Теофил Норт Уайлдер Торнтон
— Тетя Лизелотта родилась в Германии. Она была одиннадцатым ребенком в семье пастора и в семнадцать лет через бюро найма приехала в Америку. Она работала няней в одной семье, очень уважаемой и здесь, и в Нью-Йорке, и вырастила три поколения. Она купала и одевала всех этих детишек, целый день была при них, шлепала их по попкам, и вытирала эти попки, и присыпала. А к ней я потому вас позвала, что она была добра ко мне и много помогала, когда я была молодой, одинокой и напуганной. Она пережила всех своих родственников за границей, которые могли бы принять в ней участие. В доме, где она работала, ее очень любили, но человек она строгий, суровый и, кроме меня, мало с кем дружила. Она в здравом уме; она видит и слышит, но ее мучают ревматические боли. Боли, наверно, невыносимые — она не из тех, кто жалуется.
— А если у меня ничего не получится, миссис Крэнстон?
Она пропустила вопрос мимо ушей. И продолжала:
— Подозреваю, что слава о вас дошла и туда. У наших жильцов много друзей в лазарете. Вести о чудесах разносятся быстро… Миссис Грант, познакомьтесь, пожалуйста, с мистером Нортом.
— Здравствуйте, мистер Норт.
— Миссис Грант, сегодня мы, наверное, будем говорить по-немецки. Вы знаете немецкий?
— Ну, что вы. Ни слова.
— Миссис Крэнстон, после таких сеансов я очень слабею. Если Генри Симмонс вернется до того, как я спущусь, попросите его подождать меня и проводить домой.
— Конечно. Я думаю, Эдвина и Генри Симмонс скоро будут здесь. Эдвина тоже хотела, чтобы вы навестили тетю Лизелотту.
Я был ошеломлен.
В который раз я убеждался: счастлив тот, кому помогают женщины, в фольклоре называемые «ведуньями». Это — урок «Одиссеи».
- Но, подшед ко вратам крепкозданным прекрасного града,
- Встретил он дочь светлоокую Зевса богиню Афину
- В виде несущей скудель молодой феакийския девы[97].
С миссис Грант я поднялся наверх. Женщины, встречавшиеся нам на лестничных площадках и в коридорах, опускали глаза и прижимались к стене. На третьем и четвертом этажах все носили одинаковые халаты в серую и белую полоску. Миссис Грант постучала в приоткрытую дверь и сказала: «Тетя Лизелотта, вас пришел проведать мистер Норт», затем села в углу, сложила руки и опустила глаза.
— Guten Abend, Frulein Mller[98].
— Guten Abend, Herr Doktor[99].
Тетя Лизелотта высохла как скелет, но ее большие карие глаза были ясными. Она с трудом могла повернуть голову. На ней был вязаный чепец, на плечах — шарф. Белье и сама комната были безукоризненно чистые. Я продолжал по-немецки:
— Я не доктор и не пастор — просто друг миссис Крэнстон и Эдвины. — Я не знал, что скажу дальше. Я прогнал все мысли. — Можно узнать, где вы родились, тетя Лизелотта?
— Под Штутгартом, сэр.
— А! — сказал я с радостным удивлением. — В Швабии! — Об этой области я знал только то, что там родился Шиллер. — Я потом хочу посмотреть эти фотографии на стенах. Простите, я возьму вас за руку. — Я взял ее прозрачную руку в обе ладони и опустил все три руки на покрывало. Я сосредоточивал всю «энергию», какая была в моем распоряжении.
— Я очень плохо говорю по-немецки, но какой это чудесный язык! Насколько Leiden, Liebe, Sehnsucht красивее, чем «страдания», «любовь» и «желание»! — Я медленно повторил немецкие слова. По руке ее пробежала дрожь. — А ваше имя «Лизелотта» — вместо Елизавета-Шарлотта! И уменьшительные: Mtterchen, Kindlein, Engelein. — У меня возникло побуждение незаметно придвинуть наши руки к ее колену. Ее глаза были расширены и глядели в стену напротив. Она глубоко дышала. Подбородок у нее подергивался. — Я вспоминаю немецкие стихи, которые знаю благодаря музыке Баха: «Ach, Gott, wie manches Herzeleid» и «Halt' im Gedchtnis Jesum Christ», «Gleich wie der Regen und Schnee vom Himmel fllt…»[100]. Слова можно перевести, нельзя перевести то, что слышим мы, любящие язык. — Я вспомнил и продекламировал другие. Я дрожал, потому что в голове у меня звучала музыка Баха, в которой присутствует некая множественность — как в волнах и поколениях.
Я слышал шаги на цыпочках в коридоре, но поначалу — без шепота. За дверью уже собирался народ. Подозреваю, что обычай убавлять на ночь свет был нарушен в связи с моим приходом. Я осторожно убрал руки, встал и пустился осматривать комнату, останавливаясь перед картинками. Я задержался перед двумя силуэтами — вероятно, столетней давности — ее родителей. Я взглянул на нее и кивнул. Она провожала меня взглядом. Выцветший голубоватый снимок тети Лизелотты с двумя детскими колясками в Центральном парке. На всех фотографиях — сперва счастливой молодой женщиной с широким простым лицом, затем женщиной средних лет, со склонностью к полноте — она была в форменном платье, напоминающем наряд наших дьякониц, и в чепце с широкой муслиновой лентой, завязанной под подбородком. Обувалась она в тяжелые «гигиенические» туфли, вызывавшие, наверно, тихий смех на протяжении всей ее долгой жизни.
Тетя Лизелотта в старинном кресле на колесах, в ногах у нее дети — и выцветшими чернилами: «Остенде, 1880».
Германский кайзер с супругой в окружении большой группы на палубе яхты; сбоку — тетя Лизелотта с младенцем на руках, рядом — ее маленькие воспитанники. Словно про себя я произнес:
— Их Императорские Величества всемилостиво изъявили желание, чтобы я представил им мисс Лизелотту Мюллер, высоко ценимого друга нашего дома. Киль, тысяча восемьсот девяностый год.
Тетя Лизелотта на Скалистой аллее в Ньюпорте — конечно, с детьми.
Фотография свадьбы — невеста, жених и Лизелотта: «Нянюшке от Берти и Марианны, с любовью. Июнь 1909». Я произнес вслух по-английски:
— Ты и на папиной свадьбе была, правда, тетя Лизелотта?
Снимки в детской.
— «Няня, можно мы пойдем сегодня за ракушками?» — «Няня, прости меня, что я баловалась утром с галошами…» — «Няня, когда мы ляжем, ты нам расскажешь про ковер-самолет?»
Все мои движения были медленны. При каждой импровизации я глядел ей в глаза. Снова сев на стул, я прислонил наши три руки к ее колену. Она закрыла глаза, но тут же широко раскрыла — то ли в сильной тревоге, то ли от удивления.
Люди, собравшиеся в коридоре, толпились в дверях. Слышны были вздохи и стоны, стук палок. Старуха на костылях потеряла равновесие и упала ничком на пол. Я не обратил на нее внимания. Подошла миссис Грант, подняла ее с пола и с помощью других вывела из комнаты. Во время этого переполоха другая женщина, не пациентка, вошла в комнату и заняла место миссис Грант. Тетя Лизелотта отняла руку и поманила меня, чтобы я наклонился поближе. Она сказала по-немецки:
— Я хочу умереть… Почему Бог не дает мне смерти?
— Тетя Лизелотта, вы ведь помните слова, — Бах написал на них музыку, — «Gottes Zeit ist die allerbeste Zeit»[101].
Она повторила слова:
— Ja… Ja… Ich bin mde. Danke, junger Mann[102].
Я с трудом встал. Едва не засыпая от усталости, я поискал глазами миссис Грант. Взгляд мой упал на женщину, занявшую ее место, — на лицо, которое было одним из девяти самых дорогих лиц в моей жизни, хотя жизнь свела нас совсем ненадолго. Она поднялась с улыбкой. Я сказал:
— Эдвина! — И по моим щекам потекли слезы.
— Теофил, — сказала она, — ступайте вниз, я здесь побуду. Генри ждет вас. Дорогу найдете?
Прислонясь к двери, я услышал голос Эдвины:
— Тетя, милая, где болит?
— Не болит… нигде.
Я хотел выйти на лестницу, но путь был прегражден. Глаза у меня слипались; мне хотелось лечь на пол. Я медленно брел, словно через поле пшеницы. Мне приходилось отрывать чьи-то руки от моих рукавов, от пол пиджака, даже от щиколоток. Между третьим и вторым этажом я сел на ступеньку, прислонил голову к стене и уснул. Не знаю, долго ли я спал, но сон освежил меня, а когд я проснулся, рядом сидела Эдвина. Она взяла меня за руку:
— Вам лучше?
— Да, да.
— Скоро двенадцать. Они нас будут искать. Давайте спустимся. Вы можете двигаться? Пришли в себя?
— Да. Я, кажется, долго спал. Совсем отдохнул.
На площадке второго этажа под лампой, где мы могли разглядеть друг друга, она сказала:
— Вы способны выслушать хорошую новость?
— Да, Эдвина.
— Минут через пять после вашего ухода тетя Лизелотта умерла.
Я улыбнулся и хотел сказать: «Я ее убил», но Эдвина закрыла мне рот ладонью.
— Я немного понимаю по-немецки, — сказала она. — «Ich bin mde. Danke, junger Mann».
В гостиную на первом этаже мы вошли вместе.
— Долго вас не было, — сказала миссис Крэнстон. — Миссис Грант рассказала мне, как все кончилось… Вы сотворили ваше последнее чудо, доктор Норт.
— Я провожу вас до дома, дружище, — сказал Генри.
Я попрощался с дамами. Когда я был в дверях, миссис Крэнстон меня окликнула:
— Мистер Норт, вы забыли конверт.
Я вернулся и взял его. И с поклоном сказал:
— Спасибо вам, милостивые государыни.
По дороге домой, воспрянув духом благодаря доброму приятелю Генри и тому, что у меня появился новый друг — Эдвина, я вспомнил одну свою теорию, которую долго и с удовольствием проверял на практике, — теорию «Созвездий»: у человека должно быть три друга-мужчины старше его, три — примерно его возраста и три — младше. У него должно быть три старших друга-женщины, три — его лет и три — моложе. Этих дважды девять друзей я называю его Созвездием.
У женщины тоже должно быть свое Созвездие.
Дружба эта не имеет ничего общего со страстной любовью. Любовь-страсть — чудесное чувство, но у нее свои законы и свои пути. Ничего общего не имеют с этой дружбой и семейные связи, у которых свои законы и свои пути.
Редко (а может быть, и никогда) все эти восемнадцать вакансий бывают заполнены одновременно. Остаются пустые места; у некоторых многие годы — или всю жизнь — бывает лишь один старший или младший друг, а то и ни одного.
Зато какое глубокое удовлетворение мы испытываем, когда заполняется пробел, как в тот вечер — Эдвиной. («И я возликовал, как Звездочет, когда на круг свой выйдет новая планета»[103].) За эти месяцы в Ньюпорте я приобрел одного надежного старшего друга — Билла Уэнтворта; двух друзей моего возраста: Генри и Бодо; двух молодых друзей: Мино и Галопа; двух старших друзей-женщин: миссис Крэнстон и (хотя виделись мы редко) синьору Матера; двоих примерно моего возраста: Эдвину и Персис; двух младших: Элоизу и Элспет.
Но нельзя забывать, что мы сами принадлежим к чужим Созвездиям и это частично возмещает неполноту наших. Я, несомненно, был младшим другом, необходимым доктору Босворту, хотя такой эгоцентрик никак не мог удовлетворить мою потребность в старшем друге. От прежнего «Рипа» Ванвинкля и даже от Джорджа Грэнберри остались только тени (проба — смех; запасы смеха в них иссякли или стали мертвым грузом). Надеюсь, что я был старшим другом в Созвездии Чарльза Фенвика, но он мучительно пытался дорасти до своего возраста, и эта борьба мало что оставляла для свободного обмена дружбой.
Конечно, это весьма причудливая теория; не надо принимать ее слишком буквально, но и не стоит отвергать с порога…
В конце лета я встретил в казино Галопа. Как всегда, мы чинно обменялись рукопожатиями.
— Галоп, есть у тебя минута присесть со мной вот тут на галерее?
— Да, мистер Норт.
— Как поживает твоя семья?
— Очень хорошо.
— Когда сестра и мама уезжают в Европу?
— Послезавтра.
— Передай, пожалуйста, что я им желаю счастливого пути.
— Передам.
Приятное молчание.
— Ты уже не заканчиваешь каждую фразу «сэром», а?
Он поглядел на меня с выражением, которое я не раз наблюдал у него и определил как «внутреннюю улыбку».
— Я сказал отцу, что американские мальчики называют отца «папой».
— Неужели сказал? Он очень рассердился?
— Он поднял руки вверх и сказал, что мир трещит по всем швам… С утра я первый раз называю его «сэр», а потом больше — папой.
— Ему это еще понравится.
Приятное молчание.
— Ты решил, кем ты хочешь быть?
— Я буду врачом… Как вы думаете, мистер Норт, доктор Боско еще будет учить, когда я поступлю в университет?
— А почему бы и нет? Он совсем не старый. А ты способный ученик. Через класс или два перескочишь. Я знаю студента, который недавно кончил Гарвард в девятнадцать лег… Так ты хочешь стать нейрохирургом, а?..
Что ж, это одна из самых трудных профессий на свете — тяжелая физически, тяжелая умственно, тяжелая для души… Домой приходишь ночью, усталый, после четырех- или пятичасовой операции — да и не одной! — на волоске от смерти…
Женись на спокойной девушке. Чтобы она смеялась не вслух, а про себя, как смеешься ты… У многих знаменитых нейрохирургов есть побочные увлечения, чтобы забыться, когда ноша становится непосильной, — вроде музыки или собирания книг по истории медицины…
Многим знаменитым хирургам приходилось возводить стену между собой и пациентами. Чтобы свое сердце уберечь. Постарайся не делать этого. Когда говоришь с пациентом, держись к нему поближе. Потрепи его по плечу и улыбнись. Вам ведь вместе идти долиной смертной тени — понимаешь, что я хочу сказать?..
Великий Доктор Костоправ часто… Тебя не обидит такое прозвище?
— Нет.
— Великий Костоправ часто бывает склонен замкнуться в себе. Чтобы сберечь энергию. Становится слишком властным или чудаковатым — верный признак одиночества. Подбери себе друзей — мужчин и женщин, разного возраста. Ты не сможешь уделять им много времени, но это не важно. Ближайший друг доктора Боско живет во Франции. Они видятся раз в три-четыре года, на конференциях. Сбегают и заказывают где-нибудь роскошный ужин. Великие хирурги часто — великие гурманы. А через полчаса оказывается, что они уже хохочут… Ну, мне пора идти.
Мы чинно обменялись рукопожатиями.
— Всего хорошего, Галоп.
— И вам тоже, мистер Норт.
13. Бодо и Персис
Эту главу можно было бы назвать «Девять фронтонов — часть вторая», но удобнее оказалось поместить ее среди последних глав. Поэтому она выпадает из хронологической последовательности. События, о которых будет речь, произошли после поездки с доктором Босвортом и Персис в «Уайтхолл» епископа Беркли (когда я объяснил, что Бодо — не охотник за приданым, а сам — приданое) и перед моим последним посещением «Девяти фронтонов» (и грозным ультиматумом миссис Босворт: «Папа, либо это чудовище покинет дом, либо я!»).
Я еще не нашел квартиры. Я пока живу в ХАМЛ.
По понедельникам вечера у меня были свободны. Как-то в понедельник, поужинав в городе, я часов в восемь вернулся в «X». Дежурный подал мне письмо, которое лежало в моем ящике. Тут же, возле конторки, я открыл и прочел его. «Уважаемый мистер Норт, я часто катаюсь по вечерам. Мне бы хотелось, чтобы завтра вечером Вы составили мне компанию — если не слишком устанете после чтения с дедушкой. Ваш велосипед можно положить на заднее сиденье, а потом я отвезу Вас домой. У меня к Вам неотложный разговор. Отвечать на это письмо не надо. После занятий я буду ждать Вас у двери „Девяти фронтонов“. Ваша Персис Теннисон». Я сунул письмо в карман и направился было наверх, но дежурный меня остановил:
— Мистер Норт, тут вас джентльмен дожидается.
Я обернулся — ко мне шел Бодо. Я никогда не видел у него такого строгого, напряженного лица. Мы пожали друг другу руки.
— Gr Gott, Herr Baron[104].
— Lobet den Herrn in der Ewigkeit[105]/a>, — ответил он без улыбки. — Теофил, я пришел попрощаться. Есть у вас час для разговора? Я хочу слегка напиться.
— Я готов.
— Машину я оставил на углу. У меня две фляги со шнапсом.
Я пошел за ним.
— Куда мы?
— К Доэни, у общественного пляжа. Нужен лед. Шнапс — лучше всего холодный.
Машина тронулась. Он сказал:
— По своей воле больше ни за что не приеду в Ньюпорт.
— Когда вы уезжаете?
— Завтра Венеблы дают в мою честь небольшой ужин. Когда гости разойдутся, я сяду в машину и буду ехать всю ночь до самого Вашингтона.
Мрачность его ощущалась в кабине как тяжелый груз. Я молчал. Доэни держал «сухой» бар, то есть не подавал запрещенных напитков. Шторы на окнах не опускались. Гости могли приносить с собой. Бар был приветлив, как сам мистер Доэни, — и пустовал. Мы сели у открытого окна, попросили две чашки и льду. Поставили в лед и чашки, и фляги. Бодо сказал:
— Данни, мы пройдемся по берегу, пока он стынет.
— Хорошо, мистер Штамс.
Мы перешли дорогу и, увязая ногами в песке, направились к пляжному павильону, закрытому на ночь. Я следовал за ним, как ученая собака. Бодо поднялся по лестнице на веранду и прислонился спиной к столбу.
— Сядьте, Теофил; я хочу немного подумать вслух.
Я подчинился. На Бодо было тяжело смотреть.
В наше время принято считать, что взрослые мужчины не плачут. Сам я слезлив, но не рыдаю. Я плачу от музыки, плачу над книгами и в кино. Никогда не рыдаю. Я рассказывал в седьмой главе, как Элберт Хьюз — не совсем, правда, взрослый мужчина — плакал словно младенец и как это меня раздражало. В колледже у меня был приятель, которого чуть не исключили из университета за плагиат: он напечатал чужой рассказ в студенческом журнале, где я был редактором. Отец его был священник. Дело пахло страшным скандалом и позором, которые испортили бы ему жизнь. Может быть, стоило бы рассказать эту историю отдельно. Зрелище его унижения было тем более сокрушительным, что обманул он без всякого умысла. А в форте Адамс я знал солдата, попавшего в армию с фермы в Кентукки. Он никогда не уезжал от родителей, от восьми своих братьев и сестер, от своей хибарки с земляным полом дальше центра округа («До армии я и башмаки-то носил только по воскресеньям; мы с братом их по очереди носили — в церковь»). Рыдал от тоски по дому. В Американской академии в Риме я вынул из петли приятеля, который хотел повеситься в ванной, потому что подхватил венерическую болезнь, — он рыдал от ярости.
В мире полным-полно страданий, и малая, но важная часть их не так уж обязательна.
Состояние Бодо было другое — безмолвное, без слез, окаменелое. Даже при рассеянном свете звезд я видел, что зубы у него стиснуты и желваки побелели; взгляд его был устремлен не на меня и не на стену за моей спиной. Он был направлен внутрь. Вот твой ближайший друг — ну, пусть один из двух ближайших, вместе с Генри Симмонсом, — доведен до крайности. Как тут не задуматься.
Наконец он заговорил:
— Сегодня я заехал попрощаться в «Девять фронтонов». Я носился с дурацкой идеей, что могу — мог бы вообще — сделать Персис предложение. В этот раз она была немного оживленней, чем обычно, но кто из нас не вздохнет с облегчением, если человек, нагоняющий на тебя смертную скуку, пришел попрощаться. Дед же ее, наоборот, впервые отнесся ко мне с интересом: хотел поговорить о философии и о философах; не отпускал меня… Я ее не понимаю… Я могу понять, если я не нравлюсь женщине, но если я не вызываю совсем никакой реакции, этого я понять не могу — только вежливость, только уклончивость и хорошие манеры… Сколько часов мы провели вместе. Нас нарочно сводили — и миссис Венебл, и миссис Босворт, и еще человек пять. Нам приходилось разговаривать. Конечно, я приглашал ее пообедать, но на этом острове приличного места нет, кроме чертова «Мюнхингер Кинга», а она говорит, что не любит обедать в общественных местах. Поэтому мы разговаривали на званых обедах. Всякий раз меня потрясает то, что она не только очень красивая женщина, но и редкостный человек. Она все знает о музыке, о живописи и даже об Австрии. Говорит на трех языках. Все время читает. Она танцует, как Аделина Жене, и, говорят, поет прекрасно. А главное, я чувствую в ней громадный запас жизни и любви… и жизни. Я ее люблю. Люблю. А она как будто даже не замечает, что я живое, дышащее и, может быть, любящее человеческое существо. Разговоры, разговоры — и хоть бы искорка чего-то. Вы знаете, как я люблю детей, — и дети меня любят. Я завожу разговор о ее трехлетнем сыне, но и тут — хоть бы искорка… Иногда мне хочется, чтобы она выказала раздражение или прямо антипатию; сказала грубость. Я наблюдаю за ней на вечерах: она такая же со всеми мужчинами… Может быть, она горюет о муже, — но траур давно кончился; может быть, она кого-нибудь любит; может быть — вас. Нет, пока не перебивайте! Я уезжаю из Ньюпорта навсегда. Я вычеркиваю Персис из мыслей и сердца. Я отвергаю то, чего мне никогда не предлагали. Пойдемте посмотрим, остыл ли шнапс.
Мы вернулись за столик. Он вытащил флягу и чашки из ведерка и налил. Мы обменялись сердечным «Zum Wohl!»[106] и выпили.
— Тед, я давно хотел рассеять одно недоразумение. Когда я вам сказал у Флоры Диленд, что я охотник за приданым, вы, наверно, сочли меня мелким прощелыгой, как у вас говорят. Нет, не отвечайте, пока не дослушаете. До того как мы расстанемся, я хочу, чтобы вы мне все сказали начистоту и без церемоний. Положение таково: я глава семьи. Отца состарила и разорила война. Старший брат уехал в Аргентину и торгует автомобилями. Он отказался от титула и принял аргентинское подданство, чтобы наладить дело. У него семья, он не может посылать много денег в Schlo[107], да и родители этого не хотят. Мать оказалась отличной хозяйкой. Летом и особенно зимой она пускает пансионеров. Соседние лыжные курорты привлекают все больше и больше народу. Но работа тяжелая, а доходы маленькие. Замок все время нужно ремонтировать — то крыша, то канализация, то отопление. Попытайтесь это себе представить. У меня три сестры — просто ангелы. Но dots[108] за ними нет, а я должен и хочу прилично и счастливо выдать их за людей их круга. Юридически замок мой; морально и семья — на мне. Zum Wohl, Bruder![109]
— Zum Wohl, Bodo![110]
— В течение года я женюсь. В Вашингтоне мне все время сватают невест — красивых, очаровательных девушек с осязаемыми pecunia[111]. Я выбрал двух — любую из них я сумею полюбить и сделать счастливой. Мне давно пора жениться. Я хочу, чтобы мои дети застали моих родителей; я хочу, чтобы мои родители успели увидеть моих детей. Мне нужен дом… У меня уже два года роман с замужней женщиной, она хочет развестись с мужем и выйти за меня, но я не могу отвезти ее к моим родителям: она два раза была замужем. Она прекрасно воспитана и первый год была прелестна, но теперь все время плачет. И мне надоели маленькие загородные гостиницы, надоело регистрироваться под дурацкими фамилиями. И еще — я католик; мне бы надо… постараться… быть хорошим католиком.
Тут впервые на глазах моего друга показались слезы.
— Zum Wohl, Alter[112].
— Zum Wohl, Bursche[113].
— Так что в течение года я женюсь на девушке с состоянием. Могу я считать это выполнением сыновнего долга или все равно я прощелыга?
— Я протестант, Бодо. Мой отец и мои предки с величественным видом объясняли людям, в чем их олг. Надеюсь, что обо мне этого никогда не скажут.
Он, закинув голову, расхохотался.
— Великий боже, до чего приятно бывает поговорить, то есть, вернее — облегчить душу.
— Вы уже напились или вернемся к разговору о Персис? Я не имею права так ее называть, но пока с вами — буду.
— Да, да! Но о чем тут еще говорить?
Я облокотился на стол, сцепил руки и важно поглядел ему в глаза.
— Бодо, не смейтесь над тем, что я скажу. Это гипотетический случай, но я хочу растолковать одну очень важную мысль.
Он выпрямился и посмотрел на меня с некоторым беспокойством.
— Давайте! Что за мысль?
— Предположим — только предположим, — что два с половиной года назад в вашем министерстве иностранных дел произошел тихий скандал. Исчезли секретные документы, и возникло подозрение, что кто-то из сотрудников продал их врагу. И предположим, что тень подозрения пала на вас — только тень. Конечно, было проведено тщательное расследование и стало ясно, что вы тут ни при чем. Начальники государственных учреждений расшибаются в лепешку, предлагая вам самые ответственные посты. На высоких совещаниях министр иностранных дел сажает вас рядом с собой. Вас во всеуслышание объявили невиновным. Суда не было, потому что не было обвинений, — но пошли слухи. Один отставной дипломат говорил мне, что из всех городов, где он служил, нет хуже в смысле сплетен и злоязычия, чем Дублин и Вена. Все порочащее вас — действительное или воображаемое — мусолится из десятилетия в десятилетие. У вас была бы «подмоченная репутация», правильно?
— К чему вы ведете?
— Ну, как бы вы поступили?
— Не обращал бы внимания.
— Вы уверены? У вас обостренное чувство чести. Ваша жена и дети тоже скоро почувствуют, что на семье — какое-то пятно. Вы же знаете, как ползут слухи. «Тут все не так просто, как кажется». — «У Штамсов такие связи — они могут замять что угодно!»
— Теофил, к чему вы клоните?
— Может быть, и на Персис Теннисон — такая тень. Вы знаете, и я знаю, и Бог тому свидетель: ни на какую низость она не способна. Но как говорит Шекспир, «будь ты… чиста как снег, — не уйти тебе от напраслины».
Бодо встал, глядя на меня не то с яростью, не то с отчаянием. Он заходил по комнате, распахнул дверь на улицу, словно ему не хватало воздуху. Потом вернулся и упал в кресло. Теперь он смотрел на меня, как зверь, попавший в капкан.
— Я не измываюсь над вами, Бодо. Я придумываю, как нам помочь замечательной и несчастной женщине, запертой в «Девяти фронтонах», в этом нехорошем доме, где не знают любви… А как еще может вести себя утонченной души женщина с любым мужчиной, если она его уважает — и, может быть, любит, — а он добивается ее руки? Она не захочет, чтобы пятно легло и на его семью. Подумайте о своей матери!
Он смотрел на меня со страшным напряжением. Я безжалостно продолжал:
— Вы знаете, что ее муж покончил с собой?
— Я знаю только, что он был заядлым игроком. Застрелился из-за каких-то долгов.
— И я больше ничего не знаю. Нам надо узнать больше. Но то, что город полон злобных сплетен, — это мы знаем. «Тут все не так просто, как кажется». — «У Босвортов хватит денег замять что угодно».
— Ах, Теофил! Что же нам делать?
Я вытащил из кармана письмо и положил перед ним.
— Я знаю, о каком важном деле она хочет со мной говорить. Она хочет меня предупредить, что кое-кто из Босвортов замышляет против меня недоброе. Мне это уже известно. Но может быть, она хочет рассказать мне и о смерти мужа — подлинную историю, чтобы я ее распространил. Мужайтесь, не падайте духом. Мы знаем, что миссис Венебл любит и уважает Персис. Миссис Венебл считает себя блюстительницей нравов на острове Акуиднек. Миссис Венебл, по-видимому, знает все факты. И всеми силами старается оградить и защитить Персис. Но, мне кажется, у миссис Венебл недостает воображения понять, что просто взять Персис под крылышко — мало. Вероятно, есть какие-то особые обстоятельства, связанные с Арчером Теннисоном. Она полагает, что молчание — лучшая защита; это не так… Бодо, завтра у меня тяжелый день, я попрошу вас отвезти меня домой. Можно сделать вам предложение?
— Да, конечно.
— В котором часу кончается завтра ваш ужин и вы отправляетесь в Вашингтон?
— Ну… что-нибудь около половины двенадцатого.
— Вы могли бы задержаться еще на два часа? Персис подвезет меня к дому около половины второго. Вы не подождете меня в машине за углом? А вдруг я сообщу вам кое-какие факты. Тогда у нас появится отправная точка. Не кажется ли вам, что спасти молодую даму от несправедливости — одна из самых благородных задач, какие могут выпасть на долю молодого человека?
— Да! Да!
— Поспите в машине. Надеюсь, у вас будет над чем подумать ночью по дороге.
У своего дома я сказал:
— Мы уверены, что Арчер Теннисон покончил с собой не из-за каких-то изъянов в поведении жены, да?
— Да! Да, уверены!
— Так не падайте духом! Надейтесь!.. Какие были последние слова Гёте?
— Mehr Licht! Mehr Licht![114]
— Его мы сейчас и ищем — света. Спасибо за шнапс. До завтра.
Следующий день был у меня очень загружен. Я приехал в Ньюпорт не для того, чтобы так трудиться, но к ужину я уже заработал четырнадцать долларов. Я немного вздремнул, а потом поехал в «Девять фронтонов» на занятия, начинавшиеся в половине одиннадцатого.
С тех пор как состояние доктора Босворта пугающим образом улучшилось, по вечерам он чувствовал потребность подкрепиться. Подкрепление в виде лечебного отвара и сухариков (я с благодарностями от них отказывался) приносила около половины двенадцатого миссис Тэрнер. От меня не ускользнуло, что этими перерывами в занятиях хозяин пользовался, чтобы поговорить на посторонние темы. Он сгорал от желания поговорить. Мы читали (по причинам, нам одним известным) «Deux sources de la morale et de la religion»[115] Анри Бергсона, когда появилась с подносом миссис Тэрнер.
То, что за этим последовало, было не просто разговором — это была военная вылазка, дипломатический маневр, с некоторыми чисто шахматными хитростями. Я еще раньше заметил, что он впопыхах спрятал aide-mmoir — записную книжку, какими привык пользоваться во времена своей дипломатической службы. Поэтому я был начеку.
— Мистер Норт, сентябрь в Ньюпорте — самый прекрасный месяц. Надеюсь, вы не собираетесь покинуть остров в сентябре, как многие другие. — Молчание. — Меня бы это очень огорчило. Мне вас будет не хватать.
— Спасибо, доктор Босворт. — И т. д. и т. д.
— Кроме того, у меня есть касательно вас определенные планы, которые обеспечат вам весьма выгодное занятие. Я хочу включить вас в число организаторов нашей академии. Ваша сообразительность и острый ум были бы тут неоценимы. — Я слегка наклонил голову и ничего не ответил. — В зимние месяцы круг моих друзей сужается. Теперь, когда я могу ездить на машине, мне — вернее, нам — открывается в этой части Новой Англии большое поле для исследований. Меня очень радует, что внучке эти поездки тоже доставляют удовольствие. Я стал делиться с нею кое-какими планами насчет того, что я называю моими «Афинами-в-Ньюпорте». — Молчание. — Многим миссис Теннисон кажется человеком скрытным. Это так, но я уверяю вас, что она женщина необычайного ума и широкой образованности. Она превосходная музыкантша — вам это известно?
— Нет, доктор Босворт.
— Зимними вечерами я буду слушать прекрасную музыку. А вы, мистер Норт, любите музыку?
— Да, сэр.
— Ну, конечно. Вплоть до трагической гибели ее мужа она брала уроки у лучших преподавателей в Нью-Йорке и за границей. После этого несчастья она отказывается петь гостям — и у нас дома, и у миссис Венебл. Вы слышали о печальных обстоятельствах смерти мистера Теннисона?
— Я знаю только, что он покончил с собой мистер Босворт.
— Арчер Теннисон пользовался всеобщим расположением. Он получал от жизни большое удовольствие. Но было в нем, пожалуй, что-то от чудака. Лучше не вспоминать эту злосчастную историю. — Он понизил голос и со значением добавил: — Зимними вечерами мы втроем быстро двинули бы проект нашей академии.
Шахматная партия разыгрывалась стремительно и без оглядки. Всякие тонкости с моей стороны были бы излишни. Я сделал храбрый выпад черным конем:
— Сэр, как вы думаете, миссис Теннисон окончательно рассталась с мыслями о новом замужестве?
— Ах, мистер Норт, она необыкновенная женщина. Ну, кто из молодых людей, окружающих ее здесь — да и в Нью-Йорке! — может быть ей интересен? У нас есть несколько яхтсменов; несколько молодых людей из тех, кого называют «душой общества», — скучные остроумцы и сплетники. Тетя Элен приглашала ее зимой на несколько недель к себе — она отказывается. Отказывается от приглашений в концерты и в театры. Замкнулась в себе. Живет только своим маленьким сыном, чтением и музыкой и — я счастлив сказать — самыми душевными заботами обо мне. — Он снова понизил голос: — Кроме нее… и академии у меня ничего не осталось. Свою тетю Сару она совершенно вывела из терпения, и я просто в тупике. Я был бы счастлив, если бы она вышла замуж за кого угодно, откуда бы он ни явился.
— У нее должно быть много поклонников, доктор Босворт. Она красивая и обаятельная женщина.
— Правда? — Снова понизив голос, он двинул своего белого ферзя через всю доску: — И разумеется, очень хорошо обеспечена.
— Неужели? — спросил я с удивлением.
— Отец оставил ей большое состояние, муж — тоже.
Я вздохнул:
— Но если дама никак не поощряет… что может сделать джентльмен? У меня такое впечатление, что барон Штамс питает искреннюю и глубокую симпатию к миссис Теннисон.
— О, я думал об этом. В особенности после того, как вы открыли мне глаза на его превосходные качества. Вчера он приходил к нам прощаться. Никогда в жизни я так не ошибался в человеке… и такие интересные связи! Вы знаете, что сестра его матери — английская маркиза? — Я этого не знал и покачал головой. — Это она, как говорится, «устроила» его в Итон. И подумать только — какие познания в философии и о философах. Будь он немного постарше, я бы, пожалуй, назначил его директором нашей академии. Но должен вам сказать, вчера вечером Персис даже рассердилась на меня — и была очень резка, — когда я стал отзываться о нем с большой похвалой. Я сначала не понял. Потом вспомнил, что некоторым нашим друзьям браки с иностранцами — особенно с европейскими аристократами — принесли разочарование. Очень не посчастливилось моей дочери Саре — он был милейший человек, но спал на ходу. Не думаю, что иностранец такая уж желанная партия, мистер Норт.
Сколько можно еще валять дурака! Я начал атаку ладьями и слонами и легкомысленно заметил:
— Мне бы и в голову не пришли такие препятствия, доктор Босворт. Я всего лишь висконсинский крестьянин. — Настал мой черед понизить голос: — Я уже довольно давно помолвлен, но по секрету вам скажу, что постепенно и мучительно расстраиваю помолвку! Молодому человеку надо быть предельно осмотрительным. Даже в моем кругу мужчине трудно решиться на брак с женщиной, чей муж покончил с собой в ее присутствии.
Доктор Босворт разинул рот, как загарпуненный кит:
— Персис при этом не было! Это произошло на пароходе. Он выстрелил себе в голову на верхней палубе. Я же говорил: он был с причудами. Он был чудак. Любил играть огнестрельным оружием. Нашу милую Персис никто ни в чем не укорял. — По щекам его текли слезы. — Спросите кого угодно, мистер Норт. Спросите миссис Венебл — кого угодно… какие-то сумасшедшие рассылали эти анонимные письма — гнусные письма. Они совсем убили бедную девочку.
— Трагическое положение, сэр.
— Ах, мистер Норт, вся жизнь наша — трагедия. Мне почти восемьдесят лет. Я оглядываюсь вокруг. Тридцать лет я служил моей стране — и не в безвестности. Моя семейная жизнь сложилась так, что лучшего и пожелать нельзя. А потом — одно несчастье за другим. Не буду вдаваться в подробности. Что такое жизнь? — Он взял меня за лацкан. — Что такое жизнь? Вы понимаете, почему я хочу основать академию философов? Зачем мы на земле? — Он начал вытирать глаза и щеки огромным носовым платком. — Какая глубина в этой книге Бергсона!.. Увы, время идет, а сколько еще не прочитано!
В дверь постучали.
Вошла Персис в перчатках и вуали для автомобильной прогулки.
— Дедушка, уже четверть первого. Тебе пора спать.
— Мы очень хорошо поговорили, милая Персис. Мне трудно будет заснуть.
— Мистер Норт, нет ли у вас настроения проехаться перед сном? Я могу довезти вас до дому. Ночной воздух чудесно освежает голову после трудного дня.
