Яблоки из чужого рая Берсенева Анна
– То-то вы Французскую революцию вспомнили! – У Константина от смеха даже слезы выступили на глазах. – Да пожалуй, что имею. Дед мой по матери был крестьянин, жил в деревне Сретенское на реке Красивая Меча. Знаете, тургеневские места? Ну, а мать по большой любви в другое сословие перешла – устроилась горничной в Лебедяни, а потом вышла замуж за начальника железнодорожной станции. Я в Лебедяни и родился, и гимназию окончил. А институт, видите, не успел. Так мне это досадно было, Ася!
– Вы в Москве на инженера учились? – спросила она.
Голос ее звучал осторожно, словно она боялась доставить ему боль своим вопросом. Константин невольно улыбнулся – таким далеким все это теперь казалось: Лебедянь, гимназия, даже вымечтанный и неоконченный институт… Вдруг вспомнилось, как лет тринадцати поспорил с одноклассником Славиком Стрелецким о том, кем лучше быть, инженером или кавалерийским офицером. Славик уверял, что, конечно, офицером, и в доказательство притащил из дому отцовские тоненькие савеловские шпоры, которые звенели нежным малиновым звоном, и долго тряс ими у Кости перед самым лицом, пока не получил по носу, чтобы не хвастался чужими заслугами.
Константину уже и тогда казалось, что главное в жизни – это не ее эффектный блеск, а та мощная созидательная сила, которая рождается где-то внутри человека. Конечно, тогда он не мог бы объяснить это такими внятными словами, да и теперь больше чувствовал эту силу, чем понимал. Но он знал, что сила эта будоражит его так, как отца его будоражили только женщины и картежный азарт.
Тут он понял, что за своими воспоминаниями слишком долго не отвечает на Асин вопрос, и сказал:
– Я в Петербурге учился. В Институте Корпуса инженеров путей сообщения. А вы, Ася, чем занимались? Про гимназию вы мне уже рассказали, – улыбнулся он.
– Ну да, я не окончила, – кивнула она. – Пансион фон Дервиз, что на Старой Басманной. У меня все время получались какие-нибудь стычки с начальницей, потому что я никогда не любила подчиняться разным пошлым правилам. И родители в конце концов забрали меня, после того как я пригрозила, что сбегу из дому. И я окончила балетную школу Шпагиной, даже очень хорошо окончила, среди первых, но балериной все равно не стала. Мне, знаете, всегда не хватало терпения, – серьезно объяснила Ася.
– Да, что вы богемьенка, это вы тоже уже сообщили, – кивнул Константин, стараясь не улыбнуться.
Несмотря на слабость и головокружение, ему все время хотелось смеяться, когда он слушал ее рассказ.
– Балериной я не стала, но зато я стала кабаретьеркой! – словно величайшую новость, объявила Ася.
– Богемьенкой и кабаретьеркой? – чувствуя, что смех уже не помещается у него внутри и от этого дрожат губы, переспросил Константин.
– Ну да, – снова кивнула она. – У меня, знаете, были такие прекрасные номера! – Она вскочила со стула, словно собираясь прямо сейчас продемонстрировать какой-нибудь особенно прекрасный из своих номеров. – Один из них мне Коленька Веселовский поставил, он учился в студии Художественного театра, и вышло так хорошо, под восемнадцатый век. На мне было платье с кринолинами, на щеке мушка, кругом голубые ковры с амурами, помост выложен зеркалами и гирляндами живых цветов, и я на этом помосте танцевала под музыку Куперена… Смотрите! – Ася вскинула руки, чуть-чуть повернула голову – и вдруг воскликнула, приложив ладони к щекам: – Ох, Костя! Вы только пришли в себя, вам поесть надо, а я все про свои глупости!
– Нет-нет, почему же? – Ему было смешно, ему было весело впервые за последние лет пять и совсем не хотелось, чтобы Ася прерывала то, что она назвала глупостями. – Я бы лучше посмотрел, как вы танцуете, чем поесть…
– Я вам потом покажу, – пообещала она. – А сейчас все же надо подкрепиться и выпить вина. Ваш Робеспьер принес для вас кагору, а это хорошо для кроветворения, я знаю.
– Это Гришка Кталхерман, наверное, приходил, – сказал Константин. – Невысокий, с черными усами и с тощей такой бородкой? – Ася кивнула. – Он мой однокашник – сначала по гимназии, потом по институту. И на фронте мы с ним вместе были. И если бы не он, я бы сейчас из-под земли наблюдал, как картошка растет. В Белоруссии… Ладно! Ася, – наконец решился он спросить, – а кто за мной ухаживал, пока я был в горячке?
Ася обиженно повела плечом.
– Вы думаете, я ни на что не гожусь? А я, когда война с немцами началась, окончила курсы медсестер и даже работала в госпитале. Или вы стесняетесь, Костя? – вдруг догадалась она и засмеялась. – Какие глупости, вы же современный человек, как же возможно стесняться своего тела? Тем более ваша революция, – насмешливо добавила она, – всех нас очень раскрепостила. Прошлым летом мы ходили по улицам босиком и почти голые, и я нахожу, что это было единственное положительное следствие переворота. Прошлый год было много яблок, – мечтательно добавила она, – их на каждом углу отдавали чуть не даром, и по Тверскому бульвару все ходили голые и ели яблоки, как в раю… А ухаживать за вами мне еще Наталья помогала, – добавила она, – Тонина старшая дочь.
– За брошку? – поинтересовался Константин.
– За серьги с гиацинтами, – улыбнулась Ася. – Не переживайте, Костя, серьги эти были из парюры, а без броши она все равно уже разрознена. Сейчас я принесу бульон и вино.
Она скрылась за дверью, а Константин, пользуясь ее отсутствием, обвел глазами комнату.
Кровать, на которой он лежал, была узкая, девичья, да и все в этой спальне было такое, что ее хотелось назвать светелкой, несмотря даже на дух богемьенства, который явно старалась соблюсти хозяйка. Богемьенством просто-таки дышали суровые ткани с деревенскими вышивками, которыми были задрапированы стул, шкаф и комод, но эти же ткани дышали такой чистой простотой и таким вкусом, что в них не чувствовалось ни капли вычурности. Хотя оттого, что драпировка была устроена даже вокруг стоящей у окна «буржуйки», делалось смешно.
На большом – мужском, рабочем – письменном столе из карельской березы стояли многочисленные девические безделушки: кукла Степка-Растрепка, посеребренная глиняная птица Сирин – точно такая, как на картине Васнецова… Константину сразу почему-то бросился в глаза держатель для бумаг – две тонких бронзовых руки, между которыми были зажаты письма в голубых и сиреневых конвертах. Он тотчас догадался, почему обратил внимание именно на эту вещичку: руки были похожи на Асины – даже в бронзе они казались нервными, неспокойными. С нею вообще было неспокойно; пожалуй, в этом и состояла ее притягательность.
Книжные полки Константин рассмотреть не успел: Ася снова вошла в комнату. В руке у нее было две бутылки – одна с вином, а другая, открытая, к его удивлению, с шампанским.
– Что, Гришка и шампанское принес? – спросил он.
– Что вы, – покачала головой Ася, – какое теперь шампанское? Хотя у большевиков, возможно… Нет, это просто бульон. Ваш коллега принес говядину, и я сварила.
– Бульон в бутылке? – удивленно спросил Константин.
– Ну да, – кивнула Ася. – Моя бабушка так варила, и мама тоже. Это старый рецепт крепкого бульона, так всегда готовили для больных. Я думаю, ваша мама тоже этот рецепт знала.
Его мама замерзла пьяная на улице через два года после смерти отца; Константину было тогда тринадцать лет. Но об этом Асе было знать необязательно.
– Может быть, – пожал он плечами. – Но она рано умерла, а в детстве я, кажется, не болел.
– Надо мелко изрубить мясо, сложить его в бутылку от шампанского и плотно закупорить, – с серьезным видом объяснила Ася, – а потом поставить бутылку в кастрюлю с кипятком и варить несколько часов. Тогда и получится чашка крепчайшего бульона – совсем без воды, чистый мясной сок. Конечно, надо было бы взять самое свежее мясо, но уж что нашлось. Теперь ведь мяса вообще нет, лошадиное только. А это все же говядина.
– Сколько же дров вы потратили, чтобы такое сварить? – спросил Константин. – Что ни говорите, Ася, а мне стыдно, что я…
– Но дрова же принесли сразу вслед за вами. – Она пожала плечами. – Ведь в комнате тепло, разве вы не чувствуете? А экономить я все равно ничего не умею. Я ведь всегда жила, как французы говорят, от руки ко рту и из всей Библии любила одну только фразу: что завтрашний день сам о себе подумает. Да и знаете, что мне кажется? Как прежде неприлично было не иметь многих вещей, так теперь неприлично их иметь… Пейте бульон, Костя, и пейте вино. Думаю, вам полезно будет опьянеть.
– Это почему же? – улыбнулся он.
– А потому что в глазах у вас только-только появились такие огоньки, как вот, знаете, роса на молодой траве, и глаза у вас стали лихие, и мне это нравится. Вот и опьянейте, пока не пошли вы снова на эту вашу службу пролетариату, или кому там еще, и не стали у вас глаза опять суровые.
Глава 6
У рыночной площади Анна вошла под аркады старинных торговых рядов и закрыла зонтик. А потом забыла его открыть и только в кафе «Педрокки» заметила, что волосы у нее совсем мокрые. Сергей любил когда-то, чтобы волосы у нее были мокрые, и вот именно от дождя, а не от мытья головы, хотя как можно было определить разницу?.. Ну да это было так давно, что теперь не имело значения.
Она сняла плащ и уселась за свободный столик в углу, прямо под мраморной доской с цитатой из Стендаля. Когда-то Стендаль посещал это знаменитое падуанское кафе, а потом похвалил в своей книжке какой-то здешний божественный десерт; эта цитата и была теперь увековечена в мраморе. Что и говорить, владельцы «Педрокки» знали толк в изысканном пиаре.
Анна пришла немного раньше, чем договорилась с Марко, и сделала это специально. Ей хотелось посидеть в одиночестве и понять, чего она ждет от этой встречи: только возможности вернуть ему тетради и проститься или чего-то еще? В последние две недели у нее просто не было времени на то, чтобы это понять. Или, может быть, она специально выстраивала свою двухнедельную жизнь в Италии так, чтобы не иметь на это времени.
Впрочем, одиночество в «Педрокки» можно было считать весьма относительным, хотя все европейские кафе тем и были хороши, что многолюдство в них не исключало одиночество. Но именно в этом кафе правило нарушалось, видимо, потому что по старой традиции здесь можно было сидеть, вообще ничего не заказывая. Это было когда-то сделано специально ради студентов – университет находился даже не в двух, а в одном шаге отсюда, – и студенты этой своей привилегией охотно пользовались, назначая в «Педрокки» свидания, болтая часами и вообще чувствуя себя здесь как дома, если не лучше.
Вообще-то Анне нравился молодой шумок вокруг, но сегодня он ее отвлекал, не давал сосредоточиться.
– Извините, Анна, я все-таки, кажется, опоздал, – услышала она и вздрогнула от неожиданности.
Марко уже сидел на стуле напротив и стряхивал с волос редкие дождевые капли. Он был точно такой, как в то утро на вилле Маливерни, когда она садилась в такси, чтобы ехать в Падую, а он стоял у открытых ворот и молча смотрел ей вслед. Но, глядя на него, точно такого же – на его внимательные карие глаза, лежащие мягкими волнами каштановые волосы, тонкие, с длинными пальцами руки, – Анна поняла, что видит его теперь другими глазами. Спокойными глазами.
Так оно и должно было стать, так оно и стало, но что-то легонько кольнуло ее в сердце, как только она это поняла. Все стало так, как диктовал ей жизненный опыт. Неизвестно, правда, откуда он у нее взялся, этот опыт остывающего сердца – разве ей приходилось когда-нибудь расставаться с мужчиной, с которым должна была случиться, но не случилась любовь?
«Из книжек, наверное, – мельком подумала Анна. – А жаль, что только из книжек».
Может быть, она знала о том, как это бывает, все-таки не только из книжек, а потому, что какие-то совсем другие, на это непохожие события проходили через ее душу и преломлялись в ней, создавая опыт гораздо более широкий, чем события эти непосредственно в себе заключали. Но вообще-то – кто знает, откуда берется душевный опыт, и с какими событиями он связан, и каким образом связан?
Думать об этом было уже некогда.
– Вы не опоздали, Марко, это я пришла раньше, – ответила Анна. – Здравствуйте, я рада вас видеть.
Она произнесла эту вежливую фразу легко, взглянула на него приветливо, и это не стоило ей ни малейшего усилия.
– Я тоже очень рад, – улыбнулся он и неожиданно добавил: – Знаете, Анна, вы совершенно европейская женщина, вам об этом не говорили?
– Кажется, нет. – Она пожала плечами и тоже улыбнулась в ответ. – А в чем это выражается?
– В том, что вы не занимаете всего объема, который вам предложен, а оставляете место собеседнику, – объяснил Марко. – И собеседнику с вами поэтому комфортно. Неужели вам действительно никто об этом не говорил?
Вообще-то ей говорили когда-то, что она с мужем – совершенно европейская пара. Сергей тогда только начинал работать в «Форсайт энд Уилкис», он впервые приехал в Лондон с женой, и Джереми Форсайт сказал за ужином в ресторане:
– Вы очень европейская пара, очень. У мистера Ермолова чувствуется в лице привычка к усилию воли, а это, по-моему, совсем не русская черта.
Кажется, Сергей тогда что-то возразил ему насчет русских и нерусских черт – наверное, патриотизм некстати взыграл, – и Форсайт не успел поэтому объяснить, в чем заключается европейскость миссис Ермоловой. Тогда ей это было интересно, а теперь, пожалуй, все равно.
– Спасибо, Марко, – еще раз улыбнулась Анна. – Мне приятно, если вы чувствуете себя со мной комфортно.
– Я чувствую себя именно так. – Он тоже улыбнулся, но глаза остались грустными, даже тревожными.
– Я хочу вернуть тетради, – сказала Анна, отводя взгляд от его глаз. – Если бы вы знали, как я вам благодарна! Я сделала копии и пересняла фотографию, спасибо, что вы мне это позволили. Это такая непонятная история… И странно: у меня такое чувство, будто она имеет ко мне какое-то отношение, хотя какое бы? Я не понимаю… К тому же ваша бабушка писала очень обрывисто, это даже не дневник, а так, импрессии. У меня здесь просто не было времени во всем разобраться. Надо будет расспросить свекровь, мне кажется, она должна знать об этом хоть что-нибудь.
– Вероятно, кое-что знает и мой отец, – сказал Марко. – Кое-что такое, о чем не хочет говорить. Может быть, вам стоит расспросить его?
– Но как же я стану его расспрашивать, если он не хочет об этом говорить? – возразила Анна. – Нет, пусть все остается как есть. Прошлого вообще лучше не тревожить; прошло и прошло. Тогда душа будет в безопасности, – неожиданно для себя добавила она.
Марко посмотрел на нее внимательно и без недоумения – или по себе знал то, о чем она говорила, или что-то читал в ее сердце. И скорее второе: та тревога, которая никогда не уходила из его глаз, наверняка была связана с глубокой душевной проницательностью, это Анна понимала.
– Может быть, я отвезу вас в аэропорт? – предложил он.
– Нет, Марко, спасибо, я уже вызвала такси в отель. Я буду рада видеть вас в Москве.
Он ничего не ответил. А что он должен был ответить на эти пустые, ничего не значащие ее слова?
Анна остановилась у выхода из-за таможенной стойки, поискала взглядом Матвея – и сразу увидела мужа. Сергей бросил сигарету и пошел навстречу жене, протягивая руку к ее чемодану.
– Что случилось, Сергей? – встревоженно спросила она.
– Здравствуй, Аня, здравствуй. – Он улыбнулся краешком губ. – Почему сразу «случилось»?
– А Матюшка где? Я же ему из самолета позвонила прямо перед вылетом, и он сказал, что встретит…
Матвей сам встречал и провожал ее с тех пор, как получил права, хотя вполне можно было поручить это водителю. Поэтому нарушение традиции и вызвало у Анны тревогу.
– Ну, это он погорячился. – Теперь Сергей улыбнулся отчетливо и успокаивающе. – Ты ему во Владикавказ позвонила, так что встретить тебя он явно не успел бы.
– Почему во Владикавказ? – вздрогнула Анна. – То есть как во Владикавказ?!
Накануне вечером она смотрела в отеле новости Си-эн-эн и знала, что во Владикавказе случился взрыв – на рынке, кажется. Взрывы, особенно на Кавказе, стали уже таким привычным фоном жизни, что Анна даже не помнила теперь, что подумала, узнав об этом… И вот, словно в ответ на ее равнодушие, оказывается, что все это имеет к ней непосредственное отношение!
– Аня, ну ничего ведь страшного. – Сергей умел говорить так, что успокоился бы даже смерч, но Анна знала, что он это умеет, и потому успокоиться не могла. – Взорвалось-то вчера, а улетел он сегодня утром. Там уже все нормально.
– Сережа, как же мы это позволили? – чуть не плача, сказала Анна. – Как же мы позволяем ему заниматься черт знает чем, ездить черт знает с кем, и куда ездить, и зачем, ради какой такой великой цели?!
– Никакой великой цели, – кивнул Сергей. – Депутат изображает интерес к жизни избирателей – пиарится над взрывной воронкой.
– И что ты ему сказал?
– Депутату? Ничего не сказал, я с ним незнаком.
– Сергей, мне не до шуток! – рассердилась Анна. – Матюшке что ты сказал? Или он тебе уже только из Владикавказа позвонил? – догадалась она.
– Конечно. Позвонил, сообщил, что не может тебя встретить. И что я, по-твоему, должен был ему говорить? Ну, сказал, что дурная голова ногам покоя не дает, а он мне, естественно, ответил, что с годами у него это, возможно, пройдет.
– Когда он вернется? – вздохнула Анна.
Сетовать на то, что мужчина совершает безрассудные поступки, было совершенно бесполезно, ей ли было этого не знать! А сын ее был мужчиной до мозга костей, и это она тоже знала.
– Аня, поехали домой, – напомнил Сергей. – Он и правда уже взрослый, с этим теперь ничего не поделаешь. Только еще молодой взрослый, оттого и охота к перемене мест и видов деятельности. Пойдем, пойдем, в машине поговорим.
– Ну конечно, не пьет, не колется, спасибо и на том, – пробормотала Анна уже в спину мужу.
Все-таки его взгляд и голос до сих пор действовали на нее совершенно необъяснимым образом. Она успокоилась как-то незаметно для себя, хотя в его словах не было ничего такого, что успокаивало бы логикой и смыслом.
Сергей открыл перед Анной дверцу «Вольво», и этот вежливый жест сразу отрезвил ее. Сын, тревога за него – это было единственное, что связывало их не умом, а чувствами. А когда тревога прошла, прошел и эмоциональный всплеск, и осталось то, что давно уже только и объединяло их в повседневной жизни: взаимная вежливость, обычная предупредительность внимательных друг к другу, почти посторонних людей.
– Как твои виллы? – спросил Сергей, выруливая на Киевское шоссе.
– Прекрасно, – ответила Анна. – Они прекрасны, я все их осмотрела и лично в этом убедилась. В них даже картины можно не вешать – достаточно просто открыть окно. Фотограф отснимет, я напишу, и дадим в апрельский номер. А как твоя выставка? – в ответ поинтересовалась она.
Выставка хайтековского оборудования происходила каждую осень, и Сергеева фирма много лет подряд в ней участвовала, поэтому Анна и знала об этом мероприятии. А муж знал о подробностях ее командировки, наверное, от сына.
– Не так прекрасна, как виллы Палладио, но тоже ничего, – кивнул Сергей. – Три приличных контракта, как я и предполагал. Спасибо свободе слова, хоть и относительной. Она меня обогащает, – усмехнулся он.
Фирма «Форсайт энд Уилкис», совладельцем которой был теперь Сергей, продавала профессиональное телевизионное оборудование, поэтому появление новых телеканалов и в самом деле тут же сказывалось на его бизнесе. Телевизионщикам, естественно, нужна была техника, а конкурентов на восточноевропейском рынке у «Форсайт энд Уилкис» благодаря деятельности мистера Ермолова практически не было.
Так, перебрасываясь какими-то неважными фразами и думая каждый о своем, они доехали до дому.
Сергей внес чемодан в гостиную и спросил:
– От меня что-нибудь нужно, Аня? Если нет, то я уеду.
– Ничего не нужно, спасибо, – кивнула она. – Ты обедал?
– Я обедал, продукты в холодильнике. Я поехал, – ответил он.
Они уже давно, по какой-то негласной договоренности, не обсуждали, где он будет обедать. И по той же негласной договоренности он всегда мог пообедать дома, и если он приезжал домой, то привозил продукты. А если не приезжал, то привозил потом, а без него Анна покупала их сама. Все это было такой мелочью, которую не стоило и обсуждать. Они и не обсуждали.
Странным было лишь то, что она до сих пор чувствовала разницу между его присутствием и его отсутствием дома, даже если он вообще не выходил из кабинета. И до сих пор его отсутствие вызывало в ее душе какое-то странное, совершенно необъяснимое чувство.
Анна забыть не могла тот день, когда осознала в себе это чувство впервые и в соответствии с ним построила новую свою жизнь.
Это случалось со многими, это случалось почти со всеми, но, когда это случилось с нею, Анна этого даже не поняла. Не потому что считала себя исключительной и необыкновенной, а потому что их с Сергеем жизнь… как-то исключала саму возможность этого. Исключала, но, выходит, не исключила.
Сначала она заметила, что он неспокоен. Она сразу заметила именно это, а не его участившиеся командировки – заметила потому, что ей всегда казалось главным внутреннее состояние мужа, а не внешние признаки его жизни. К тому же Сергей и душевное неспокойствие – это было так странно, так непривычно, что просто не могло не броситься в глаза. Да сами по себе командировки и не должны были ее удивлять. С тех пор как он ушел из университета и занялся бизнесом, командировки бывали постоянно – по России, по полузарубежным республикам. Телевизионное оборудование требовалось везде, и Сергей все понял правильно: кто первым предложит этот товар, тот и сделается главным его поставщиком на многие годы вперед.
Конечно, Анна начала волноваться, когда он стал уезжать каждую неделю, не возвращаясь иногда даже к выходным. Но волновалась она не за себя – за себя-то с чего бы? – а за него: что он устает, что осунулся, что лицо стало совсем уж непроницаемое от какого-то постоянного внутреннего напряжения… Правда, ее удивляла его холодность к ней, его неожиданная ночная отчужденность, но она не решалась спросить мужа о причинах этой отчужденности. Да и какие могут быть причины, кроме усталости?.. Конечно, это все же казалось ей странным: Анна-то знала, что ее внешне предельно, даже беспредельно спокойный муж так страстно, так молодо требователен ночами, как это и в голову не может прийти постороннему человеку при взгляде на него. В тридцать семь лет близость с женой была ему, кажется, даже более необходима, чем в двадцать, а уж наслаждение от этой почти еженощной близости теперь точно было сильнее для них обоих…
Но мало ли что казалось ей странным! Еще более странным, а точнее, стыдным было бы требовать у него… И чего же требовать – чтобы он прикоснулся в темноте губами к ее виску и по этому первому, возможному даже на людях прикосновению губ она сразу почувствовала бы его желание, и почувствовала бы, как губы его мгновенно пересыхают – вот только что были обычные и тут же стали горячие и сухие, как у летчика в пустыне в книжках Экзюпери?.. Или это она выдумала, будто у летчика в пустыне были сухие губы? Да неважно, что она там выдумала про летчика – у Сергея-то они были именно такие!
Однажды Анна читала интервью какого-то американского кинорежиссера, и тот говорил, что, как ни странно, в России почти невозможно найти актера на роль, например, Вронского в «Анне Карениной». Потому что русские актеры не умеют просто положить женщине руку на плечо, но положить так, чтобы сразу было понятно: этот мужчина всем собою хочет эту женщину; вместо этого они начинают изображать дрожанье рук и хлопотать лицом.
Анна даже не поняла тогда, о чем он говорит, этот режиссер. Муж был единственным мужчиной, которого она знала, и этому ее единственному мужчине достаточно было не то что руку положить ей на плечо – только взглянуть в ее сторону, чтобы она сразу же увидела, какая страсть поднимается в его для всех спокойных глазах, и как они темнеют от этой глубоко скрытой страсти. Только маленькое, похожее на тонкую стрелу белое пятнышко появлялось у его виска как внешний ее знак.
И вот теперь этот мужчина лежал рядом с нею на их широкой жемчужной кровати в прозрачной спальне, недавно устроенной на крыше, и делал вид, что спит. Или говорил, что ему не спится, и выходил курить в кабинет, да так и засыпал там на диване.
Любая женщина, прожившая с мужем пятнадцать лет, наверняка объяснила бы Анне, какую причину подобного поведения надо счесть первой и главной. Но что за дело ей было до любых женщин и их мужей, когда эти пятнадцать лет замужества дали ей не унылый житейский опыт, а совсем другое – то, что и не снилось любым другим женщинам?..
– Сережа, – все-таки спросила она однажды ночью, пытаясь заглянуть в его лицо, – у тебя что-то случилось на работе?
Он помедлил, потом повернулся к ней, прямо взглянул в глаза. Шторы на стеклянных стенах были задернуты не до конца, в спальне стоял полумрак или, наоборот, полусвет от уличных огней, и Анна увидела, что в глазах ее мужа нет ни капли обычного спокойствия.
А что стоит сейчас в его глазах, она не поняла, потому что испугалась.
– Нет, – помедлив, ответил он. – На работе ничего не случилось.
– А… где случилось? – растерянно переспросила Анна.
Сергей промолчал, а она поняла, что и не хочет услышать ответ.
Но услышать его все же пришлось, и уже через день после того невнятного ночного разговора.
Был вечер субботы, Сергей сидел в гостиной у телевизора, Анна готовила ужин, и сердце ей сжимала такая тоска, что она боялась войти в комнату, где сидел в одиночестве ее муж. К счастью, Матюшка уехал на зимние каникулы с бабушкой Антошей в Египет. Это был ему подарок к Новому году, Сергей впервые мог сделать ему такой новогодний подарок и, конечно, сделал. Поэтому Анне теперь, по крайней мере, не надо было совершать над собою усилие, чтобы казаться веселой в присутствии сына.
В прихожей едва слышно запиликал телефон – не квартирный, а Сергеев сотовый; наверное, он зазвонил в кармане его плаща. Кухня была рядом с прихожей, поэтому голос мужа доносился отчетливо и слышна была каждая фраза.
– Да! – услышала Анна и тут же почувствовала, как он напрягся. Хотя как она могла почувствовать это по единственному слову? – Дарья Егоровна, почему звоните вы, а не Амалия, где она опять? – И, услышав это нелепое, вычурное имя, которое Сергей произнес с какой-то совершенно ей неизвестной, задыхающейся интонацией, Анна почувствовала, как что-то обрывается у нее внутри. Он некоторое время молчал, наверное, слушал, что ему говорила эта Дарья Егоровна, а потом вдруг заорал – так яростно, что Анна вздрогнула; она никогда не слышала, чтобы ее муж разговаривал с кем-нибудь даже вполовину таким тоном: – Какой еще конский щавель?! Не смейте ничего ей давать, угробите ребенка! Вызывайте «Скорую», и никакое не «жалко Марусеньку отдавать», а если скажут: в больницу – значит, в больницу. А если не скажут, то делайте, что скажут, и ждите меня. Я постараюсь поскорее, – произнес он уже спокойнее.
Но сразу вслед за этими его словами Анна услышала такой мат, какого не только никогда не слышала от мужа сама – она-то вообще от него мата не слышала, – но о котором и не предполагала, что Сергей может вслух такое произнести.
Она думала, что Сергей зайдет на кухню и хоть что-то ей скажет. Она все еще не могла поверить в то, что его жизнь переменилась и в этой новой своей жизни он больше не придет к ней в минуту растерянности или, наоборот, душевного подъема. Она стояла рядом с плитой, сжимая в руке деревянную лопатку и не замечая, как на сковородке пригорают отбивные, и ждала, что он сейчас появится в дверях.
Но Сергей не появился, и, расслышав, что он одевается в прихожей, Анна вышла из кухни сама, по-прежнему с дурацкой лопаткой в руке.
– Сережа, что случилось? – спросила она, зачем-то стараясь, чтобы ее голос звучал спокойно. Как будто это теперь хоть что-то значило! – Кто такая… Марусенька?..
Она спросила про Марусеньку, потому что просто не могла произнести то, другое имя, которое ее муж произнес с таким чужим, таким невозможным придыханием.
Он хлопал себя по карманам, проверяя ключи от машины. А когда посмотрел на нее, Анна поняла, что перед нею стоит совершенно незнакомый человек. Знакомым было только белое пятнышко-стрела, протянувшееся от глаза до виска.
– Марусенька – это ребенок, – сказал Сергей. – Маленький ребенок. А Амалия – это ее мама. Ведь ты это хотела спросить, Аня? Это так, и с этим я ничего не могу поделать.
Он вышел; хлопнула дверь.
Анна положила деревянную лопатку на подзеркальник и тоже вышла, но не на улицу, а в комнату. Она не могла оставаться в прихожей: ей казалось, что Сергей еще отражается в зеркале.
В гостиной она медленно опустилась на узкую, изогнутую колбасой козетку. Сергей всегда смеялся над этим неудобным то ли сиденьем, то ли ложем и всегда говорил, что подобной мебелью могли пользоваться только люди, привыкшие жить напоказ. Но козетка была старинная, она стояла в этой комнате задолго до его рождения, и, конечно, никому не пришло бы в голову от нее избавиться. Это вообще была такая квартира, в которой сложившийся порядок вещей нарушить было невозможно, потому что этот порядок был овеян какой-то давно ушедшей, но очень сильной жизнью.
Анна обвела комнату одним долгим взглядом и вдруг поняла, что Сергея здесь нет, и не просто нет, потому что он на работе или в командировке, а вообще нет. Все его есть: открытая на середине книга – «Улисс», которого он читал по-английски, коробка с заготовками для сигарет – в Англии он приохотился вручную набивать сигареты, каждый раз выбирая новый табак, тяжелая зажигалка, сделанная из ружейной гильзы еще, кажется, в Первую мировую войну, военный же портсигар из вороненой стали, – все его есть, а самого его нет и уже не будет. Он ушел из этого дома, и пустота, заменившая его, оказалась так ужасна, что у Анны потемнело в глазах. Эта жуткая могильная пустота была страшнее, чем нелепое имя, произнесенное с придыханием, и страшнее, чем ложь, в которой они жили, получается, давно, раз была уже даже Марусенька, и страшнее, чем его холодность в их жемчужной постели… Пустота без него была страшнее всего, и с этим ничего нельзя было поделать.
Анна не помнила, как прошла эта ночь, и весь следующий день, и вечер. Она, наверное, что-то делала, то есть ничего она толком, конечно, не делала, но все-таки производила ведь какие-то движения: выключила огонь под задымившейся сковородкой, выключила телевизор, пересела с козетки в кресло, полистала «Улисса»… Что еще она делала, Анна вспомнить не могла. Да, кажется, еще заводила музыкальную шкатулку, которая стояла у Сергея на столе в кабинете: один за другим вставляла в нее картонные трафареты, накручивала тугую ручку и смотрела, как вращается медный игольчатый валик, и слушала, как звенят серебряные колокольчики и менуэт сменяется гроссфатером, а потом какой-то нежной, совсем простой мелодией… Это было самое осмысленное ее занятие за воскресенье, но и оно не имело смысла.
Когда открылась и закрылась входная дверь, она поняла, что в прихожую выходить не надо. Но, поняв это, Анна поняла – вернее, почувствовала – и другое: что сердце у нее встало на место, когда хлопнула входная дверь. Это было совсем не то место, где находилось прежде ее сердце, но оно все-таки встало куда-то. Конечно, она еще не понимала, куда, но ведь все последние сутки ее сердце просто дрожало в пустоте.
Сергей сам вошел в гостиную – не раздеваясь, как почтальон или слесарь. Он помолчал, глядя на жену, потом сказал:
– Если ты скажешь, что я должен уйти, – я уйду. Но это единственное, что я могу тебе обещать.
Надо было ему ответить. И ответить надо было то, что определит их жизнь не на сегодня и не на ближайшую неделю или месяц, а навсегда. «В горе и в радости, в нужде и в богатстве, пока смерть не разлучит вас» – так, кажется, это говорилось совсем по другому поводу… Надо было ответить правду, сказать то, что она чувствовала. Но мучительность происходящего заключалась в том, что единственная правда, которую Анна чувствовала, обрекала их обоих на бесконечную ложь.
– Сережа, я не скажу, что ты должен уйти, – наконец выговорила она. – Я этого не знаю. И не надо мне ничего обещать. Оставайся.
Он стоял на пороге гостиной, смотрел на нее потемневшими, навсегда теперь непонятными глазами; белое пятнышко стрелой впивалось ему в висок. Потом он медленно расстегнул мокрый плащ. Анна вышла из комнаты.
Глава 7
Матюшка вырос и стал не совсем ее, а «Предметный мир» остался совсем ее, и Анна могла относиться к нему если не как к своему ребенку – она ни к кому и ни к чему не могла относиться так, как к своему ребенку, – то по крайней мере как к своему детищу.
Она любила этот журнал, потому что он был совершенно такой, каким она хотела его видеть. Никто не диктовал ей, каким он должен быть, никто и ничего ей в связи с ним не навязывал, и если она решала, что караимские или мордовские вышивки, которыми всю жизнь занималась Валентина, – это интересно, то никто не мог ей помешать отвести под съемку вышивок хоть половину номера.
Да они и правда были интересные, эти вышивки, в них было так много изящества, до изысканности простого, что даже человек с менее развитым, чем у Анны, вкусом не мог этого не заметить. Мордовские вышивки были белые, а караимские – черные с золотом, и были еще смоленские – те делались нитками, крашенными соком каких-то цветов и трав, и выглядели поэтому такими же живыми, как сами эти цветы и травы.
Анна сидела в редакции за своим столом и рассматривала фотографии вышивок, которые, пока она была в Италии, принес Леша Разин.
– Ну как, Нюрочка? – с тщательно скрываемым волнением спросила Валентина. – Лешка сказал, что у него как раз от Сен-Лорана девица была, когда он фотографии эти сделал, так прямо сказал, чуть не описалась, на них глядя.
– Да хорошо, Валюшка, хорошо, – улыбнулась Анна. – Я, конечно, не девица от Сен-Лорана, чтобы так оригинально реагировать, но тоже впечатлилась. Статья готова?
– Обижаешь! – хмыкнула Валентина. – Если уж у Павлика про его бараки статья готова, то разве я не подсуечусь? А про бараки и в летний номер не поздно будет дать, небось не развалятся до лета!
Валентина задрапировала всевозможными вышитыми тканями половину редакционного помещения. Чайный столик был покрыт белым украинским полотенцем с черно-красными петухами, на диване лежали смешные провинциальные думочки, расшитые гладью, – пейзаж «Лунная ночь», картина «Северный олень» и прочее в том же духе. А над Валиным столом висели на стене слуцкие шелковые пояса, в персидском узоре которых мелькали ярко-синие васильки. Анна до сих пор не могла привыкнуть к этим поясам, хотя они были все-таки не старинные, а современные под старину; Валентина привезла их из Белоруссии года два назад. Просто слишком много воспоминаний было связано со слуцкими васильковыми узорами.
– Что ж, Палладио и мордовские вышивки – это будет хорошо-о… – задумчиво протянула Анна. – Это у нас хорошее будет сочетание, а, Рита?
– Ничего себе, – пожала плечами Рита – она докрашивала последний ноготь и плечами пожала осторожно, чтобы не смазать синий лак. – Съемка качественная, сверстаем красиво – поди плохо.
Журнал выходил раз в квартал, поэтому ритм работы его сотрудников не был чрезмерно напряженным, хотя во время сдачи номера всегда получалась запарка. Но к этому Анна привыкла, этот ритм был для нее такой же родной, как вышивки на диванных думочках, как огромное пенсне с синими стеклами, на которых были нарисованы зрачки, – вывеска дореволюционного магазина оптики, каким-то неведомым образом попавшая в редакцию еще до того, как Анна здесь появилась. То есть, значит, в незапамятные времена, потому что она впервые переступила этот порог, когда ей было шестнадцать лет.
Конечно, тогда журнал назывался скучно, и ни о каких статьях про виллы Палладио в нем так же не могло быть речи, как о рекламе, о которой тогда никто понятия не имел. Но все-таки это был прекрасный журнал, самый необыкновенный из всех, какие Анне приходилось видеть, и он потряс ее с первого взгляда. Все ее потрясло, даже большая редакционная квартира с разноуровневыми скрипучими полами.
Она оказалась здесь совершенно случайно, и именно поэтому еще в ранней юности усвоила истину о том, что случайностей в жизни не бывает. Истина эта, конечно, считалась банальной, но для Анны она значила еще и то, что никаких банальностей как таковых в жизни не бывает тоже.
Сначала она хотела стать балериной. Мамина подруга Женя работала в Большом театре и подарила ей на Новый год настоящую балетную пачку из «Танца маленьких лебедей». И, только увидев эту пачку, только проведя ладонью по жестким, слоистым тюлевым оборкам, Аня сразу поняла, что ее жизнь теперь переменится совершенно.
Вслед за пачкой тете Жене пришлось подарить пуанты – тоже старые, для сцены уже не годящиеся, но настоящие, – и Аня часами училась стоять на них, ни за что не держась руками. Это оказалось ужасно трудно – она то и дело падала, теряя равновесие, пальцы на ногах болели, – но такие мелочи Аню не останавливали. Впервые в жизни ее полностью захватило дело, настоящее взрослое дело, к тому же не просто взрослое, а необыкновенное, такое, каким не занимаются обычные люди, которых каждый день видишь на улице, – и она готова была заниматься этим делом хоть сутки напролет. Она даже школу разлюбила, хотя ее английская школа была так не напоказ хороша, что Аня и к своему шестому классу не потеряла к ней интерес.
– Анечка, – осторожно сказала однажды мама, – я вижу, ты увлечена… А ведь тебе уже поздно увлекаться этим всерьез, разве ты не понимаешь? Деточка, ведь это балет, в тринадцать лет им заниматься не начинают… Если ты мне не веришь, то тетя Женя тебя к специалистам может сводить, они тебе то же самое объяснят.
Конечно, Аня не поверила маме. Она не поверила бы и старой балерине, к которой ее уже назавтра действительно отвела тетя Женя: слишком неожиданным, слишком сильным был этот удар… Но вместе с тем Аня с самого раннего детства привыкла ни в чем не притворяться перед собою. То есть она даже не знала, что это называется «не притворяться перед собою», но как-то всегда понимала: если ты точно знаешь, что хочешь качаться весь день на качелях, то не надо уверять себя, будто ты хочешь читать. Читать, может быть, и правильнее, но через пять минут этого правильного занятия книга все равно вывалится у тебя из рук, ты плюнешь да и пойдешь себе качаться на качелях.
Пачку и пуанты Аня спрятала в шкаф с такой решительностью, которой даже мама от нее не ожидала, хотя вообще-то неплохо знала ее характер.
Но кем-то ведь надо было хотеть стать, все в их классе хотели стать кем-нибудь особенным – архитектором или даже космонавтом. Самая красивая девчонка, Зина Рыбакова, собиралась стать актрисой, и это было почти похоже на балерину, но Аню все-таки не привлекало. Ей казалось, что актриса – это притворство и какие-то чересчур напыщенные слова, которые зачем-то надо произносить вслух, в то время как балерина – это чистая, совершенно непритворная красота, которая даже слов не требует. И к тому же Аня от кого-то слышала, что у хорошей актрисы должны быть «слезки близко – слезки на колесках», а у нее слезки всегда были очень глубоко.
Все это значило, что ясная балетная красота для нее невозможна, то есть про балет надо забыть и думать о чем-нибудь таком, что для нее возможно. Например, о журналистике. Аня лучше всех в классе писала сочинения, учительница литературы говорила, что у нее здравые мысли и внятный слог, – и почему бы ей, в таком случае, было не поступить на журфак?
В четырнадцать лет она написала свою первую заметку про выставку детского рисунка и отнесла ее в клуб юных репортеров, работавший при газете «Комсомольская правда», а в шестнадцать уже писала для «Комсомолки» не только простенькие заметочки, но даже репортажи, и это ей нравилось, и было понятно, что на журфак она поступит и хорошей журналисткой станет непременно.
Она не только писала для «Комсомолки», но и была уже своим человеком в отделе культуры, приходя туда не реже раза в неделю. Поэтому, когда заведующий отделом Андрей Александрович попросил ее по дороге домой «без обиды поработать курьером» и забросить его статью в редакцию одного журнала, Аня только посмеялась: ну какие могут быть на Асаныча обиды, что за ерунда!
Правда, редакция оказалась для нее не то чтобы по дороге – Аня жила на Ломоносовском проспекте, в университетском доме, а журнал находился на углу Чехова и Садовой-Триумфальной, – но это тоже было ерундой, не стоящей размышлений.
Лифт доезжал только до пятого этажа, а на шестой, где располагалась редакция, надо было подниматься пешком, и это уже было как-то необычно. Аня привыкла, что редакция – это серьезно, что туда не войдешь просто так, с улицы, что у металлической «вертушки» стоит милиционер и надо заказывать пропуск… А тут – простая дверь, и рядом на лестничной площадке точно такая же, только и разницы, что на одной номер квартиры, а на другой медная табличка с надписью «Декоративно-прикладное искусство».
Она нажала на кнопку звонка, тоже самого обыкновенного, к тому же дребезжащего, и дверь распахнулась так быстро, словно открывший ее человек специально караулил на пороге.
– Инна Герасимовна! – услышала Аня и даже отшатнулась от неожиданности. – Ну почему все я?! Из Главлита звонят, из типографии звонят, а я откуда знаю, что им всем говорить?
– Андрей Александрович Петров просил передать его статью Инне Герасимовне Горбенко…
Аня так растерялась, что даже забыла поздороваться. Впрочем, девушка, так темпераментно ее встретившая, в ее приветствиях, судя по всему, не нуждалась. Она была молодая, худенькая и подвижная, с резкими чертами некрасивого лица и хрипловатым голосом.
– Ну, жди, раз Инне Герасимовне. – Она пожала плечами и отступила от двери, пропуская Аню в прихожую. – Может, и дождешься, если соизволят явиться. Начальство не опаздывает – начальство задерживается! – сердито хмыкнула она.
Аня присела на гнутый венский стул и обвела глазами комнату, в которой ей предстояло ждать неведомую Инну Герасимовну. И чуть не ахнула – такая она была необычная, эта комната. Если даже дверь редакции не была похожа на простую редакционную дверь, то сама редакция и вовсе не напоминала контору.
По всей просторной комнате были разложены фрукты и овощи. Аня даже головой потрясла – решила, что это ей просто мерещится. Ну что здесь, овощной магазин, что ли? Но потом она догадалась, что фрукты и овощи не настоящие, потому что откуда в Москве в начале июня вдруг возьмутся арбузы и дыни или, того похлеще, мандарины, ведь теперь не Новый год! К тому же все это фруктовое великолепие было живописно разбросано по полу или разложено в лыковые корзинки и расставлено по комодам и полкам. В углу, рядом со столом, за которым сидела девушка с хриплым голосом, стояла самая большая корзина, доверху наполненная репой, морковкой, помидорами и огурцами.
«Интересно, когда репа созревает? – подумала Аня. – Может быть, как раз летом?»
Репу она увидела наяву впервые и узнала ее только по картинкам к сказке про репку.
– Продуктами нашими любуешься? – спросила девушка. – Это что, – похвасталась она, – у нас еще швейцарский сыр есть, целых полголовки с дырками. И окорок здоровенный. Я такой вообще только тут и видела.
– А откуда у вас швейцарский сыр? – спросила Аня. – И зачем он вам?
– Бутерброды к чаю делаем! – засмеялась та и снисходительно объяснила: – Да они же муляжи – и сыр, и арбузы всякие. Из воска или деревянные. А хорошо бы, – мечтательным тоном заметила она, – утречком так себе приходишь на работу, а тут тебе окорок здоровущий и сырок импортный – ешь не хочу…
– А где у вас этот сыр? – спросила Аня. – То есть муляж.
– Не веришь, что ли? – обиделась девушка. – Да он у Инны твоей в кабинете, придет – убедишься. Любуйся пока вон ботинком, если охота.
Она кивнула Ане за спину, и, обернувшись, та увидела в противоположном углу комнаты огромный, в половину человеческого роста ботинок, украшенный почему-то золотыми гербами и медалями. Ботинок производил еще более ошеломляющее впечатление, чем дыня в лыковой корзинке; от неожиданности Аня даже рассмеялась.
Видно, хозяйке комнаты был приятен интерес гостьи ко всем этим необычностям. Она улыбнулась с таким торжеством, как будто ей вручили награду.
– А это что? – спросила Аня, показывая на шарообразные и грушевидные стеклянные сосуды, стоящие на ступеньках.
В ней еще и ступеньки были, в этой редакции, притом прямо посреди комнаты!
В сосуды была налита разноцветная – голубая, зеленая, лимонная – жидкость. Лучи вечернего солнца, проникая в окно, освещали эти шары и груши, и они смотрелись так фантастически, что Ане показалось, будто она попала в декорации какого-нибудь фильма.
– А пес его знает! – хихикнула девушка. – Какое-то излишество барской жизни, надо полагать. Это мы недавно на чердаке нашли. Начальству, наверное, известно, а мне еще не сообщили. Меня Наташей зовут, а ты у нас кто?
– Аня Веснина.
– Слушай, Аня Веснина, а сигарет у тебя нету? – поинтересовалась девушка. – Курить хочется, просто смерть, а зарплата, понимаешь, только в понедельник, денег нет, хоть удавись, даже на пачку «Дуката».
– Я не курю, – смущенно сказала Аня.
Ей даже как-то неловко стало оттого, что она не курит и ничем не может порадовать эту девчонку – теперь она видела, что девчонку, почти свою ровесницу.
– Ну и напрасно, – вздохнула Наташа. – Ладно, ты пока тут кофейку вскипяти, а я пойду к соседям побираться. Авось Сережка дома – подаст Христа ради сигаретку. Если телефон будет звонить, – предупредила она, – говори умным голосом: «Редакция журнала «Декоративно-прикладное искусство». А то подумают, что у нас сотрудники в рабочее время черт знает где шляются.
– А кроме этого, что говорить? – слегка растерянно спросила Аня.
Но ответом на ее вопрос был только хлопок входной двери.
Впрочем, отвечать на телефонные звонки ей не пришлось: Наташа отсутствовала не больше пяти минут.
– Сережа через часок-другой будет, – сообщила она, передразнивая кого-то. – А что я тут за часок-другой от никотинового голода коньки отброшу, это его мамашке неинтересно. И, главное, Инка, дура старая, кабинет же свой запирает, когда уходит, как будто здесь воры сидят! Так бы у нее можно было поживиться, точно ведь стратегические запасы есть. И не «Дукат» сраный, а «Мальборо» из «Березки», я своими глазами, вот как тебя, видела. Ладно, – вздохнула она, – давай хоть кофейку хряпнем, взбодрим организмы.
За кофе, который, наверное, тоже происходил из валютного магазина, Наташа рассказала Ане, что работается ей здесь вообще-то хорошо, хоть она, конечно, пока никто, а просто подай-принеси – отец жениха по блату устроил, а он у него шишка партийная, отец-то, куда б тут кто делся, взяли ее только так и оформили даже не курьером, а младшим редактором, хоть она и без высшего образования, только вот Инка, Инна Герасимовна то есть, главная редакторша, такая ведьма и змея, что почти как мамаша жениха, одного поля ягоды.
– Я тут на Инке-то натренируюсь, потом и к свекрови привыкать не надо будет! – засмеялась Наташа. – Ну, у Инки, по счастью, любовник имеется, так что на стенку она от злости не лезет и в рабочее время не всегда над душой стоит. А Валентина – это старший редактор у нас – она и вовсе невредная тетка. Клушка только, вечно нудит, что, мол, курить – здоровью вредить. Но сама и выпить не дура после рабочего дня, так что жить можно.
Ане тоже казалось, что жить здесь можно, и даже очень хорошо здесь жить – в этой странной, неправильной формы комнате со ступеньками посередине, и похожим на фонарь эркером, и настоящим фонарем, то есть дореволюционным проектором под названием «волшебный фонарь», который, как объяснила Наташа, тоже нашелся на чердаке.
– Тут вообще не дом, а прям остров сокровищ, – сказала она. – Хорошо поискать, по-моему, сундук с бриллиантами можно найти, не то что дыню восковую. А что ты думаешь, дому-то лет сто, не меньше. Сережка говорил, они недавно ремонт делали, так за книжными полками мешочек нашли, а в нем самые настоящие драгоценности. Хоть и не бриллианты, но все-таки камни, еще называются интересно, вроде как цветы.
– А Сережка – это кто? – спросила Аня.
– А Сережка – это я, – неожиданно раздалось в ответ.
Заболтавшись, они не заметили, как кто-то вошел в редакцию; наверное, Наташа не закрыла дверь. И теперь этот «кто-то» стоял на пороге комнаты, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на девчонок внимательными светлыми глазами.
– Ой! – радостно воскликнула Наташа. – Сережечка, солнышко, у тебя сигаретки не будет?
– Не будет, – ответил тот и добавил, прежде чем Наташа успела завопить от отчаяния: – А уже есть.
– Фу-у… – облегченно вздохнула та. – Ну и шутки у тебя, Сергей Константинович, от таких и концы отдать недолго!
Конечно, она назвала его по имени-отчеству тоже шутки ради: Сергею Константиновичу на вид было лет двадцать, не больше. Ну, если больше, то года на два. Правда, он все-таки показался Ане взрослым. То ли потому, что всякий, кто окончил школу, казался ей взрослым, то ли из-за этого вот внимательного взгляда, которым он смотрел на нее. Ей даже чуть-чуть неловко стало под таким взглядом – показалось, что он видит в ней что-то такое необыкновенное, чего в ней на самом деле и помину нет.
– «Ява» явская! – простонала Наташа, с наслаждением затягиваясь первым дымом. – Можно, штучки три возьму? И что б я делала, если б не ты, а, Сережечка?
– Запасы, – ответил он.