ‘Ну как, посмотрите последнюю фотографию перед парадом на Красной площади, ноябрьскую, последнюю фотографию… Кто к вам на смену придет в вашем поколении, кто?’ ‘Ну что ты, решил нас всех похоронить, что ли?’ ‘Как я гляну на пальто и шапки [на трибуне ленинского Мавзолея]… Не бывает леса без подлеска’”.
Андропов не стал отчитывать Горбачева за такую дерзость. Он ответил, что государству нужны всякие руководители – и старые, и молодые: старые будут предостерегать молодых от излишней прыти, но в то же время, глядя на молодых, сами будут работать лучше и усерднее. А через несколько лет, когда Горбачева перевели в Москву и сделали секретарем ЦК КПСС, Андропов сказал ему с улыбкой: “Ну, подлесок, поздравляю”[421].
Что же за человек был этот глава госбезопасности, который отправлял диссидентов в психушки, а сам слушал запрещенного Высоцкого? По отцовской линии предки Андропова действительно были казаками, но родители к казачеству уже не принадлежали. Более того, его мать была еврейкой, ее звали Евгения Флекенштейн. Отец Андропова умер в 1916 году, а после смерти матери в 1923-м мальчик жил в семье отчима. Работать он начал в 1928 году, в возрасте четырнадцати лет, потом стал киномехаником, а в восемнадцать лет устроился матросом на речное судно. Позже Андропов любил повторять совет, услышанный тогда от боцмана и явно применимый к беспощадному миру Кремля с его подковерными схватками: “Жизнь, Юра, – это мокрая палуба. И, чтобы на ней не поскользнуться, передвигайся не спеша. И обязательно каждый раз выбирай место, куда поставить ногу!”[422]
Потолком официального образования для Андропова стал техникум речного транспорта, который он окончил в 1936 году. После работы в комсомольских организациях в Ярославле и Карелии и перехода в 1944 году на партийную службу в Петрозаводске он пошел учиться сначала в Петрозаводский государственный университет, а затем в Высшую партийную школу при ЦК КПСС, но так и не окончил ни одно из этих учебных заведений. Он много читал, пытался самостоятельно изучать английский и немецкий языки. Георгий Арбатов, директор Института США и Канады Академии наук СССР, был ближайшим советником Андропова с 1960-х годов до самой его смерти в 1982 году. “Андропов выделялся среди тогдашних руководящих деятелей, – вспоминал он, – в том числе ‘оснащенных’ вузовскими дипломами и даже научными титулами как весьма яркая фигура”[423]. Другой советник Андропова, экономист Олег Богомолов, тоже придерживавшийся либеральных взглядов, вспоминал, что в 1960-е годы видел на столе у Андропова сочинения Монтеня и Макиавелли. “Зачем, почему это у вас?” – полюбопытствовал Богомолов. “Чтобы разговаривать с вами более или менее на равных”, – ответил Андропов[424].
Арбатов и Богомолов входили в группу “консультантов”, которую Андропов создал, когда заведовал Отделом ЦК КПСС по связям с иностранными коммунистическими партиями с 1957 по 1967 год. В течение пяти последних лет этого периода Андропов также занимал высокий пост секретаря ЦК КПСС. Однако подчиненный ему отдел оставался оазисом относительного свободомыслия, а работавшие там консультанты представляли собой ни больше ни меньше как “горбачевскую команду”, набиравшуюся опыта. Помимо Арбатова и Богомолова, туда входили Георгий Шахназаров (позднее – главный советник Горбачева по политике и праву), Федор Бурлацкий (позднее – главный редактор “Литературной газеты”), Александр Бовин (журналист и исключительный универсал), Лев Делюсин (китаист) и Геннадий Герасимов (позднее – пресс-секретарь МИДа). Андропов ясно давал понять, что ждет от своих консультантов откровенности: “В этой комнате разговор начистоту, абсолютно открытый, никто своих мнений не скрывает. Другое дело – когда выходишь за дверь, тогда уж веди себя по общепризнанным правилам”[425].
Подобно Горбачеву, Андропов был вежлив и тактичен, не курил, пил умеренно. Оба они умели сделать так, чтобы другим было уютно в их присутствии. Оба держали тон, оба сами писали себе речи – или, по крайней мере, переписывали их по много раз за спичрайтерами. (Андропов, к тому же, сочинял стихи.) И оба неважно разбирались в экономике[426]. Поэтому неудивительно, что Андропов проникся к Горбачеву симпатией, да такой сильной, что весной 1977 года он назвал его имя в разговоре с Арбатовым, сказав, что именно такие молодые руководители и являются надеждой страны. В ту пору Брежнев находился уже в тяжелом состоянии телесного и умственного угасания. Два сердечных приступа (один случился в начале 1950-х, второй – в 1957 году) не нанесли ему заметного вреда, как не подорвал его здоровье и новый приступ, произошедший в 1968 году, во время советского вторжения в Чехословакию. Но к 1973 году Брежнев уже принимал болеутоляющие и успокаивающие, а они вызывали заторможенность и депрессию[427]. Андропов, с 1967 года занимавший должность председателя КГБ, лучше других знал о тяжелой болезни Брежнева и потому отреагировал особенно остро, когда Арбатов (как Горбачев однажды в Ставрополе) посмел высказать опасения по поводу того, что многие вожди уже совсем одряхлели, а на смену им идут явно заурядные кадры.
Как вспоминал Арбатов: “Андропова это разозлило (может быть, потому, что он в глубине души сам с такой оценкой был согласен), и он начал резко возражать: ты, мол, вот говоришь, а ведь людей сам не знаешь, просто готов все на свете критиковать.
– Слышал ли ты, например, такую фамилию – Горбачев?
– Нет, – отвечаю.
– Ну, вот видишь. А подросли ведь люди совершенно новые, с которыми действительно можно связать надежды на будущее”[428].
Если Горбачев возлагал надежды на Андропова, то Андропов возлагал надежды на Горбачева. Ведь если тот сетовал на изъяны советской системы в беседе с Андроповым, поделившись с одним из самых высокопоставленных людей в Кремле мыслями, которые не мог высказать публично, то, возможно, ему все еще открыт путь на самый верхний этаж этой системы. И все-таки Андропов карабкался по партийной лестнице еще при Сталине, и это научило его предельной осторожности: по некоторым сообщениям, после войны он сам ждал ареста со дня на день[429]. А пребывание на должности посла СССР в Венгрии с 1954 по 1957 год укрепило его бдительность. Вначале он резко выделился среди прочих московских “наместников” в Восточной Европе тем, что решил получше понять страну, в которую его направили, даже попытался овладеть венгерским языком (очень сложным и не похожим на большинство европейских языков). Но позже, осенью 1956 года, он с возраставшей тревогой следил за тем, как начинает разворачиваться Венгерская революция: венгерские интеллектуалы восстали против жесткого, по сути, сталинского режима (сохранившегося там даже после смерти Сталина); к массовым демонстрациям присоединились рабочие и студенты; коммунисты либерального толка, вроде Имре Надя, попытались реформировать режим и тем самым сдержать волнения; в страну вошел первый контингент советских войск, чтобы усмирить беспорядки. Поначалу Хрущев и остальное советское руководство не решались подавить восстание, и войска были выведены. Андропов же побуждал их действовать, подкрепляя свои доводы фотографиями трупов венгерских коммунистов, повешенных на уличных фонарях и на деревьях. Эти снимки, доставленные лично Хрущеву, убедили его вернуть войска в Будапешт, что и было сделано 4 ноября 1956 года[430]. Когда советские танки начали подавлять восстание, возле советского посольства завязалась перестрелка, и мятежники палили по посольскому лимузину Андропова. Жена Андропова, испугавшись за свою жизнь и за жизнь мужа, заболела (и впоследствии так полностью и не оправилась от болезни)[431].
У Андропова развился, по определению Арбатова и советского историка-диссидента Роя Медведева, “венгерский комплекс”, а именно опасения, что попытки реформ “снизу” обречены перерасти в бесчинства толпы (тут можно добавить, что полвека спустя подобный же комплекс проявился у российского президента Владимира Путина)[432]. Официальная советская версия событий в Венгрии гласила, что махинации западных империалистов спровоцировали попытку “контрреволюции” правого крыла. Андропов же знал правду – что большинство венгров, в том числе пролетарии, взбунтовались против режима, – а потому всегда отдавал предпочтение контролируемым процессам реформ “сверху”, которые должны ослабить потенциал народных волнений. Потому-то после подавления восстания Андропов и рекомендовал назначить правителем Венгрии относительно умеренного Яноша Кадара; потому-то он окружил себя умными, непредвзято мыслившими консультантами в ЦК; потому-то он считал разумным продвигать Горбачева. Но ровно по этой же причине в 1968 году он оказался в числе первых советских руководителей, которые призвали к советскому вмешательству в чехословацкие дела и к подавлению Пражской весны. Еще в марте он предупреждал: “Положение действительно очень серьезное… Методы и формы… очень напоминают венгерские”[433]. И по этой же причине, будучи председателем КГБ, он жестоко преследовал диссидентов, многие из которых мечтали о том, чтобы СССР следовал высоким идеалам, провозглашенным в его собственной конституции.
Разумеется, карательные меры, которые принимал Андропов, не являлись его личной инициативой. Такова была политика режима в целом. И прежде чем подавлять инакомыслие, Андропов пытался мягко воздействовать на инакомыслящих. С некоторыми из них он даже встречался лично, а с “отцом” советской водородной бомбы Андреем Сахаровым, ударившимся в диссидентство, он разговаривал по телефону[434]. Однако инстинктивная осторожность Андропова взяла верх. Еще в начале 1960-х годов Шахназаров лично наблюдал, как с Андроповым происходили почти физические метаморфозы, когда ему звонил Хрущев: “Буквально на моих глазах этот живой, яркий, интересный человек преобразился в солдата, готового выполнять любой приказ командира. В голосе появились нотки покорности и послушания. Впрочем, подобные метаморфозы мне пришлось наблюдать позднее много раз. В Андропове непостижимым образом уживались два разных человека – русский интеллигент в нормальном значении этого понятия и чиновник, видящий жизненное предназначение в служении партии”[435].
Среди главных заместителей Андропова на посту председателя КГБ были два брежневских “верных пса”, следивших за каждым шагом шефа, – Семен Цвигун и Георгий Цинев. Передавали, что на обсуждениях в Политбюро Андропов выступал против грубых методов, какие пускались в ход против некоторых реформаторски настроенных деятелей культуры, в том числе его любимого барда Владимира Высоцкого. Но в обозримом будущем он не видел никакой возможности для радикальных перемен вроде тех, которые в итоге предложит стране Горбачев. В 1975 году Андропов помог склонить Брежнева к подписанию Хельсинкских соглашений о безопасности и сотрудничестве в Европе, хотя “третья корзина” требовала от стран, подписывавших этот договор, соблюдения прав человека и политических свобод, которые в СССР сплошь и рядом попирались. “Вот лет через пятнадцать-двадцать мы сможем позволить себе то, что позволяет себе сейчас Запад, – большую свободу мнений, информированности, разнообразия в обществе, в искусстве, – говорил Андропов дипломату Анатолию Ковалеву. – Но это только лет через пятнадцать-двадцать, когда удастся поднять жизненный уровень населения”[436]. Придя к власти в 1985 году, Горбачев поменял очередность этих двух условий и начал продвигать политические реформы, хотя советская экономика оставалась в ту пору в печальном состоянии. Но если Андропова пугала одна мысль о том, что свобода вырвется из-под контроля, то и Горбачев не был вполне уверен в успехе плюрализма, потому что, изо всех сил ратуя за гласность и демократизацию, он переступал андроповские запреты.
Алексей Косыгин, много лет занимавший пост премьер-министра, тоже проводил отпуск в вотчине Горбачева. Если воспользоваться принципом разграничения, знакомым коммунистам, – “красных” (идеологов и партийных аппаратчиков) и специалистов (людей с инженерным образованием, вначале сделавших карьеру в промышленности), – то Косыгин относился к специалистам. Он родился в 1904 году и окончил Ленинградский текстильный институт, а в 1939 году его назначили народным комиссаром текстильной промышленности СССР. Уже в 1946 году он стал кандидатом в члены Политбюро ЦК ВКП(б), а полноценным членом Политбюро был избран два года спустя. В 1949 году Косыгин чудом уцелел, когда началось “Ленинградское дело” – печально знаменитый процесс, в рамках которого Сталин распорядился арестовать и ликвидировать тех членов Политбюро, кто имел связи с Ленинградом (в том числе “престолонаследника” Алексея Кузнецова). В 1964 году, когда отстранили от власти Хрущева, Косыгин сменил его на посту премьер-министра. В течение следующего года он продвигал программу частичных экономических реформ, и некоторое время в нем видели возможного соперника Брежнева.
Подобно Андропову (и в отличие от большинства остальных членов Политбюро), Косыгин был вдумчивым и серьезным. По свидетельству главного кремлевского врача Чазова, близко наблюдавшего Косыгина в течение многих лет, этот человек с грубыми чертами лица и вечной стрижкой “ежик” был прямолинеен, умен, тверд и наделен потрясающей памятью[437]. Однако в нем не было открытости, свойственной даже замкнутому Андропову. Горбачев вспоминал, что, отдыхая на Северном Кавказе, Косыгин держался осторожно и сдержанно. “Даже тогда, когда мы оставались с Косыгиным вдвоем, он… оставался как бы в собственной скорлупе”. О сталинских временах Косыгин не любил говорить, но однажды с горечью заметил: “Скажу вам, жизнь была тяжелой. Прежде всего морально, вернее – психологически. Ведь, по сути дела, осуществлялся сплошной надзор, и прежде всего за нами. Где бы я ни был, нигде и никогда не мог остаться один”. В отличие от Брежнева, обожавшего роскошь, и Андропова, который относился к ней терпимо, Косыгин, по словам Горбачева, отличался скромными, даже “аскетичными” вкусами. Приезжая в “Красные камни”, он не занимал отдельную дачу, а поселялся в общем корпусе санатория, хотя, уточнял Горбачев, эта скромность была “своеобразной, ибо в таких случаях он сам и его службы занимали целый этаж”[438]. Косыгин терпеть не мог, когда в поездках по краю ему “докучало местное начальство”, вспоминал Горбачев; “не было у него склонности к трапезам, к пустопорожней болтовне за столом”. Зато, приезжая на Ставрополье, он встречался с руководителями колхозов и совхозов – возможно, потому, как замечает Горбачев, что “в сельском хозяйстве не очень хорошо разбирался”, но при этом “стремился понять, в чем дело, почему аграрный сектор хронически отстает”.
О присущем Горбачеву сочетании серьезности и человеческого обаяния косвенным образом свидетельствует уже то, что нелюдимый Косыгин пригласил его на скромное торжество по случаю дня рождения. Присутствовали его взрослая дочь Людмила, подруга Людмилы и еще несколько человек. Когда Косыгин включил музыку и пригласил на танец подругу дочери, Горбачев галантно пригласил Людмилу. Вдвоем с Косыгиным они подолгу прогуливались по сельской местности, и у Горбачева то и дело вырывались жалобы. Казалось бы, он руководит всем Ставропольем, но его по рукам и ногам связывают бесконечные укаания из Москвы, так что у него нет “ни права, ни финансовой возможности принимать даже самые рядовые решения”. В отсутствие ощутимых стимулов к труду колхозники работали спустя рукава, рабочие тоже филонили, а в местных больницах и поликлиниках элементарно не хватало врачей и медсестер. Косыгин как-то по-особому молчал, по-видимому, выражая согласие. Однажды Горбачев сказал ему, что отчасти виной всему провал экономической реформы, которую когда-то предлагал сам Косыгин, и спросил: “Почему же вы уступили, дали похоронить реформу?” Обычно Косыгин спокойно относился к горбачевским “дерзостям” (как называл это сам Горбачев), иногда молча улыбался, показывая, что разделяет мнение Горбачева. Но тут он парировал: “А почему вы, как член ЦК, не выступили на Пленуме в защиту реформы?”[439]
Дисциплинированный Косыгин всю жизнь занимался греблей. В середине 1970-х чуть не произошла трагедия: он потерял равновесие и перевернулся вместе с байдаркой, едва не утонув. Оказалось, с ним случился небольшой удар. Со временем он оправился и даже вернулся к обязанностям премьер-министра, но, по свидетельству Чазова, “это был уже не тот Косыгин”. Реальная власть в правительстве постепенно перешла к его первому заместителю Николаю Тихонову – старому бюрократу и верному “брежневцу”, который в дальнейшем будет препятствовать продвижению Горбачева наверх.
Михаил Суслов тоже приезжал отдыхать на Ставрополье. Он родился в 1902 году, входил в состав Политбюро с 1952 года, а в 1943–1944 годах сам возглавлял Ставропольский крайком. Руки его нельзя было называть чистыми: с 1944 по 1946 год он был председателем бюро ЦК ВКП(б) по Литовской ССР с чрезвычайными полномочиями и отвечал за повторную оккупацию Литвы, сопровождавшуюся кровавыми репрессиями, арестами и высылкой тысяч людей. Но сердцем и умом Суслов был идеологически чист. Он славился своим аскетизмом и был, по воспоминаниям Горбачева, “абсолютный, стопроцентный бессребреник. Чистоплотный… можно на свет смотреть. Ходил, приезжал в калошах – на ботинки одеты – и длинный серый плащ. Доходил до лифта, снимал калоши старые. Ехал на работу на машине со скоростью пятьдесят километров в час. Ни на один километр больше. Длинный хвост, все ехали, никто не мог обогнать. Единственный, кто обгонял, – [член Политбюро, маршал Советского Союза Дмитрий] Устинов”[440].
Суслов внушал всем такой трепет, что даже Брежнев, всегда “тыкавший” всем кремлевским соратникам, кроме Косыгина, обращался к Суслову по имени-отчеству: Михаил Андреевич. Горбачев искал общества Суслова, чье одобрение было не менее важно, чем похвала Андропова, и Суслов тоже проникся к нему симпатией. Уже одно то, что Горбачев действительно читал Маркса и Ленина (в отличие от большинства руководителей) и просил Суслова помочь ему в понимании их текстов, подтверждало мнение Суслова о том, что труды “отцов-основателей”, в учение которых он сам искренне верил, не утратили своего значения. По рассказам вечного злопыхателя Казначеева, именно Горбачев уговорил Суслова лично почтить своим присутствием праздник по случаю двухсотлетия Ставрополя. Суслов приехал в город вместе с дочерью Майей (причем это событие пришлось на день рождения Майи), а жена Горбачева “никого к ней не допускала. И, видимо, по этой причине жен других секретарей крайкома [в том числе, и жену Казначеева] не пригласили на званый вечер, посвященный этой дате”[441].
Пользуясь близостью Ставрополья к горным курортам, Горбачев познакомился и с другими советскими лидерами. У Виктора Гришина, много лет возглавлявшего Московский горком партии (это его неуклюжая попытка выдвинуть себя кандидатом на освободившуюся после Черненко должность генсека ознаменовала последний выпад брежневской старой гвардии против Горбачева), остались приятные воспоминания о нем и о Раисе, с которыми он познакомился в Железноводске в начале 1970-х. “Он был молод, энергичен, вел себя раскованно, был радушен и гостеприимен… В воскресный день мы семьями ездили на Домбай, останавливались в Теберде, ловили рыбу в реке, обедали. Наш хозяин был любезен, внимателен. Были и другие встречи. Мы были довольны друг другом”[442].
Путешествия за границу, особенно в капиталистические страны, как ни парадоксально, относились к самым ценным подаркам, какими советская власть награждала своих преданных служителей. Ездить на Запад позволялось лишь самым политически благонадежным людям. Предпочтение отдавалось тем, кто выглядел особенно привлекательно, умел складно говорить и потому должен был произвести нужное впечатление на принимающую сторону. Горбачев с женой были в этом смысле идеальными кандидатами. Как вспоминал сам Горбачев – “международный отдел ЦК, когда они видели, ну так сказать, мой определенный уровень, интерес и способность вести разговор [с иностранцами], они начали меня тянуть, то туда, предлагать, то туда”[443]. До 1970 года зарубежные поездки Горбачева ограничивались странами советского блока – ГДР, Чехословакией и Болгарией. А между 1970 и 1977 годами он не менее пяти раз побывал в Западной Европе.
Его первое знакомство с западными европейцами состоялось в Москве, в 1961 году, во время Всемирного форума молодежи, когда его “прикрепили” к итальянской делегации. Принимать иностранную делегацию, да еще из Италии – страны, чью коммунистическую партию считали в Кремле особенно важной, – было большой честью. Горбачеву довелось много часов общаться с раскованными итальянцами, и этот опыт раскрыл ему глаза. Он познакомился с Акилле Оккетто, будущим главой компартии Италии (в 1988–1994 годах), а еще открыл для себя различия в национальных характерах (“За все дни форума не было случая, чтобы они пришли к началу работы”) и столкнулся с предвестниками того “еврокоммунизма”, который будет преследовать Кремль до тех пор, пока Горбачев, став лидером страны, сам не возьмет на вооружение его свободные принципы. Молодой редактор одного советского журнала рассказал итальянцам, что однажды он спросил французского художника-абстракциониста, захочется ли ему лечь в постель с женщиной, чей портрет не обнаруживал ни малейшего сходства с человеческим телом. Но вместо того чтобы рассмеяться в ответ, итальянский делегат набросился на советского редактора: “Советский товарищ выступил в духе нацизма, именно нацисты так относились к представителям абстрактного искусства, многие из которых были активными участниками борьбы с фашизмом”[444].
Так совпало, что когда чете Горбачевых представилась первая возможность съездить на Запад вместе – а произошло это в сентябре-октябре 1971 года, – они отправились в составе советской делегации в Италию. В план поездки входило несколько непременных “братских” встреч с деятелями компартии Италии и участие в мероприятии, посвященном газете итальянских коммунистов “Унита”. А еще там случился неловкий эпизод, когда 11 сентября пришло известие о кончине Хрущева, который с момента своей вынужденной отставки так и оставался “неугодным лицом”, живя фактически под домашним арестом. Итальянцы были очень высокого мнения о Хрущеве, особенно уважали его за антисталинскую кампанию, и теперь они поинтересовались мнением Горбачева о покойном. Ему пришлось промямлить что-то невразумительное, чтобы ни единым словом не опровергнуть официальную позицию партии и не выдать собственного восхищения заслугами Хрущева[445].
В Италии Горбачевы заметили то, что они называли “противоречиями капитализма”: непомерно высокие цены на обувь, страшноватое зрелище – жилые дома, стоящие пустыми оттого, что беднякам не по карману аренда квартир. На Сицилии (где делегация провела четыре дня) им бросился в глаза резкий контраст между престижными кварталами роскошных вилл и грязными улицами, кишевшими нищими. А еще их поразило, насколько непринужденно итальянцы общаются друг с другом и насколько откровенно, искренне и радушно – с советскими гостями. Это нисколько не напоминало поведение советских людей у себя на родине, где они хамили друг другу в магазинах, стоя в длинных очередях к полупустым прилавкам, а с иностранцами боялись вступать в разговоры, чтобы не навлечь на себя подозрение властей.
Больше всего эта поездка запомнилась Горбачеву тем, что он влюбился в увиденную страну и ее культуру. В течение всего путешествия – а побывали они и в Риме, и в Турине, и во Флоренции, – его жена заносила в путевой дневник разные впечатления. Например, ее внимание привлек памятник Джузеппе Гарибальди, великому объединителю Италии: на рельефе постамента он был изображен вместе с женой![446] Горбачеву запомнились фрески и скульптуры Микеланджело, римские холмы в лучах заходящего солнца, галерея Уффици во Флоренции, виды из автобуса, проезжавшего мимо оливковых и миндальных, лимонных и апельсиновых рощ, а еще запомнилось, как они с товарищами пели русские песни, когда автобус ехал “под небом Сицилии”. Во всех этих воспоминаниях проступают в первую очередь не политические соображения, а личные впечатления: Горбачев не столько начал осознавать, что западный образ жизни в чем-то превосходит советский, сколько – к собственному удивлению – ощутил, что ему на Западе очень хорошо.
В 1972 году он съездил в составе очередной советской делегации в Бельгию (побывав в Льеже, Антверпене, Генте, Брюгге и в Арденнах) и Нидерланды. Там им пришлось выслушать критику со стороны местных коммунистов, которые сетовали на недостаток демократии в СССР. “Непросто было их успокоить”, – вспоминал Горбачев, тем более что из контраргументов память подсказывала только “обычный набор идейных предрассудков, которые старательно вколачивал нам в головы агитпроп”. Зато он обнаружил, насколько “общие у нас с ними проблемы”, в особенности национальные, языковые и политические барьеры, которые по-своему разделяли и бельгийский народ, и советский. На границе произошел забавный эпизод: Горбачев достал паспорт, ожидая, что сейчас его будут дотошно изучать, но оказалось, что никто ничего не собирается проверять и что границу вообще практически никто не охраняет. В Амстердаме горбачевской группе устроили экскурсию по району “красных фонарей” с его изобилием секс-шопов и порнокинотеатров. “На один такой [фильм] мы его затащили. Увиденное его смутило. Может, даже возмутило. Но он смолчал”, – вспоминал Черняев[447].
В 1975 году Горбачев посетил Западную Германию, где участвовал в праздновании 30-летия победы над фашизмом. Однажды его делегация ехала на автомобиле от Франкфурта до Нюрнберга. Когда пришлось сделать остановку на заправочной станции под Мангеймом, Горбачев разговорился с одним немцем, и тот посетовал на послевоенный раздел его родины. Тогда Горбачев отвечал ему привычными советскими штампами об общей военной вине Германии, но двадцать пять лет спустя, благословляя объединение Германии, он наверняка вспомнил тот разговор.
1976 год, Франция. Возглавляя делегацию из Ставрополя, он провел день на ферме под Тулузой (“это потрясающе интересно было”[448]), где узнал по крайней мере три важные вещи – что фермеры извлекают пользу из участия в кооперативах, которые обеспечивают их современной техникой и советами по обработке и сбыту продукции; что они напрямую заключают договоры с предприятиями-переработчиками, и это повышает их стимулы производить качественное сырье; и что животноводы, заинтересованные в результатах собственного труда, непременно учитывают все особенности местного климата.
В 1977 году – снова Франция, теперь уже вместе с женой, в составе делегации, участвовавшей в программе обмена с французской компартией. По отзыву Виталия Гусенкова – сотрудника советского посольства, “прикрепленного” к делегации и повсюду сопровождавшего ее, – Горбачевы “заметно выделялись в группе: они были молоды, хорошо образованы, умело и доброжелательно вели откровенные товарищеские беседы с французскими коммунистами на всех уровнях – от низовой партийной ячейки до высшего руководства”[449]. В течение двадцати одного дня в сентябре Горбачевы и еще две советские супружеские пары путешествовали по Франции на машине (с водителями-французами). Их сопровождал чиновник из компартии Франции, но маршрут гости выбирали сами. В чем-то этот выбор был вполне предсказуем: демонстрация, организованная газетой французских коммунистов “Юманите”; парижские музеи и церкви; вечерний круиз по Сене; посещение столичных ресторанов – с незабвенными лягушачьими лапками, луковым супом и чудесным вином; фонтан в центре Лиона; шумный, разноязыкий порт в Марселе; мрачный замок на острове, где томился в заточении граф Монте-Кристо; лазурное море с яхтами на Ривьере; Канны, Ницца и Монако; потом – возвращение в Париж через Арль, Авиньон и Дижон. Зато другие места, которые посещала делегация, были не столь обычны – например, музеи и выставки современного искусства, которое так поносили блюстители советской идеологии. А еще группа сделала крюк, чтобы посмотреть, какую квартиру под Ниццей купил их гид, французский коммунист. “А какая квартира! – восклицал потом Горбачев. – ‘Я купил себе здесь’. То есть живет в Париже, естественно, и здесь. Уже будучи первым секретарем крайкома партии, членом ЦК, депутатом, для меня это было… черт возьми! Как же они живут, и вообще что это за распущенность!”[450]
Франция очаровала Горбачева – очаровала настолько, что в своей книге он даже привел анекдот, который рассказал им француз-переводчик в автобусе, когда они ехали по автостраде Париж – Лион: “Когда-то Всевышний распределял землю, закончив, сказал: ‘Ну, кажется, все, обиженных не будет’. Вдруг послышалось всхлипывание. ‘Кто там?’ Ангелы докладывают: ‘Да это француз жалуется, что о нем забыли’. ‘А что-нибудь у нас осталось?’ – ‘Ничего не осталось, одна ваша дача’. – ‘Так отдайте ее’”[451].
Эти поездки были для Горбачева очень “поучительными прежде всего потому”, что даже люди, занимавшие его положение, “информацию из-за рубежа… получали крайне скудную и к тому же подвергнутую тщательной обработке”. Больше всего его поразило, насколько открыто и раскованно люди в Западной Европе высказываются обо всем, даже о деятельности своих правительств и политиков. “Часто они расходились в оценках и на этот счет, а вот мы как дома (кроме, конечно, дискуссий на кухне), так и за рубежом демонстрировали постоянную сплоченность и единство взглядов по всем вопросам”[452]. Горбачевы не скрывали от близких друзей и коллег привезенных из поездки впечатлений. Виктор Калягин вспоминает, что на Западе его шефа удивило высокое качество продуктов и низкие цены на них[453]. “Они искренне восхищались в своей теплой компании, – вспоминала подруга Раисы Лидия Будыка, – они не скрывали. Они молодцы, другие тратили деньги на вещи, приобретения, а они тратили деньги на поездки. Они покупали путевки и ездили смотрели мир”[454].
И все-таки кое-что Горбачевы утаили от друзей, а именно – что “априорная вера в преимущества социалистической демократии перед буржуазной была поколеблена”. Горбачев с женой сделали главный вывод: “Люди живут там в лучших условиях, более обеспечены. Почему мы живем хуже других развитых стран? Этот вопрос неотступно стоял передо мной”. Тогда же Горбачев принял твердое решение: если когда-нибудь у него появится такая возможность, он будет выступать за реформы в СССР. “Я понимал, что начать перемены у нас в стране можно лишь сверху. Это в значительной мере определило мое отношение к предложению перейти на работу в ЦК КПСС”[455].
Чем выше поднимался Горбачев по лестнице партийной иерархии, тем чаще ему приходилось проводить общественные мероприятия, тем больше им с женой нужно было общаться с коллегами. И все-таки они придерживались определенных правил: семья оставалась для них самым главным. Раиса никогда не приглашала своих студентов домой, иначе бы они увидели, как хорошо живется партийному начальнику. А Горбачев свято оберегал семейную жизнь не столько по политическим, сколько по личным соображениям. “Туда [к себе домой] мы никого не пускали никогда, – вспоминал он. – Это был наш мир”. Для его жены семья вообще всегда стояла на первом месте. “Ничто не заменит эмоциональные, основанные на любви взаимоотношения детей и родителей”, – писала она позднее. По словам Лидии Будыки, у жены Горбачева “характер был тверже, чем у него самого. Из любви она всегда уступала ему, если у них в чем-то возникали разногласия”, но оба соглашались с тем, что семья важнее всего остального. Их дочь Ирина вспоминает, что они постоянно сообщали друг другу о том, где они или что собираются делать: “Я ухожу”, “Все в порядке?”, “Ты уже вернулась?”. Позднее, в Москве, когда Ирина вышла замуж и жила отдельно от родителей, ее мать не могла уснуть ночью, если Ирина не позвонила и не сообщила, что вся ее семья дома[456].
Родители Горбачева, по-прежнему жившие в Привольном, продолжали занимать важное место в его жизни. Когда его назначили первым секретарем Ставрополья, отец написал ему: “Поздравляем тебя с новой работой. Нет предела материнской и отцовской радости и гордости. Пусть эта радость не угаснет никогда. Желаем тебе крепкого здоровья и богатырских сил для работы на благо Родины”. Раиса Горбачева, приводя эти слова в собственных воспоминаниях, добавляла: “Меня это безыскусное письмо до сих пор трогает до слез”. Директор школы, которую окончил Горбачев, тоже прислала поздравления: “Если бы можно было, как тогда, в школе, в день опубликования указа об ордене, который школьником получал Михаил Сергеевич, собрать митинг, я хотела бы сказать людям: ‘Пусть процветает наш край. Его возглавляет ‘доморощенный’ секретарь крайкома, который еще привольненским мальчонкой прославлял на всю страну труд хлебороба’”[457].
Иногда Сергей и Мария Горбачевы приезжали из Привольного погостить к сыну и его семье. Но чаще Михаил с Раисой и Ириной, имевшие в своем распоряжении машину, ездили к ним. Алексей Гоноченко – бывший подчиненный Горбачева, считавший, что Михаил Сергеевич слишком быстро продвигается по службе, во вред себе и стране, – уверяет, будто отец Горбачева, которого он тоже знал лично, разделял такое мнение[458]. Однако Раиса вспоминала, что свекор “засыпал [сына] массой дельных, живых вопросов. А сын не просто отвечал, а как бы держал ответ перед отцом – механизатором, крестьянином. Сергей Андреевич охотно и подолгу его слушал”[459].
Родители Горбачева помогали растить Ирину. Пока она была еще маленькая, забирали ее к себе в Привольное на несколько месяцев, особенно летом. Когда она подросла, стала помогать им по хозяйству: копала картошку, полола огород, задавала корм курам, гусям и свиньям, мыла полы в большом доме, куда старшие Горбачевы переехали из старого дома возле реки. Ирина вспоминает, что бабушка у нее была “боевая”, с крутым нравом, а дедушка был тише, мягче, спокойнее, любил слушать классическую музыку[460].
В 1976 году, когда Михаил Горбачев находился в Москве, на XXV съезде КПСС, ему сообщили, что отец при смерти. Горбачев сразу же вернулся домой и два дня просидел у кровати отца, но тот умер, так и не придя в сознание[461].
Горбачевым очень повезло с дочерью, хотя, пожалуй, они сами воспитали ее так, что результатам можно было только радоваться. Они не докучали ей проверкой уроков, и она прекрасно справлялась с учебой. Горбачев, помня о том, что его родители не вмешивались в его школьные дела, сам провожал Ирину в школу всего дважды: первый раз, когда она пошла в первый класс, а второй раз, когда она окончила школу с медалью. С ранних лет Ирина помогала родителям с уборкой. Потом она ходила за покупками и помогала матери стирать и гладить отцовские рубашки. Живя во все еще тоталитарном обществе, где за неосмотрительно сказанные слова можно было серьезно поплатиться (особенно если произносил их строящий карьеру партийный чиновник с неортодоксальными взглядами), Горбачевы открыто делились с Ириной всеми своими мыслями. В Ставрополе они собирались вечером за столом (родители старалась как можно чаще ужинать дома) и рассказывали друг другу о том, что каждый из них делал в течение дня, обсуждали недавно прочитанное – в том числе те книги, которые оставались недоступны рядовому советскому читателю. “Мне никогда не говорили, ты знаешь, мы разговариваем, это там не твое дело, – вспоминала Ирина. – Я с самого малолетства сидела и все слушала. Они никогда не просили меня выйти из комнаты”[462].
Горбачевы не стали отдавать дочь в английскую спецшколу, где учились дети всей партийной элиты: Ира пошла в обычную районную школу. Среди ее одноклассников попадались и “трудные” дети из пролетарских районов. Училась девочка на твердые пятерки, и учителя в ней души не чаяли. А симпатии менее прилежных учеников она завоевывала, пересказывая им книжки, которых они не прочли сами. Возможно, к Ирине хорошо относились еще и потому, что ее не возил в школу папин шофер: родители считали подобные барские замашки партийной элиты просто неприличными[463]. Окончив школу, Ирина думала подавать документы на философский факультет МГУ, который окончила мама, но родителям очень хотелось, чтобы она осталась с ними, в Ставрополе. Конечно, они ей ничего не запрещали, просто растерянно повторяли: “Как же так… Ты у нас – одна… И ты уедешь?”[464] Тогда Ирина решила поступать в Ставропольский медицинский институт, и ее охотно приняли: с ее идеальным аттестатом и золотой медалью (за все школьные годы у нее была единственная четверка в четверти – по черчению) папина протекция даже не понадобилась. Когда ее зачислили, ректор института засомневался: а может быть, освободить девушку от неприятных обязанностей, которые сразу обрушивались на студентов-первокурсников? Зачем ей работать санитаркой в больнице? Или трястись вместе со всеми в неудобном автобусе, когда студентов отправят “на картошку”? Например, дочерей двух других местных “бонз” привозили на колхозные поля в отцовских автомобилях, и там они не пачкались в земле, а лишь прохлаждались. Но когда заместитель заведующего кафедрой партийной работы подступился с подобным предложением к Горбачеву, тот набросился на него: “Ирина сама выбрала профессию врача, пускай проходит все, что положено”[465].
Учась в медицинском институте, Ирина полюбила своего однокурсника Анатолия Вирганского, и 15 апреля 1978 года они поженились. Родители внимательно наблюдали за их первыми свиданиями[466]. Горбачев, обычно сдерживавший свою эмоциональную натуру, на свадьбе Ирины не выдержал. “Он так рыдал, – вспоминает Лидия Будыка, – ‘Я теряю дочь!’”[467]
По словам Ирины, ее мать по возможности избегала покупать дефицитные продукты и предметы одежды в спецраспределителях для партийной элиты в Ставрополе, где, как и в большинстве провинциальных советских городов, наблюдалась чудовищная нехватка товаров. Но сам Горбачев, часто бывавший по делам в других, лучше снабжавшихся городах и на родине, и за рубежом, был менее сдержан. Его жена вспоминала, как всякий раз он, собираясь в командировку, составлял “длинный список собственных нужд и нужд ближайших друзей. Список включал все: книги, пальто, шторы, белье, туфли, колготки, кастрюли, бытовые моющие средства, лекарственные препараты… Могу показать десяток писем Михаила Сергеевича, когда он, скажем, писал мне из Сочи, что купил какие-нибудь туфли, или нечто подобное сообщал из Москвы”[468]. Когда же Раиса все-таки брала продуктовые “заказы” в крайкомовском распределителе, то обязательно сразу же расплачивалась (чтобы не иметь никаких долгов) и сохраняла все квитанции, свидетельствовавшие о ее бережливости. А в 1978 году, когда Горбачевы перебрались в Москву, она взяла все эти квитанции с собой, чтобы никто не смел усомниться в ее порядочности[469].
Позже она говорила: “Лисистрата – героиня одноименной пьесы Аристофана – женщина, остановившая когда-то [Пелопоннесскую] войну [отказывая мужу в близости], нужна в каждом доме. В каждой семье – как сохраняющая семью. Потому что в семье тоже вспыхивают разрушительные войны, да еще какие! Но Лисистрата и сама нуждается в защите и помощи”. Беда в том, продолжала Раиса, что “проблематичность, сложность соединения служебных и семейных обязанностей… в нашей жизни является одной из причин более низкой профессиональной квалификации женщин и их замедленного служебного роста”[470]. Сама Раиса преуспевала в научной и преподавательской деятельности отчасти благодаря высокому положению мужа. “Со мной не здороваются, а кланяются мне в пояс, – жаловалась она одному из коллег Горбачева. – Противно! Что делать?” Тот ответил, что не стоит обращать на это внимания, и добавил: “Надо привыкать”. Позднее того коллегу спросили: “Быстро привыкла?” “Да”, – ответил он[471].
Когда речь шла об общении за пределами семьи, жена Горбачева держала мужа на коротком поводке. Однажды, после участия в комсомольском “добровольном” субботнике в местном ботаническом саду, Горбачев остался с товарищами пообедать (обед этот состоял в основном из напитков). Он очень редко так делал – и потому коллеги и подчиненные считали его не вполне “своим”. “Все, ребята, хватит, – решительно вставая, объявил эМэС. – Мне пора”. “Михаил Сергеевич, еще по одной, на посошок!” – дружно принялись его уговаривать. “Нет, хватит, – отрезал он. – Раиса будет ругаться. Она у меня у-у какая!”[472]
Понятно, что он шутил, но правды в этой шутке было куда больше, чем шутки. Коллеги Раисы замечали в ней не только “женскую обходительность и ласковость”, но и “сухость от сознания собственного положения” и даже “жесткую властность”. Конечно, легко было принять эти черты за высокомерие, но, скорее, они говорили о том, что она испытывала неловкость. Несмотря на свое положение жены большого начальника – а может быть, наоборот, из-за него, – она производила впечатление человека, которому свойственны и “повышенная ранимость”, и “чувствительность, умение владеть собой”. Ей приходилось не только тщательно продумывать свое поведение – она все время старалась всячески оградить мужа от любых неприятностей и при этом сама мучилась больше, чем он. Горбачев несколько раз упоминал в разговорах с ближайшими помощниками, что его жена, когда что-то случалось, “так переживала, всю ночь не спала”[473].
Раиса вспоминала, как принимала все близко к сердцу – “новые, добавившиеся к моим ежедневным профессиональным, семейным заботам бесконечные тревоги и волнения, связанные с работой мужа”. Его повышение улучшило материальное положение семьи, дало возможность пользоваться качественной медицинской помощью, они прекрасно проводили отпуск на курортах Северного Кавказа, бывали в Москве и Ленинграде, однажды съездили в Узбекистан, где посетили Ташкент, Самарканд, Бухару и пустыню Кызылкум, не говоря уже о поездках в Италию и Францию. Но власть – тяжелая ноша. Раиса вспоминала, что прежние годы – до 1970-го – были “нелегкими”, однако следующие восемь или девять лет оказались “чрезвычайно напряженными”.
Однажды, поздним ноябрьским вечером 1978 года, Горбачев позвонил домой из Москвы и сообщил, что его переводят в столицу и назначают секретарем ЦК КПСС. Ирина очень обрадовалась предстоящему переезду в Москву. Но по первой реакции матери она не поняла, рада ли такой новости Раиса. “С какими ощущениями покидала я Ставрополь – с сожалением, с радостью, что наконец-то вырвалась из провинции? Знаете, все неоднозначно”, – читаем мы в ее мемуарах. Для нее – “возвращение в Москву означало завершение огромного по времени отрезка нашего жизненного пути”. Однако – “здесь, на Ставрополье, мы получили возможность личной самореализации. Волновало меня опять чувство неизвестности. На душе было как-то тревожно”[474].
Глава 5
Возвращение в Москву
1978–1985
В субботу 25 сентября 1978 года Горбачев прилетел в Москву, чтобы попасть на пленум ЦК. По чину ему полагалась останавливаться в построенной при Сталине, в 1930-е годы, гостинице “Москва” – массивном бетонном исполине по соседству с Кремлем. Странная асимметричность ее фасада стала своеобразным памятником страху перед Сталиным. Когда вождю представили два разных проекта, он по недоразумению поставил подпись под обоими, а архитекторы так боялись спросить, какому варианту он все-таки отдает предпочтение, что решили построить каждую половину фасада по-своему. Горбачеву больше нравилось останавливаться в более современной, с облицовкой из белого мрамора гостинице “Россия”, занимавшей целый квартал на берегу Москвы-реки. Она была достроена в 1967 году и оставалась самой большой гостиницей в Европе, пока ее не демонтировали в 2006 году, рассчитывая построить на этом месте новый пятизвездочный отель[475]. Из окон “России” открывался захватывающий вид на Кремль, особенно с десятого этажа, где обычно поселялся Горбачев. Когда коллеги спрашивали его, почему он предпочитает “Россию”, Горбачев отвечал, что “как-то привык к ней”. Такой выбор обличал в нем человека с особыми запросами, предпочитавшего держаться в стороне от других провинциальных чиновников во время визитов в столицу.
В воскресенье около полудня Горбачев зашел к своему приятелю-ставропольцу, отмечавшему 50-летие. Прошло шесть часов, а гости и хозяева, давно уже наевшись и напившись, продолжали по русскому обычаю чествовать юбиляра. Разговор вращался в основном вокруг вопроса: кого же назначат на пленуме в понедельник новым секретарем ЦК по сельскому хозяйству? Как вспоминал Горбачев, областные секретари вроде него обычно знали, “кто на подходе”, иногда с ними по таким вопросам даже заранее советовались, но “на сей раз консультаций не было”. Между тем главный помощник Брежнева Константин Черненко весь день разыскивал Горбачева. Через несколько часов из кабинета Черненко позвонили в квартиру горбачевского друга, но его маленький сын поднял трубку и, услышав, что к телефону требуют человека с незнакомой фамилией, сказал, что такой здесь не живет. Наконец, почти в шесть вечера приехал еще один гость, осведомленный о том, что творится, и сказал Горбачеву, чтобы тот немедленно позвонил в кабинет Черненко. “Вас вызывает генеральный секретарь. Нас с работы повыгоняют…” – услышал он и ответил: “Хорошо, сейчас приеду”.
Черненко ждал его. Горбачев, обычно всегда трезвый, попробовал объяснить, что сейчас слегка навеселе из-за юбилея у “земляка”, но Черненко не был настроен говорить о пустяках: “Завтра на пленуме Леонид Ильич собирается внести предложение об избрании тебя секретарем ЦК партии. Поэтому он и хотел встретиться с тобой”. Брежнева на месте уже не было. Горбачев ожидал, что Черненко скажет еще что-то о его новом назначении, но тот молчал. Черненко в Кремле называли молчуном, вспоминал Горбачев и попутно замечал: “…таких людей нередко воспринимают как сдержанных, даже скромных, на их фоне люди иного склада и темперамента, вроде моего, могут казаться претенциозными”. Излишние претензии и амбиции считались дурным тоном, хотя (или, напротив, потому что) были свойственны большинству советских руководителей. Поэтому Горбачев сразу же выразил сомнение, “достаточно ли продумано решение о моем избрании”. Сказал, что не уверен, “потянет” ли такую работу. Черненко на это ответил: “Потянешь, не потянешь – не о том речь, а о том, что Леонид Ильич тебе доверяет. Ты понял?”
Горбачев вернулся в “Россию”, в свой гостиничный номер, и стал любоваться нарядно подсвеченным Кремлем. “В эту ночь мне заснуть не удалось. Не зажигая света, придвинул кресло к окну – прямо передо мной парили в ночном небе купола собора Василия Блаженного, величественное очертание Кремля… Видит Бог, о таком назначении я не думал!”[476]
Конечно, Горбачев понимал, что шансы на повышение у него высокие. За три месяца до этого неожиданно умер в 60 лет от сердечной недостаточности его давний заступник Федор Кулаков. А еще раньше кандидатура Горбачева обсуждалась на предмет выдвижения на другие важные должности в Москве – его могли назначить заведующим отделом пропаганды ЦК КПСС, министром сельского хозяйства СССР и даже генеральным прокурором СССР. Все эти предложения Горбачев отверг. Он слышал, что “кое-кому” в Кремле “нынешний ставропольский секретарь с его независимым характером не по душе”. Но слышал он и то, что его держат на примете, как “топор под лавкой” (по выражению одного из членов ЦК), для решения более важных задач[477].
О серьезной конкуренции речь не шла. Другим кандидатом на пост секретаря ЦК по сельскому хозяйству был Сергей Медунов, партийный начальник Краснодарского края – западного соседа Ставрополья. Краснодарский край, по площади сопоставимый со Ставропольем, был заселен гораздо плотнее и производил вдвое больше зерна. Сам Медунов был опытный агроном, кандидат экономических наук, и Брежнев, часто отдыхавший в Краснодарском крае, к нему явно благоволил. Но репутация Медунова говорила не в его пользу: через год после смерти Брежнева его уволят с краснодарского поста и исключат из ЦК КПСС из-за коррупции. А влиятельный покровитель имелся и у самого Горбачева. Почему же выбор пал на него? Из-за “андроповского фактора”[478].
В августе 1978 года Андропов нарочно приехал отдыхать в Кисловодск одновременно с Горбачевым. В тот раз, вспоминал Горбачев, Андропов меньше говорил о Ставрополье и больше о том, “как складываются дела в стране”, в том числе о внешней политике. А в сентябре Брежнев сделал остановку в Минеральных Водах, когда ехал вручать орден Ленина столице Азербайджана Баку. В специальном поезде его сопровождал Черненко, а на станции их встретили Андропов с Горбачевым. Потом этой встрече придавали особое значение – еще бы: четыре генеральных секретаря, сменившие друг друга по порядку на этом посту, прогуливаются по одному перрону! Но тогда беседа у них никак не клеилась. Подъезжая к станции, Андропов сказал Горбачеву: “Вот что, тут ты хозяин, ты и давай, бери разговор в свои руки”. Горбачев вспоминал потом, что это как раз не требовало особых усилий, так как Брежнев “отключился, не замечая идущих рядом”. Впрочем, он, как обычно, все-таки выдавил из себя вопрос о горбачевской “овечьей империи”, а потом еще спросил, как движется строительство Ставропольского канала. Горбачев почтительно ответил на оба вопроса, но догадался, что Брежнев его не слушает. Зато Андропов поглядывал на своего протеже как-то выжидательно, а преданный Черненко “был абсолютно нем – этакое ‘шагающее и молчаливо записывающее устройство’”. После нескольких оборвавшихся реплик генсек вдруг спросил Андропова: “Как речь?” Позже Горбачев поинтересовался, о каком выступлении спрашивал Брежнев, но Андропов пояснил, что Брежневу просто трудно говорить. Возможно, этим и объяснялась его неразговорчивость на перроне[479].
За этим последовали новые “смотрины”. На сей раз к Горбачеву наведался Андрей Кириленко, 72-летний член Политбюро, который был ненамного здоровее своего начальника. В 1981 году, зачитывая фамилии новых членов ЦК на XXVI съезде КПСС, он почти все их исказил, хотя специально для него все отпечатали самыми крупными буквами. Лишь после того, как он утратил способность поддерживать разговор и вообще перестал узнавать коллег в лицо, Андропов настоял на отставке Кириленко. А тогда, в 1978 году, Кириленко отправился вместе с Горбачевым в ознакомительную поездку по Ставрополью. Кириленко, отвечавший за машиностроительную промышленность, все время ныл, что сельское хозяйство забирает слишком много техники. “Его высокомерно назидательный тон бил по нервам, – вспоминал Горбачев, – а косноязычие приводило к тому, что разговор с ним превращался в сплошную муку, никак нельзя было понять, что он хочет сказать”[480].
Такому способному ученику, как Горбачев, подобные “смотрины” не были страшны. Пленум ЦК КПСС, открывшийся 27 сентября, единогласно одобрил его назначение. Потом, стоя рядом с Андроповым, Горбачев выслушивал поздравления от других руководителей, но Брежнев, пивший чай и с трудом державший чашку, только кивнул. Горбачев ждал, что Брежнев вызовет его в Кремль для дальнейшего разговора, но этого не произошло. Тогда он сам, без вызова и без приглашения, отправился к нему на прием. “Не знаю, как мне удастся, но могу сказать одно: все, что умею и смогу, сделаю”, – заявил он генсеку в очередном приступе ложной скромности. Но Брежнев – “не только не втягивался в беседу, но вообще никак не реагировал ни на мои слова, ни на меня самого. Мне показалось, что в этот момент я был ему абсолютно безразличен. Единственная фраза, которая была сказана им: ‘Жаль Кулакова, хороший человек был…’”[481]
Все эти события, вместе взятые, не просто ознаменовали вступление Горбачева в высшие кремлевские круги – они задали тон и семи следующим годам, и тому периоду, когда Горбачев сам начал править страной. Старческая немощь Брежнева олицетворяла “застой” (термин этот появится позже), в который погрузилось все советское общество. Преемники Брежнева, Андропов и Черненко, уже были серьезно больны, жить им оставалось совсем недолго. Общественно-политическая катастрофа, которую они оставили после себя, и стала суровой повесткой дня, требовавшей перемен. Еще хуже обстояло дело с личными примерами, которые они являли. Брежнева, Андропова и Черненко при всем желании нельзя было считать образцами для подражания. Быть может, оттого, что у Горбачева имелись такие предшественники, он слишком понадеялся на самого себя и существенно недооценил препятствия на своем пути, и оттого беды, которые на него в итоге обрушатся, окажутся столь разрушительны.
Оглядываясь вспять, Горбачев писал: “Когда я приехал в Москву, то увидел [все] собственными глазами. Именно тогда появились первые долгосрочные планы”. Всего годом позже он прогуливался по берегу Черного моря с Эдуардом Шеварднадзе (тогда – партийным руководителем Грузинской ССР, а позднее – горбачевским министром иностранных дел), и Шеварднадзе вдруг сказал: “Вы знаете, все прогнило”. Горбачев с ним согласился[482]. Но пока что Горбачев играл в кремлевскую игру: наблюдал и ждал, больше слушал и мотал на ус, чем говорил сам, скрывал отличные от общепринятых взгляды, добивался расположения тех начальников, которые могли бы продвинуть его по карьерной лестнице, и обходил тех, кто стоял у него на пути. Потом стало ясно, что он играл в эту игру, чтобы со временем изменить ее. Но, как ни парадоксально, эти старомодные кремлевские забавы давались ему гораздо легче, чем игра по новым, им же самим установленным правилам, которые подразумевали открытость и участие в политике широких масс.
Самопровозглашенная скромность Горбачева не была совсем уж ложной. Его назначение в Москву явилось последним достижением в долгой череде успехов – в школе, в университете, в Ставрополе. Но каждая новая победа ставила перед ним новые задачи, требуя от Горбачева очередного рывка вперед. В феврале 1984 года, когда умер Андропов, вдруг показалось, что его место может занять Горбачев. Когда же вместе него избрали Черненко, Горбачев сказал своим помощникам, что сам он все равно еще “психологически” не готов[483]. Кривил ли он тогда душой? Или у него действительно мелькнул страх, что он не справится, если после череды прежних успехов вдруг вознесется на самый верх?
По словам Горбачева, расставание со ставропольскими коллегами получилось сердечное. Он подчеркнул, что с преемником – Всеволодом Мураховским – отношения у него были самые теплые, а о заместителе-злопыхателе Казначееве не упомянул ни словом. Горбачев потом жалел, что не совершил прощальной поездки по краю, не побывал у всех тех людей, “с которыми столько связано и пережито”, но тогда он счел, что это выглядело бы “нескромным”. Впрочем, многие его товарищи и так считали его нескромным, причем многолетний помощник Горбачева Грачев, позднее написавший его биографию, не опровергает такого мнения: “Перевод в Москву он воспринимал не как неожиданный подарок, за который следовало благодарить судьбу и каждого из членов Политбюро, а как закономерность. То, что он становился самым молодым секретарем ЦК КПСС, его нисколько не смущало, скорее служило подтверждением: он выбрал верный путь и оптимально распорядился открывшимися перед ним возможностями”[484].
Размышляя о проведенных на Ставрополье годах, Горбачев вспоминал, что именно тогда почувствовал “вкус” политики – “этот мир захватил меня полностью”. Помимо того, что они с женой преуспели каждый на собственном профессиональном поприще, у них выросла одаренная и послушная дочь. Михаил получил второе высшее образование, Раиса – ученую степень, оба прочли уйму запрещенных книг таких авторов, о которых их местные коллеги даже не слыхивали. С гордостью перечисляя все эти достижения, Горбачев заявляет в своих мемуарах: “Мы сами сотворили свою судьбу, стали теми, кем стали, сполна воспользовавшись возможностями, открытыми страной перед гражданами”[485].
Нет ли в словах о том, что они столь много добились сами, камешка в чужой огород? Вот оценка Грачева: “Несмотря на годы, прожитые в российской глубинке, Горбачевых трудно было отнести к провинциалам”[486]. К тому же каждодневная борьба и стремление к успеху, да и непростые отношения с коллегами часто оборачивались перенапряжением. О таких трудных моментах много позже Горбачев вспоминал так: “природа была для меня спасительным пристанищем… Я уезжал в лес или степь… И всегда чувствовал, как постепенно гаснут тревоги, проходит раздражение, усталость, возвращается душевное равновесие”. После пожаров, когда степь выгорала дотла и превращалась в огромное черное пепелище, Горбачев радовался первым благодатным дождям: “И вдруг [степь] начинала дышать, оживать, возрождаться. Откуда только брались у нее силы? Глядя на это буйное цветение, человек невольно заражался надеждой”. Жена разделяла его страсть к природе. “Сколько километров мы с ней прошагали! Ходили летом и зимой, в любую погоду, даже в снежные метели”. Больше всего они любили ставропольскую степь в конце июня. “Уедем вдвоем подальше от города. До самого горизонта мягкие переливающиеся волны хлебов. Можно было заехать в глухую лесополосу и раствориться в этом безмолвии и красоте. К вечеру жара спадала, а ночью в созревающих пшеничных полях начинались перепелиные песни. Тогда-то и наступало ни с чем не сравнимое состояние счастья от того, что все это есть – степь, хлеба, запахи трав, пение птиц, звезды в высоком небе. Просто от того, что ты есть”.
5 декабря, в свой последний день в Ставрополе, супруги Горбачевы выехали за пределы города, остановились у края леса и дальше пошли пешком. “Лес не был таким нарядным, как осенью. Сгущавшиеся сумерки придавали ему печальный вид, словно и он прощался с нами. Защемило сердце. На следующий день, оторвав шасси от ставропольской земли, самолет взял курс на Москву”[487]. Этот прощальный пассаж, безусловно, излишне напыщен, и все же поэтичные описания природы, которые мы читаем у Горбачева, позволяют понять, что они с женой разительно отличались от той кремлевской элиты, в ряды которой им теперь предстояло влиться.
Жена Горбачева, по словам ее подруги Лидии Будыки, всячески заботилась о том, чтобы к ним домой “было приятно прийти”[488]. Эта задача сильно усложнилась в Москве, где семье поначалу пришлось кочевать с места на место. Это объяснялось переменами в статусе Горбачева: 27 ноября 1979 года его сделали кандидатом в члены Политбюро, а 21 октября 1980 года – полноправным членом Политбюро. На первое время им отвели большую, но немного запущенную дачу под Москвой. Горбачев вспоминал, что там им было очень неуютно – “будто выбросило нас на необитаемый остров”. Вдобавок зима 1978–1979 годов выдалась крайне суровая, с сорокаградусными морозами. Но даже в такую стужу Горбачевы оставались верны своей привычке подолгу гулять вечерами и делиться впечатлениями “наедине”. Горбачеву показалось, что он уже изучил “порядки царского двора”, однако понадобилось еще время, чтобы уловить “все тонкости и нюансы”. Несмотря на врожденный оптимизм, ему было не слишком радостно – отчасти потому, что грустила его жена. “Как у нас тут все получится?” – все время спрашивала она. Муж заверял ее, что все будет даже лучше, чем в их первые десять лет в Ставрополе, и она вроде бы соглашалась. Но ее заботил вопрос о том, чем будет заниматься она сама: продолжить ли ей работу над докторской диссертацией? Горбачев признавался, что не думал об этом, и добавлял, что у них будет новое жилье, а значит и хлопоты – “потребует от тебя немало времени, чтобы сделать его удобным местом для семьи”[489].
В таком ответе она, конечно, не услышала бурного одобрения своему желанию продолжить научную деятельность. Кроме того, пока она раздумывала над тем, стоит ли вернуться к работе над диссертацией, семья снова переехала – в старый деревянный дом в живописном месте, среди лесов, на берегах Москвы-реки, километрах в тридцати от центра Москвы. В 1930-е годы, до того как покончить с собой, в этом доме жил соратник Сталина, грузинский большевик Серго Орджоникидзе; а не так давно там обитал Черненко. Дача находилась в Сосновке, неподалеку от Крылатских Холмов, а на другом берегу реки раскинулся Серебряный Бор с его древним сосновым лесом. (Вскоре вместо сплошного леса в Крылатском появились жилые кварталы многоэтажных домов.) Однако и эта госдача не пришлась Горбачевым по душе – там они ощущали “отпечаток угнетающей казарменности”[490]. Позднее они переехали в более современный кирпичный дом, выстроенный в 1970-е годы, где до своей скоропостижной смерти жил Кулаков. Кроме того, им выделили квартиру в центре Москвы, на улице Щусева – в престижном доме, который москвичи прозвали “дворянским гнездом”. Но эту квартиру они уступили дочери и ее мужу, когда Ирина окончила институт в Ставрополе[491].
Обстановка во всех квартирах для кремлевских назначенцев была стандартная: массивные диваны, кресла и столы, тяжелые шторы и множество ковров. Но Раиса отдавала предпочтение более современной мебели и терпеть не могла ковры за то, что они “собирают пыль”. В декабре она вместе с дочерью и зятем съездила в Ставрополь за своими вещами, но привезла оттуда только два стула, которые муж купил еще в 1955 году, да пестрый коврик – подарок матери[492]. Помимо казенного московского жилья, в распоряжении Горбачевых оказались повара и прочая прислуга, телохранители, секретари и другие помощники. Они получили доступ к особому ведомству с поликлиникой, больницей и санаториями и “прикрепились” к специальной кремлевской столовой и продовольственному магазину, где полки ломились от невероятных продуктов, совершенно недоступных ни для рядовых граждан, ни для номенклатуры рангом пониже. Кроме того, им предоставили огромный лимузин ЗИЛ с личным водителем[493]. Однако приставленная к ним прислуга и охрана состояла на службе в КГБ. Горбачев вспоминал, что их с женой мучило чувство одиночества – а еще “ощущение душевного дискомфорта, оттого что мы ‘под колпаком’”. На бывшей даче Орджоникидзе подсобных помещений не было, поэтому весь обслуживающий персонал размещался в самом доме. Выходило, что обменяться мыслями наедине Горбачевы могли только вне дома, на территории дачи, во время вечерних прогулок, когда Михаил возвращался с работы, или где-нибудь на отдыхе, когда приставленная к ним охрана держалась на почтительном расстоянии[494].
Вскоре Горбачев уже работал по 12–16 часов в сутки. Первое время его жена занималась обустройством дома. Она снова стала общаться с лучшей подругой юности, Ниной Лякишевой – той самой, у которой занимала нарядные белые туфли на свадьбу. Раиса наведывалась и на философский факультет МГУ, где еще преподавали некоторые ее бывшие профессора. По словам мужа, ее “потянуло снова к научной работе”. “Может быть, мне пойти в докторантуру? – спрашивала она его. – Меня же все знают и знают мои работы в области социологии”. Горбачев высказывался “реалистически”. Он отвечал на это: “Поживем – увидим”[495]. Но со временем оказалось (как можно было сразу догадаться по прохладному ответу мужа), что о научной карьере лучше забыть. “Ей очень трудно было с этим примириться, – вспоминала Лидия Будыка. – Очень, очень трудно. Она так любила свою работу! И часто говорила о том, что работа много для нее значит. Но пришлось пожертвовать ею ради карьеры мужа”.
В Москве Горбачевы по большей части держались особняком, как это было и в Ставрополе. В отличие от большинства советских руководителей, которые привозили в столицу целый “хвост” из бывших сослуживцев (за Хрущевым и Брежневым такие “хвосты” тянулись с Украины), Горбачев почти никого не взял с собой из Ставрополя, прежде всего потому, что тамошние чиновники никогда не были ему по душе[496]. Кроме того, членам высшего эшелона партийной элиты приходилось очень осмотрительно выбирать себе друзей. По рассказу Будыки, такая необходимость обостряла врожденную осторожность Раисы Горбачевой – она “была вообще человеком, который нелегко сходился с людьми. Она была любезной, милой, все, но доверять она мало кому доверяла. Я даже вначале удивилась, когда мы только начали дружить, она могла меня спросить: ‘Лид, ты не знаешь такую-то доктора?’ Я начинаю мучительно вспоминать: нет, говорю, не знаю, а что такое? Да ничего, но какой-то там слух прошел об их семье, значит, она решила, не от меня ли исходит этот слух. Несколько было таких проверок, пока я ей не сказала: ‘Раиса Максимовна, прекращайте, или вы мне верите, или не верите’. И все на этом кончилось”[497].
Между тем Ирина Горбачева и ее муж Анатолий перевелись во Второй медицинский институт в Москве. Ирина окончила его с “красным дипломом”, отучилась в аспирантуре и начала преподавать. Ее диссертация, в которой переплелись медицинская и социальная темы, называлась “Причины смерти мужчин трудоспособного возраста в городе Москве”. Предмет сочли столь болезненным, что диссертацию засекретили, и, по словам отца Ирины, гриф секретности не сняли даже через тридцать с лишним лет[498].
Не желая сидеть без дела, Раиса посещала научные конференции и другие мероприятия, взялась за изучение английского. Вместе с мужем они ходили на лучшие спектакли и концерты в Большом театре, Большом зале Московской консерватории, на выставки в Третьяковке и в ГМИИ, часто бывали во МХАТе, в Малом театре, Театре имени Вахтангова, Театре сатиры, “Современнике”, Театре имени Моссовета, Театре имени Маяковского и, конечно же, Театре на Таганке, чьи смелые, новаторские постановки давно полюбились Горбачевым (например, “Десять дней, которые потрясли мир” по Джону Риду и “Антимиры” по стихам Андрея Вознесенского). Еще они выбирались на экскурсии по Москве и окрестностям, начав с уже знакомых мест, где бывали вместе в начале 1950-х, а потом стали составлять маршруты уже методично (как любила Раиса), в хронологическом порядке: осматривали Москву XIV–XVI веков, затем обращались к памятникам XVII–XVIII веков, после переходили к XIX веку. В таких поездках их сопровождали специалисты-историки, знатоки определенных эпох, с которыми успела познакомиться Раиса[499].
И все-таки чувство одиночества не оставляло ее, а общение с женами других членов Политбюро оборачивалось лишь недоумением и разочарованием. Более молодая, получившая гораздо лучшее образование, более привлекательная и энергичная, она вызывала объяснимое раздражение у кремлевских клуш, державшихся “матронами”. Со своей стороны, им хотелось, как пишет Грачев, “немедленно поставить [ее] на место, что и было сделано в буквальном смысле”. В марте 1979 года, оказавшись на официальном приеме в честь иностранных гостей, элегантно одетая Раиса Горбачева, не подозревая о том, что здесь действует строгая субординация и что кремлевские жены должны занимать места в соответствии с рангом мужей, заняла свободное место – рядом с женой Кириленко. “Ваше место – вот там, – холодно сообщила соседка и даже указала пальцем – …В конце”[500].
“Что же это за люди?” – удивлялась потом Раиса, обращаясь к мужу. Сама она поставила им такой диагноз: “отчужденность”. “Тебя видели и как будто не замечали. При встрече даже взаимное приветствие было необязательным. Удивление – если ты обращаешься к кому-то по имени-отчеству. Как, ты его имя-отчество помнишь?” В этих людях ощущалась “претензия на превосходство, ‘избранность’. Безапелляционность, а то и просто бестактность в суждениях”. Даже среди “кремлевских детей” существовала субординация, отражавшая статус их папаш. Однажды Раиса вслух возмутилась тем, как ведет себя группа молодежи. И тут же ей влетело: “Вы что? Там же внуки Брежнева!” Когда кремлевские жены встречались (а происходило это на официальных приемах, в личном кругу – крайне редко), то выглядело это так: “Бесконечные тосты за здоровье вышестоящих, пересуды о нижестоящих, разговор о еде, об ‘уникальных’ способностях их детей и внуков. Игра в карты”. Раису поражали “факты равнодушия, безразличия”, что-то вроде “потребительства”. Однажды на каком-то приеме на госдаче она сказала разыгравшимся детям: “Осторожно, разобьете люстру!” На что взрослые ей ответили: “Да ничего страшного. Государственное, казенное. Все спишут”[501].
Как же жилось в годы “застоя” простым советским людям? Анатолий Черняев, работавший тогда в международном отделе ЦК, вспоминает, что даже в Москве порой сильно ощущался дефицит продуктов, а в провинции дело обстояло гораздо хуже. Как-то машинистка из общего отдела ЦК, к которой приезжала племянница из Волгограда, где продукты продавали по талонам, пожаловалась, что из 10 килограммов картошки, которые полагались “на нос в месяц”, 5 килограммов “на выброс – гнилая”.
– Толь, – сказала она, – когда его снимут-то?
– Кого?
– Да этого, “вашего” главного?
– А за что его снимать? – поинтересовался Черняев.
– Не любит его народ.
– Почему не любит?
– Порядка нет нигде.
– А какого порядка твой народ хочет?
– Не знаю… Но вот что говорят: при Сталине, бывало, цены… в год раз понижались. Надежда какая-то рождалась. Люди знали: может, будет лучше… А сейчас ведь не с каждым годом, а с каждым месяцем цены растут, и конца этому не видно, несмотря на все “ваши” заверения и съезды.
В душе Черняев соглашался с подобной критикой. Он записывал в дневник жалобы, поступавшие в Политбюро из разных уголков страны и оседавшие в общем отделе ЦК. Из Ярославля писали: “Масла сливочного в продаже нет, молоко поступает с перебоями, не налажено снабжение мясом и овощами”. Из Углича: “В магазинах только хлеб, соль, маргарин да банки с различными компотами. Поверьте, мы не знаем, чем кормить детей. Молоко распорядились продавать по талонам, но их выдают только тем, у кого дети не старше 3-х лет”. Черняев, казалось бы, неплохо осведомленный, был “ошарашен”: “все это на фоне самовосхвалений, безумной инфляции громких слов, трескучей пошлой пропаганды успехов, просто вранья”[502].
Отто Лацис, работавший тогда в Институте экономики мировой системы социализма АН СССР и позже ставший членом ЦК, ощущал “удушье”. “Все стало физически распадаться, по всей стране начались аварии”. В конце 1978 года вышла из строя теплоцентраль, охватывавшая несколько районов в Москве. Когда тысячи горожан разом включили электрообогреватели, из-за перегрузки сетей прекратилось электроснабжение, и в итоге многие москвичи встречали Новый год в ванных комнатах, при свечах, греясь у труб с горячей водой. Режим изо всех сил делал вид, будто “все прекрасно”, но пропаганда приводила к обратным результатам. Когда по главным телеканалам в выпусках новостей показывали, как явно больной Брежнев награждает других кремлевских старцев орденами и медалями, “все ясно видели, что эти люди еле передвигаются. Все эти дряхлые развалины, поздравлявшие друг друга, вешавшие медали друг другу на грудь, – они уже едва говорили. Все эти старики… в пышных залах – среди парчи, позолоты и люстр, а во всей стране людям жилось очень трудно”[503].
Американский специалист по советской экономике Эд А. Хьюэтт перечислял такие “приметы экономики, испытывающей большие трудности”: “Сфера услуг, по западным меркам, да и по мировым меркам, невероятно примитивна. Потребительские товары длительного пользования в дефиците. До сих пор применяются технологии ранних послевоенных лет, качество продукции часто низкое. Похоже, эта экономика неспособна производить дешевые, надежные автоматические стиральные машины, радиоприемники или электропроигрыватели, а дешевые мощные карманные калькуляторы и персональные компьютеры остаются пока недостижимой мечтой. Приличные фрукты и овощи… почти недоступны, хотя 20 % рабочей силы занято в сельском хозяйстве”[504].
В СССР добывалось в восемь раз больше железной руды, чем в США, но выплавлялось лишь вдвое больше стали[505]. В среднем на строительство промышленного предприятия в СССР уходило от десяти лет, тогда как в США – два года. В СССР производилось в 16 раз больше зерноуборочных комбайнов, чем в Америке, но при этом зерна собирали так унизительно мало, что его приходилось закупать за рубежом. Многолетнее использование принудительной тяги на заводах привело к экологическому кризису. Алкоголизм вырос и в количественном отношении (потребление алкоголя за двадцать лет увеличилось больше чем вдвое, а количество преступлений, совершаемых в пьяном виде, подскочило в 5,7 раза), и в пространственном; деревня давно уже переняла “городские стереотипы алкогольного поведения: характерное для деревни эпизодическое (в основном по праздникам) потребление алкоголя приобрело повседневный характер”. Последствия повального пьянства для трудовой дисциплины и производительности труда были катастрофическими, и поэтому среди прочего замедлялся общий темп экономического роста.
Одним из решений продовольственного кризиса могло бы стать повышение цен, чтобы у колхозов и совхозов появилось больше стимулов для работы, но пойти на такой шаг режим не отваживался. Уж лучше было не нарушать тот молчаливый общественный договор, согласно которому государство удерживало низкие цены на потребительские товары и социальные программы, а народ, в свою очередь, одобрял или хотя бы терпел существующий строй. Так что цены не повышали, зато увеличивались объемы закупки зерна за границей: если в 1970 году они составляли 2,2 миллиона тонн, то в 1982-м эта цифра выросла до 29,4 миллиона, а в 1984-м составила уже 46 миллионов. В прошлом дефицит хлеба и рост цен уже провоцировал бунты.
Несколькими годами ранее СССР увеличил экспорт нефти, а рост цен на нее помогал финансировать импорт зерна, техники и потребительских товаров. Когда же добыча нефти и цены на нее упали, имевшееся у советского режима право на ошибку сильно сузилось. Между тем ухудшалось и политическое положение страны в мире. Так, Брежнев возлагал большие надежды на разрядку – вначале в отношениях с европейскими государствами, в первую очередь с Францией и ФРГ, а потом – с США. В частности, на это был нацелен ряд встреч в верхах и соглашений о контроле над вооружениями, которые подписывались с президентами Ричардом Никсоном и Джеральдом Фордом. Но к началу 1980-х о разрядке речи уже не шло. Американцев встревожили кажущиеся победы СССР в третьем мире (например, в Анголе, Судане и Никарагуа), как и события в Польше, где организованные “Солидарностью” забастовки обернулись угрозой советского военного вторжения. Еще их беспокоило мощное наращивание ядерных сил в СССР, особенно развертывание новой системы советских ракет СС-20, способных стереть с лица земли Западную Европу. Со своей стороны, президент Картер начал разыгрывать “китайскую карту” и даже приступил к обсуждению связей в сфере военной безопасности, зная, что отношения между Москвой и Пекином остаются очень напряженными. А в конце 1979 года, когда СССР ввел войска в Афганистан, американцы отреагировали жесткими санкциями. Новоизбранный президент Рейган осудил СССР, назвав его “империей зла” и “средоточием зла в современном мире”, и предоставил летальное вооружение моджахедам, воевавшим в Афганистане с советской армией. Еще он объявил начало космической программы “Стратегическая оборонная инициатива” (СОИ), угрожавшей московской политике ядерного сдерживания, и развернул в Европе ракеты “Першинг-2” (которым понадобилось бы всего пять минут, чтобы долететь до советского высшего руководства)[506].
Полным ходом шла новая холодная война. СССР чувствовал, что попал в изоляцию, и занимал оборонительную позицию. В феврале 1980 года Андропов в беседе с главой внешней разведки ГДР Маркусом Вольфом, приехавшим в Москву, очертил “мрачный сценарий, в котором ядерная война выступала реальной угрозой”, а у министра иностранных дел ГДР Оскара Фишера остались “сходные впечатления” после встреч с Громыко[507]. В мае 1981 года на тайном заседании КГБ в Москве Андропов заявил: “Соединенные Штаты готовятся к ядерной войне”, – и в том же году это предположение получило подтверждение: более восьмидесяти военных кораблей НАТО, соблюдая радиомолчание, прошли через Фареро-Исландский рубеж и приблизились незамеченными к советской территории. Была и другая провокация: четыре американских надводных корабля проникли в Баренцево море, где якобы в полной безопасности размещались советские атомные подлодки, а затем, подойдя на расстояние примерно 20 километров к огромной военно-морской базе в Мурманске, включили электронное оборудование. Смысл “посланий” Москве, по словам бывшего члена британского Объединенного разведывательного комитета Гордона Барраса, был таков: “Мы вас еще за пояс заткнем”[508]. В ответ на такую дерзость агенты КГБ за границей держали ухо востро и высматривали малейшие признаки близящегося нападения: не горят ли поздно ночью окна в министерствах обороны в западных странах, не запасают ли в больницах больше донорской крови, чем обычно? А потом, в ночь на 26 сентября 1983 года, в секретном подземном бункере вблизи Москвы сработала тревога, сообщив, что американские ракеты уже летят в сторону Кремля. У дежурного офицера было всего семь минут на то, чтобы предупредить Андропова, который в тот момент проходил процедуру гемодиализа в загородном санатории. К счастью, подполковник Станислав Петров пришел к заключению, что тревога ложная. А между тем американцы и британцы готовились к проведению боевых учений Able Archer 83, в ходе которых высшее командование НАТО должно было попросить разрешения на применение ядерного оружия – и получить его. В первых числах ноября, когда начались эти учения, начальник советского Генштаба укрылся в командном бункере под Москвой и отдал приказ привести в состояние “повышенной боевой готовности” некоторые советские войска наземного базирования. К счастью, наблюдая за ходом действий Able Archer 83, советское военное командование подтвердило свои догадки о том, что это всего лишь учения, а не прикрытие настоящего ядерного нападения[509].
В подобных обстоятельствах Советскому Союзу меньше всего нужны были дряхлые и немощные политические руководители. Между тем у стареющего Брежнева, который перенес уже несколько ударов и сердечный приступ в 1975 году, но продолжал при этом много курить и пить, наблюдались резкие перепады настроения. То он пребывал в подавленном состоянии, то вдруг на следующий день появлялся с массивным золотым кольцом-печаткой (“Ну как, мне идет?” – спрашивал он своего врача) и хвастливо заявлял, что в 1971 году ему должны были вручить Нобелевскую премию мира вместе с западногерманским канцлером Вилли Брандтом. Отлынивая от работы, Брежнев часто уезжал на свою дачу в Завидово, построенную на территории природного заповедника с охотничьим хозяйством, километрах в ста двадцати от Москвы[510]. Там он просил помощников потчевать его рассказами о его собственных “подвигах” во время Великой Отечественной войны и на посту партийного начальника в Днепропетровске, на Целине и в Молдавии. А они упрашивали Брежнева декламировать стихи и восторгались: “Леонид Ильич, вы могли бы выступать со сцены!” Они разыгрывали умиление, когда он флиртовал со стенографистками и официантками, вместе с ним участвовали в якобы импровизированном хоровом пении, танцевали под старые записи танго, фокстротов и вальсов, которые доносились из японского проигрывателя в летней беседке на берегу озера[511].
Пока состояние здоровья Брежнева не ухудшилось, ему не чужда была некоторая самоирония. Например, он просил спичрайтеров не слишком-то уснащать его речи цитатами из Маркса и Ленина, поясняя: “Все равно никто не поверит, что Леня Брежнев всех их прочитал”[512]. Однако его болезнь превратила заседания Политбюро в подобие цирка. Десятки важных вопросов “решались” безо всяких обсуждений за жалкие пятнадцать-двадцать минут. Брежнев был еще не настолько плох, чтобы не поднять вопрос: а не пора ли ему на покой? Но всякий раз, когда он об этом заговаривал, соратники наперебой возражали, что он незаменим. В действительности они боялись, что с отставкой Брежнева ослабнет их собственная власть – ведь, по сути, от его имени правили они – и к тому же начнется опасная борьба за престолонаследие[513].
Будущий помощник Горбачева Анатолий Черняев был в те годы заместителем заведующего международным отделом ЦК КПСС. “Я вернулся к своей работе в режиме двоемыслия, – признавался он позднее. – Но теперь уже не огорчался, что Брежнев относится ко мне ‘холодно’, а в душе поздравлял себя с этим”. Оставаясь на этой работе, Черняев оправдывал себя надеждой на то, что Брежневу удастся возобновить политику разрядки, но у него “стала расти неприязнь” к шефу, “а позже – когда он начал хиреть – возникло физическое и нравственное отвращение”[514]. Другой сотрудник международного отдела, Карен Брутенц, вспоминал: “Началась эра особого политического двоемыслия и двоедушия: уже ничто или почти ничто в официальной идеологии и поведении этого руководства (исключая, пожалуй, некоторые внешнеполитические акции) не могло вызвать искреннего согласия… Впервые в жизни я страстно желал, имея в виду чехословацкую авантюру, ‘поражения собственного правительства’”[515].
Другие будущие “горбачевцы”, работавшие тогда на Брежнева, постепенно выбывали из строя. Александра Бовина – остряка и толстяка, бонвивана и отличного рассказчика, который называл все нелепые эпизоды с участием Брежнева “музыкальными моментами”, – уволили с работы, когда он пожаловался другу, что впустую растрачивает талант на такую бездарь, как Брежнев. Шахназарова, высокопоставленного функционера ЦК, понизили в должности за то, что он сочинял научную фантастику с крамольным подтекстом, втихомолку переводил “1984” Джорджа Оруэлла и поддерживал Владимира Высоцкого, чьи песни Андропов пел у вечернего костра под Кисловодском в компании Горбачева[516].
С самого приезда в Москву в 1978 году и до смерти Брежнева, последовавшей 10 ноября 1982 года, Горбачев оставался кремлевским “заднескамеечником”, а страной правила банда шестерых: Брежнев (за которым по-прежнему оставалось последнее слово, когда он был в состоянии его произнести), Суслов (второй человек в стране вплоть до своей смерти 25 января 1982 года, исключительный в своем нежелании стать первым), Громыко (член Политбюро с 1973 года и министр иностранных дел с 1957 года), Андропов (выдвинутый из КГБ в секретари ЦК после смерти Суслова), министр обороны маршал Дмитрий Устинов и Черненко. Поначалу Горбачев в основном помалкивал в Секретариате и на заседаниях Политбюро, а если и говорил, то что-то несущественное. Его никто специально не информировал о советском вторжении в Афганистан в декабре 1979 года, и уж тем более никто с ним ничего не согласовывал[517]. Решение о вводе войск принимала маленькая подгруппа Политбюро: Устинов, которого поддерживали Андропов и Громыко, убедил Брежнева нанести удар, в числе прочего фразой “Американцы так десятки раз поступали в Латинской Америке, чем мы хуже”[518]. По словам Эдуарда Шеварднадзе, который при Горбачеве станет министром иностранных дел, оба они считали вторжение “роковой ошибкой”[519]. В докладной записке о сельском хозяйстве, поданной Горбачевым 20 ноября 1979 года, он так отозвался о недавней речи Брежнева: “Со свойственной Леониду Ильичу глубиной, масштабностью и конкретностью в выступлении рассматривается широкий круг актуальных проблем экономического и социального прогресса страны”[520]. 29 октября 1980 года Горбачев присоединился к другим членам Политбюро, призывавшим коммунистическое руководство Польши подавить выступления внутренней оппозиции[521]. По наблюдению иностранки, которая прочла записи всех заседаний Политбюро по поводу польского вопроса, “Горбачев присутствовал на них на всех, но почти не подавал голоса – только изредка говорил, что слова, только что сказанные Брежневым, абсолютно верны”[522]. 2 июня 1981 года Горбачев подхватил слова Суслова о том, что необходимо более строго решать, кому из советских граждан можно выезжать за рубеж[523]. 19 августа 1982 года он хвалил Брежнева за “большой такт”, проявленный в беседах с руководителем ГДР Эрихом Хонеккером[524].
Естественно, сам Горбачев ни в мемуарах, ни в интервью не акцентирует свою тогдашнюю пассивность. Он лишь говорит, что “только со временем удалось уловить тонкости и нюансы отношений ‘наверху’”. И что на первых порах ему приходилось остерегаться бывалых членов руководства – “смотрели на меня как на ‘выскочку’”[525]. Он попытался заново наладить добрые отношения с Андроповым: время от времени они разговаривали по телефону, но этим дело и ограничивалось. Уже став полноправным членом Политбюро, Горбачев пригласил Андропова и его жену, которые оказались соседями Горбачевых по даче, на обед, “как в старое доброе время” на Ставрополье.
– Да, хорошее было время, – ровным голосом ответил Андропов. – Но сейчас, Михаил, я должен отказаться от приглашения.
– Почему? – удивился Горбачев.
– Потому что завтра же начнутся пересуды: кто? где? зачем? что обсуждали?
– Ну что вы, Юрий Владимирович!
– Именно так. Мы с Татьяной Филипповной еще будем идти к тебе, а Леониду Ильичу уже начнут докладывать. Говорю это, Михаил, прежде всего для тебя[526].
Горбачев мог бы понять все это и раньше. Когда умер Кулаков, ни один из кремлевских долгожителей не пожелал прервать отпуск, чтобы попрощаться с коллегой. “Как невероятно далеки друг от друга эти люди, которых судьба свела на вершине власти!” – вспоминал Горбачев. Чтобы произнести надгробную речь, ему пришлось получать разрешение у московских чиновников, и его попросили “подготовить заранее текст… выступления, ‘дабы избежать повторений и расхождений в оценках с другими, кто будет говорить на митинге’”, – притом что (можно добавить) повторение одних и тех избитых штампов давно стало нормой для всех кремлевских речей, а “расхождения в оценках” вообще были чем-то неслыханным[527]. Единственным странным исключением из неписаных правил, согласно которым кремлевские лидеры не общались в личном кругу, был Суслов – человек холодный и отстраненный, но стоявший так высоко, что мог позволить себе любые вольности. Летом 1979 года он пригласил семью Горбачевых провести весь выходной день вместе – “поехать погулять по территории одной из дальних пустующих сталинских дач”. Нельзя было назвать это очень уж веселой прогулкой, хотя Суслов взял с собой дочь, зятя, внуков. Будучи аскетом, он не стал устраивать никакого обеда, но чай гостям все-таки предложили[528].
В первый же день своего пребывания в Москве Горбачев кое-что узнал о кремлевской внутренней борьбе. К тому времени к Брежневу уже перешла вся полнота власти. Предпоследний из его бывших соперников, номинальный глава государства Николай Подгорный, ушел в отставку в 1977 году, а премьер-министру Косыгину предстояло отправиться на пенсию двумя годами позже. Но Андропов заметил, что Косыгин с какой-то особой теплотой поздравляет Горбачева с избранием. “Я смотрю – тебя уже Алексей Николаевич начал обхаживать. Держись”, – предупредил Андропов[529]. Потом Косыгин оказал Горбачеву честь – затеял с ним спор в присутствии Брежнева. 7 сентября 1979 года в Кремле должен был состояться прием с награждением космонавтов за рекордное по длительности пребывание в космосе – 175 суток. В кулуарах Косыгин пожаловался, что Горбачев собирается перебрасывать машины в Казахстан и в центральные области России для уборки и перевозки урожая, а машин и так мало. Брежнев, настроенный в тот день весьма миролюбиво, вступился за Горбачева, но Косыгин возразил, что Горбачев слишком “либеральничает” с теми, кто не выполняет план на местах. Тут Горбачев не вытерпел и ввязался в спор с премьер-министром. Вокруг воцарилась мертвая тишина. Позже он пожалел о том, что “не сдержался”, и попытался “трезво оценить – не допустил ли какую-то ошибку?” Но Брежнев похвалил Горбачева за то, что тот отстоял свое мнение в разговоре с Косыгиным. Горбачев оказался достаточно импульсивен, чтобы позволить себе выплеснуть чувства, но и достаточно умен, чтобы понять, что такая вспышка может принести пользу. А еще – достаточно артистичен, чтобы его праведный гнев вызвал определенное восхищение. Немного погодя как ни в чем не бывало Косыгин позвонил ему, и вскоре Горбачева сделали кандидатом в члены Политбюро[530].
В душе Горбачев ужасался тому, как проходил в Кремле процесс, подменявший принятие решений. Однажды Брежнев заснул прямо на заседании, а все остальные сделали вид, будто ничего не произошло. Потом Горбачев поделился своими переживаниями с Андроповым, но тот ответил, что необходимо “поддержать Леонида Ильича”, так как это “вопрос стабильности в партии, государстве, да и вопрос международной стабильности”. А потому “каждый должен был знать свое место, свой ‘шесток’ и не претендовать на большее”. И это рассаживание по “шесткам”, согласно субординации, на заседаниях Политбюро происходило в самом буквальном смысле: справа от Брежнева за длинным столом восседал Суслов, слева – Косыгин, пока его не сменил на посту премьер-министра Николай Тихонов, и все остальные члены Политбюро занимали строго определенные места. Стол был таким длинным, а дикция Брежнева – такой нечеткой, что Горбачев, сидевший дальше всех от генсека, едва мог разобрать, что тот говорит. Черненко “постоянно вскакивал с места, подбегал к Леониду Ильичу и начинал быстро перебирать бумаги: ‘Это мы уже решили… Это вам надо зачитать сейчас… А это мы сняли с обсуждения…’” Все это делалось “открыто, без всякого стеснения”. “Мне было стыдно в такие минуты, и я иногда думал, что и другие переживают аналогичные чувства. Так или не так, но все сидели, как говорится, не моргнув глазом”[531].
Горбачев сосредоточился на вверенной ему области – сельском хозяйстве. Урожай в 1978 году обещал быть неплохим, даже рекордным: собрали 237 миллионов тонн зерна[532]. Однако такое изобилие оказалось обманчивым: во многих местах зерно убирали влажным, и когда его высушили, общий вес уменьшился на 25 миллионов тонн. Кроме того, этот мнимый рекорд потребовал таких усилий, что сильно запоздали с подготовкой к 1979 году (заготовкой зимних кормов для скотины, осенним удобрением полей). Зима 1979 года оказалась особенно суровой, дождей в мае и июне выпало меньше обычного, и уже в начале лета наступила засуха. Урожай 1979 года составил 179 миллионов метрических тонн, в итоге правительству пришлось закупать за рубежом 31 миллион тонн. Перспективы на 1980 год выглядели еще мрачнее – отчасти из-за зернового эмбарго, которое объявил президент Джимми Картер в качестве “наказания” за вторжение СССР в Афганистан. За небывалыми дождями последовала холодная поздняя весна, некоторые районы пострадали от наводнений. Урожай зерна (189,1 миллиона тонн) оказался немного больше, чем в 1979 году, однако картофеля собрали на 40 миллионов тонн меньше запланированного (самый низкий показатель с 1930-х годов), молока и мяса тоже оказалось меньше, и импорт вырос до 35 миллионов тонн зерна и 1 миллиона тонн мяса. Урожай 1981 года был настолько провальным, что его показатели предпочли вообще замолчать, а после этого данные об объеме произведенной сельскохозяйственной продукции засекречивались. Как выяснилось позже, в 1981 году было собрано всего 160 миллионов тонн зерна – так мало, что импорт зерна подскочил до 46 миллионов тонн. В 1982 году урожай вырос лишь до 175 миллионов тонн.
Советское сельское хозяйство обычно оказывалось “политическим кладбищем” для тех, кому поручали им руководить[533]. Сам Горбачев часто увольнял нижестоящих чиновников (по его признанию, “пощады ждать не приходилось”), не справлявшихся с планом заготовок[534]. Однако его не только не обвинили в катастрофических недостачах 1979 года – его даже повысили. Более высокий чин придавал ему больше веса во взаимодействии с нижестоящими чиновниками. Андропов понимал, что в бедах советского сельского хозяйства не может быть виноват один-единственный человек, и видел, что Горбачев лучше многих других. Заготовка зерна в СССР никогда не была “обычным” делом, вспоминал Горбачев. Всякий раз устраивалось нечто вроде “всенародной битвы за хлеб” – “в ход шла жесткая машина выжимания, выгребания, вытряхивания зерна из каждого совхоза и колхоза”. Вместо того чтобы получать награды, “колхозы и совхозы, полностью выполнившие план заготовок, не могли распорядиться оставшимся зерном – оно ‘выбиралось’ для покрытия недостачи в других хозяйствах”. “Порой доходило до глупости”: чтобы пшеницу выращивали в менее благоприятных северных краях, государство закупало ее там за более высокую цену, чем в плодородных южных областях. Местные руководители устраивали бешеную гонку за результатами, чтобы получить желанные награды и повышения, и при этом иногда крали зерно из государственных запасов, чтобы увеличить общие показатели своего района. Немалая часть урожая просто гнила из-за нехватки хранилищ, техники, транспорта. “Таков был заготовительный ажиотаж, в котором я сам участвовал на протяжении многих лет – и в Ставрополе, и уже работая в Москве”, – признавался Горбачев. В столице на него с первых дней “обрушился поток просьб и ходатаев”: чиновники всех уровней просили о “выделении фондов” и “оказании помощи”. Коррупция принимала самые разнообразные формы: “помимо вульгарной взятки, подношений и подарков существовали и более ‘тонкие’ – взаимная поддержка и мелкие личные услуги различного свойства, совместные пьянки под видом охоты или рыбалки”.
Горбачев сомневался в “здравом смысле” существующей политики, однако его собственные публичные выступления и статьи, относящиеся к периоду между 1978 и 1982 годами, бессодержательны и скучны; они пестрят обязательными цитатами из Маркса, Ленина и Брежнева и восхваляют ту самую политику, которая порождала в его душе недоуменные вопросы. Он старательно работал над хваленой брежневской Продовольственной программой, рассчитанной на десять лет (с 1981-го по 1990-й) и призванной обеспечить СССР полную независимость от импорта сельскохозяйственной продукции. Однако эта программа, предусматривавшая увеличение капиталовложений в производство сельхозтехники и повышение доли сельской рабочей силы, была заведомо нежизнеспособна. По словам Жореса Медведева, тысячи специалистов затратили тысячи часов на написание этой программы, но, невзирая на колоссальные вложения средств, “всем было очевидно, что эти гигантские суммы будут растрачены впустую, потому что никто не собирался либерализовать процесс принятия решений на низовом уровне, колхозы и совхозы по-прежнему не имели ни малейшей свободы выбора. Все указания, как и раньше, спускались сверху”[535].
В мае 1981 года в горбачевский кабинет в ЦК КПСС – довольно тесную комнату с низким потолком и жалюзи, в которой пахло синтетическим ковром, – пришел Валерий Болдин. Вскоре Горбачев сделал Болдина, бывшего сотрудника газеты “Правда”, своим главным помощником. Это было роковое решение – забегая вперед, можно сказать, что почти никто из других ближайших помощников и коллег Горбачева не мог понять, почему выбор пал на этого человека. Болдин родился в 1935 году, окончил Московскую сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, имел степень кандидата экономических наук. Шахназаров писал, что этот худощавый человек среднего роста “почти никогда не смеется” и “редко раскрывает рот, а если говорит, то почти всегда таинственным шепотом”. По его словам, Болдин – “законченный бюрократ, способный умертвить любое живое дело и наводящий страх на подчиненных одним своим молчанием”. Шахназаров находил “необъяснимым”, что Горбачев продолжал повышать Болдина (в 1987 году тот стал заведующим общим отделом ЦК КПСС, а в 1991 году – главой администрации президента) и не слушал тех, кто твердил ему, что Болдин вечно хоронит любые важные сведения на своем “бюрократическом кладбище”, а вместо них “подкидывает на стол” Горбачеву непроверенную информацию. Когда в Москву вернулся бывший посол СССР в США Анатолий Добрынин и сам стал секретарем ЦК, Болдин показался ему “надменным, ограниченным мандарином”, однако именно Болдин имел каждодневный доступ к Горбачеву, приносил ему свежайшие слухи о чиновниках высшего ранга и помогал определять темы для очередных заседаний Политбюро[536].
Мемуары, написанные Болдиным, явно тенденциозны, но в описании Горбачева, каким в мае 1981 года его впервые увидел Болдин, правдиво подмечены некоторые детали – особенно те, что относятся к горбачевской манере одеваться, выделявшей его на фоне прочих чиновников, равнодушных к своему внешнему виду. По его словам, Горбачев – “человек среднего роста, с благообразным лицом, полными губами, карими, с каким-то внутренним блеском глазами”. Болдину врезались в память “коричневых тонов костюм, сшитый хорошим мастером, импортная и, видимо, весьма дорогая кремовая сорочка, в тон коричневые галстук и полуботинки”. И позже Болдина “нередко… удивляла” эта “забота [Горбачева] о своей внешности: как можно при таком объеме работы еще и ежедневно менять галстуки, не забыть тщательно подобрать их под костюм и сорочку”, да еще явно “завязывать галстук всякий раз заново, а не просто надевать его через голову, в уже завязанном виде, как делают многие мужчины”. Горбачев всегда старался выглядеть эффектно, еще до встречи с Раисой: достаточно вспомнить хотя бы те фото времен учебы в МГУ, на которых он смахивает на какую-то французскую кинозвезду. Раиса, очень разборчивая в выборе нарядов для себя, помогала и мужу подбирать предметы одежды и правильно сочетать их между собой.
В 1981 году Горбачев начал постепенно выходить за очерченные для него рамки сельского хозяйства. Однажды вечером он поручил Болдину подготовить список специалистов по широкому кругу экономических вопросов. Болдин будто бы предостерег Горбачева, сказав, что такая инициатива вызовет недоумение у Политбюро (как будто его начальник сам этого не понимал), но Горбачев настоял на своем и начал встречаться с различными экспертами из правительственных ведомств, директорами научно-исследовательских институтов, академиками и университетскими учеными[537]. В 1990 году на встрече с группой партийных чиновников Горбачев вспоминал, что еще до того, как он возглавил КПСС, сейф для секретных документов в его кабинете ломился от писем академиков и других людей, предлагавших всевозможные реформы. По его словам, в каждом таком письме звучал “крик души, что по-старому дело вести больше нельзя”[538].
По-настоящему час Горбачева пробил, когда место Брежнева занял Андропов. Черненко стремился занять это место сам, но его главная заслуга (если, конечно, это можно назвать заслугой) состояла лишь в том, что он долгое время подносил бумажки Брежневу. Основная стратегия Черненко, как вспоминал Горбачев, была очень проста: он “пытался изолировать Брежнева от прямых контактов [с остальными], говорил, что только он может чисто по-человечески понять Леонида Ильича”. Но это не помогло[539]. В июле 1982 года, когда у Брежнева случилось очередное просветление, он позвонил Андропову и спросил: “Для чего я тебя брал из КГБ и переводил в аппарат ЦК? Чтобы ты присутствовал при сем? Я брал тебя для того, чтобы ты руководил Секретариатом и курировал кадры. Почему ты этого не делаешь?” То, что произошло потом, напомнило Горбачеву “сцену из ‘Ревизора’”. Когда секретари ЦК собрались для официального заседания, Андропов вдруг сказал: “Ну что, собрались? Пора начинать” – и уселся в председательское кресло. Как вспоминал Горбачев, Черненко, “увидев это, как-то сразу сник и рухнул в кресло… буквально провалился в него. Так у нас на глазах произошел ‘внутренний переворот’”[540].
Андропов превратил заседания Политбюро в продолжительные столкновения с коррумпированными или некомпетентными чиновниками, на которых, как замечал Горбачев, он “нагонял порой такого страха, что при всей вине тех, на кого обрушивался его гнев, их нередко становилось по-человечески просто жалко”. Он понизил в должности бывшего соперника Горбачева, коррумпированного партийного начальника Краснодарского края Медунова, сделав его заместителем министра плодоовощного хозяйства СССР. Замахнувшись на этого брежневского любимца, до тех пор слывшего “непотопляемым”, Андропов припугнул всех, кто, быть может, собирался бросить ему вызов[541]. Когда Брежнев наконец умер (10 ноября 1982 года), именно Андропов вызвал Горбачева, чтобы сообщить это известие. Вскоре члены Политбюро избрали своим новым руководителем Андропова. “Всеми силами буду вашу кандидатуру поддерживать”, – заверил его Горбачев. В течение следующих дней он находился рядом с Андроповым и видел, что новый лидер “отдает себе отчет в необходимости и неизбежности отмежеваться от многих черт ‘брежневской эпохи’”[542].
Бывшие помощники Андропова возлагали на него большие надежды. На похоронах Брежнева Арбатов нашептывал на ухо Черняеву и Бовину свою “программу для Андропова”. Для начала нужно убрать с поста премьер-министра Тихонова и посадить вместо него Горбачева, уволить остальных брежневских любимчиков и заменить их либералами вроде них самих. А “андроповская программа” самого Черняева включала такие пункты: вывести войска из Афганистана, прекратить диктат в отношении восточноевропейских союзников, сократить военно-промышленный комплекс, выпустить диссидентов из тюрем и разрешить гражданам свободно покидать страну. Мечты Черняева так и остались мечтами, как замечает он сам в мемуарах. Больше всего Андропов стремился к власти, признавал позднее Черняев. Даже если он и собирался “сделать народ счастливее”, то при всем желании не мог достичь этой цели при сохранении действующего строя[543].
По словам бывшего главы разведки ГДР Маркуса Вольфа, Андропов откровенно говорил об “упадке” Советского Союза и даже указывал, что этот процесс начался с момента вторжения в Чехословакию в 1968 году[544]. Арбатов рассказывал Брутенцу, что Андропов смеялся над хвастливыми словами Брежнева о том, что в СССР уже построен “развитой социализм”, и утверждал, что нам еще далеко до любых форм социализма[545]. Однако за те пятнадцать месяцев, что Андропов пробыл у власти, в его программе просматривалось больше формальных, чем содержательных изменений, и далеко не все произведенные им кадровые перестановки вели к лучшему. О структурных же реформах речь не шла. Андропов сразу же прогнал министра внутренних дел Щелокова, который держал в качестве личной прислуги архитектора, портного и зубного врача и, по сути, присвоил две огромные дачи и одну большую квартиру. У Щелокова скопилась целая куча добра, которое конфисковывали у подпольных махинаторов и присылали прямо ему домой: “Щелоков бесцеремонно брал все: от ‘мерседесов’ до мебельных гарнитуров, люстры из хрусталя и пудреницу для домработницы, кроватку для внука и антиквариат, картины, золото и серебро”[546]. С другой стороны, Андропов сделал партийного руководителя Азербайджана Гейдара Алиева полноправным членом Политбюро – по словам Горбачева, главным образом, по причине личной преданности Алиева; он повысил ленинградского партийного начальника Григория Романова, хотя это был “ограниченный и коварный человек с вождистскими замашками”; он пальцем не тронул двух прихвостней Черненко – главу московского горкома партии Виктора Гришина и премьер-министра Тихонова, потому что они не возражали против избрания Андропова[547]. Задним числом Горбачев высмеивал такие шаги, но сам он, когда пришло время, поступил примерно так же: устроил чистку среди коррумпированных чиновников, но при этом очень долго избегал конфронтации с потенциальными соперниками. Андропов же вполне мог предвидеть, что именно так и поступит его протеже. Он продвигал Горбачева не потому, что тот был либералом, а потому (как выражается Грачев), что “желал видеть во главе страны и партии своего рода ‘чистильщика’, свежего человека, не связанного московскими клановыми интересами и привычками”[548].
Экономическую реформу Андропов мыслил по-своему: он решил, что достаточно надавить на всех прогульщиков и симулянтов. И по его распоряжению милиция принялась отлавливать людей в магазинах, банях и парикмахерских в те часы, когда им полагалось находиться на работе. А так как в стране наблюдался дефицит практически всего, то граждане волей-неволей именно в рабочее время занимались поиском хоть каких-то товаров. Горбачев высказывал сомнения в том, что новый метод принесет пользу, но Андропов только отмахивался от него, уверяя, что простой народ сам мечтает о порядке и дисциплине: “Погоди, поживешь с мое, поймешь”[549].
Ближе к концу 1982 года Андропов сказал Горбачеву: “Знаешь что, Михаил, не ограничивай круг своих обязанностей аграрным сектором. Старайся вникать во все дела. Вообще, действуй так, как если бы тебе пришлось в какой-то момент взять всю ответственность на себя. Это серьезно”[550]. Горбачев уловил намек[551]. Понимали его и остальные кремлевские коллеги: иногда Горбачеву доводилось председательствовать на собраниях Политбюро. Более широкая публика начала кое о чем догадываться, когда именно Горбачев выступил 22 апреля 1983 года с ежегодным докладом в честь дня рождения Ленина (годом ранее с таким докладом выступал Андропов). С другой стороны, как пишет Грачев, когда самый молодой член Политбюро вдруг оказался вторым или третьим в очереди “наследных принцев”, это настроило против него Черненко и остальных кремлевских стариков, а в душе самого Горбачева зародились “гамлетовские” сомнения. Готов ли он возглавить страну?[552]
Возможно, он еще не был готов, но понемногу готовился: например, для вдохновения перечитывал Ленина перед традиционным выступлением в его честь. Решив не полагаться на спичрайтеров, которые подобрали бы избитые цитаты из трудов вождя, он сам засел за чтение ленинских работ. Внимание его привлекли поздние статьи и письма, где Ленин признавал, что большевики “совершили ошибку”, призывал к реформам, которые помогут преодолеть трудности, и предостерегал от скоропалительных методов, которые лишь заведут положение в тупик, даже предупреждал, что Сталин может быть опасен. Конечно, все это Горбачев не мог использовать для публичного доклада (который, по его позднейшему признанию, оставался “в рамках своего времени”), но его решимость добиваться реформ окрепла, когда он осознал, что сам Ленин мыслил сходно незадолго до своей преждевременной смерти[553].
В понедельник, 16 мая 1983 года, в четыре часа дня, Горбачев прилетел в аэропорт Оттавы для недельной поездки по Канаде. Готовил поездку посол СССР в Канаде Александр Яковлев – невысокий, коренастый, лысый человек с двумя пучками темных волос по обеим сторонам округлого лица. Яковлев родился в 1923 году, был на восемь лет старше Горбачева и имел за плечами более долгий опыт работы в партийном аппарате. Как и Горбачев, он родился и рос в деревне (под Ярославлем), и его семья во многом была похожа на горбачевскую: дед не пил, не курил, не сквернословил и вообще считался кем-то вроде деревенского старосты, отец никогда не порол сына, мать – “неграмотная крестьянка, безгранично, до болезненности совестливая”[554]. Визит в Канаду и завязавшаяся там дружба между Горбачевым и Яковлевым убедили Горбачева в правильности его миссии и подарили ему союзника. Вскоре этот человек станет главным соратником Горбачева и соавтором его идеи перестройки.
Яковлев воевал, получил серьезное ранение (у него на всю жизнь осталась хромота) и вынес стойкое отвращение к ужасам войны, к которым он относил арест и заключение тех советских солдат, чья вина состояла лишь в том, что они попали в плен к немцам. Яковлев учился в Ярославском педагогическом институте, затем в Высшей партийной школе в Москве, после чего работал в Ярославском обкоме партии и в редакции областной газеты, где, по его собственному признанию, писал “халтурные” статьи, но попутно выработал “веселый, здоровый цинизм”. Потом он заведовал отделом образования в том же обкоме, а после смерти Сталина (5 марта 1953 года) его перевели в Москву, и в 1953–1956 годах он занимал должность инструктора ЦК КПСС в отделе школ. В 1956–1960 годах Яковлев учился в аспирантуре при партийной Академии общественных наук и писал кандидатскую диссертацию об “историографии внешнеполитических доктрин США”. В 1960–1965 годах работал заведующим сектором в отделе пропаганды и агитации ЦК КПСС, а затем стал первым заместителем заведующего этим отделом и фактически являлся его главой вплоть до ссылки в Канаду в 1973 году. В 1956 году Яковлев лично слышал, как Хрущев читал свой секретный доклад о Сталине, и, по его признанию, “буквально похолодел от первых же слов”. Во время “оттепели” он ходил на вечера поэзии, где выступали молодые поэты-вольнодумцы, и ему “открывался новый и прекрасный мир”. Однако Яковлев отмечал, что “сознание продолжало быть раздвоенным”: он оставался “рабом мучительного притворства, но старался не потерять самого себя, не опоганиться”[555].
В аспирантуре Академии общественных наук Яковлев изучал международные отношения. Учебный 1958–1959 год он провел стажером в Колумбийском университете в США, попав туда по программе обмена. ФБР считало всех студентов из Советского Союза шпионами (и в самом деле, три других советских аспиранта, направленных вместе с Яковлевым в Колумбийский университет, явно шпионили) и с подозрением относилось к американцам, которые пытались с ними подружиться. Яковлев в основном держался особняком – он погрузился в занятия, изучал биографию Франклина Рузвельта и его “Новый курс”, слушал лекции по американской истории и политике, которые читали выдающиеся ученые Ричард Хофстедтер и Дэвид Б. Труман, посещал даже курс Александра Даллина, посвященный советской внешней политике. Единственным аспирантом-американцем, с которым он подружился, был Лорен Р. Грэхэм, впоследствии ставший видным специалистом по истории советской науки и техники. Как-то раз они встретились в читальном зале Батлеровской библиотеки, и Яковлев воскликнул: “Лорен, я тут почитал правых критиков Рузвельта. Они все твердили, что Рузвельт предает собственный класс, что он уничтожает капитализм в Америке! Но мне-то понятно: Рузвельт вовсе не уничтожал капитализм. Он спасал капитализм, когда тот оказался в бедственном положении”. Много позже, когда уже полным ходом шла перестройка, Грэхэм поинтересовался у Яковлева, не пытаются ли они с Горбачевым “спасти коммунизм точно так же, как Рузвельт спасал капитализм”? Яковлев усмехнулся: “Именно так”.
В Колумбийском университете, по свидетельству Грэхэма, Яковлев “пылко защищал коммунизм”. Вернувшись в Москву, он писал полные антиамериканского гнева книжки с фразами вроде “Вампиры жаждут крови, а [капиталистические] эксплуататоры жаждут денег”. Но уже в конце 1960-х и начале 1970-х годов Яковлева одолевали сомнения – и по поводу самого строя, которому он служит, и по поводу своей службы. Ему делалось противно, когда заведующий его отделом, желая подольститься к преемникам Хрущева, хвастал, будто Хрущев называл его “дерьмом”, но не менее противно было при мысли о том, что, по сути, таким же “дерьмом” были речи, которые он сам писал для Брежнева[556].
В 1972 году Яковлев курировал главные советские СМИ. В этом качестве он защищал марксистский интернационализм от русских националистов правого крыла, которые окопались в журналах “Октябрь” и “Молодая гвардия”. Кремлевские покровители этих журналов решили сослать Яковлева в Канаду – страну, которую они считали захолустьем, если сравнивать с ее огромным южным соседом. Всего один раз за десять лет, что Яковлев провел там, начальство попросило его подготовить доклад о канадском земледелии. Поскольку климат Канады отчасти схож с климатом СССР, тамошний опыт мог бы пригодиться и советскому сельскому хозяйству. Время от времени туда действительно приезжали советские делегации из колхозов, но в основном они ходили по магазинам и покупали товары, каких нельзя было достать на родине. Яковлеву Канада подарила возможность долго наблюдать демократический капитализм вблизи, а еще – огромный досуг для размышлений о том, как с пользой применить его наработки в СССР. Канадский премьер-министр Пьер Эллиот Трюдо, большой почитатель Толстого и Достоевского, относился к умудренному советскому послу как к другу семьи. Но в конце 1970-х Яковлеву до смерти наскучило составлять докладные записки и отчеты, до которых в Москве никому не было ни малейшего дела, и он мечтал о том, чтобы в Канаду начали приезжать такие же просвещенные коммунисты, как он сам.
Горбачев планировал совершить десятидневную поездку по Канаде. Андропов вначале был против (“В Канаду? Ты с ума сошел. Сейчас не время по заграницам ездить”), но потом все-таки дал разрешение, только не на десять, а всего на семь дней. Хотя на встрече с канадскими парламентариями Горбачев предсказуемо жестко высказывался по внешнеполитическим вопросам, он показался принимающей стороне “обаятельным и остроумным. Он произвел на людей большое впечатление: наконец-то они своими глазами увидели советского политика совсем нового типа”[557]. Горбачев побывал на заседании канадского парламента и назвал “цирком” поведение оппозиции, набросившейся на Трюдо, когда пришло время задавать вопросы. Однако пройдет не так много времени – и он позволит советской оппозиции критиковать его самого.
После официальной встречи с Горбачевым Трюдо неожиданно появился на ужине, который устроил для Горбачева Яковлев, плюхнулся рядом с почетным гостем и вызвал его еще на два долгих, уже неофициальных разговора. Потом состоялась поездка по всей стране, в которой его сопровождал министр сельского хозяйства Канады Юджин Уэлан, общительный и грузный человек в зеленой ковбойской шляпе. Они посетили экспериментальную ферму под Оттавой, теплицы, овощеперерабатывающий завод и автоматизированное предприятие по производству кетчупа Heinz, мясоперерабатывающий завод в Торонто, винодельню на Ниагарском полуострове и, наконец, обычный супермаркет, чтобы Горбачев своими глазами увидел, что канадские фермеры обеспечивают простых людей всем, чем только можно. В ответ Горбачев указал на то, что в СССР хлеб гораздо дешевле и намного вкуснее. Во время визита на молочно-мясную ферму в Альберте, занимавшую 5000 акров (более 2000 гектаров), Горбачев очень удивился (три раза переспрашивал), когда узнал, что с этим огромным ранчо справляются сами хозяева – муж и жена – да два-три работника. Когда приходила пора убирать урожай, они работали на комбайне круглые сутки, посменно[558].
Самым важным событием стал частный, без свидетелей, разговор с Яковлевым на ферме Уэлана под Амхерстбергом в провинции Онтарио. Канадский министр пригласил советскую делегацию из 18 человек к себе в гости – в непритязательный, построенный на нескольких уровнях дом неподалеку от реки Детройт. Пока члены делегации и десяток местных канадских политиков изо всех сил пытались вести светскую беседу на нижнем этаже дома, рассевшись на складных стульях за садовыми столиками под низким потолком, Горбачев с Яковлевым прогуливались по ближайшему полю, к которому подступал лес. Именно ту беседу, состоявшуюся приятным вечером, в половине восьмого, пока охранники Горбачева стояли на безопасном расстоянии, на опушке леса, и вспоминал Яковлев: “…вдруг нас прорвало, начался разговор без оглядок… [Горбачев] говорил о наболевшем в Союзе, употребляя такие дефиниции, как отсталость страны, зашоренность в подходах к решению серьезных вопросов как в политике, так и в экономике, догматизм, необходимость кардинальных перемен. Я тоже как с цепи сорвался. Откровенно рассказал, насколько примитивной и стыдной выглядит политика СССР отсюда, с другой стороны планеты”. Диссиденты вроде Солженицына, которых Яковлеву велели разоблачать, виноваты лишь в том, что думают обо всем иначе, сказал он. Канадские суды ясно показывают, что и советская судебная система должна быть независимой. “В первую очередь нужно менять законы, – отвечал ему Горбачев. – Это должны быть настоящие законы, а не оружие в руках отдельных лиц или партии”. И потом, когда уже колесили по стране: “мы тоже наговорились всласть. Во всех этих разговорах как бы складывались будущие контуры преобразований в СССР”[559].
Впоследствии стремление Яковлева многое поставить себе в заслугу стало вызывать досаду у гордеца Горбачева, он начал проявлять холодность, и Яковлев, крайне обидчивый, отстранился от него. Но тогда, в 1983 году, между ними завязалась дружба, вскоре окрепшая благодаря Горбачеву. В июле именно по его рекомендации Яковлева перевели в Москву и назначили директором Института мировой экономики и международных отношений АН СССР. После этого, по словам Яковлева, Горбачев “постоянно звонил, иногда просто так – поговорить, чаще – по делу”. Институт присылал Горбачеву разные докладные записки, которые Яковлев несколько снисходительно называет “познавательно-просветительскими”. “По всему было видно, что [Горбачев] готовил себя к будущему, но тщательно это скрывал. Среди людей, которые первыми оказались в ближайшем окружении Горбачева, на разговоры об этом будущем было наложено табу”[560].
Яковлев был не единственным человеком, который с удивлением узнал, какие планы на самом деле вынашивает Горбачев. В начале 1982 года, готовя брежневскую Продовольственную программу, Горбачев созвал группу экспертов-экономистов, в числе которых была и Татьяна Заславская – экономист и социолог из Сибирского отделения Академии наук. До этого Заславская ни разу не общалась лично с членами Политбюро – она видела их на конференциях, но “их всегда окружало плотное кольцо охраны. С ними никогда нельзя было просто так заговорить, а на улице их ждали огромные бронированные машины”. Горбачев оказался “молодым” и “излучал энергию”. По сравнению с другими чиновниками, отвечавшими за сельское хозяйство, которые “поражали своим невежеством и некомпетентностью”, Горбачев “разбирался в экономике и вникал в суть каждого вопроса”. Он производил впечатление “непредвзятого, открытого и дружелюбного” человека, с ним “можно было обсуждать любые темы”. Казалось, будто “он наш седьмой коллега и товарищ, разделявший наши мысли”. Разговаривал он с ними “как с равными”.
Такая раскованность Горбачева придала его гостям смелости. Они сообщили ему, что Продовольственная программа состоит “из полумер, которые ничего не смогут изменить”. Когда группа ученых предложила отменить все существующие агропромышленные министерства и создать вместо них одно новое ведомство, Горбачев повернулся к своему помощнику и спросил: “Если бы я включил такое предложение в свой план, как вы думаете, мне бы позволили усидеть в этом кресле?” В действительности совет экспертов (которому Горбачев отчасти последовал, когда сам стал высшим партийным руководителем) не был таким уж радикальным, так как он предусматривал сохранение прежней нисходящей системы управления хозяйством. Зато Заславская довольно смело указала на главный источник экономического застоя. Как она говорила позднее, народ “не видит причины хорошо работать, не хочет хорошо работать и не умеет хорошо работать”, даже когда его специально обучают всему необходимому. “Как ни чудовищно это звучит, качество народа ухудшается”, – добавляла Заславская. Если прибегнуть к марксистским терминам, которые особенно любил употреблять Горбачев, “рабочие отчуждены от средств производства и от продуктов своего труда”.
Приободренный отзывчивостью Горбачева, институт, где работала Заславская, провел в 1983 году конференцию, для которой более шестидесяти экспертов подготовили сводный доклад, где сходные взгляды излагались в более общем ключе. Институт, которым руководил экономист Абель Аганбегян (еще один будущий советник Горбачева), собирался опубликовать этот доклад, но цензурный комитет наложил на него запрет: “Там так ничего и не объяснили. Там никогда ничего не спрашивали и не отвечали на вопросы; там никогда не разговаривали с авторами – только с директорами институтов”, – рассказывала позднее Заславская. Аганбегян раздавал участникам конференции копии сводного доклада в качестве неофициального документа, который они должны были потом вернуть. Но два экземпляра пропали, и тогда КГБ принялся искать их по всей стране. Сам институт “перевернули вверх дном”, вспоминала Заславская, а после того как запрещенный документ всплыл на Западе и был там напечатан, ей и Аганбегяну устроили в обкоме партии шумный разнос за “идейные ошибки”. Заславская не выдержала и разрыдалась в кабинете Аганбегяна. “Я напоил ее чаем и утер ей слезы, – вспоминал Аганбегян. – А как еще помочь? Невозможно смотреть, как плачут женщины”[561].
Были ли у Горбачева, помимо Андропова, другие союзники на самом верху? С Егором Лигачевым, первым секретарем Томского обкома партии, он впервые встретился в составе советской делегации в Чехословакии в 1969 году. Потом они часто виделись на заседаниях ЦК КПСС. Лигачев родился в 1920 году. У этого седого человека с грубыми чертами лица тоже были родственники, пострадавшие от репрессий 1930-х годов: его отца исключили из партии (хотя позже и восстановили), а отца жены арестовали по сфабрикованному обвинению и расстреляли[562]. На посту первого секретаря обкома Лигачев зарекомендовал себя энергичным и неподкупным – своего рода коммунистом-пуританином. Горбачев убедил Андропова перевести Лигачева в Москву и сделать секретарем ЦК. Однажды Лигачев, сам трудоголик, очень обрадовался, застав Горбачева в рабочем кабинете поздно вечером, когда все остальные члены Политбюро уже разошлись. Позднее Лигачев – столь же авторитарный, сколь и энергичный – рассорился с Горбачевым и на некоторое время стал его главным противником. Но тогда, в 1983 году, Лигачев тоже боялся, что “страна катится к общественно-экономической катастрофе”. 26 декабря 1983 года ему доверили заведовать отделом организационно-партийной работы и решать кадровые вопросы. После того как он принялся заменять одряхлевших бюрократов потенциальными реформаторами, они с Горбачевым сблизились еще больше. “Наступил такой этап наших взаимоотношений, когда мы начали понимать друг друга с полуслова”[563]. Иногда им действительно приходилось довольствоваться лишь отдельными словами: зная, что все рабочие кабинеты прослушиваются, они обсуждали скользкие темы не вслух, а при помощи записок[564].
Николай Рыжков был старше Горбачева всего на два года. Он вырос в семье рабочих на Украине. Трудясь на Уральском заводе тяжелого машиностроения, он дорос до директора. Потом, в 1979–1982 годах, был первым заместителем председателя Госплана СССР. Инженер по образованию, он разделял мнение Горбачева о том, что прогнил весь строй. “‘Душность’ атмосферы в стране… достигла максимума, – вспоминал Рыжков, – дальше – смерть”[565]. В 1983 году, когда Андропов назначил Рыжкова заведующим новым экономическим отделом ЦК КПСС, Рыжков уже заметил, что Горбачев делает “энергичные и решительные попытки расширить круг интересов”, выйти за рамки сельского хозяйства и что другие высшие руководители, стоя на страже собственных прерогатив, пытаются “отмахиваться от него”. Горбачев хорошо разбирался в “регионах и их внутреннем экономическом устройстве… а я разбирался в производстве и планировании”. Сообща они поручили группе экспертов-реформаторов (в том числе Аганбегяну, Арбатову, Богомолову и Заславской) провести исследование, а потом согласились с их выводом о том, что нужно поскорее “покончить с жесткой централизацией экономического управления” и вместо нее “полагаться на стимулы – хорошо платить за хорошую работу”. Когда Андропов попросил Горбачева с Рыжковым заняться некоторыми бюджетными вопросами, они, естественно, поинтересовались общим состоянием бюджета. Но Андропов рассердился: “Не лезьте сюда, это не ваше дело”. Позднее Горбачев пояснил, в чем дело: “Ведь это был не бюджет, а черт-те что”[566].
Пройдет время, и Рыжков тоже порвет с Горбачевым. По его словам, первые трения между ними наметились еще в 1984 году: “Самоуверенный его характер… не позволял ему признаться, что он чего-то не знает или не понимает”. А если им вместе “работалось славно”, то только потому, что Рыжков “принял его правила игры, знаниями перед ним не кичился, а попросту рассказывалось, что в тот момент требовалось”[567]. Рыжков, как и Яковлев, был человеком крайне обидчивым и еще более эмоциональным, но он немного ошибается в той психологической оценке, которую дает Горбачеву. Если бы Горбачев был по-настоящему самоуверен, то ему нетрудно было бы сознаваться в том, что он чего-то не знает. Если Рыжков говорит правду, то, надо полагать, самоуверенность Горбачева была скорее напускной и достаточно хрупкой.
Кроме того, Горбачев считал преданным и незаменимым человеком своего помощника по кадрам, Валерия Болдина. Весной 1984 года, во время полета из Ставрополя в Москву, желая как-то вознаградить его за три года верной службы, Горбачев (он был вместе с женой) пригласил Болдина к себе в закрытую кабину, угостил чаем и сообщил ему новость. Сам Болдин напишет об этом гневно: “Так как я оправдал их ожидания, они решили оставить меня в должности помощника”. Болдин не только не обрадовался такому известию – он пришел в ярость, хотя и промолчал: “Попытка намекнуть, что я прошел трехлетний испытательный срок, а затем это великодушное заявление, что мне и впредь позволяется работать по шестнадцать часов в сутки, показались мне сущим издевательством”[568]. Этот эпизод особенно разозлил Болдина, так как его уже давно раздражала манера Горбачева обращаться со своими помощниками. Однажды спичрайтеры, много дней трудившиеся над докладом для М. С. Горбачева, намекнули Болдину, что неплохо бы поблагодарить их за эту нелегкую работу. По словам Болдина, Горбачев согласился лишь подписать четыре экземпляра уже изданного доклада и подарить его авторам с лаконичной надписью: “Тов. /имя рек/ с уваж. М. Горбачев”[569].
Возможно, Рыжков и Болдин перенесли свою более позднюю неприязнь на воспоминания об этих ранних эпизодах. Болдин, склонный к дискриминации женщин, почти наверняка почувствовал, что присутствие Раисы Горбачевой при его “повышении” (неважно, произносила ли она при этом какие-нибудь слова или нет) несколько уменьшило важность момента. Однако выдвинутые против Горбачева обвинения в том, что он чересчур заносился перед некоторыми помощниками, вряд ли совсем беспочвенны: они перекликаются с похожими жалобами, звучавшими из уст ставропольских чиновников.
Во время андроповского междуцарствия Горбачев, хотя в душе расправлял крылья и внутренне готовился к роли реформатора, на заседаниях Политбюро вел себя по-прежнему крайне осторожно. На конференции секретарей ЦК 18 января 1983 года он сделал комплимент Андропову (“Юрий Владимирович, вы затронули ряд чрезвычайно важных вопросов” и “Я полностью поддерживаю ваш подход”), поддакнул его призыву повышать трудовую “дисциплину” и лишь намекнул на необходимость структурных реформ, упомянув о вреде чрезмерной централизации[570]. 20 апреля, председательствуя на заседании Секретариата, он устроил разнос чиновникам из министерства культуры за то, что они сразу не отклонили пьесу Людмилы Разумовской “Дорогая Елена Сергеевна”, хотя уже через несколько лет он сам будет приветствовать постановки по таким критическим произведениям[571]. Политбюро восстановило в партии Вячеслава Молотова, многолетнего приспешника Сталина, которого Хрущев исключил из рядов КПСС в 1962 году. А 12 июня 1983 года рассматривался вопрос о восстановлении членства в КПСС двух других сталинцев-долгожителей – Лазаря Кагановича и Георгия Маленкова. “Если бы не Хрущев, – ворчал Устинов, – то решение об исключении этих людей из партии принято не было бы. Вообще не было бы тех вопиющих безобразий, которые допустил Хрущев по отношению к Сталину… Ни один враг не принес столько бед, сколько принес нам Хрущев своей политикой в отношении прошлого нашей партии и государства, а также в отношении Сталина”. Горбачев поддержал предложение восстановить в партии Кагановича и Маленкова, однако идея Устинова переименовать Волгоград обратно в Сталинград показалось ему сомнительной. “Ну, здесь есть свои плюсы и свои минусы”, – сдержанно высказался он по этому поводу[572].
В ночь с 31 августа на 1 сентября 1983 года советские истребители сбили самолет авиакомпании Korean Airlines, выполнявший международный рейс 007 и вторгшийся в воздушное пространство СССР на пути следования из Аляски в Сеул. Гибель 247 неповинных людей ужаснула весь мир и резко обострила новую холодную войну. По свидетельству Добрынина, советского посла в Вашингтоне, в узком кругу Андропов возмущался “грубой ошибкой” своих “тупиц генералов”, но на заседании в Кремле 2 сентября таких слов, конечно, никто не произносил. Горбачев, вероятно, разделял возмущение Андропова, но на том кремлевском заседании сказал лишь: “Самолет довольно долгое время находился над нашей территорией. Если он сбился с курса, то американцы должны были нас информировать, но они этого не сделали”[573].
Между тем состояние здоровья Андропова ухудшалось. Еще в феврале 1983 года у него перестали самостоятельно функционировать почки. Летом он уже проводил почти все время в постели на даче. Лицо его стало совсем бледным, голос охрип. В кабинете он уже не вставал, приветствуя посетителей, а просто протягивал руку, продолжая сидеть за столом. Из-за того что дважды в неделю ему делали гемодиализ, он так и ходил с трубками для внутривенных вливаний на руках (они были примотаны бинтами выше запястья). В последний раз Андропов присутствовал на заседании Политбюро 1 сентября[574]. В декабре, навестив его в больнице, Горбачев поразился: “Передо мной был совершенно другой человек. Осунувшееся, отечное лицо серовато-воскового цвета. Глаза поблекли, он почти не поднимал их… Мне стоило огромных усилий не прятать глаза и хоть как-то скрыть испытанное потрясение”[575]. По словам помощника Андропова Аркадия Вольского, Андропов еще из больницы сделал попытку назначить Горбачева своим преемником. Андропов был слишком болен, чтобы лично выступить на пленуме ЦК в конце декабря, но решил подготовить текст выступления, чтобы его зачитали от имени генсека. Заехав за окончательным вариантом текста в больницу, Вольский увидел там приписку: “На время моего вынужденного отсутствия в Политбюро возложить председательство на Горбачева”. Это был ясный сигнал – настолько ясный, что Черненко и его сторонники, особенно премьер-министр Тихонов, решили изъять эту фразу из речи, которую зачитали на пленуме. Вольский уже собирался позвонить Андропову и сообщить ему об этом, но тут к нему подошел Клавдий Боголюбов, партийный чиновник из числа консерваторов, и сказал: “Только посмей – и это будет твой последний телефонный звонок”. Когда Андропов все-таки узнал о том, что произошло, он устроил разнос Вольскому, но у него уже просто не оставалось сил на борьбу. Вольского не очень удивило случившееся, потому что ранее он слышал, как перешептываются Устинов с Тихоновым: “С Костей будет проще, чем с Мишей”[576].
Андропов умер 9 февраля 1984 года, пробыв на вершине власти всего пятнадцать месяцев. Горбачев вспоминал: “Смерть Юрия Владимировича я пережил тяжело. Не было в руководстве страны человека, с которым я был бы так тесно и так долго связан”. Несколько лет спустя Раиса Горбачева побывала в Вашингтоне у Памелы Гарриман и, заметив фотографию Андропова вместе с Авереллом Гарриманом[577], сказала: “Ему [Андропову] мы всем обязаны”[578]. Горбачев порой впадал в сентиментальность, вспоминая своего наставника и почти что друга: “Никогда не забуду ту южную ночь в окрестностях Кисловодска – небо, усыпанное звездами, ярко пылающий костер, Юрий Владимирович в каком-то мечтательно-просветленном настроении смотрит на огонь. А из магнитофона – озорная, особенно любимая Андроповым песенка Юрия Визбора: ‘Кому это нужно? Никому не нужно. Кому это надо? Никому не надо’”[579].
Возможно, и Андропову тоже было “не надо”. А может быть, предполагал Горбачев, Андропов с его сталинской выучкой и долгим опытом службы в КГБ просто не смел “начать радикальные перемены и в этом походил на Хрущева”. Возможно, сама “судьба распорядилась” так, чтобы он умер еще до того, как народ “разочаруется в нем”. Горбачеву же было “надо” – и он посмеет[580].
Место Андропова занял Черненко. По словам Вольского, который сообщил Горбачеву о неудавшейся попытке Андропова выдвинуть его на свое место, Горбачев отнесся к случившемуся философски. Как пишет Грачев, приход к власти Черненко “только сыграл [Горбачеву] на руку”. Как сказал Грачеву сам Горбачев, снова упоминая о себе в третьем лице: “После его [Черненко] смерти избрание Горбачева становилось неотвратимым”[581].
Положение было непростое, Горбачев прекрасно это понимал. “Я же не дурачок, – говорил он в интервью 2007 года. – Я видел, что происходит, я все анализировал”[582]. На похоронах Андропова жена Горбачева увидела в толпе “скорбящих” “откровенно счастливые лица”[583]. Когда избрали Черненко, он любезно предложил Горбачеву место председателя на заседаниях Секретариата, но вмешался премьер Тихонов: “Горбачев занимается аграрными вопросами, и это [если он станет вторым секретарем] может отрицательно сказаться на деятельности Секретариата, породит аграрный уклон в его работе”. Устинов напомнил Тихонову, что Горбачев уже имеет опыт ведения Секретариата. Но, по словам Вадима Медведева, присутствовавшего при этих спорах, “за этим стояло другое”: Тихонов и его сторонники не хотели, чтобы при слабом Черненко Горбачев начал играть доминирующую роль или даже стал его преемником. Глава Московского горкома партии Гришин предложил отложить рассмотрение вопроса, что было равнозначно отрицательному решению. Министр иностранных дел Громыко согласился с ним. Горбачев отмалчивался. Обсуждение закончилось, но в итоге работой Секретариата продолжал руководить Горбачев, хотя и не имел на это формального права[584].
Черненко едва справлялся со своими обязанностями. Как заметил на встрече 3 июля 1984 года переводчик министра иностранных дел Британии сэра Джеффри Хау, К. Э. (Тони) Бишоп, Черненко страдал “одышкой” и “заходился кашлем на десять секунд”. У него был какой-то “растерянный и смущенный вид”, он “из рук вон плохо читал готовый текст”, причем “очень быстро и неразборчиво бормотал, запинался, прерывал фразы на полуслове, чтобы отдышаться”, а еще в его словах не чувствовалось “никакой уверенности и порой даже понимания того, что он говорит”[585]. Однако болезнь генерального секретаря обернулась унижениями для Горбачева. Черненко был настолько плох, что иногда его на руках вносили в зал заседаний перед тем, как пригласить туда остальных членов Политбюро. А когда из-за обострения болезни даже это было невозможно, заменить его на председательском месте вызывали Горбачева – но всегда в последнюю минуту[586]. “Каждый четверг поутру он сидел сироткой в своем кабинете, – вспоминал Рыжков, – …и нервно ждал телефонного звонка Черненко: приедет ли тот на ПБ сам или попросит Горбачева заменить его и в этот раз”[587]. По словам Горбачева, Тихонов безуспешно пытался настроить против него Лигачева и другого секретаря ЦК, Владимира Долгих: последнему он намекал на то, что из него со временем получился отличный премьер-министр[588]. В “Правде” ни словом не упоминалось выступление Горбачева 13 февраля 1984 года на пленуме ЦК, избравшем Черненко главой государства. А пленум по вопросам науки и техники, который готовили Горбачев с Рыжковым, решили отложить. Подобная же участь ожидала конференцию по вопросам идеологии, где Горбачев должен был стать главным оратором[589].
Позднее Горбачев утверждал, что по-прежнему чувствовал себя “уверенно”, что “следовал своему давнишнему принципу – жизнь все расставит по местам”[590]. Но его раздражение иногда прорывалось наружу – например, на встрече с некомпетентными начальниками обкомов в августе 1985 года. “Устроил показательное сравнение. Трудно им с Горбачевым, – записал Черняев в дневнике. – Он знает дело изнутри и лучше их самих. И малейшая неточность, некомпетентность, попытки слукавить сразу же вызывали у него острую реакцию. И выступавший оказывался в глупейшем положении. Особенно трудном, потому что Горбачев не терпит… когда читают по бумажке то, что люди должны знать, разбуди их хоть среди ночи”[591]. К себе Горбачев был не менее требователен, чем к другим. Но тогда он торопился расширить круг своих сторонников как в Кремле, так и за его пределами. В 1984 году Виталий Воротников был председателем Совета министров РСФСР и полноправным членом Политбюро. Воротников вспоминает, что Горбачев пытался найти к нему подход, приглашая его к “доверительному разговору”, при котором “создается полная иллюзия откровенности, настоящего товарищества, стремления посоветоваться, узнать мнение собеседника”. Воротников “восхищался его способностью приблизить к себе, покорять своим обаянием”. Со временем Воротников отвернется от Горбачева, когда придет к выводу, что “это была лишь имитация, видимость товарищества, дружбы”: Горбачев “действительно нуждался в совете, но лишь настолько, насколько это позволяло ‘привязать’ партнера к своей идее”. Причем он говорил “как-то обрывочно, намеками и полунамеками”, чтобы в случае необходимости “можно было и заявить, что ты-де не так меня понял”[592]. Но даже если так оно и было, так ли уж сильно отличается эта тактика Горбачева от поведения большинства политиков?
Действовал Горбачев и более прямыми путями. В 1984 году он совершил смелый шаг – настоял на том, чтобы все-таки провести конференцию по идеологическим вопросам, и использовал ее для того, чтобы заявить о себе как о динамичном молодом лидере со свежими, новыми идеями. Протокол требовал, чтобы проект доклада ему подготовили в отделе пропаганды ЦК, но Горбачев, по воспоминаниям Яковлева, понимал, что “ничего путного” у них не выйдет. Поэтому собрал собственную команду – в нее вошли Яковлев, Вадим Медведев и другие, – чтобы подготовить параллельный доклад, в котором будут рассмотрены такие темы, как “собственность, характер производственных отношений в нашем обществе, роль интересов, социальная справедливость, товарно-денежные отношения и т. п.”[593]. На постсоветский взгляд в этих темах вроде бы нет ничего особенно спорного. Но Горбачев тогда намекал на то, что государственная собственность может когда-нибудь оказаться не единственной одобренной формой собственности, что различные общественные интересы следует не подавлять, а учитывать, что даже при социализме существует социальная несправедливость и что возникновение хоть какого-то рынка, быть может, уже не за горами. Но ничего этого нельзя было сказать прямо, в лоб. А если бы даже можно было, то Горбачев и его спичрайтеры еще сами до конца не поняли, что же они считают правильным. “Задача была почти непосильная, – вспоминал Яковлев. – Горбачеву хотелось сказать что-то новенькое, но что и как, он и сам не знал. Мы тоже не знали. Будучи и сами еще слепыми, мы пытались выменять у глухих зеркало на балалайку”.
Несмотря на осторожные обороты, какими пользовался Горбачев, проект его доклада заставил переполошиться партийных консерваторов. Они предлагали внести в текст изменения, и Горбачев, по воспоминаниям Яковлева, “долго кипел”. В отделе пропаганды явно хотели “дурачком его представить”. Когда за день до конференции Черненко позвонил Горбачеву и попросил отложить ее, Горбачев побагровел и взорвался. Он заявил, что “совещание откладывать нельзя”, что “отмена вызовет кривотолки” и что многие замечания Черненко по поводу доклада “просто надуманы”[594].
Черненко пошел на попятную. Конференцию провели. Доклад Горбачева чем-то напоминал традиционное послание “О положении в стране”, с каким выступают президенты США. Чувствуется, что его автор сознает себя будущим правителем: он затрагивает идеи, которые уже скоро, начиная с 1985 года, станут отличительными знаками его политики. В этом докладе он употребил понятия “перестройка” и “гласность” (впрочем, не разъясняя их подробно)[595]. По словам Яковлева, некоторые из идеологов, сидевших в зале, самые тупые, вообще не поняли, к чему клонит Горбачев, а другие сделали вид, будто не понимают[596]. Чиновник, который обходил зал и собирал записки и вопросы, чтобы передать их докладчику, вспоминал, как разительно отличался Горбачев от прежних руководителей: речь у него была “очень грамотная”, он импровизировал, даже улыбался, а слушатели “не спали и не читали газеты”[597]. Идеологический журнал “Коммунист”, печатный орган КПСС, не стал публиковать доклад Горбачева. Яковлева, зная, что он близок к Горбачеву, вообще не пустили на конференцию в первый день – пропуск прислали только на второй день. “Вот видишь, что делают! – сказал Горбачев Яковлеву. – Стервецы!”[598]
Горбачев сообщил Яковлеву, что “игра идет крупная”. В этой игре он сделал два хода, связанных с международными отношениями. Внешняя политика никогда не была его сильной стороной, но ему хотелось исправить положение. По словам Черняева, Горбачев хотел “наладить связи с новыми людьми, способными мыслить независимо, ему действительно очень хотелось узнать, что делается за рубежом”[599]. Кроме того, съездив в Италию и Великобританию, он мог бы продемонстрировать, что и сам является ровней лидерам иностранных государств.
С визитом в Италию Горбачев отправился в июне – на похороны Энрико Берлингуэра, лидера итальянской компартии. Итальянские коммунисты, основоположники “еврокоммунизма”, сурово критиковали действия Советского Союза – и подавление инакомыслия внутри страны, и вторжения в Чехословакию и Афганистан, и введение военного положения в Польше в декабре 1980 года. Вначале Политбюро не собиралось посылать в Италию Горбачева – как говорит Черняев, из-за его “демократических наклонностей”, – но в итоге все-таки сделало выбор в его пользу, так как “он умел говорить как нормальный человек – без конфронтации”. Он подготовился к поездке, перечитав некоторые уже читанные в Ставрополе сочинения покойного лидера итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти и философа-марксиста Антонио Грамши. Встретившись с преемником Берлингуэра, Алессандро Наттой, Горбачев сказал ему, что у итальянских коммунистов “имеются все основания критиковать нас”. Вернувшись в Москву, он заявил Политбюро: “Нельзя не считаться с такой партией. Мы должны относиться к ней с уважением”[600]. Более того, Горбачева ошеломило то, что он увидел в Риме: проститься с лидером коммунистов пришли сотни тысяч простых граждан, на похоронах присутствовали руководители всех политических партий, и у гроба склонил голову сам президент Италии Сандро Пертини. Горбачев слишком хорошо понимал, что “все это было проявлением не свойственного нам образа мышления, иной политической культуры”[601]. Вскоре он попытается привить такую культуру в СССР – попробует себя в роли популярного лидера коммунистов, который поднимает свой сознательный народ на борьбу за реформирование коммунистических идей, – и, разумеется, обнаружит, что в действительности итальянская и советская политические культуры – это просто небо и земля.
А 15 декабря 1984 года Горбачев вместе с женой вылетел в Лондон. Шла новая холодная война, и премьер-министру Маргарет Тэтчер захотелось наладить отношения с коммунистическими лидерами. Она отличалась “необычайной любознательностью”, вспоминал Родрик Брейтуэйт, которому предстояло через четыре года стать послом Великобритании в СССР, и потому “принялась серьезно изучать Советский Союз, созывала чиновников на семинары для обсуждения внешнеполитических и оборонных вопросов, беседовала со многими диссидентами, очень много читала”[602]. Решение пригласить Горбачева возникло у нее отчасти благодаря совещанию о Советском Союзе, которое состоялось в ее загородной резиденции Чекерс пятнадцатью месяцами ранее. “Это совсем НЕ ТО, – колко написала она поверх списка участников семинара, который составили для нее в министерстве иностранных дел. – Мне неинтересно проводить собрания со всеми мелкими министерскими сошками… которые когда-либо занимались данными вопросами… Мне нужны еще и люди, которые по-настоящему изучали Россию – русский склад ума, – и кому лично довелось там пожить. А больше половины людей из этого списка разбираются в теме меньше, чем я”[603]. На семинаре она прислушивалась прежде всего к таким ученым, как оксфордский преподаватель Арчи Браун, который высказал предположение, что “движение за демократические перемены [слова подчеркнуты г-жой Тэтчер в ее экземпляре доклада Брауна] может возникнуть внутри самой правящей коммунистической партии, а также под общественным давлением”. Браун знал Зденека Млынаржа (который жил теперь в Вене), и в июне 1979 года тот рассказывал ему о Горбачеве как о “непредвзятом, интеллигентном антисталинисте”. Браун не ссылался на Млынаржа на семинаре в Чекерсе, однако охарактеризовал Горбачева не только как претендента на высшую власть в Кремле, но и как “самого образованного” члена Политбюро и “пожалуй, самого непредвзятого” человека. Услышав это, Тэтчер посмотрела на министра иностранных дел Джеффри Хау и спросила: “Может быть, нам пригласить мистера Горбачева в Британию?”[604]
В апреле 1984 года Горбачева назначили председателем внешнеполитического комитета по советскому законодательству – почетная должность, обычно полагавшаяся второму секретарю партии. Это послужило удобным поводом для внешнеполитического комитета при палате общин предложить, чтобы Горбачев приехал в Лондон во главе советской “парламентской” делегации, после чего британский посол в Москве дал ясно понять, что, “если Горбачев приедет, то его примут на высшем политическом уровне (т. е. примет сама премьер-министр)” для обсуждения “широкого круга вопросов”, и это станет шагом в сторону “обширного диалога с Советским Союзом”[605].
Горбачев колебался. По словам Черняева, с которым он советовался на тему британской политики, ему не хотелось дразнить кремлевских коллег, “не одобрявших его появления на международной арене”. А еще, похоже, Горбачев не был уверен в себе. В сентябре 1984 года он встречался с делегацией британской коммунистической партии, приехавшей с визитом в Москву, и, по отзыву Черняева, Горбачев “провел [эту встречу] умно, весело, откровенно – совсем не ординарно, не по-пономаревски и не по-сусловски”. Но через пару дней он позвонил Черняеву и спросил: “Ну как?” Впрочем, к Горбачеву быстро вернулась прежняя уверенность в себе. Относительно поездки в Лондон он сказал Черняеву: “будем размывать монополию”. Горбачев явно намекал на безраздельное господство Громыко в области внешней политики, хотя и не назвал его имени. “Замыслы, значит, у него большие, пометил я себе в дневнике. Дай Бог!!”[606]
Еще одна цель этой поездки состояла в том, чтобы просигнализировать Вашингтону, что Горбачев заинтересован в улучшении советско-американских отношений. А для выполнения этой задачи идеальным посредником как раз могла бы стать архиконсерватор Тэтчер, хорошо ладившая с президентом Рональдом Рейганом[607]. Горбачев взял с собой в поездку влиятельных экспертов, которые уже тогда являлись его неофициальными советниками (Яковлева, физика Евгения Велихова, дипломата Анатолия Ковалева и заместителя главы Генштаба СССР, генерала Николая Червова), и, конечно же, жену. Эффектная, образованная Раиса Горбачева разительно отличалась от жен прежних руководителей государства; к тому же они – за исключением Нины Хрущевой и Виктории Брежневой – никогда не сопровождали мужей в зарубежных поездках. По словам Мартина Николсона – сотрудника министерства иностранных дел, которого приставили к Раисе переводчиком, – “ей очень хотелось показать нам всем, что она не просто какая-нибудь очередная простушка в платочке”. Когда гид решил показать Россию на старинном глобусе в библиотеке, госпожа Горбачева коротко заметила: “Я знаю, где находится моя страна”[608].
В план восьмидневной поездки входили выступление в британском парламенте 18 декабря, встречи с членами правительства и представителями различных партий и деловых организаций, посещения фабрик и экскурсия по Британскому музею. Наиболее важным событием стал прием в Чекерсе в воскресенье, 16 декабря. Утром того дня госпожа Тэтчер, ее муж Дэнис, члены Кабинета министров и помощники ждали чету Горбачевых в Большом зале резиденции. Как вспоминал личный секретарь Тэтчер Чарлз Пауэлл, в 12:25 Горбачев вошел в зал “с широкой улыбкой на лице”. Он шел “как будто вприпрыжку”[609]. Госпожа Горбачева, вспоминала Тэтчер, “была одета элегантно, по-западному: в хорошо сшитый серый костюм в белую полоску – я бы сама такой с удовольствием надела”[610]. По словам Пауэлла, “они смотрелись замечательной парой, держались непринужденно и, попав на прием к высшему руководителю западного государства, без видимого труда вписались в совершенно новое для себя окружение”.
После коктейля гостей пригласили на обед, накрытый в столовой XVI века. По словам Пауэлла, Тэтчер с Горбачевым “проговорили весь обед. Они так увлеклись беседой, что к еде почти не притрагивались”. Оба “не слишком-то умели слушать, зато определенно любили поговорить”. Сама их беседа приобрела полемический характер. По свидетельству британского переводчика Тони Бишопа, госпожа Тэтчер принялась “продуманно, не давая передышек… допрашивать [Горбачева] о недостатках существующей в СССР командной системы и о достоинствах свободного предпринимательства и конкуренции”. Горбачев отвечал, что, если бы госпожа Тэтчер приехала в его страну и посмотрела, как живут советские люди, то сама бы убедилась, что они “довольны”. Если это так, парировала она, то почему же советское правительство боится выпускать своих граждан за границу – “ведь Британию легко может покинуть каждый”? “Они явно очень заинтересовали друг друга с первой же минуты, – отмечал Пауэлл. – Наверное, оба подумали: ‘Я ожидал (а) не совсем такого’”. Как вспоминала потом Тэтчер – этот спор “с тех пор так и не прекращался, он продолжается всякий раз, когда мы снова встречаемся. И мне он еще не прискучил”.
После обеда лидеры удалились в гостиную, а госпожа Горбачева поднялась наверх вместе с Дэнисом Тэтчером, и он стал показывать ей коллекцию старинных книг и писем, среди которых были и письма Наполеона из ссылки. При многочасовой официальной беседе со стороны Горбачева присутствовали Яковлев и Леонид Замятин, заведующий отделом международной информации ЦК, а со стороны Тэтчер – министр иностранных дел Хау и секретарь Пауэлл, а еще переводчики. Но, как вспоминал Пауэлл, “разговор шел только между главными участниками”. В отличие от прежних советских руководителей, которым помощники постоянно что-то нашептывали и подавали нужные бумаги, Горбачев заглядывал только в собственные записи, сделанные зелеными чернилами, изредка доставая из кармана маленький блокнот. Он почтительно упомянул Черненко, но сделал это явно просто для формы. А еще он поразил англичан тем, что процитировал знаменитое изречение лорда Пальмерстона, британского государственного деятеля викторианской эпохи, явно расходившееся с официальной советской идеологией, – о том (в передаче госпожи Тэтчер), что у Британии нет “ни вечных друзей, ни вечных врагов, а только вечные интересы”. Затем, с “немного театральным жестом” (как описала это Тэтчер) Горбачев разложил на столе большую карту (это был разворот газеты “Нью-Йорк таймс”), где показывалось, что применение ядерного оружия будет иметь гораздо более чудовищные последствия, чем все ужасы Второй мировой войны[611].
После обеда хозяйка и гости сидели у камина, куда сама премьер-министр изредка подкладывала новое полено, и Тэтчер украдкой наблюдала за манерами Горбачева: “Он улыбался, смеялся, жестикулировал, модулировал голос, живо следовал за ходом спора, очень остро вел дискуссию. Он держался без малейших признаков неловкости”. Тэтчер поняла, что “он ей нравится”[612].