Вино из одуванчиков Брэдбери Рэй
Сойдя с тротуара, они стали на проторенную каменистую тропу, окаймленную травами, и сверчки хором врубили на полную мощь свою барабанную дробь. Он покорно шел следом за смелой, изящной, высокой мамой – заступницей Вселенной. Вместе они достигли последнего рубежа цивилизации и остановились.
Овраг.
Вот на дне этого провала с тягучей чернотой неожиданным образом оказалось все, что ему не суждено было ни познать, ни постичь; всё, чему не было ни имени, ни прозвания, обитало в тени скученных деревьев среди запахов тлена и разложения.
Он понял, что они с мамой остались одни.
Ее рука дрожала.
Он ощущал ее дрожание… Почему? Ведь она крупнее, сильнее, умнее, чем он. Неужели и она чуяла неосязаемое зло, выпускающее щупальца из тьмы, стелющееся по земле? Значит, взросление не делает человека сильнее? Нет утешения во взрослении? Нет в жизни убежища? Нет прочной плотской твердыни, способной выстоять перед ночью? Его обуревали сомнения. Мороженое опять ожило у него в горле, в желудке, спине и ногах-руках; его мгновенно сковал декабрьский холод.
Он понял: все люди такие, каждый сам по себе, один-одинешенек. Единица общества, но в постоянном страхе. Как сейчас. Если ему нужно будет закричать, возопить о помощи, какой от этого толк?
Чернота могла свалиться мигом и заглотить; в одно леденящее мгновение все будет кончено. Задолго до рассвета, задолго до того, как полиция придет и начнет тыкать лучами фонариков в темноту растревоженной тропы, задолго до того, как люди с дрожащими мозгами спустятся по галечнику на подмогу. Даже если они находятся в пяти сотнях ярдов и помощь придет наверняка, черная волна в три секунды вздыбится и отберет все десять лет его жизни и…
Воздействие одиночества в жизни раздавило его начинающее трепетать тело. Мама тоже одинока. Она не может надеяться на святость брака, на защиту семьи, на Конституцию Соединенных Штатов или городскую полицию. В сей миг она не могла возложить надежду ни на что, кроме своего сердца, но там она ничего не найдет, кроме безудержного отвращения и желания бояться. В тот момент это была отдельная задача, требующая отдельного решения. Отныне он должен смириться со своим одиночеством.
Он сглотнул слюну и схватился за маму. «Боже, не дай ей умереть, умоляю тебя, – думал он. – Не причиняй нам зла. Папа возвращается с собрания ложи через час, и если дома будет пусто…»
Мама спускалась по тропе в чащу первозданных джунглей. Его голос дрожал.
– Мама, с Дугом все в порядке, все в порядке. С ним все хорошо, все хорошо!
Мамин взволнованный голос срывался на высокие нотки.
– Вечно он ходит по этой дороге. Я ему говорю, чтоб не ходил, но эти сорванцы, черт бы их побрал, все равно ходят. Вот так один раз пойдет и уже не вернется…
Уже не вернется. Все возможно. Бродяги. Преступники. Тьма. Несчастный случай. Смерть!
Одиночество во вселенной.
По всему свету миллионы таких маленьких городов. Каждый такой же темный, одинокий, отстраненный, исполненный содрогания и изумления. Пронзительное пиликанье на скрипках в миноре считалось в маленьких городах музыкой, света нет, зато изобилие теней. Ох уж это их беспросветное одиночество. Их таинственные сырые овраги. Ночью жизнь в них превращалась в кошмар, когда отовсюду здравый смысл, супружеские узы, дети и счастье подвергались угрозам людоеда, имя которому – Смерть.
Мама позвала в темноте:
– Дуг! Дуглас!
Вдруг они оба поняли – что-то не так.
Сверчки прекратили стрекотать. Полная тишина.
Никогда еще в своей жизни не слышал он такой полнейшей тишины. С какой стати замолчали сверчки? Зачем? Почему? Они же никогда раньше не умолкали.
Если только. Если только…
Не суждено было чему-то случиться.
Казалось, весь овраг напрягся, собрал в пучок свои черные фибры, отбирая энергию у окрестных полей на мили вокруг. Из увлажненного росой леса и лощин, с холмов, где псы задирали головы на луну, отовсюду великая тишь всасывалась в один центр, и они стояли в самом его сердце. Что-то произойдет, что-то произойдет через десяток секунд. Сверчки соблюдали перемирие, звезды висели так низко, что можно было ухватить их за хвосты. Они роились, раскаленные и острые.
Нарастала, нарастала тишина. Нарастало, нарастало напряжение. До чего же темно и далеко от всего. О боже!
И тут далеко-далеко по ту сторону оврага:
– Мама! Я иду! Мама! Все в порядке!
И снова:
– Мама, это я! Я иду! Мама!
Потом через провал оврага донесся еле слышный бег теннисных туфель, принадлежавших трем несущимся и смеющимся мальчишкам – его брату Дугласу, Чаку Вудмену и Джону Хаффу. Они бежали и гоготали…
Звезды исчезли, как ужаленные рожки десятка миллионов улиток.
Сверчки запели!
Тьма отпрянула назад от неожиданности, возмущения и гнева. Отшатнулась, потеряв аппетит от бесцеремонного обращения в тот самый момент, когда она собиралась покормиться. Стоило тьме откатиться, словно волне, как из темноты вынырнули трое хохочущих мальчуганов.
– Привет, мам! Привет, Том! Эге-гей!
Дуглас пропах ароматами пота, травы, деревьев, ветвей и ручья.
– Молодой человек, тебя ожидает порка, – объявила мама.
Она мгновенно отбросила свой страх. Том знал, что она ни за что никому об этом не расскажет. Но страх поселится в ее сердце, впрочем, как и в его сердце, навсегда.
Они шли домой спать поздней летней ночью. Он радовался, что Дуглас жив. Очень радовался. На какое-то мгновение он подумал…
Далеко в сумрачной, залитой лунным светом местности за виадуком, в долине, несся свистящий поезд, словно потерянная железяка, без названия. Том лежал в постели рядом с братом, его колотил озноб. Он прислушивался к паровозным гудкам и думал о кузене, жившем далеко-далеко, там, где мчался поезд; о кузене, умершем поздней ночью от воспаления легких много лет назад…
Он учуял запах пота, исходивший от лежавшего рядом Дуга. Мистика. Том перестал дрожать.
– Я знаю наверняка только две вещи, Дуг, – прошептал он.
– Какие?
– Ночью жутко темно – это раз.
– А два?
– Овраг ночью не имеет ничего общего с Машиной счастья мистера Ауфмана, даже если он ее когда-нибудь построит.
Дуглас поразмыслил над сказанным.
– Можешь повторить?
Они перестали говорить. Прислушавшись, они вдруг услышали шаги со стороны улицы под деревьями, напротив их дома, на тротуаре. Из своей постели мама тихо сказала:
– Это папа.
Так и оказалось.
Х
Поздней ночью на веранде Лео Ауфман составлял список, которого не было видно в темноте, восклицая при этом:
– Ах!
Или, когда ему удавалось сделать удачную находку:
– А вот еще!
Затем москитная сетка издала неслышный шорох мотылька.
– Лина? – прошептал он.
Она сидела рядом с ним на качелях в ночной рубашке, не такая стройная, как девушки в семнадцать, когда их еще не любят, и не такая полная, как женщины в пятьдесят, когда их уже не любят, а совершенно идеальная: округлая, упругая, то есть ровно такая, какой женщина становится в любом возрасте, когда любят, без сомнений.
Она была восхитительна. Ее тело, как и его тело, всегда думало за нее, но иначе, вылепливая детей, или забегало вперед него в любую комнату, чтобы сменить атмосферу в соответствии с его настроением. Казалось, она никогда не задумывалась надолго; ее мысли и дела перетекали из головы к рукам и обратно настолько естественно и плавно, что он даже не задумывался и не смог бы изобразить на схеме.
– Эта машина, – промолвила она наконец, – …нам ни к чему.
– Ни к чему, – сказал он, – но иногда приходится мастерить для других. Я тут думал, что бы в нее заложить. Кино? Радио? Стереоскоп? Все в одном месте, чтобы любой мог провести по ней рукой и сказать с улыбкой: «Да, это и есть счастье».
«Да, – думал он, – построить машину, которая вопреки промокшим ногам, насморку, постелям всмятку и монстрам, терзающим твою душу в три ночи, будет вырабатывать счастье, как волшебная соляная мельница, брошенная в море, вечно вырабатывающая соль и превратившая море в рассол. Кто бы не стал утруждать свою душу, дабы изобрести такую машину?» – спрашивал он у всего мира, у города, у своей жены!
На качелях рядом с ним напряженное молчание Лины было равносильно вынесенному суждению.
Умолкнув и откинув голову, он прислушивался к шелесту листвы вязов на ветру, над головой.
«Не забудь заложить в машину и этот шелест», – сказал он сам себе.
Спустя минуту качели в темноте веранды опустели.
XI[11]
Во сне дедушка улыбался.
Чуя улыбку и недоумевая, откуда она взялась, он пробудился. Он тихо лежал и прислушивался. И объяснение нашлось.
Ибо он услышал звук куда важнее, чем щебетание птиц или шелест свежей листвы. Один раз в год он просыпался и лежал, дожидаясь звука, означавшего официальное начало лета. И оно начиналось таким вот утром, когда постоялец, племянник, кузен, сын или внук выходил на лужайку и с лязгом крутящегося железа сквозь душистую летнюю травку выкашивал постепенно уменьшающиеся прямоугольники к северу и востоку, югу и западу. Цветки клевера, несколько нескошенных пучков одуванчика, муравьи, палки, галька, остатки петард и мусора с прошлогоднего Дня Независимости, но главным образом чистая зелень. Из-под тарахтящей косилки вздымался фонтан. Прохладный ласковый фонтан, щекочущий его ноги, брызжущий в его теплое лицо, наполнявший ноздри извечным ароматом начала нового времени, – залог того, что да, черт возьми, проживем еще двенадцать месяцев!
Господь, благослови газонокосилку, подумал он. Какому глупцу пришло в голову учредить первое января началом Нового года? Нет, следует назначить наблюдателя за травами на бесчисленных лужайках Иллинойса, Огайо и Айовы, и в то утро, когда трава подрастет настолько, что ее можно косить, а не трещать, дуть в рожки и вопить, должна зазвучать великая симфония газонокосилок, пожинающих свежую траву на землях прерий. Вместо конфетти и серпантина следует брызгать друг в друга травой один день в году, который действительно представляет собой Начало!
Он фыркнул на свой собственный трактат, подошел к окну и выглянул на ласковое солнышко, и, конечно же, тут как тут оказался постоялец Форестер, молодой репортер, выстригающий очередную полосу.
– Доброе утро, мистер Сполдинг!
– Задай им жару! – задорно крикнул в ответ дедушка и вскоре внизу, поедая бабушкин завтрак, отворил окно, чтобы тарахтение косилки сопровождало его трапезу.
– Эта штука вселяет уверенность, – сказал дедушка. – Эта косилка! Ты только прислушайся к ней!
– Косилки отживают свой век. – Бабушка принесла стопку оладий. – Появилась новая разновидность травы, Билл Форестер будет высевать сегодня утром. Ее не нужно стричь. Не знаю, как называется, но вырастает ровно настолько, насколько нужно, и не длиннее.
Дедушка уставился на нее.
– Не надо так со мной шутить.
– Сходи и посмотри сам. Ради бога, – сказала бабушка. – Это идея Билла Форестера. Новая трава дожидается в брикетах у стены дома. Выкапываешь лунки, высаживаешь в них новую траву. К концу года новая трава вытесняет старую, и ты продаешь косилку.
Дедушка встал со стула, прошагал по комнате и через десять секунд вышел в переднюю дверь.
Билл Форестер оставил косилку и подошел, улыбаясь и щурясь на солнце.
– Так и есть, – сказал он. – Купил ее вчера. Думал, раз я в отпуске, так высажу ее для вас.
– А почему со мной не посоветовались? Это же моя лужайка! – воскликнул дедушка.
– Думал, вам понравится, мистер Сполдинг.
– А мне это совсем не нравится. Ну-ка, дай взглянуть, что за бесовскую траву ты тут мне принес.
Они стояли возле небольших брикетов новой травы. Дедушка с подозрением попинал ее носком ботинка.
– Похожа на обычную траву. Ты уверен, что тебе не всучили ее какие-то торговцы лошадьми, поутру, пока ты еще не совсем проснулся?
– Я видел такую траву в Калифорнии. Она вырастает настолько и не выше. Если она выживет в нашем климате, то нам не придется выходить в будущем году раз в неделю и подравнивать ее.
– В этом-то и загвоздка с твоим поколением, – сказал дедушка. – Билл, мне стыдно за тебя, ты же репортер. Все, что нам дано в жизни для наслаждения, ты уничтожаешь. Экономия времени, экономия труда, говоришь ты.
Он презрительно оттолкнул лотки с травой.
– Билл, когда тебе будет столько же, сколько мне, ты поймешь, что маленькие наслаждения и радости важнее больших. Прогулка весенним утром лучше восьмидесятимильной поездки в автомобиле с усиленным мотором. Знаешь почему? Потому что она полна ароматами и привкусами, богата растительностью. Есть время искать и находить. Я понимаю, тебе подавай все эффектное. И я полагаю, это вполне оправданно. Но как молодой сотрудник газеты, ты должен искать и виноград, и арбузы. Ты без ума от скелетов, а я предпочитаю отпечатки пальцев. Что ж, нормально. Сейчас такие вещи навевают на тебя скуку. И я думаю, не оттого ли, что ты не умеешь ими пользоваться? Была бы твоя воля, ты бы принял закон, запрещающий мелкие работы, мелкие вещи. Но тогда ты остался бы не у дел между великими делами, и тебе пришлось бы тратить чертову уйму времени, придумывая, чем бы занять себя, чтобы не сойти с ума. А почему бы не дать природе подсказать тебе пару вещей? Стрижка травы и прополка сорняков тоже могут быть образом жизни, сынок.
Билл Форестер молча улыбался ему.
– Знаю, – сказал дедушка. – Я много говорю.
– Я бы не отдал предпочтение никому другому.
– Лекция продолжается. Сиреневый куст лучше орхидей. А одуванчики и свинорой еще лучше! Почему? Потому что они заставляют тебя нагнуться и ненадолго отвлекают от всех людей и от города и заставляют попотеть, и ты вспоминаешь, что у тебя есть обоняние. И когда ты таким образом приходишь в себя, то ты действительно ненадолго становишься самим собой. И наедине с самим собой начинаешь задумываться. Садоводство – труднейшая разновидность философии. Никто не гадает, никто не осуждает, никто не знает, но вот ты – Платон среди пионов, Сократ, принудительно выращивающий для себя цикуту. Человек, тянущий мешок с кровяными удобрениями по своей лужайке, сродни Атласу, позволяющему Земле спокойно вертеться у него на плечах. Как говаривал Самуэль Сполдинг-эсквайр, «копай землю, возделывай душу». Крути лезвия косилки, Билл, и ходи в брызгах Фонтана молодости! Лекция окончена. К тому же зелень одуванчика полезно время от времени принимать в пищу.
– Сколько лет вы употребляете одуванчики в пищу, сэр?
– Не будем об этом!
Билл легонько пнул один из пластов дерна с травой и кивнул:
– Так вот, по поводу этой травы. Я не договорил. Она растет так плотно, что не оставляет никаких шансов клеверу и одуванчикам…
– Боже праведный! Значит, в будущем году вину из одуванчиков – конец! Значит, пчелы на наш участок не прилетят! Да ты в своем уме, сынок?! Послушай, во сколько это тебе обошлось?
– Доллар за пласт. Я купил десяток, чтобы сделать сюрприз.
Дедушка полез в карман, достал старинный кошелек с глубокой пастью, разомкнул серебряную застежку и достал три пятидолларовые купюры.
– Билл, ты только что сорвал на этой сделке крупный куш, аж целых пять долларов. Я хочу, чтобы ты отнес эту кучу неромантичной травы в овраг, на свалку – куда угодно, только я прошу тебя смиренно и уважительно: не высаживай ее на моем дворе. Твои побуждения – выше всяких похвал, но моим побуждениям, как мне представляется, в силу моего почтенного возраста, должно отдать предпочтение.
– Да, сэр. – Билл нехотя положил купюры в карман.
– Билл, высадишь эту новую траву в какой-нибудь другой год. Когда меня не станет, можешь перепахать к чертовой бабушке хоть всю лужайку. Думаю, ты можешь подождать еще лет пять или около того, пока престарелый оратор не отдаст концы?
– Разумеется, могу, – сказал Билл.
– Что касается косилки, с ней связана совершенно непостижимая вещь, но для меня этот звук – самый прекрасный на свете, свежайший голос времени года, голос лета, и если он исчезнет, я буду ужасно тосковать и буду скучать по аромату скошенной травы.
Билл нагнулся и подобрал один пласт.
– Итак, я направляюсь к оврагу.
– Ты добрый, понимающий молодой человек, из тебя выйдет блестящий и отзывчивый репортер, – сказал дедушка, помогая ему. – Это я тебе предсказываю.
Прошло утро, наступил полдень. После обеда дедушка удалился почитать Уиттьера[12] и поспать. Когда он проснулся в три часа дня, яркий ободряющий солнечный свет лился сквозь окна. Он лежал в постели и неожиданно услышал старый знакомый незабываемый звук.
– Э, – сказал он, – кто-то запустил газонокосилку! Но лужайку утром уже постригли!
Он снова прислушался. Действительно. Непрерывная, монотонно нарастающая-спадающая трескотня.
Он выглянул из окна и изумился.
– Да это же Билл. Билл Форестер, ты часом не перегрелся на солнышке? Ты же косишь лужайку по новой!
Билл взглянул вверх, белозубо улыбнулся и помахал рукой.
– Я знаю! Просто я пропустил кое-какие участки!
Дедушка еще минут пять лежал в постели, довольно улыбаясь: Билл Форестер косил лужайку на север, затем на запад, на юг, и, наконец, трава вырывалась из косилки великолепным искрящимся фонтаном зелени – на восток.
XII
В воскресное утро Лео Ауфман медленно прохаживался по гаражу в надежде, что какой-нибудь обрезок дерева, моток проволоки, молоток или гаечный ключ подпрыгнут и возопят:
– Начни с меня!
Он задавался вопросом:
«Может, Машина счастья должна умещаться в твоем кармане?»
«Или же, – продолжал он размышлять, – она сама должна носить тебя в своем кармане?»
– Одно я знаю наверняка, – произнес он вслух, – она должна быть яркой!
Он поставил в центре верстака банку с оранжевой краской, взял словарь и забрел в дом.
– Лина?
Он заглянул в словарь.
– Ты «довольна, удовлетворена, радостна, счастлива»? Ты считаешь себя «везучей, удачливой»? Все ли складывается для тебя «разумно и приемлемо», «успешно и благополучно»?
Лина перестала нарезать овощи и закрыла глаза.
– Прочитай, пожалуйста, еще раз, – попросила она.
Он захлопнул книгу.
– Чтобы сделать как я, тебе придется задуматься на час, прежде чем ты мне ответишь. Я же прошу простого ответа: да или нет. Ты довольна, радостна, восхищена?
– Это коровы бывают довольными, а дети и старики, впавшие в детство, – счастливыми, помоги им Господь, – сказала она. – Что до радости, Лео. Посмотри, как я веселюсь, выскабливая раковину…
Он пристально посмотрел на нее, и его лицо прояснилось.
– Лина, это правда. Люди не ценят. Через месяц, может быть, мы уедем.
– Я не жалуюсь! – вскричала она. – Я не из тех, кто приходит со списком, где написано «покажите язык». Лео, ты же не спрашиваешь, отчего сердце бьется всю ночь? Нет! Дальше ты спросишь, что такое брак? Кто знает, Лео? Не надо спрашивать. Тот, кто рассуждает, как это работает, как это устроено, срывается с трапеции в цирке, задыхается, пытаясь разобраться в работе мышц горла. Ешь, спи, дыши, Лео, и перестань пялиться на меня, словно я новость в этом доме!
Лина Ауфман замерла. Повела носом.
– О, боже! Вот что ты наделал!
Она рванула на себя дверцу духовки. Кухня утонула в облаке дыма.
– Счастье! – запричитала она. – И впервые за шесть месяцев мы ссоримся! Счастье, и впервые за двадцать лет у нас на ужин вместо хлеба – уголья!
Когда дым рассеялся, Лео Ауфмана след простыл.
Внушающий страх лязг, столкновение человека и вдохновения, круговерть металла, древесины, молотков, гвоздей, угольников, отверток длились много дней. Временами, отчаявшись, Лео Ауфман слонялся по улицам, издерганный, встревоженный, вздрагивающий от далеких раскатов смеха, подслушивал детские шуточки, наблюдал, что вызывало у них улыбку. Вечерами он сиживал на переполненных соседских верандах, внимая тому, как старики судят и рядят о жизни, и при каждом взрыве веселья Лео Ауфман оживлялся, словно полководец, который узрел разгром темных сил в подтверждение правоты своей стратегии. Возвращаясь домой, он ликовал до тех пор, пока не попадал в свой гараж с мертвым инструментом и бездушной древесиной. Затем его сияющее лицо бледнело от уныния, и, чтобы скрыть свой провал, он стучал и гремел деталями своей машины, словно в них был какой-то смысл. Наконец Машина стала обретать очертания, и через десять дней и ночей, дрожащий от переутомления, самоотреченный, оголодавший, бормоча себе что-то под нос, словно пораженный молнией, Лео Ауфман приковылял домой.
Дети, нещадно оравшие друг на друга, умолкли при виде Красной смерти, переступающей порог дома под бой часов.
– Машина счастья, – прохрипел Лео Ауфман, – готова.
– Лео Ауфман, – сказала его жена, – похудел на пятнадцать фунтов. Две недели не разговаривал со своими детьми, так они разнервничались, грызутся, ты только послушай! Его жена нервничает, набрала десять фунтов весу, теперь ей нужна новая одежда, полюбуйся! Зато – машина готова. А как насчет счастья? Кто знает? Лео, оставь эту затею с часами, которые ты строишь. Где ты найдешь такую большую кукушку? Человек не создан для вмешательства в такие дела. Это не противно богу, нет, но явно против Лео Ауфмана. Еще одна такая неделька, и мы похороним его в этой машине!
Но Лео Ауфман был слишком занят, чтобы заметить стремительно падающую вверх комнату.