Я возьму сам Олди Генри
– А раз так, готовься: быть тебе с сегодняшнего дня полководцем-спахбедом, Волчьим Пастырем! Пойдем одеваться, напомнишь – там тебе уже все приготовили: пояс, перстень и этот, как его…
– Кулах, – подсказал юноша. Слова шаха жарко обтекали его, струясь незримым кипятком; понимание ускользало, виляя хвостом, а карие глаза все смотрели, не отрывались, ждали чего-то… чего?!
– Ага, и кулах. Нацепишь, приберешь своих гургасаров к ногтю, а дальше, глядишь… – Ладонь шаха резко вынырнула наружу и с палаческой цепкостью ухватила Суришара за кудри. Рывок; и вот они лицом к лицу, названые сын и отец, пасынки судьбы, дети-ублюдки пещеры в горах без названия. – А дальше, одной прекрасной ночью, поведешь «волчьих детей» на дворец! Охрану вырежешь под корень, их резать, что козий сыр рвать, потом старому дураку башку долой! – придут утром советники с лизоблюдами, а на троне новый шах, Кей-Суришар! Нравится?! Ну, отвечай – нравится?!
Так Суришара не обижал еще никто и никогда. «Серый мадх» показался юноше благословением небесным после этих слов, после этой властной руки и этих глаз, двумя раскаленными иглами впившихся даже не в самое сердце! – глубже, еще глубже, туда, где прячется…
Шах-заде не знал, что у него прячется глубже сердца.
Он просто заплакал.
Слезы текли по лицу, слезы стыда и обиды, соленые капли щекотали уголки рта, и хотелось умереть. Нырнуть с головой в мутную воду, чтобы больше никогда не выныривать в эту проклятую жизнь, где прибой бьет тебя о скалы, не пропуская даже самой завалящей. Соль выедала глаза, а напротив, на бортике бассейна, сидел великий шах Кей-Бахрам; сидел и разглядывал плачущего юношу со странным интересом. Так глядят на площадных акробатов, на мутрибов-лицедеев, раздумывая: что бросить шутам за трюк?
Монету или гнилую сливу?!
– Е рабб, – спустя минуту пробормотал шах, и лицо владыки сморщилось, как если бы он хлебнул уксусу, – ну не может же он… Ладно, парень, забудь! Ну все, все, умойся… или лучше я тебя сам умою. Быть тебе спахбедом, быть, хватит реветь-то!
И Суришар ткнулся мокрым лицом в чужие ладони, покрытые твердыми мозолями.
…пир был в самом разгаре.
Слуги проворно сновали меж столами, блюда исчезали и появлялись словно по волшебству, седло барашка в темной подливе сменялось мясными шариками, переложенными пучками черемши, сладкий фалузадж-медовик соперничал ароматом с джаузабом, где куропатки истекали сладким соусом; и кубки долго не пустовали.
– Уф-ф! – Это было все, что сумел сказать Абу-т-Тайиб, когда подали душистую харису: вид плова, куда вместо риса клали пшеничные зерна.
Есть он уже не мог; и не есть не мог.
Особенно если учесть: поэт и раньше частенько нарушал запрет пророка (да благословит его Аллах и приветствует!) на вино (да благословит его Аллах и приветствует!) – но здесь из патоки гнали жидкий огонь, позволяя в обход запретов изрядно повеселить душу (да благословит ее Аллах и приветствует!).
Шах улыбнулся, берясь за кубок.
Его новый спахбед, чей дом сегодня был удостоен чести государева визита, просиял в ответ и возгласил замысловатую здравицу. Хороший парень. Начисто лишен греха злопамятства. Абу-т-Тайиб вспомнил, как в бане испытывал Суришара, испытывал жестоко, с палаческим пристрастием, пальцами ковыряясь в сокровенном… Оставалось либо предположить, что местные шах-заде – самые талантливые лицедеи в мире, которым заплакать, что иным высморкаться; либо враг и впрямь стал верным слугой. Если второе истинно, стоит иметь его рядом вкупе с полком «волчьих детей», если же истинно первое…
Е рабб, ненависть в нашей жизни редко сменяется преданностью! – особенно ненависть наследников престола, у которых престол увели самым наглым образом… Об этом думать не хотелось. У жеребчика было меньше всего шансов участвовать в возможном заговоре; меньше всего шансов выжить в горах, где его подло бросили лжепроводники; меньше всего шансов проникнуться любовью к нему, Абу-т-Тайибу! А если он, вопреки очевидному, выжил и проникся, то пускай так дальше все и идет. Пусть стоят плечом к плечу, по обе стороны кукольного трона: хитрый маг и пылкий шах-заде.
Пусть, а там посмотрим, кого столкнуть лбами.
Абу-т-Тайиб честно признался самому себе: игра в «Смерть Шаха» начинает его увлекать. Поэт по-прежнему чувствовал себя молодым. Как тогда, в Городе, когда встретился глазами с юным шах-заде. Жизнь была прекрасна и разнообразна. Бархат штор – и ожидание стрелы из-за каждой; мягкое ложе – и тени ночных убийц; почести в предвкушении публичного разоблачения, здравицы в преддверье проклятий – и дворец на пороге могилы. Все это придавало существованию смысл, наполняло еду доброй толикой перца, и по утрам Абу-т-Тайиб вскакивал с юношеской бодростью, о которой успел позабыть давным-давно. Даже зубы перестали болеть; только до сих пор жутко свербели десны.
Все время, сводя с ума.
Если бы не это…
Абу-т-Тайиб отхлебнул из кубка. Сегодня он проверил крепость еще одного узла: впервые выехав из дворца в загородное имение нового спахбеда. Интересно, а если сейчас попытаться ускользнуть от свиты и челяди… Хмель толкал на подвиги, но благоразумие натягивало поводья – вспомни, поэт, торопливость ведет на «ковер крови»! Славный такой коврик: его подстилают под приговоренного царедворца, дабы кровь не забрызгала покои владыки. Помнишь? – ты однажды уже стоял на таком ковре, и достаточно, достаточно!
Он помнил.
И продолжал сидеть за столом, тем более что на сегодняшний вечер у него был припасен еще один узел.
Государственный узел, можно сказать.
– Эй, Гургин!
Маг поднялся с глубоким поклоном. За весь вечер старец съел одну лепешку с тмином, запив ее подкисленной водой. Лицо у мага было мрачней ночи, кустистые брови сошлись у переносицы, тучами затеняя блеклую голубизну взора; и Абу-т-Тайиб еще подумал, что на месте мага хмурился бы вдвое.
Ишь, лепешка… под такие ароматы!
– Надеюсь, тебе передавали, что утром я вызывал к себе писца с докладом?
Гургин пожал плечами.
– О поступках владыки докладывают разве что солнечные лучи Огню Небесному. А я всего лишь дряхлый глупец, чьи советы лишены всякого смысла.
Абу-т-Тайиб кивнул, словно соглашаясь с выводом мага, и исподтишка мазнул быстрым взглядом: обидится ли?
Шайтан его разберет, хмурится и хмурится…
– Тогда, полагаю, тебе будет интересно знать, что я лишил пояса и кулаха окружного судью Пероза! – Поэт говорил уверенно, со знанием дела, забыв добавить лишь, что имя судьи Пероза узнал утром из бумаг писца. – Ибо дважды на Пероза поступали жалобы, где он именовался судьей неправедным, и вопли страждущих достигли небес! Что скажешь?
Странно: пирующие хоть и прислушались к словам владыки, но отнеслись к его заявлению крайне спокойно. Когда буидский эмир Муизз ад-Даула, фактический правитель Дар-ас-Салама, в обход халифа, или кордовский Омейяд аль-Хакам II смещали родовитых сановников – шептались куда больше. Одному сановник доводился родичем, другому – покровителем, третьему – фаворитом, поверенным в делах, другом, наконец!.. А здесь тишина. Выслушали, кивнули и облизывают сальные пальцы.
Один Гургин дальше хмурится, хотя, казалось бы, дальше некуда.
Ну что ж, бедный поэт и не переоценивал своих возможностей в реальном возвышении или низвержении. Ясное дело, указы марионетки годны только в сундуке.
И все-таки…
– Владыка подписал указ об отстранении судьи Пероза? – спрашивает маг вполголоса.
– Да. И велел гонцу немедля доставить сей указ в дом судьи.
– Не поторопился ли владыка? Возможно, стоило бы подробнее разобраться с жалобщиками? Судья Пероз стар, более чем стар, и лишить человека в его возрасте пояса и кулаха без детального разбирательства…
Маг говорит шепотом, еле слышно, хотя никто и не вслушивается в беседу шаха с советником.
– Ну, ты у меня тоже не мальчик, а от кулаха отказался! – Бледность внезапно заливает лицо мага, и Абу-т-Тайиб решает не перегибать палку, особенно имея в запасе новый подарок. – А впрочем, умница! Вот и я думаю: не погорячился ли? Не внял ли мольбам злоязычных?! Наш достопочтенный устроитель пира, мой названый сын, минутой ранее сообщил мне: имение Пероза всего в двух фарсангах от этого дома! Итак: седлайте коней! Шах едет разбираться!
И, не дав никому опомниться, поэт встал из-за стола.
Сегодня он будет спать плохо. Очень плохо. Потому что, вломившись во главе хмельной толпы в имение отставного судьи, застал там громкий плач и причитания. Труп судьи лежал в открытом гробе-табуте, уже обмытый и завернутый в погребальные пелены; а рядом скорбно молчали родственники и близкие друзья. Обман исключался, да и не стал Абу-т-Тайиб проверять: настоящий судья лежит перед ним или поддельный? Просто постоял над трупом, вспоминая вопрос мага-советника:
«Не поторопился ли владыка? Судья Пероз стар, более чем стар, и лишить человека в его возрасте пояса и кулаха без подробного разбирательства…»
А ведь он всего лишь хотел уличить возможных заговорщиков в пренебрежении к указам шаха, уличить публично, дав пищу молве!
Уличил, владыка?
Ты ведь был уверен, отправляя гонца, что цена твоему указу – рубленый даник, и тот с обгрызенным краем!
– От чего умер судья? – глупо спросил Абу-т-Тайиб и едва не покраснел.
Вперед вышел ровесник поэта, очень похожий на умершего: вероятно, старший сын.
– От… – Он запнулся, проглотил слюну и уже твердо закончил. – От старости, мой шах. От старости.
– Получив мой указ?
– Да. Получив указ владыки. Вот…
Абу-т-Тайиб обратил внимание, что ему протягивают атласную подушку, поверх которой лежали пояс и кулах.
Золотые бляхи на ремне и россыпь жемчужин по зубчатому обручу; похожи на шахские регалии, но меньше и бедней.
– Оставь себе, – тихо сказал шах Кей-Бахрам. – Теперь ты – окружной судья. Оставь себе.
– Лучшего выбора трудно и представить, – шепнул на ухо Гургин, но шах не слушал его.
Лица. Лица родственников судьи, лица его друзей; лицо самого покойника. Абу-т-Тайиб мечтал, чтобы хоть на одном из этих лиц мелькнула укоризна, ненависть, презрение к владыке, подписавшему указ об отстранении из мимолетной прихоти… ну же!
Нет.
Лица были спокойны, и глаза смотрели понимающе.
Оправдывая.
Машинально Абу-т-Тайиб сунул пальцы в рот, ухватил, дернул… Извлек гнилой пенек, зачем-то спрятал его за кушак, видимо постеснявшись при мертвеце швырнуть в угол. Сунул окровавленные пальцы в рот снова, пошарил; и брови шаха удивленно взлетели на лоб.
Уже отъезжая от судейского имения, он бросит Гургину:
– По приезде гони ко мне лекаря! Кто тут у вас зубами занимается?!
– Зубами у нас занимаются цирюльники, – прозвучит спокойный ответ. – Но владыке они не нужны.
– Как не нужны? А что тогда творится у меня во рту?!
– Ничего опасного, – и Гургин впервые за сегодня улыбнется. – Ничего опасного, мой шах. Просто у тебя режутся новые зубы.
Глава седьмая,
где речь пойдет о благородном искусстве охоты и послушных шахской воле девицах, а также о прилюдных казнях и мудрости правителей – однако не будет упомянуто, что если первым днем года станет понедельник, то это указывает на праведность властвующих делами и наместников, а также год будет обилен дождями, взрастут злаки, но испортится льняное семя, умножится моровая язва, и падет половина животных – баранов и коз; хорош станет виноград и скуден мед, хлопок упадет в цене, а Аллах лучше знает
Утро наступало особенное. Охотничье утро – это новый шах Кабира понял сразу. Тусклая сталь неба медленно раскалялась на востоке, где ангелы-кузнецы разжигали горн для переплавки грехов в добродетели – и металл тек голубизной, превращаясь в редкую разновидность индийского булата. Легкие белые стрелы облаков перечеркивали свод над головой, и Абу-т-Тайиб окончательно уверился: быть сегодня потехе!
Говорят, фазанья охота здесь – поистине шахская. Вот и проверим. Даром, что ли, за «ловчие поэмы» ему в свое время платили втрое больше, чем за винную лирику «хамрийят»?! А когда охотник может в любую секунду стать дичью, равно как владыка – падалью…
Поэт твердо знал: если, миновав невольничий рынок, взять наискось от угловой башни и спуститься в лощину, то через час начнутся кустарники, где и ждут ловца краснохвостые птицы со спинками из чистого серебра.
Знать бы еще, откуда подобная уверенность? И все-таки: прикроешь глаза и ясно видишь – рынок, дорога, лощина… фазаны!
Наваждение?
Пылающий лик светила еще только-только успел взмыть над твердью, оглядывая землю и выясняя, что здесь успели натворить в его отсутствие – а кавалькада нарядно одетых всадников уже выезжала из ворот дворца.
Меховая джубба, поданная шаху по случаю охоты, оторочкой подола свисала едва ли не до стремян. Конь шел ровно даже по грязи, не сбиваясь с рыси, а жгучий от холода воздух бодрил, быстро изгоняя остатки сна. Впереди покрикивали и незло щелкали нагайками телохранители-гургасары во главе со своим новым спахбедом, гоня с дороги ранних прохожих… В общем, настроение у Абу-т-Тайиба было отличное – под стать этому ясному утру. В голове сами собой сложились два бейта:
- Миновала давно моей жизни весна. Кто из нас вечно зелен? – одна лишь сосна.
- Нити инея блещут в моей бороде, но душа, как и прежде, весною пьяна!
- Пей, душа, пой, душа, полной грудью дыша!
- Пусть за песню твою не дадут ни гроша.
- Пусть дурные знаменья кругом мельтешат – я бодрее мальчишки встаю ото сна!
Абу-т-Тайиб, ставший с недавних пор шахом Кей-Бахрамом, громко расхохотался. Эй, игроки-кукольники! Смейтесь и вы! Смейтесь над болваном в венце, плетите сети интриг, дайте вдоволь надышаться дразнящим запахом опасности, дайте миру еще немного побыть обжигающе ярким; позвольте вам подыграть, не забывая украдкой глазеть по сторонам. Кабир ваш для меня – тайна за семью печатями, но каждая поездка добавляет золотые крупицы в сокровищницу знаний – а знания эти мне понадобятся, ох как понадобятся!
И, возможно, весьма скоро.
На первый взгляд Кабир мало чем отличался от других виденных Абу-т-Тайибом городов – а их на своем веку поэт повидал немало. Кривые улочки, майданы, хаузы-водоемы, глухие высокие дувалы скрывают от досужих взглядов внутренние постройки, сплошь каменные (хоть у богачей, хоть у бедняков). Оно и понятно: камня кругом в изобилии, бери – не хочу, а дерево еще поди сыщи! Мошна тугая? – возводи дом хоть из белого с прожилками мрамора, добываемого рабами и каторжанами в каменоломнях; каждый дирхем на счету? – строй жилище из ноздреватого ракушечника-желтяка или серого сланца. Все – как в той же Куфе, Басре, Дар-ас-Саламе… все, да не все.
Во-первых, город непривычно чист. По крайней мере те улицы, где они ехали, явно убирались метельщиками не за страх, а за совесть.
Топтать стыдно.
Во-вторых, дувалы наиболее богатых домов украшала лепнина из белого ганча, раскрашенного пестро и ярко. Среди изящных переплетений листьев, стеблей и бутонов, дозволенных правоверным, частенько встречались изображения зверей, птиц и даже людей. Было совершенно очевидно, что пророк Мухаммад (да благословит его Аллах и приветствует!) почему-то забыл просветить эти края, и души местных жителей до сих пор блуждают впотьмах, не зная истинной веры… Впрочем, они-то как раз считают, что впотьмах блуждают все остальные, а их души освещает лично Огнь Небесный. Ладно, да простит Аллах меня и гяуров-кабирцев, но с вопросами веры мы разберемся позже.
Ведь сказано: «У пророка Божьего из всех его добродетелей прощение обид есть именно та добродетель, на которую можно уповать с наибольшей уверенностью».
Вознесем упования!
Да и, само собой, нигде не видно устремленных в небо минаретов, столь привычных глазу. Здешние храмы – низкие, круглые, и есть подозрение, что немалая часть сих языческих капищ прячется под землей. Равно как и замыслы местных жрецов-хирбедов: даром, что ли, именно парочка святош сопровождала на тот свет мальчишку Суришара?!
Молодец, шах свежепомазанный, правильно Гургина приблизил…
А вот и городские ворота.
Да здравствует шахская охота – и прочь до поры до времени все другие мысли!
Охота удалась: дичи было вдоволь, и рука ни разу не подвела Абу-т-Тайиба; ехавшие сзади слуги везли в тороках целую стаю подстреленных птиц. В искусстве дворцовых поваров шах имел уже возможность убедиться, а предвкушение скорого ужина заставляло чрево бурчать.
От спин разогревшихся коней подымались облачка пара, по телу разливалась сладкая истома. Вдобавок имелось еще одно обстоятельство для радости: когда во время охоты Абу-т-Тайиб намеренно оторвался от свиты, ускакав далеко вперед, никто не поторопился догнать шаха.
Свобода? – нет, просто дергаем узлы.
Пока.
Впереди уже виднелась арка ворот, когда Абу-т-Тайиб приметил у обочины какую-то девицу, уступившую дорогу кавалькаде с похвальной резвостью. Одного взгляда на пышно разодетых охотников ей вполне хватило: девушка, стесняясь, поспешила согнуться в поклоне, а затем прикрыла лицо передником. Одежда ее слегка задралась, обнажив стройные щиколотки, и этот жест развеселил поэта.
Абу-т-Тайиб подбоченился и с улыбкой продекламировал:
- Что скрываешь ты, девица, под покровами одежд?
- Дай же взгляду насладиться, не обманывай надежд!
- Мое сердце – спелый персик, хочешь, режь, а хочешь, ешь,
- Я сгораю в нетерпеньи, охлади мой пыл, красавица!
Он тронул было поводья, собираясь ехать дальше. Но вместо этого застыл на месте, вновь придержав недовольно заржавшего коня.
Девица раздевалась. Совершенно спокойно, и без всякого смущения. Абу-т-Тайиб в недоумении покосился на своих спутников: мол, что это с ней?! Головой скорбна?! Но спутники, похоже, воспринимали поведение девицы как нечто само собой разумеющееся: гургасары без особого интереса наблюдали за обнажающейся девушкой, двое придворных беседовали вполголоса; Суришар вообще смотрел на него, Кей-Бахрама, дабы не пропустить момент, когда шах скомандует ехать дальше. Ни удивления, ни соленых шуток, ни ехидных ухмылок – ни-че-го!
Поэт вновь перевел взгляд на девушку – та уже успела раздеться полностью и теперь стояла перед шахом во весь рост, потупив глаза. Даже срамных мест не прикрыла ладонями. Ждала. Чего? Разрешения одеться? Приказа взять ее в шахский гарем? «Впрочем, что это я?!! – опомнился Абу-т-Тайиб. – Откуда ей знать, кто перед ней? На лбу ж не написано: шах, мол… Интересно, у них тут женщины перед каждым встречным вельможей раздеваются, чтобы он их оценил?!»
Девушка была весьма привлекательна, но сейчас поэту было не до томления плоти. Однако пора и честь знать. Надо подводить итог, а то ведь так и простоит до вечера голой!
И добро б летом!
- Жалко, милая, что стар я, волосы проела плешь,
- Ты – моя былая юность, гордая красавица!
За такой финальный бейт впору было вытянуть самого себя плетью, но красавица все поняла правильно. И принялась одеваться. Ни улыбки, ни обиды не отражалось на ее лице: словно она просто исполняла обыденный долг. Скажем, обед готовила или одежду стирала.
Шах пожал плечами и махнул рукой спутникам – поехали!
Уже подъезжая к воротам, он жестом подозвал к себе ехавшего сзади Гургина.
– У вас тут все девки такие бесстыжие?
– Желание великого шаха – закон, – напыщенно проговорил маг.
– Допустим. И даже можно припомнить сходную историю, которая произошла с Хасаном Кудрявым и юной фазариткой. Но откуда эта роза ваших цветников узнала, что я – шах?!
– Разве можно глядеть на солнце, не прищурясь? – прозвучал удивленный ответ. – И тем более не узнав светила?!
«Поговорили, – досадливо подумал Абу-т-Тайиб, посылая коня вперед. – От души».
Перед глазами до сих пор стояла нагая девица, и чувствовать себя молодым было отчего-то неприятно.
Юный спахбед ехал позади шаха и не уставал тихо радоваться. Дважды его испытывали, и дважды он был слепей новорожденного кутенка! Уши Суришара сами собой краснели от стыда, когда он вспоминал об этом. Ведь Судьба ясно указала ему его место! На два крупа за спиной в минуты покоя и рядом в годину бедствий! А он, глупец, не внял знамениям – и только бесконечная доброта и мудрость Кей-Бахрама (да восславится его имя в веках!) спасли юношу от гибели. Более того: владыка лично вручил шах-заде кулах, пояс и перстень, приблизил к себе, оказав тем самым высочайшее доверие! Помнишь, неблагодарный: ты еще смел сомневаться в этом великом человеке, оспаривать его право на фарр и трон?!
Разве не узрел ты в Медном городе гнев Златого Овна, провозвестника явления истинного венценосца?!
И все же, лучше позже, чем никогда! Его, Суришара, счастье, что новый шах оказался человеком с большим сердцем и широкой душой. Впрочем, что значит – его счастье?! Это счастье всего Кабирского шахства! Держава вновь процветает, смуты прекратились, подданные возрадовались и туго подпоясались поясами служения, наверстывая упущенное за время безвластия. Солнце, имя которому – фарр-ла-Кабир, взошло над землями, согревая души людей. Все это – лучшее доказательство того, что шахский кулах достался Кей-Бахраму по праву.
Хотя какие нужны доказательства зрячему?! Вон впереди едет владыка, чья меткость и крепость руки сегодня были несравненны – и сияние священного фарра окружает его, подобно малому солнцу! Недаром же говорят, что шахский фарр – частица Огня Небесного…
Кей-Бахрам поднял руку, и вся процессия послушно остановилась.
– Этим путем мы уже ехали. Если взять от невольничьего рынка на северо-запад, мы доберемся до дворца?
– Конечно, владыка! Дорога получится длиннее на полфарсанга, но ко дворцу мы выедем.
– Не беда, что длиннее, – усмехается шах. – Должен же я познакомиться со своей столицей? За мной!
Они миновали ряды лавок, обогнули храм Огня Небесного, насквозь пересекли ремесленный квартал – и оказались на площади. Не на центральной, где били фонтаны в виде диковинных цветов, а на той, что в народе прозвали Судейской.
И поделом.
Здесь оглашались приговоры, после чего сразу, не теряя времени, вершилось правосудие.
Сейчас, к примеру, на площади шла казнь.
Очередных ловкачей с большой дороги, чья удача не вовремя вильнула хвостом, ждала грустная участь. Мелких воришек пороли, маститым грабителям рубили десницу, а душегубам-полуночникам маячили острые колья. Не слишком толстые – стыд терзать человека сверх должного!.. но и не слишком тонкие – чтобы сдохли, успев хорошенько осознать перед смертью свою вину. Да и добрым молодцам урок: пусть смотрят на дружков. Авось призадумаются, прежде чем выходить на дикий промысел, почешут в затылках…
Один разбойник уже исходил кровавым хрипом на колу: баловень судьбы! – похоже, мучаться бедняге оставалось недолго.
Второй кол с насаженным на него преступником как раз опускали в заранее приготовленное углубление. Казнимый пока держался: скрипел зубами от боли, но молчал. Ну-ну! Скрипи, герой, поглядим, надолго ли зубов хватит! За всю историю Кабира лишь разок случилось чудо, когда душегуб проторчал на казенном колу больше полутора суток, и отвалил в ад, так и не проронив ни звука.
Да и то, скорее всего палаческая сказка.
Зато с третьим приговоренным (видимо, главарем, ибо кол для него приготовили заметно толще, чем для двух первых) вышла заминка. Когда процессия въехала на площадь, расплескав конями ряды зевак, двое дюжих стражников пытались завалить детинушку, дабы палачи управились с колом. Но парень неожиданно вырвался, пнул оплошавшего стража ногой в живот – тот улетел с помоста спиной в толпу; плечом отшвырнул другого и попытался освободиться от сыромяти, опутавшей руки.
Пришлось стражникам-друзьям бросать кол на попечение заплечных и хвататься за копья. Но широкие жала миновали дерзкого: еще чего! – даровать преступнику легкую смерть?! Пусть и не надеется! Два древка с размаху обрушились на бока разбойника; тот пошатнулся, но устоял. Нырнув под очередной удар, парень кинулся на врагов, брыкаясь хуже дикого жеребца. Да, будь ремень на его руках податливей, выбил бы удалой душегуб у жизни последний фарт. А то и с собой кого-нибудь прихватил, в пекло.
Ах, ремень, сыромять моченая…
Палач ловко налетел на голого парня сзади, сбил с ног, навалился потной тушей… И мигом получил связанными руками в ухо. Они покатились, вынуждая стражей прыгнуть в стороны; и зеваки принялись орать во всю глотку, подбадривая дерущихся.
Когда еще увидишь подобное зрелище?!
– Кто этот буян? – осведомился вдруг Кей-Бахрам.
– Он разбойник, владыка, – брезгливо поджал губы Гургин. – К подобному отребью я испытываю лишь презрение.
– А мне нравится, – возразил шах. – Один, со связанными руками… Таких не на колья сажать, а в седло! Эй, Суришар, отличный бы вышел юз-баши твоим «волчьим детям»! – цепляться за жизнь тоже уметь надо…
Суришар с обожанием внимал Кей-Бахраму. Вот достоинство шаха – сам доблестный воин, и чужую доблесть уважает! Пусть даже ее проявил презренный разбойник, воздев стяг мятежа над головой непокорства. Впрочем, нет, какой же он теперь презренный разбойник – разве шах высказался недостаточно ясно?!
Как и следовало ожидать, монаршая воля остановила побоище. Палач взмахнул тесаком, который минутой раньше успел выхватить, и узы лопнули. Разбойник проворно отскочил к краю помоста, готовясь защищаться и недоумевая: новая забава? везение? случай?! Эй, подходи-налетай, глотки перегрызу!
Суришар, улыбаясь, следил за парнем. Молодец! Хоть и не понял ничего, а молодец. Впрочем, в горячке боя, когда рвешь душу в клочья, это простительно. И все же – странно…
Разбойник дернулся, словно от ожога, – и окаменел. Прямо так и окаменел, в теплом плаще с меховым подбивом, который кинул ему на плечи подоспевший десятник гургасаров.
– Пойдем, – «волчий сын» с уважением, но настойчиво взял парня под локоть, и тот, вконец растерявшись, не стал противиться.
Толпа предупредительно расступилась.
Суришар знал, что ему надлежит делать. Он кликнул нужного человека из свиты – и вот уже молодой спахбед подъезжает к шаху, почтительно протягивая владыке сотничьи знаки отличия: высокую шапку с венцом-кулахом и наборной пояс с ножнами кинжала.
– Изволь, мой шах…
– Что?! – хмурится шах, с изумлением глядя на поданные регалии.
Кей-Бахрам передумал?! Да нет, Суришар бы это понял сразу!
– Владыка даровал помилование этому человеку. Вот пояс и кулах для производства в юз-баши, «главу сотни».
На мгновение лицо шаха удивительно меняется, и почти сразу его озаряет усмешка.
– А что, приятель? И произведу! Хаййя! – жил в разбое, жил в набеге, как за пазухой у Бога, пусть судьба моя убога, нынче ж буду сотником! Давайте его сюда!
– Падай, ниц падай! – шипит «волчий сын» на ухо бывшему разбойнику. – Совсем голову потерял, да?! Это же сам великий шах Кей-Бахрам! Он милует тебя и производит…
До парня наконец доходит, и он неуклюже валится ниц.
Гургин, подъехав к шаху, что-то шепчет ему на ухо, но владыка только досадливо отмахивается, и до Суришара долетает обрывок возгласа:
– …на себя посмотри!
После чего ошалевший от счастья разбойник получает кулах и пояс юз-баши.
Суришар улыбается. Сегодня хороший день. И завтра будет хороший. Теперь всегда будет сплошной праздник.
Всю жизнь.
Шах-заде едет на положенном расстоянии, созерцая спину Кей-Бахрама, и улыбается.
– Нового юз-баши – в мои покои. И подать нам ужин.
«Прости меня, Всевышний, но к твоим милостям привыкаешь быстро», – Абу-т-Тайиб поудобнее устроился на тахте в ожидании гостя и ужина. Отметив, что гостя он ждет больше. Потому что до сих пор терялся в догадках: как могли палач и стражники сквозь гомон толпы услыхать его… нет, не приказ даже – так, мысли вслух? Что у них, уши слоновьи?! И, тем не менее: освобожденный от пут разбойник мигом оказался рядом, а верный (?!!) Суришар нес в клюве пояс с кулахом. Ну, с регалиями ладно, небось все время за шахом это добро возят, на всякий случай; зато все остальное…
Очень странно. Колдовством попахивает! – или опять-таки заговором.
Е рабб, но тогда бородавчатый маг Гургин здесь точно ни при чем: старик явно хотел продолжения казни! С одной стороны, все ясно: советника язык кормит, а совет не производить разбойника в юз-баши гургасаров был вполне разумным. Если бы не доводы, которые старик шептал на ухо Кей-Бахраму:
– Посмотри на его глаза, мой шах! Он же «небоглазый»! Нельзя…
Хирбеду, значит, «небоглазым» быть можно, а юз-баши – нельзя? Разумеется, Абу-т-Тайибу было хорошо известно, что большинство голубоглазых от роду-веку – мошенники и плуты, и вообще люди ненадежные, спроси любого араба от Дар-ас-Салама до аль-Андалуса! Но приводить такой довод, да еще в делах государственных… на себя бы посмотрел!
О чем Кей-Бахрам и не преминул заявить упрямому старцу, заставив последнего прикусить язык.
Что же касается разбойника… Парень действительно понравился Абу-т-Тайибу. И не только тем, что сражался за свою жизнь почище обложенного охотниками барса. Поэт нутром чуял: разбойник может ему пригодиться. Это был человек, который не признал в нем шаха с первого взгляда! И участия в заговоре новый юз-баши принимать никак не мог.
А значит, будет говорить правду.
Абу-т-Тайибу очень нужна была эта правда, какой бы она ни оказалась.
– …Позволит ли… э-э-э… добра шаху навалом!
У входа распростерся давешний разбойник. Поэт обратил внимание, что новоиспеченный юз-баши облачен уже в форменные шаровары и куртку-абу.
Пояс сверкал серебром, а шапку с кулахом он смущенно тискал в кулаке.
– Заходи, юз-баши! Садись. Сейчас ужинать будем.
Парень встал, нацепил шапку на макушку и остался стоять на месте.
– Сюда иди, говорю, – рявкнул Абу-т-Тайиб, и это возымело действие: разбойник-сотник, не посмев ослушаться, осторожно примостился на тахте напротив.
Замер, глядя в пол и не зная, куда девать здоровенные, похожие на грабли руки. Такими только и грабить! Чем парень до последнего времени, по-видимому, и занимался.
– Как тебя зовут?
– Дэв… Ой! Не гневайся, твое шахское величие! Худайбег я… Худайбег из Ширвана.
– Худайбег аль-Ширвани, значит. А Дэв – это, надо полагать, кличка?
– Кличка, твое шахское… дружки прозвали.
– Разбойники, как и ты?
– Не, не как я. Я у них за курбаши был, – честно признался Худайбег, разведя ручищами.
Его, видать, самого изумляло: из курбаши на кол, с кола – в юз-баши… был пожиже, стал погуще!
Чудны дела твои, Огнь Небесный!
– Грабили, значит?
– Грабили, – с охотой подтвердил сотник.
– Убивали?
– Бывало, – понуро кивнул Худайбег. – Я в разгуле с младых ногтей, первого своего в девять лет приколол, копьецом-то… старый курбаши – родитель мой. Ты, шахское твое, вели гулямам вернуть копьецо, оно мне по руке… А я теперь за тебя по пять вражин за раз нанизывать стану, ты уж не сомневайся!
– Позволит ли великий шах внести ужин? – вкрадчиво мяукнули за дверями.
– Давно пора! – улыбнулся поэт. – Вноси, пока мы с голоду не померли!
«И когда это они фазанов успели зажарить?» – подивился он, наблюдая, как слуги проворно расставляют на дастархане многочисленные блюда, блюдца, блюдечки и великое множество чаш с кувшинами. Подобным ужином можно было накормить до отвала человек восемь.
Когда слуги тихо удалились, прикрыв за собой двери, поэт, как и положено гостеприимному хозяину, первым разломил поджаристую лепешку.
Протянул часть Худайбегу:
– Ешь. И не бойся ничего. Не для того с кола снял, чтоб отравить. Нет шаха, нет душегуба – есть хозяин и гость. Понял, оглобля?!
Парень несмело улыбнулся и жадно впился зубами в предложенную лепешку. Взглянув в голодные глаза юз-баши, шах подумал, что, может, слуги и не зря принесли столько еды!
Вскоре захрустели фазаньи кости, горячий жир потек по пальцам и подбородкам. Было отдано должное и молодой зелени, и уксусному супу с барбарисом, и форели в сброженном соке граната – всего и не перечислишь! Добрались и до серебряного кувшинчика с крепкой настойкой. После второго кубка лицо юз-баши порозовело, парень расслабился и окончательно бросил стесняться.
Чего поэт и добивался.
Аппетит у юз-баши оказался под стать кличке: дэв-великан помер бы от зависти, глядя на столь завидную прожорливость! Однако всему в этом мире есть предел, кроме осведомленности и могущества Аллаха – и Худайбег удовлетворенно рыгнул, откинулся на подушки и замер с кубком в руке.
Пришло время беседы.
– Ну, приятель, а теперь поведай мне: за какие грехи едва на кол не угодил?
– Твое шахское… – В брюхе у парня громко забурчало.
– Мое шахское тебя уже помиловало. Отвечай!
– Гонца я твоего порешил. С этим… с фирманом о восшествии. Я ж не знал, что он гонец! Думал, кисет динаров возьму… а он, баран, за сабельку! Я копьецом ширнул, стал обыскивать, тут грамотка и всплыла. А дружки мои (бывший душегуб разгорячился и даже хватил кулаком о стол, заставив посуду задребезжать) гвалт подняли, отродья трусливые! Что ты, кричат, наделал, сын шакала! Это я-то сын шакала, отвечаю?! Ты, ты! Зачем шахского посланца кончил? Не хотим из-за тебя, дурака, в пекло! – и всем скопом как навалятся!
Лицо парня пошло багровыми пятнами: от возбуждения и выпитой настойки.