Лапник на правую сторону Костикова Екатерина
Снова не то. Понятно, что надо спровадить. Вот только кого и куда…
Далее шли многочисленные рассказы о хождениях.
В Ямбургском уезде удавившуюся девушку деревни Мануйлова Парасковью схоронили за деревней в лесу, где обыкновенно хоронили некрещеных и самоубийц; с тех пор каждую весну слышны ее стоны и плач: стонет «задавляшшая Пашка»; ходит она также по лесу и часто заходит к ключу у дороги – вся в белом, с опущенной головой…
В Симбирске в Соловьевой враге (овраге) хоронили прежде самоубийц; «а от тех самоубивцев, рассказывали сторожа в караулке острожных огородов (караулка эта была около оврага), много бывает по ночам страсти: ино место лезут прямо в окошки».
На могиле давным-давно похороненного утопленника проезжавший в ночь псарь Ермил увидел барашка; Ермил взял его на руки, а лошадь от него таращится, храпит, головой трясет; баран странно и необычно глядит Ермилу в глаза, а потом вдруг, оскалив зубы, начинает дразнить его, повторяя Ермиловы слова: «бяша, бяша». Конечно, это был «черту баран».
Особенно Дусе понравилась история про то, что некрещеных детей на святки черти распускают из ада на каникулы. Один корчмарь не пустил их в это время к себе в корчму, начертав кресты при всяком входе. Тогда они отомстили корчмарю таким образом: как только он поедет за водкой, въедет с полной бочкой на «крестовые дороги» (перекресток, где иногда погребают детей, умерших без крещения, и потом ставят кресты) – обручи на бочке все сразу лопнут и водка выльется.
История была отличная, но к Сониной болезни и странным происшествиям в Заложном никакого отношения не имела. Дуся принялась читать дальше.
… В Сосницком уезде есть большое болото Гале, замечательное тем, что скот не ест на нем траву, тогда как на других соседних болотах всю траву выедает. Около этого болота есть возвышенность, похожая на могилу, которая называется Батуркой. Предание гласит, что тут погребен повесившийся.
Да, знаем такое место. Чертово кладбище. Там скот траву ел, и от этого весь передох. Теперь ест траву в другом месте…
«Заложные разным образом тревожат близких им лиц, являясь им наяву и во сне…. Особенно часто являются во сне умершие насильственною смертию. Убитые, являясь почти ежедневно во сне убийцам, мучат их своим появлением и нередко доводят до раскаяния. Сны эти, по народным рассказам, отличаются необычайною рельефностью, убитые являются как живые, и самый сон иногда бывает трудно отличить от действительности".
Про такие реальные сны, когда не поймешь, на самом деле было, или привиделось, тоже знаем, проходили. Читаем дальше.
В Петровском уезде Саратовской губернии в лесу удавился молодой крестьянин Григорий. Кучер соседнего помещика возвращался ночью, под хмельком, через этот лесок и встретил там давнишнего своего знакомого, самоубийцу Григория, который пригласил кучера в гости. Тот согласился. Оба отправились в дом Удалова, где пошло угощение. Пир был на славу. Но пробило полночь, петух запел, и Григорий исчез. А кучер оказался сидящим по колена в реке Узе, протекающей недалеко от села. Если бы петух не закричал, утонул бы он в Узе.
В Саратовской же губернии проклятые родителями «ночью выходят на дорогу и предлагают прохожему проехать на их лошадях; но тот, кто к ним сядет, останется у них навсегда».
Заложные, в частности «удавленники и утопленники, поступают во власть чертей», а черти на них ездят, очевидно, пользуясь способностью их быстро бегать. Зеленин приводил несколько рассказов о том, как на удавленниках ездят черти, причем в одном случае черт едет со скоростью 300 верст в минуту.
Имелся также рассказ, как кузнецу случилось попадью подковать. «Раз стучат ему ночью в окошко, подъехали на конях люди богатые, одетые хорошо: „Подкуй кобылу, кузнец“. Пошел в кузню, подковал кобылу; только успел повернуться, глядь, уж человек на нее вскочил, а она уж не кобыла, а попадья (незадолго перед тем удавившаяся), рот до ушей удилами разорван. Недели через две после того помер этот кузнец".
Ну ладно, ездят на мертвяках – и ездят. Хорошо, что тот, кто пытался угробить их по дороге в Калугу, когда они везли в больницу умирающего Вольского, не догадался ехать на какой-нибудь удавившейся попадье со скоростью 300 верст в минуту. Иначе не сидела бы сейчас Дуся в диване, не читала всех этих замечательных историй…
Так… Что эти заложные покойники еще умеют, кроме как быстро бегать? Ага, вот. Иногда им приписывается способность насылать на людей болезни.
Олонецкий колдун, желая испортить человека, просит в своем заговоре «умерших, убитых, с дерева падших, заблудящих, некрещеных, безъименных встать» и повредить данному человеку.
Хотинские малорусы верят, что если самоубийца встретится с человеком, то сможет подрезать его жизнь, после чего человек вскоре умрет.
Подольские малорусы то же самое свойство приписывают и «потырчатам», т. е. некрещеным младенцам. Когда мать выйдет на плач такого младенца, то черт такую неопытную «подрежет», она после этого заболевает и нередко умирает.
Значит, достаточно встретиться с бродячим покойником, чтобы «вскоре умереть»… Значит, достаточно… Черт, черт, черт! Неужели это может быть на самом деле?
Ответа на этот вопрос Дуся не знала. Ну не написал Зеленин, может или нет. Он писал только то, что рассказывали ему жители разнообразных губерний и волостей. Слушал, записывал все аккуратно в блокнот, а потом издал в Петербурге незадолго до пролетарской революции. Дусе оставалось только в двадцатый раз перечитывать его книгу, и искать ответы на свои вопросы…
«…В Вятской губернии отмечен обычай, когда больные дают обещание помянуть, в случае своего выздоровления, заложных». То есть можно договориться? Черт его знает, но надо запомнить…
«…Чуму и другие эпидемические болезни, также засуху, неурожаи… приписывают упырям и упырицам".
«…В симбирских поверьях выяснилось новое занятие заложных, а именно: быть „приставниками“ при кладах, т. е. стеречь клады в земле, не допуская до них людей». Вот как, интересно… Может, у кирпичного завода в Заложном живой труп стерег что-нибудь ценное?… «В тюремнихином саду, у забора, клад выходит коровой… А приставников у той поклажи трое: опившийся человек, проклятой младенец да умерший солдат Безпалов» – прочла Дуся жуткую припевочку… Мда… «Не знаю я, кто такой этот солдат Безпалов, – подумала она – Но встретиться с ним в Тюремнихином саду точно не хотела бы».
Потому что после встречи с заложным покойником человек вскоре умирает… Умирает, умирает, вот черт! Давай, Слободская, читай дальше, может, там написано, как этой самой скорой смерти можно избежать.
«По народной вере разные лешие, водяные и русалки-шутовки есть не кто иные, как обыкновенные „бывалошные“ (т. е. древние) люди, на которых якобы тяготеет родительское проклятие. Вся разница между ними и смертными заключается якобы в том, что они лишены свободного общения с обыкновенными людьми. Все они являются врагами обыкновенных смертных и всячески стараются завлечь неосторожных в свой полупреисподний мир – болота, чащи, трясины и омуты». Ну, что стараются завлечь – это понятно. Живые плодятся и размножаются, мертвые – тоже этого хотят. Дальше…
… «Чертовка, или лешачиха по народному поверью, чаще всего – утопленница; она может быть красивой или некрасивой, доброй или злой, часто же безразличной. Иногда чертовка имеет сожительство с охотниками в лесу и беременеет от них, но ребенка, прижитого ею от человека, она разрывает при самом рождении его. Тот, с кем чертовка живет долго, обычно сходит с ума». Этот рассказ про чертовку показался Дусе смутно знакомым, но она никак не могла вспомнить, где его слышала. Так и не вспомнив, Слободская перешла к главе о русалках.
«К русалкам, – читала Дуся – Относят женщин, наложивших на себя руки. Получив в свое владение подобную женскую душу, главный начальник злых духов дает повеление варить ее в котле, с разными снадобьями и зельями, отчего женщина делается необыкновенною красавицею и вечно юною. Ни один мужчина не может устоять против ослепительной их красоты и при первом взгляде влюбляется. Лет 80 тому назад один крестьянин был очарован прелестями русалки. Страсть его продолжалась более десяти лет. Ни один знахарь не мог исцелить его. Однажды, когда топилась печь, парень увидел в огне предмет своей любви. Вообразив, что его возлюбленная горит, и желая ее спасти, он бросился в топившуюся печь и погиб».
Была здесь еще история про девушку, которую обманул жених и которая «с тоски себя уходила». Похоронили ее на перекрестке. И вот, как сообщила Зеленину рассказчица, «шел как-то мужнин брат двоюродный в город. Дело к ночи было, месяц уже вставать стал. Подходит он к перекрестку, глядь: девушка сидит на меже и волосы чешет, а сама плачет. Девушка сказала, что она сбилась с дороги. Пошли они вместе. А она уж веселая такая стала, песни играет, да так шибко идет: ему за нею не поспеть. И не чудно ему, что она песни играет, прельщать уж она его стала. Только никак ее не поймать. Подошли к ржаному стожку, она как захохочет, за стожок сигнула и пропала. Он ее искать. Слышится ему то за этой, то за той копной ее голос – опять уж она плачет. Так до зари и проискал… Очнулся за тридцать верст, по шею в болоте. Насилу жив остался".
…В Калужской губернии верят, что русалки «отрезывают встретившемуся голову». «На Украине приписывают русалкам еще следующее восклицание: „Дайте мени волосинку заризати дитинку“». Безобразные старые русалки «не терпят особливо малых детей и подростков, которые вырвались из дому без ведома родителей»: напав на таких детей, они тотчас их убивают. По некоторым сообщениям у русалок имеются на этот случай ножи, серпы и косы.
Тоже что-то знакомое… Косы, косы… Старые русалки, непослушные дети… Нет, никак не вспомнить…Черт с ним, поехали дальше…
«… Лембой (так называют в Заонежье чертей) – это те же люди, только потаенные, из заклятых детей».
«… В Белоруссии „кикиморы – младенчески юные существа, загубленные до крещения, проклятые матерями еще в утробе“. На Украине таких умерших некрещеными младенцев называют мавками. Они обретаются в лесу либо „засылаются в людские дома с враждебною целью. По большей части скопляются в те дома, в которых произошло детоубийство, проклятие и вблизи которых был скрыт трупик… В те редкие мгновенья, когда кикиморы принимают телесный облик, их нетрудно поймать и рассмотреть. Если догадливый человек отнесет кикимору в церковь окрестить, она навсегда остается человеком и продолжает обычный рост дитяти. Непропорциональность форм, кривизна отдельных органов, косоглазие, немота, заикание, скудная память и ум – вот неизбежные недостатки бывшей кикиморы, которая с возрастом совершенно забывает о своей давней жизни“.
Вот это было сильно. Очень сильно это было. Дуся аж задохнулась. Косоглазие? Скудный ум? Остается человеком и все забывает? Обретаются в лесу?
Значит, рассказанная Соней история про косую Таню-санитара, которую сдобная Полина Степановна нашла на елке – правда? Значит, не зря Таня криком кричала день и ночь, пока догадливая Полинина бабка не свезла ее в Калугу крестить? Значит, это вовсе не синдром Дауна и отец-алкоголик ни при чем? Выходит, Таня действительно кикимор, как говорит Полина Степановна?
И тут Дуся поняла, откуда ей знакомы многие зеленинские истории – и про чертовку, и про русалок, которые косой режут непослушных детей… Это все она уже читала. Только не в этнографической литературе, а в заложновской криминальной хронике. Персонажами ее были и сумасшедший лесник, утверждавший, что его гражданская жена разорвала младенца на части, и бабка, зарезавшая косой семерых подростков, которые без разрешения отправились на танцы…
«Господи – снова подумала Дуся – Неужели все это может быть на самом деле?»
Слободская вышла на кухню покурить, заварила чаю покрепче, и задумалась. Но ничего умного в голову не шло. Оставалось одно: штудировать Зеленина дальше, и надеяться, что где-то там написано, как спастись от вреда, причиненного заложным покойником.
«Пермяки верят, – читала она – Что все умершие, забытые потомками, способны карать этих последних, насылая на них болезни. Людей и скот, на которых они прогневались, умершие наказывают сильным ужасом, причина которого необъяснима, разными наружными болезнями, преимущественно коростой, рожей».
Ужас? Кожные заболевания? Это все тоже сходится. Ужас испытала смелая Слободская и в лесу, неподалеку от того самого чертова кладбища, и потом, в больнице, когда заблудилась в коридорах и увидела за решеткой… Кого? Покойника? Пациента? Призрак? В больнице-то она, к слову, была как раз по поводу кожного заболевания. Именно коростой она покрылась после того, как в лесу на нее нахлынул необъяснимый ужас и туман лизнул руку.
«…На 13-й версте от губернии Глазова по Пермскому тракту, близ деревни Омутницы, есть ключ, на котором до сих пор живет заложный покойник. В вершине оврага, по которому побежал ручеек из этого ключа, место болотистое и покрыто не очень высокою зарослью. Здесь покойник стережет какой-то клад. В жаркие летние дни люди, а чаще лошади, подходя близко к вершине ключа, претерпевают известное болезненное впечатление. Как человеку, так и лошади становится трудно дышать, силы быстро падают, живот втягивается внутрь, начинается лихорадочная дрожь и затем является общее недомогание всего тела, которое продолжается несколько дней и иногда может привести животное или человека к смерти»…
Знаем и такое. Болото, ручей, поляна, застланная туманом, и вдруг становится нечем дышать, и слабость, и холодный пот по спине… Как же, очень хорошо Слободская все это помнила. Как вчера было… Иногда это все может привести к смерти? Что ж, может, ей повезло.
А вот чудная история про встречу с опойцами. «Я была еще девочкой, мы ходили жать в Каналейку (урочище). А в Каналейке много озер, а в те озера бросали опойцев. Пришла ночь, мы легли спать. Только лишь начнем засыпать, опойцы бегут, схватят из-под нас войлок и убегут. Мы остаемся на голой земле; встаем, посылаем мужиков искать войлок. Идут мужики, найдут войлок где-нибудь на берегу озера, принесут его. Только лишь мы опять ляжем, опять опойцы вытащат из-под нас войлок. Ох уж! много мучений причинили нам опойцы!»
Ах, милая… Знала бы ты, что такое настоящие мучения, которые могут причинить заложные покойники…
«…У якутов заложные покойники известны под именем ерь. Ерь наносит вред своим родственникам и друзьям, всегда вселяет страх. Все ери одинаково страшны: немые, глухие, слепые…»
«…По верованиям гагаузов, хобур (т. е. упырь, мертвяк) ест человечье мясо, высасывает кровь у овец; ему же приписывают появление в данной местности холеры»…
Мило. Очень мило. И что со всеми этими фольклорными персонажами прикажете делать? Погребать особым способом, как написано у Зеленина? За селом, на перекрестке, чтоб не нашел обратной дороги? На пустыре, где никто не ходит? В провале под землю, который считается наилучшей могилой для колдуна, из которой он точно уж выходить не будет?
В вятской легенде покойный, но не успокоившийся колдун говорит своему внучку: «Вот в эдаком-то месте стоит сухая груша. Коли соберутся семеро да выдернут ее с корнем – под ней провал окажется; после надо вырыть мой гроб, бросить в тот провал и посадить опять грушу: ну, внучек, тогда полно мне ходить!». Что ж, если у Дуси появится знакомый колдун, или кто-нибудь из редакционных сотрудников повесится в ванной, она будет знать, как поступить с телом. Она теперь хорошо подкована и лично проследит, чтобы несчастному трупу подрезали кожу на пятках и набили туда щетины.
А если вдруг наступят в Москве лютые морозы, случится засуха или пройдет цунами, Дуся немедленно побежит на кладбище, и выкинет какого-нибудь самоубийцу из могилы, поскольку народные рассказчики считают, что подобные бедствия вызывает нечистый покойник, похороненный вместе с чистыми.
Помимо этого она прочитала, что у древних русичей лучшим способом похоронить заложного так, чтобы потом не ходил, считалось сжечь его на погребальном костре. Но Дусе от этого не было никакой пользы. Равно как и от рекомендаций свистеть в свисток при встрече с живым мертвецом. Что она, милиционер, что ли, в свисток свистеть? Да и поздно: Соня со своим покойником (если, конечно, причина ее болезни именно в этом) уже где-то встретилась. А что теперь делать, Зеленин не писал.
Дуся снова закурила. Темнота за окном сменилась серенькой утренней хмарью, а она так ничего толком и не узнала. Возможно, причиной болезни профессора Покровского и ее подруги Сони стала встреча с живым мертвецом. И что? И ничего. Внятных советов, как больного вылечить, Дуся у Зеленина не нашла. Все, что могло пригодиться, она выписывала на отдельный листок. Но получилось удручающе мало. Единственная внятная рекомендация – из Вятской губернии. Там при некоторых болезнях бросают на перекрестки трех дорог, где полагалось хоронить заложных покойников, деревянную куклу, со словами: «Не меня ешь, не грызи! ешь это!». Вроде бы иногда помогает.
Что же делать, что делать, что делать?
В сущности, Дуся прекрасно знала, что делать. Она знала, например, что ни в коем случае нельзя напрягать сейчас голову. Надо, чтобы информация переварилась, надо поставить себе задачу, и забыть про все. Если решение есть, через некоторое время оно всплывет на поверхность.
Все было хорошо, кроме того, что решения у Дуси в голове могло не оказаться. К тому же некоторое время – это иногда день, а иногда – три недели. И если коротенькое некоторое время – день, два, может – три, у нее было, то некоторого времени побольше, возможно, и не было.
Впрочем, ничего другого все равно не оставалось. Дуся прошаркала на кухню, выпила чаю, чмокнула Лерусю, буркнула нечто нечленораздельное в адрес Веселовского (он был тут как тут – свеженький, умытый, уплетал за обе щеки омлет с грибами), и отправилась спать. Только заснула – затрещал под ухом телефон. Звонил Андрей Петрович, фээсбэшный пресс-секретарь.
– Я тебе, дорогая, все нашел, – бодро забасил он в трубку – Можешь ко мне заехать?
Разумеется, Дуся могла. Сейчас она могла, как никогда. Через сорок минут Слободская уже сидела у фээсбэшного Андрея Петровича в кабинете и листала копии донесений тридцатилетней давности, которые он исключительно из чувства личной симпатии к Дусе отыскал в архиве бывшего комитета госбезопасности. По счастью, грифа «Совершенно секретно» на донесениях не было.
Разумеется, странной смертью знаменитого профессора органы заинтересовались. Тем более, что вдова его написала заявление. Тем более, что генералу Белову профессор перед смертью говорил об опасных экспериментах. Однако, расследование никаких результатов не дало. Иностранные резиденты и агенты мирового империализма, по всей видимости, к смерти профессора ни малейшего отношения не имели. Никаких опасных экспериментов в Заложном не проводилось. Паталогоанатом Прошин, которого профессор поминал перед смертью, тоже оказался на поверку лояльнейшим гражданином, ни в каких порочащих связях незамеченным. Предвидя, что дотошная мадам Слободская начнет копаться глубже, Андрей Петрович подготовил коротенький отчет о фигурантах этого старого дела. Всего около дюжины фамилий. Напротив большинства значилось «скончался». Ничего удивительного, тридцать лет прошло. Судя по отчету, в живых на сегодня оставалось только двое: старший лейтенант Андрей Качанов, наблюдавший за паталагоанатомом Прошиным в Заложном, и сам паталогоанатом.
Качанов уволился со службы сразу же по окончании дела, и в настоящий момент проживает в Святозалесском монастыре под именем брата Иннокентия. Валентин Васильевич Прошин, бывший патологоанатом Заложновской больницы, на сегодняшний день являющийся ее… Главврачом?!
Пламенная Слободская захлебнулась чаем, закашлялась, и коричневые брызги полетели на бумагу. Она еще раз лихорадочно пролистала отчеты. Вот оно! Записи генерала Белова о беседе с умирающим профессором Покровским. «… Говорил несвязно, некоторые слова невозможно расслышать…. Плошин… Заложново… Фамилия Плошин или Прошин. Может иметь отношение к делу».
Может иметь отношение. Может иметь. Да уж конечно может. Во всяком случае, к тому бреду, который произошел с ними в Заложном, Прошин отношение точно имел. Вот значит, как фамилия милейшего Валентина Васильевича. Вот оно что…
Слободская кинулась к сумке, и, чуть не с головой нырнув в ее недра, принялась рыться, как собака, отыскивающая спрятанную на черный день мозговую кость. Черт, да где же… Куда она ее дела…
В конце концов, Дуся из сумки вынырнула. В руке был зажат трофей: желтая бумажка с телефонами Валентина Васильевича, которую он всучил Дусе «на всякий случай» – если, к примеру, нога опять покроется коростой, или ее снова посетят галлюцинации. «Прошин Валентин Васильевич, – было написано на бумажке мелким кругленьким почерком – Главврач»
«Ладно, – подумала Дуся – Сейчас мы еще раз почитаем, что там про тебя, товарищ главный врач, пишут».
Однако ничего подозрительного вычитать не удалось. Прошин был чист, как младенец. Может, всевидящая госбезопасность что-то прошляпила? Нет, это вряд ли. Наверное, он действительно ни хрена не знает, что у него там в Заложном делается.
– Тоже мне, паталогоанатом, – хмыкнула Дуся.
Если ее теория верна, то этот паталагоанатом забралом щелкал, пока вокруг разгуливали живые трупы, насылая на окрестных жителей неведомые болезни. Наверное, ему и впрямь неизвестно, отчего умер Покровский, отчего умирает теперь Соня.
Слободская подумала. А потом подумала еще. Потом выпила кофе, и снова подумала. Но выходило все одно и то же: бредовые идеи и туманные предположения.
– Думай, Слободская, – приказала себе Дуся – Думай!
Значит так. Соня лежит в больнице и умирает (Дуся сглотнула), да, умирает, причем точно также, как профессор Покровский. Допустим (просто допустим, других предположений все равно нет), что профессор умер именно оттого, что тридцать лет назад встретился в Заложном с живым трупом. Встретился, и, как написано у Зеленина, вскоре умер. Потому что все, кто встречается с заложными покойниками, вскоре умирает.
– Все, кроме Прошина, – подумала Дуся.
Если предположить, что труп действительно был, Прошин его действительно видел, вскрывал, но потом отчего-то не признал, то милейший Валентин Васильевич тоже должен был умереть.
Как тогдашний главврач больницы. Как работницы кирпичного завода, наткнувшиеся на ожившего покойника по дороге на работу. Как корреспондент Известий, написавший о сбежавшем трупе искрометную статью. Как все, кто имел отношение к этой истории, включая дочь Покровского и сотрудников комитета госбезопасности, занимавшихся расследованием обстоятельств смерти профессора. Прошин – единственный, кто остался в живых тогда, тридцать лет назад. Есть еще, правда, бывший лейтенант Качанов, проживающий в монастыре под именем брата Иннокентия. С ним, бесспорно, надо побеседовать. «Но это – уже во вторую очередь. В конце концов, в монастырь я всегда успею» – подумала Дуся. Ее куда больше занимал милейший Валентин Васильевич, имевший непосредственное отношение не только к событиям тридцатилетней давности, но и к тому, что произошло две недели назад.
Две недели назад Вольский попал в Заложновскую больницу. И вскоре впал в кому. Если бы не Соня, он непременно умер бы… Она Вольского, считай, оживила. Зато сама заболела неизвестной болезнью, симптомы которой полностью совпадают с симптомами профессора Покровского.
К слову, сама Дуся чуть не погибла в автокатастрофе, убегая из этого самого Заложного… А может, Вольский умер? Может быть, он умер, а потом ожил, стал опасным заложным покойником, встреча с которым грозит смертью каждому? Что ж, такой вариант исключать нельзя. Но это – всего лишь очередное предположение. А вот то, что с главврачом Прошиным, с милейшим Валентином Васильевичем, все по-прежнему в порядке – факт. Бодр, весел, улыбается, румянец на щеках…
«Положим, все эти параллели между комой, последующим скоропостижным выздоровлением Вольского, и ожившим трупом тридцатилетней давности за уши притянуты, – рассуждала здравомыслящая Дуся – Но есть два четко повторяющихся момента. Непонятная болезнь – раз, и Валентин Васильевич Прошин – два».
Может статься, доктор знает что-то, что не помогло профессору, но поможет Соне? Может, он даже не в курсе, что знает нечто важное. Может, его в детстве приучили есть на завтрак сырой чеснок и запивать касторкой? Он всю жизнь ест и запивает, и ведать не ведает, что чеснок плюс касторка в семь утра – первейшее средство от вредоносного влияния заложных покойников… Все может быть. Может быть даже, что Дуся – полная идиотка, и никаких живых трупов не существует. Соня умирает от неизвестного науке вирусного заболевания, а Прошин не пьет никакой касторки по утрам. Может быть (и даже скорее всего) услышав об умных мыслях, который посетили Дусю сегодня ночью, все ее знакомые, включая Прошина, решат, что у Слободской случилось тяжкое психическое расстройство. Леруся вызовет бригаду санитаров и потом станет возить Дусе передачи в Кащенко. Но как бы глупо все ее идеи не выглядели, надо все же побеседовать с Валентином Васильевичем.
Дуся позвонила в Заложновскую больницу, но оказалось, что Прошин будет только завтра. А где он сегодня? Неизвестно. Скорее всего, уехал на дачу. Нет ли там случайно телефона? Нет, конечно нету. А если бы и был, вряд ли кто-то в больнице знал бы его.
– Ладно, – подумала Дуся – Завтра – значит завтра.
Она решила заскочить на работу, навестить Соню в больнице, а в Заложное ехать вечером, чтобы не по пробкам. К ночи она туда дотащится, немножко поспит, а рано утром пойдет с Прошиным беседы беседовать.
Виктору Николаевичу Дуся предложила совершить небольшую уфологическую экспедицию. Веселовский обрадовался, как младенец, решив, что его сидение на Чистопрудном сломило таки упрямство журналиста Слободской. Журналист же Слободская думала, что, может, все теории Виктора Николаевича – не такие уж и бредни. Если трупы безо всякой видимой причины оживают, а профессора – умирают, черт его знает, может, и вправду какие-нибудь злокозненные инопланетяне поселились в Заложновском лесу, разводят там кур и экспортируют на тарелках к себе на Ганимед, а заодно экспериментируют на местных покойниках, играя роль Бабы-яги (повелительницы мертвых). Нет ничего невозможного в этом лучшем из миров.
Глава 32
В больнице Дусю ждал сюрприз. Возле Сониной кровати сидел Вольский. Сказать, что на нем не было лица – значило ничего не сказать. Едва доктор Кравченко успел вымолвить, в какой клинике Соня лежит, Вольский помчался туда. Сердце упало, когда он увидел ее – белую, почти неживую, обмотанную трубками и проводами. За ночь Соне стало много хуже. И становилось все хуже с каждым часом.
Когда Вольский сжал в ладони ее исхудавшие пальцы, Соня приоткрыла глаза и улыбнулась. Улыбка вышла слабенькая, жалобная. Но в глазах было такое счастье, что Вольский чуть не разревелся.
Он вошел в палату шесть часов назад, и с тех пор ни на секунду не выпустил Сонину руку. Сидел в кресле у постели, гладил ее по голове, шептал, как любит, как она нужна ему, и какая глупая, что уехала тогда, утром…
Когда приехала Дуся, Соня спала. Вольский поцеловал ее в лоб, ухватил пламенную Слободскую за локоть, выволок в коридор, и потребовал полного отчета о том, что с Соней произошло за это время. Ну, пламенная Слободская и выдала ему по полной программе. Рассказала про Покровского, про заложновские странности, про Таню – кикимора, живых мертвецов и кэгэбэшные отчеты тридцатилетней давности.
– Вечером я собираюсь в Заложное. Хочу поговорить с Прошиным, вдруг он что-то знает, – сказала Дуся – Вы не считаете меня сумасшедшей?
Нет. Вольский считал, что она молодец. Он бы сам поехал к Прошину, вот только Соню нельзя было оставлять здесь совсем одну. Он должен быть рядом с ней – все время, каждую минуту. Должен держать за руку, не давать уйти…
– Вы мне оставьте все эти бумаги, – попросил Вольский – Вдруг я что-нибудь вычитаю … Иногда неплохо свежим взглядом посмотреть.
Согласившись, что две головы бесспорно лучше, чем одна, Слободская отдала Вольскому кипу бумаг, и отправилась в Заложное.
Когда ближе к полуночи, забросив Виктора Николаевича домой, и договорившись встретиться с ним завтра днем, Дуся затормозила у заложновской гостиницы, у нее возникло ощущение де жавю. Та же девочка-администратор за стойкой, тот же коридор, то же номер…
Дуся попросила разбудить ее в шесть утра, и увалилась в койку – за последние трое суток она поспала в общей сложности хорошо, если пять часов. «Как там Богданова бедная?» – подумала Дуся, проваливаясь в сон.
Глава 33
Бедная Богданова в это время чувствовала себя не лучшим образом. Она лежала на больничной койке, и перепуганная медсестра подключала к ее груди кардиостимулятор: без него Соня уже совсем было начала умирать. Вольский сидел у постели, гладил полупрозрачные, безжизненные пальцы, но сколько бы он их ни гладил, сколько бы ни рвал себе сердце, сколько бы ни повторял, что все будет хорошо, это не помогало – жизнь покидала ее, бестелесная рука становилась все холоднее. Вольский ничего не мог сделать. Он сходил с ума, орал на врачей, шептал ей в ухо, что не может остаться один. «Только не уходи, только не уходи, только не уходи от меня сейчас» – твердил он про себя. Но Соня уходила все дальше и дальше, будто бы ей было наплевать на Вольского. Один раз она вернулась, открывала глаза, и тоже попросила:
– Не уходи, посиди со мной…
Он и сидел. Пошли вторые сутки, как сидел. Несколько раз отходил ненадолго, курил, брызгал в лицо холодной водой. Как-то, подняв глаза к висящему над умывальником зеркалу, Вольский так явно ощутил свое сиротство, так отчетливо понял, что если она уйдет, он навсегда останется неприкаянным мальчиком, что разрыдался тяжело и глухо здесь же. Почему она?! Почему сейчас, когда они встретились, наконец?! Почему вместо того, чтобы жить и быть счастливой, каждый день, каждую минуту, Соня лежит без движения, белая, холодная?! Почему врачи ничего не могут поделать? К чертям всю эту медицину! Никуда эта медицина не годится! Сволочи!
Вольский мог сколько угодно ругаться и чертыхаться. Сделать же, напротив, ничего не мог. Сейчас, по крайней мере. Оставалось гладить ее прозрачные пальцы, и надеяться на лучшее. Больше сейчас не сделаешь.
В голову лезла всякая ерунда столетней давности. Вот мать снова уезжает на съемки, чемоданы в коридоре. Вольскому мучительно хочется, чтобы она остались. Но он никогда об этом не просил. Ни разу. Он гордый, очень. Потом он будет плакать, спрятавшись под подушкой. Рыдать до икоты. Но ни слова не скажет. Ему все однажды очень популярно объяснили. Вольскому тогда было пять лет. С тех пор он пытался жить без любви.
Со временем стало получаться. Почти перестало болеть внутри. Годами он не подпускал никого близко, и думал, что оброс толстой защитной коркой, под которой никто его, настоящего, не увидит, через которую никакая любовь к нему не пробьется, не доберется до бедного сердца. Но появилась Соня, положила прохладную ладонь на лоб, и всех этих лет как не бывало. Вольский снова был живым, уязвимым. Он хотел быть с ней, с ней одной, сегодня и всегда, хоть и боялся смертельно, что оттолкнет, что презрительно пожмет плечом… Он злился, пытался бороться с этим, но, в конце концов, сдался. Пусть… Пусть оттолкнет, пусть посмеется. Он все же рискнет. А вдруг?… И все было волшебно.
Она сказала, что тоже его… Что любит, да… И теперь, когда все было так прекрасно и ослепительно, она уходила, утекала сквозь пальцы. Она же не хочет уходить! Ей страшно, она там совсем одна, а Вольский ничего не может сделать… Господи!
С детства Вольский ничего ни у кого не просил. Но сейчас просил, умолял: пусть она останется. Пусть даже бросит его потом, плевать. Пусть только живет. Пусть ей будет хорошо, неважно, с Вольским, или без.
Он крепче сжал ее холодные пальцы. Невозможно просто так сидеть и смотреть, как она уходит. И Вольский сказал себе: «Хватит! Не думай, что она может уйти. Нельзя. Надо верить. И пытаться что-то сделать».
Что он может сделать? Может прочесть Дусины бумаги. Вольский открыл зеленую папку.
Он читал до утра. В половине пятого позвонил верному водителю Федору Ивановичу, и велел немедленно отправляться в Святозалесский монастырь. Теперь оставалось ждать.
К вечеру Вольский задремал в кресле, так и не выпустив Сониных пальцев, и тут раздался телефонный звонок. Федор вернулся в Москву. Еще через час Вольский читал письмо бывшего лейтенанта госбезопасности Андрея Качанова, ныне – брата Иннокентия. А еще через двадцать минут Федор мчал Вольского по Калужскому шоссе в сторону Заложного. Он должен успеть вытрясти из этого чертова доктора Прошина ответ: как вернуть Соню. Доктору Прошину известно, как ее вернуть, теперь Вольский знал это совершенно точно. Еще он знал, что ехать за ответами – лучше, чем сидеть рядом с Соней и беспомощно смотреть, как она уходит все дальше и дальше.
«Двенадцать часов, – просил он – Всего двенадцать часов. А потом я вернусь, и у нас все будет замечательно, удивительно и прекрасно. Так прекрасно, как не было ни у кого и никогда за всю историю человечества».
Вольский еще раз набрал Дусю, но телефон по-прежнему сообщал, что абонент временно недоступен. Он ругнулся на дырявую связь. Зря ругнулся. Дуся Слободская была временно недоступна вовсе не потому, что компания мобильных телесистем поленилась построить лишнюю вышку в калужской области.
В это самое время Дуся сидела в комнатушке без окон, и твердо знала, что отсюда ей уже никогда не выйти.
Глава 34
В половине восьмого утра, когда Слободская поджидала Валентина Васильевича Прошина в ординаторской заложновской больницы, все еще было прекрасно и замечательно. Из-за туч выглянуло солнышко, погрело в окна, и Дуся, зажмурившись, представила себе, как на рождественские каникулы отправится греться куда-нибудь на Бали…
Пришел Прошин – румяный, вымытый, пахнущий одеколоном. Широко улыбнулся, потер пухлые ручки.
– Ну-с, дорогая моя, что вас привело? Как нога? Не беспокоит?
Дуся быстро растолковала ему, что нога вполне себе прекрасно, а привело ее сюда несчастье, случившееся с подругой.
Не вдаваясь в подробности из жизни заложных покойников, вычитанные у Зеленина, она обстоятельно изложила Валентину Васильевичу странную историю профессора Покровского, непостижимым образом связанную с историей болезни Сони.
– Видите ли, – объяснила Слободская – Симптомы очень похожи. Вот я и подумала: может, вы расскажете поподробнее, что именно происходило, когда профессор приехал в больницу. Знаете, бывает, что всплывают мелочи, на которые никто почему-то не обратил внимания. И часто эти мелочи оказываются очень важными… Вы расскажите, пожалуйста, все, что помните. Может, я пойму, что происходит с моей подругой. Соня в таком состоянии, что мы готовы уцепиться за соломинку…
– Дорогая моя, – покачал головой Валентин Васильевич – Увы… Столько лет прошло… Да и непосредственным участником событий я не был. Заболел, когда все это приключилось. Пострадал по незнанию от того же коварного растения, что и вы недавно. Не поверите, драгоценная Анна Афанасьевна: раздулся, как воздушный шар, в зеркале не узнавал себя, да —с… Так что когда этого … м-м-м.. необычного пациента привезли в больницу, я при осмотре не присутствовал. И с профессором Покровским также не имел счастья встречаться в тот день. Так что никакой ясности я внести не могу, при всем моем громадном желании помочь.
Похоже, милейший Валентин Васильевич действительно не в состояние ничем помочь… Но она все же решила попробовать еще раз.
– Валентин Васильевич, – начала она, старательно подбирая слова – Вы только не считайте меня сумасшедшей. Я прочла несколько книг, их профессор Покровский читал незадолго до смерти. Там есть описания очень похожих заболеваний. В народе верят, что эти заболевания возникают у людей после встречи с так называемыми заложными покойниками…
– Ну что ж, вы неплохо осведомлены. Очень неплохо… – задумчиво протянул Валентин Васильевич, после того, как Дуся пересказала ему чуть ли не всю зеленинскую монографию – Не вижу смысла ничего от вас скрывать. Извольте! Все расскажу, покажу и объясню. Вы желаете узнать, не была ли причиной смерти уважаемого профессора встреча с заложным покойником, и не от этого ли ваша подруга находится теперь в столь плачевном состоянии?
Дуся подтвердила, что она желает, и очень даже сильно.
– Что ж, – вздохнул Валентин Васильевич – Тогда прошу со мной. Здесь недалеко. Вы на машине?
Дуся была на машине.
– Тогда нам стоит проехаться. Если это, конечно, удобно.
Это было в высшей степени удобно. Через пять минут, бодро урча мотором, Дусина машина катилась под горку, в сторону леса. Свернув на грунтовую дорогу, они проехали несколько километров, и остановились перед высоченным, в два человеческих роста, тесовым забором. Валентин Васильевич погремел ключами, покричал что-то у ворот. Ворота открылись. Они вошли на просторный двор, посреди которого возвышался двухэтажный бревенчатый дом на сваях. По двору стелился дымок, клубился вокруг свай. Вкусно пахло костром. Узкая лесенка поднималась к прорубленной в стене дома дверце.
– Ого! – сказала Дуся – Просто избушка бабы Яги!
– В некотором смысле так оно и есть, – кивнул Валентин Васильевич – Прошу вас!
Глава 35
Валентин Васильевич приехал в Заложное в 65-м году и занял должность патологоанатома в только что отстроенной горбольнице. Работу свою он любил до такой степени, что коллеги со временем стали за глаза звать его королем мертвых.
В 68-м бабка из вымершей деревни Хвостово, где всех жителей осталось две старухи, да дед, на подводе привезла этого самого деда в больницу. Бабка была черная, строгая, сморщенная, как печеное яблоко. Она терпеливо дожидалась в приемном покое, когда придет главный врач – ни кому другому обращаться не хотела. Когда он пришел, рассказала, что деда, лежащего на телеге, звать Ставром Петровым, и как он есть деревенский колдун, то сам помереть никак не может, кричит криком вторую неделю. Уж и трубу печную разобрали, и вперед ногами на двор его носили – ничего не помогает, хотя, казалось бы, средства надежные и проверенные. Уж если кого на двор вперед ногами вынесли – к утру, самое позднее, на другой день к полудню преставится.
Тогдашний главврач посмеялся над старухиными суевериями, обещал позаботиться о Ставре Петрове, прочел краткую лекцию о необходимости своевременного обращения за медицинской помощью, и отправил бабку восвояси.
Из документов у дедка была до дыр затертая, пожелтевшая метрика, выписанная урядником, и датированная, насколько удалось разобрать,1835 годом. По всей видимости, выписывавший метрику урядник находился в крепком подпитии и все напутал. На вид дедку было никак не больше семидесяти.
Обследовав Ставра Петрова, доктора пришли к неутешительным выводам. Дедок и впрямь умирал. У него был рак, запущенный до такой степени, что главврач диву давался, как дед до сих пор жив.
В больнице Ставр Петров пролежал три недели. Все это время он мучился страшно, и даже уколы морфия не слишком помогали. Дед лежал на койке желтый, высохший, обмотанный трубками, обколотый обезболивающим, стонал денно и нощно, и конца-края этому мучению видно не было.
На двадцать второй день его пребывания в больнице сестра, войдя в палату, обнаружила, что капельницы выдернуты, кислородная маска валяется под кроватью, а Ставр Петров лежит поперек кровати совершенно холодный и безнаждежно мертвый. «Отмучился» – сказала сестра. И согласно заведенному порядку, отмучившегося деда привезли на каталке в больничный морг, к Валентину Васильевичу Прошину.
Прошин разложил инструмент, и, напевая себе под нос про сердце красавицы, которое склонно к измене, приступил к вскрытию.
Но стоило ему сделать продольный разрез, как дед открыл глаза и заговорил. Само собой, в обморок Прошин падать не стал. Напротив, ругнулся крепко, и кинулся было звать коллег из реанимации. Однако старик ухватил его за руку своей цепкой высохшей лапкой, и скоро-скоро зашептал, зашелестел Прошину прямо в лицо:
– Сынок, помоги, не могу я так помереть, надо передать.. Передать нажитое… Христом Богом прошу, помоги….
Странным образом подействовало это тихое бормотание на Прошина. Будто впал он в вечернюю дрему, будто укачало его на волнах стариковского слабого дыхания. И вот уже нет ни желтолицего деда на сверкающем хромом столе, ни доктора Прошина, ни больницы, ни красавиц, столь склонных к изменам, а лишь серая хмарь кругом. Шелестит жухлая трава под невесомыми шагами, туман застит глаза, голова наливается тяжестью, будто черной озерной водой, и вот уже Прошин – и не Прошин вовсе, а лишь медленная рябь у бережка, а вот уже и ряби нет никакой, один только холод и пустота… Холод и пустота, господи, какой же жуткий холод…
Жизнь вернулась к Прошину жгучей болью в порезанной ладони. Открыв глаза, он с удивлением обнаружил, что стоит посреди прозекторской с пузырьком йода в руке, и щедро льет его себе на запястье, прямо на открытую рану, на аккуратный хирургический разрез с ровными краями. На столе лежал неподвижно Ставр Петров, прижимая к животу мертвой, окоченевшей уже рукой, выдранный из амбулаторной карты исписанный лист. «Я, Ставр, Пертров сын, желая помереть, быть похоронену и более не ходить, передаю все, что имею, Прошину Валентину» написано было на листочке аккуратным круглым почерком. В самом низу красовалась личная подпись Прошина – затейливая загогулина, красно-бурая, запекшаяся…
К чести доктора Прошина надо сказать, что умом он после этого случая не тронулся, и в потустороннюю жизнь не уверовал. Просто свалился с высоченной температурой. Выздоровев же, здравомыслящий доктор был уже совершенно уверен, что все случившееся, а точнее, привидевшееся ему в тот злополучный день – прямое следствие отравления несвежими рыбными консервами. Основным аргументом в пользу отравления был тот факт, что дикая записка с нацарапанной кровью подписью без следа исчезла. А следовательно, ее никогда и не существовало.
Пока Прошин лежал в температуре, старуха из Хвостова снова наведалась в больницу, погрузила тело Ставра Петрова на телегу, и увезла хоронить на хвостовское кладбище. Валентин Васильевич полагал, что неприятные воспоминания об отравлении также будут навсегда похоронены. Однако два года спустя ему пришлось признать, что рыбные консервы тут совершенно ни при чем, и история еще только начинается.
Поводом к реабилитации консервированных ивасей в собственном соку послужил невероятный случай со сбежавшим трупом, так искрометно описанный журналистом «Известий».
Едва Прошин увидел этот самый сбежавший труп, он понял, что перед ним тот самый мужик, которому Валентин Васильевич накануне проводил вскрытие. С этим мужиком вышло странно с самого начала. Как-то раз, придя на работу, Прошин обнаружил, что у дверей его кабинета сидит маленькая старушка в цветастом платочке.
«От молодца бабка! – подумал Прошин – В таком возрасте возле морга сидеть и совей очереди дожидаться – милое дело».
Однако бабка объяснила, что пришла за сына просить. Прошин, само собой, удивился несказанно. Понятное дело – просить за сына у хирурга. Даже у ортопеда просить за сына можно, не говоря уж по уролога. В особенности, конечно, распространена в средней полосе России традиция просить за сына у нарколога (правда, за этим местные матери ездили в Калугу – такой роскоши, как нарколог, в Заложном отродясь не водилось). Но зачем она к нему-то пришла? Он ведь не нарколог вовсе, и даже не терапевт…
Прошин попытался объяснить бабке, что лечить ее сына – вовсе не его профиль. Но бабка твердо стояла на своем: она пришла именно к тому, к кому надо.
– Сынок —то мой помер, – разъяснила бабка Прошину – С утра сегодня так и помер. Яшка его порезал, негодяйский сын, что б ему провалиться, подлецу, и не вылазить. Один он у меня был, сынок-то, уж ты помоги старухе, мил человек.
– Чем же я вам могу помочь? – в полном недоумении поинтересовался паталогоанатом.
– Дак хвостовский-то дед все свое тебе оставил, – сказала бабка – Значить, к тебе и пришла. Дед был жив – так к нему моя бабка, покойница, земля ей пухом, ходила.
После этого старуха долго несла несусветицу про то, какой хвостовский дед был мастер на все руки. Если, дескать, хорошенько попросить, мог и больного вылечить, и здорового в гроб уложить, а если что – так и оживить покойника.
Наслушавшись вдоволь, Прошин бабку прогнал прочь, а сам взялся за работу. Часа через два в прозекторскую действительно прикатили на каталке ее сынка – зарезанного в пьяной драке Николая Калитина тридцати семи лет от роду.
Как и положено в случае насильственной смерти, Прошин провел вскрытие, снял перчатки, и с чистой совестью пошел домой. Дома зажарил яичницу, посмотрел матч «Динамо» Киев – «Торпедо» Москва, и лег спать.
Сон Валентину Васильевичу в ту ночь приснился странный. Среди ночи заскреблось в окошко. Накинув на голое тело пальтецо, Прошин вышел в огород, и ничуть не удивился, увидав там хвостовского деда Ставра – желтого, сморщенного, с пустыми глазницами. Ставр поманил Прошина крючковатым пальцем и заспешил вниз по улице. Прошин отчего-то пошел за ним. По мостовой полз густой туман, накрывший скоро и деда, и самого Прошина с головой, так что вообще непонятно стало, куда они идут. Однако ступал Прошин твердо, будто дорога ему была давно и хорошо знакома.
Долго ли они шли? Он не знал. Вокруг слышались шорохи, временами казалось, что кто-то – рядами, шеренгами, огромной первомайской толпой – шагает рядом. Только эти идущие рядом не кричали ура и не махали знаменами. Они шли молча, дыша холодом и сырым мясом, и Прошин чувствовал, как от их холодного дыхания шея покрывается гусиной кожей. Шаги их были невесомы, будто шли в тумане не живые существа, а бестелесные тени. Если и полоскались над их толпами знамена, то были это не веселые красные стяги, громко хлопающие на весеннем ветру, а истлевшие флаги осени, в мертвой тишине плывущие над безлюдными деревнями и черным лесом, над бесплодной равниной, от одного взгляда на которую печаль разрывает сердце.
Идти было все тяжелее. Асфальт сменился под ногами мягкой то ли хвоей, то ли мхом. И то ли этот мох, то ли сам туман, киселем сгустившийся над землей, жирно чавкал под вязнущими, оскальзывающимися ногами. Задыхаясь, обливаясь холодным потом, брел Прошин в молочной белизне, и не было конца этой дороге, и давила на спину ноша, которую неизвестно кто, когда и для чего опустил в тумане на его слабые плечи. Прошин не знал, откуда появилась на спине тяжесть, не мог увидеть, что несет он через туман, по мягкой зыби, в которую все глубже окунались ноги. Только чувствовал, как горит под грубыми лямками стертая в кровавые пузыри кожа.
Прошин понял, что не может больше ступить ни шагу, остановился. И почувствовал вокруг глухой рокот, как от накатывающей издали темной штормовой волны, которая вот-вот навалится, сомнет, перетрет в песок, и развеет, растворит в тумане. Останавливаться было нельзя. Он снова двинулся вперед. Скоро дорога кончилась.
Что было дальше? Прошин не помнил. Помнил только хруст ломающихся веток, похожий на хруст ломающихся костей, и как что-то стегануло его по лицу, но это уже не имело никакого значения. Сейчас ничего значения не имело, кроме одного. Но вот этого единственного, действительно важного, Прошин не помнил, а может, и вовсе не знал.
Он пришел в себя среди леса, на небольшой проплешине. Луна заливала поляну диким светом, и деревья – черные, плоские – казались вырезанной из картона декорацией к школьной постановке сказки о том, в кого превращаются непослушные дети, ступившие на лесную дорогу, попившие там водицы… Где-то в стороне слышалось журчание воды, вроде как ручей протекал неподалеку. У ног Прошина клубилась то ли паром, то ли туманом, не разберешь, дыра в земле. У края ее лежал большой темный куль. Прошин подумал, не его ли это загадочная ноша (и когда только он успел ее снять? – нет, он не помнил). Почему-то доктору не хотелось рассматривать этот куль, не хотелось знать, что же это такое нес он на плечах через весь город, через лес, сюда, к дышашей влажным паром дыре. Отчего-то жутко было даже подумать, что это могло быть.
Прошин опасливо попятился. И вовремя. Из отверстия в земле с плотоядным чмоком вырвался гигантский сгусток пара. А когда дыра всосала его обратно, ничего на краю уже не было.
Ломая кусты, бросился Прошин прочь, и если бы он мог в эту минуту кричать, то его крики вспороли бы ночь на многие версты вокруг, и долго еще у окрестных жителей уши от этих криков сочились бы кровью. Но Прошин не мог кричать. Он просто ломился через кусты как можно дальше от этого места, и от того, что лежало на краю туманной воронки. Прочь от безумной луны, от картонного леса, туда, где жизнь, где гремят костяшками домино, болеют за динамо и укачивают плачущих младенцев, которым приснились унылые равнины под истлевшими знаменами осени, о которых люди, вырастая, забывают до поры до времени к великому своему счастью.
Проснулся Прошин уже за полдень. Обругав себя последним идиотом за то, что не поставил с вечера будильник а таз у кровати (когда ставишь в таз, звон получается такой, что мертвого поднимет), Прошин кинулся к шкафу за штанами, да так и замер с открытым ртом. Из зеркала не него смотрело огромное, раздувшееся, словно воздушный шар, фиолетово-багровое существо с китайчатыми щелками вместо глаз. Одето существо было отчего-то в прошинские сатиновые трусы. Под ногами у существа рассыпан был какой-то лесной сор – хвоя, земля, скелетики прошлогодних листьев. Такой же сор устилал дорожку от двери к кровати.
Диагностировать кожное заболевание, так внезапно и так страшно поразившее паталогоанатома, не смог ни один врач Заложновской горбольницы. До вечера Прошин продолжал надуваться, из фиолетово-багрового стал почти черным. У него сильно кружилась голова, и, стоило закрыть глаза, как неясные, пугающие образы всплывали в воспаленном сознании Валентина Васильевича, заставляя его хрипеть и задыхаться. Спасать Прошина прибыл лично главный хирург, он же, по совместительству, заведующий больницей, человек не испорченный прогрессом, и в качестве лучшего лекарства от всех болезней признающий смесь магнезии и активированного угля. Он дал Прошину этого самого угля, для верности обмазал его с ног до головы ихтиоловой мазью, после чего Валентин Васильевич немедленно раздуваться перестал. На следующий день Прошин был вполне здоров, если не считать, что с него лоскутами свисала облезшая кожа, а карминно-красная сыпь все еще украшала патологоанатома с ног до головы.
На работу он не торопился. Главврач выписал бюллетень на три дня. Все эти три дня следовало пить магнезию и мазаться ихтиолкой, чтобы окончательно победить недуг.
Прошин попросил соседку Клавдию Ивановну купить в гастрономе кефиру и булку, улегся в постель, и,развернув вчерашнюю газету, предался разнузданной лени, которая была тем приятнее, что ленился Прошин на вполне законных основаниях. Однако, счастье оказалось весьма скоротечным. В больнице произошло ЧП – пропал труп зарезанного Николая Калитина, которого Прошин вскрывал накануне. На другой день, спозаранку, несчастного Калитина нашли в лесу работницы кирпичного завода.
Собственно, никто никогда не признал бы в безымянной жертве маньяка порезанного злопыхателем Яшкой Николая Калитина. Дело в том, что оперировал его практикант, присланный из Калуги – Андрей Стасов. Утомленный жизнью главврач, на старости лет окончательно уверовавший в чудесные свойства ихтиоловой мази, дал практиканту полную свободу действий. В итоге Стасов целый месяц принимал роды, вскрывал нарывы, накладывал швы, и однажды даже весьма удачно удалил аппендицит слесарю ремонтнику заложновского автопарка Ивану Кузьмичу Чуеву. Когда порезавший Калитина Яшка, вмиг протрезвевший от содеянного, притащил истекающего кровью друга в приемный покой, зашивать пострадавшего доверили, опять же, Стасову. Он вроде бы сделал все, как надо. Но то ли рана была смертельной, то ли упитый вдребезги Яшка слишком долго волок Николая до больницы, то ли учили Стасова не вполне правильно, однако пациент скончался почти сразу после операции. А Стасов наутро уехал назад, в Калугу – его практика закончилась.
Главврач Калитина в глаза не видел. Но была еще медсестра Полина Степановна, ассистировавшая при операции. Она-то и признала недавнего пациента в неизвестном полуживом мужике, которого привезли в больницу из лесу на милицейском уазике.
Полина заглянула в больничный холодильник, обнаружила, что трупа Николая Калитина на месте нет, но панику поднимать не стала. Сообразив, что ситуация, мягко говоря, неоднозначная, она не стала бегать по больнице с криками «Покойник —покойник, у нас живой покойник!» Дождавшись, когда главврач явится на работу, зашла к нему в кабинет, закрыла за собой дверь, после чего все рассказала.
Каким образом этот разговор, происходивший за закрытой и для пущей надежности запертой на щеколду дверью, стал достоянием гласности, так никому узнать и не удалось. Но факт остается фактом: к часу дня о живом трупе знала половина города Заложное, а к четырем часам – корреспондент Известий, остановившийся в санатории неподалеку и освещавший семинар работников здравоохранения. Этот самый корреспондент, не добившись никаких объяснений от главврача заложновской больницей, и попросил Покровского прокомментировать чудесное воскрешение. Покровский – желчный бородач в золотых очках, один из самых блестящих ученых в стране, воскрешением чрезвычайно заинтересовался, и лично отправился в Заложное взглянуть на живой труп. Узнав о приезде светила советской медицинской науки, заведующий немедленно отправил Полину Степановну домой, сам же Покровскому сообщил, что история про труп высосана из пальца. Просто, мол, старая подслеповатая санитарка обозналась, вот и пошел слух. Труп Калитина отдан родственникам. А что за мужика нашли в лесу ему неведомо.
Покровский, тем ни менее, настоял, чтобы мужика ему показали. Осматривал он его ровно два часа, качал головой, цокал языком, записывал что-то в блокноте. Просил голубчика ответить на вопросы (на что голубчик только мычал и пучил бельма), щупал зашитый грубым швом живот… В итоге профессор раскланялся, сообщил, что случай интереснейший, в своем роде уникальный, и обещал приехать снова завтра прямо с утра.
Вечером заведующий вызвал Прошина. Прибежала Клавдия Ивановна, муж которой был начальником здешней пожарной дружины, и потому у него в доме имелся телефон – по должности полагалось. Запыхавшаяся Клавдия сообщила, что Прошина немедленно и срочно требуют на работу.
Выпив положенную вечернюю порцию магнезии, Прошин потащился в больницу, недоумевая, что за строчный вызов может быть у паталогоанатома – это же не акушер, в конце концов.
Главврач сидел у себя в кабинете очень унылый. На столе стояла полупустая бутыль медицинского спирта. Он молча взял Прошина за плечо и повел в палату, где мычал и метался на койке странный, то ли мертвый, то ли живой пациент.
Прошин сразу узнал Николая Калитина. Это бесспорно, стопроцентно и безусловно был он – зарезанный пьяница, мать которого позавчера уговаривала Прошина помочь, и рассказывала небылицы про хвостовского старика. Валентин Васильевич точно знал, что позавчера вечером этот самый Калитин был мертв, потому как сам делал вскрытие. Однако теперь мертвый Калитин шевелил губами, дышал с присвистом и выказывал прочие признаки чудом возвратившейся жизни.
При виде столь волшебно ожившего Николая, Прошина заколотило. Первым делом он подумал: «Из больницы вышибут. Вот как пить дать вышибут». Основная вина, конечно, ложится на Стасова, который констатировал смерть. Но он мальчишка, практикант, что с него взять…
А вот Прошин, опытный врач, не подверг диагноз ни малейшему сомнению, и зарезал, выходит, живого человека. Валентин Васильевич так перепугался, что даже не задумался, отчего человек этот после добросовестно произведенного вскрытия жив, и как он может счастливо существовать отдельно от собственных своих внутренностей, которые Прошин вчера заботливо упаковал в целлофан и спрятал в больничный холодильник.
Когда главврач попросил Прошина посмотреть на пациента повнимательнее, и сказать определенно, Калитин это или нет, у Валентина Васильевича чутьне сделался нервный припадок. Может, и сделался бы. Но тут в палату вошла давешняя старушонка в синем платке – мать Николая.
Не обратив ни малейшего внимания на главврача, она прямиком направилось к Прошину и согнулась перед ним пополам. На вопрос главврача, что все это значит, старуха сверкнула черными глазами, прошамкала:
– За сыном пришла.
И, повернувшись к Прошину, снова поклонилась в пояс:
– Спасибо тебе, милый, зачтется.
Милый Прошин, впрочем, тянуть не стал, решив, что пусть уж ему зачтется немедленно. Отвел бабку в сторонку, объяснил: теперь ее черед делать, что попросят. Переговоры закончились тем, что матери Николая Калитина, мычащего на койке, было выдано свидетельство о смерти сына.
Старуха расписалась в книге выдачи тел, нарядила ничего не понимающего Николая в новенький габардиновый костюм (для похорон покупала, ан вот и к радости пригодился – объяснила бабка), и увезла домой, в деревушку Космачево, расположенную километрах в сорока от Заложного.
Таким образом, удалось сбыть с рук вызвавший нездоровый ажиотаж среди народонаселения живой труп, и даже провести его по документам, как труп самый обыкновенный. А если кто спросит про найденного в лесу мужика, всегда можно сказать, что находясь в невменяемом состоянии пациент сбежал из больницы в неизвестном направлении.
В честь счастливого избавления заведующий допил спирт, вследствие чего следующий день провел дома, принимая попеременно магнезию и активированный уголь. Профессор Покровский, обещавший навестить Калитина, назавтра не приехал, и Прошин вздохнул с облегчением. Не приехал Покровский и послезавтра. Явился лишь через неделю. Но через неделю Прошин знал уже гораздо больше, и мог принять меры.
Глава 36
Отправив Калитина с матерью восвояси, Прошин на следующее же утро поехал в Хвостово, к бабкам. Он испугался – всерьез. До того, как хвостовский дед очнулся на прозекторском столе, жизнь Валентина Васильевича Прошина была простой и ясной, как заря коммунизма. Он любил свою работу, добился кое-каких успехов, вел собственные исследования и собирался года через три-четыре опубликовать их результаты в одном уважаемом медицинском журнале. Все шло прекрасно, пока хвостовский дед не ухватил Прошина за руку. Именно с этого вся чертовщина и началась. Именно в Хвостово должен был направиться Прошин, если хотел хоть что-то понять в кошмаре, больше похожем на дурной сон, чем на жизнь советского паталогоанатома, ревнителя прогресса и служителя науки…
Слободская, до тех пор слушавшая Валентина Васильевича не перебивая, усмехнулась:
– Ситуация, очень похожа на нашу. Только в моей жизни чертовщина началась с посещения города Заложное Калужской области.
– В сущности, похоже, да-с, весьма похоже… Я ведь тогда и поступил точно также, как вы сейчас, драгоценная Анна Афанасьевна, – заулыбался Валентин Васильевич, подливая Слободской чаю и придвигая поближе вазочку с вареньем – Отправился, так сказать, к истокам, да-с… Вы кушайте, прошу, сам варил, смородина…
Подождав, пока драгоценная Анна Афанасьевна начнет кушать, Прошин продолжил свой рассказ.
С поездкой в Хвостово ему повезло. Было засушливое лето, и дождь давно не выпадал. Таксист объяснил, что в распутицу к Хвостову ни за что не проехать, да и зимой туда не доберешься. Деревенские бабки все необходимое закупают в городе летом, на весь год. Спички там, макароны, ситчик на постель… А потом до следующего лета безвылазно сидят в своем Хвостово. Прошлый раз, чтобы перед выборами привезти им бюллетени для голосования, пришлось цеплять к трактору волокушу – такие полозья из бревен. Да и то трактор по дороге застрял. Людей, кроме двух старух, в Хвостове никаких нет, телефона нет, газа и электричества тоже нет, конечно. И дороги дальше нет – так что вылезайте, уважаемый, приехали.
Заплатив по счетчику, Прошин побрел пешком через лес. Вышел на околицу, огляделся.
Когда-то здесь жило народу побольше. Десяток изб – почерневших, покосившихся, с проваленными крышами и торчащими кое-где, словно ребра истлевшего исполинского зверя, стропилами, стояли не вдоль улицы, как принято это в русских деревнях, а в кружок, вокруг широкой поляны.
Мекала где-то вдалеке коза, трясла бубенцом.
– Эй, шалая, эй, пошла давай-ка! – услыхал Прошин, и обернулся. Скрюченная старушонка в вытертой душегрейке тащила на веревке упирающуюся козу. Увидев стоящего посреди поляны Прошина, она забыла про козу, и странно звонким голосом закричала:
– Кудеяровна! Кудеяровна! Подь сюда! Говорила я те, чугун-голова, гостей ждать надоть!
Кудеяровна – сморщенная, как печеное яблоко бабка, привозившая Ставра помирать в больницу и забиравшая его после назад, споро семеня, выбежала на крыльцо.
В честь приезда Прошина старухи вытащили из закопченного угла избы яркий медный самовар. «Завод Федора Чалина, Тула, 1766 год» – прочитал Прошин на клейме. Кудеяровна побежала в сени, принялась отвязывать с перекладины пучки сухих травок.
– Ужо тебе чаю, ужо, – приговаривала она, проворно перебирая руками.