Кольцов. Часть 1 Ланитова Лана

Она молчала в ответ.

– Дарья постирает его. А если моя сперма окажется ядовитой, мы просто выбросим его, а я привезу тебе осенью еще десяток новых. Осенью я еду в Париж на конференцию. А хочешь, я возьму тебя с собой? – неожиданно выпалил он.

Она продолжала упорно дуться и молчать. Одной рукой он развернул ее подбородок к себе и увидел, что все ее лицо было залито слезами. Словно дождевые капли они струились по щекам и затекали в шарфик.

– Да, моя ты девочка, – он крепко обнял ее. – Да, кто же посмел тебя обидеть? Да, иди ко мне, моя лапушка…

Он осыпал поцелуями ее милое лицо, шепча нежные слова. Целый поток ласковых слов. Он придумывал все новые и новые варианты, пробуя на вкус не сочетаемые ласковые и матерные словечки, густо мешая их в один тягучий сироп. И этот сироп вливался в ее уши, заставляя замирать и улыбаться от счастья. А после его губы вновь поймали ее губы, и он принялся целовать ее долгим и нежным поцелуем.

– Светка, – шептал он. – Скажи, что ты меня любишь.

Она еще молчала, но уже не плакала, а лишь лукаво смотрела в его лицо сквозь собственные мокрые ресницы. Впереди открылась Тверская с множеством электрических фонарей.

– Скажи, разве я плохо тебя ебу? Скажи? – он тряс ее за плечи.

– Не скажу, – отмахивалась она.

– Ах, так? Ну, тогда берегись. Завтра выходной, и нынешней ночью тебе не будет пощады до утра.

– Ну…

– Да, и весь следующий день.

– Я просто умру…

– Нет, Светка, от ебли мало кто умирает, тем более в твоем возрасте, – смеялся он.

– А я умру, – настырничала она. – И тебе станет меня жалко, – она снова всхлипнула, словно ребенок.

– Тихо! Хватит плакать. Довольно! – прикрикнул он.

И она испуганно посмотрела на него.

– То-то же. И не смей мне перечить. Ты моя наложница, а я твой султан. И ты будешь отдаваться мне столько, сколько я сам захочу. Поняла?

Она кивнула, глядя на него затуманенным взором карих глаз.

– А теперь говори: ты любишь меня?

– Я люблю тебя больше жизни, Андрюша.

– То-то же!

– Скажи, а ты, правда, возьмешь меня в Париж?

Глава 2

1921 год. Май. Крым

В Коктебеле у Макса[5] Андрей оказался почти случайно.

Сначала он отдыхал неделю в Ялте. Хотя, пребывание в этом, разграбленном и нищем ныне городе, никак не походило на тот курортный отдых, каким он знал его до 1917 года.

Природа, вопреки человеческому безумству, встречала свою очередную весну. Крым благоухал, цвел и парил над окровавленной землей ветрами будущих надежд.

Но душевное состояние Андрея было настолько далеко от крымской весны с ее яркими почти тропическими красками, буйством цветущего миндаля и пришедшего ему на смену розового и благоухающего тамариска, как бывает далек настоящий живой праздник от скорбной тризны. Его уставшие, больные глаза не радовало даже цветение огромных, кипельно белых цветов граната и айвы. Не восхищали магнолии, ни алые россыпи рододендронов, ни золотые дожди бобовника, ни крымские розы. Он смотрел на всю эту неземную красоту, казавшуюся такой странной, почти нелепой, после привычного цвета крашенных серых палат, гор бурых бинтов, блеска скальпеля и моря крови, и не мог понять и принять, что жизнь может быть иной. Что в ней может быть синее море, дельфины, стайки молодых прелестниц на пляже. О, этих девушек теперь не принято было называть барышнями. Теперь их принято было называть комсомолками. Все они ходили по пляжу в чем-то светлом, а на головах, словно искры, горели красные косынки. Он смотрел на них, как смотрят в аквариуме на диковинных рыбок и не чувствовал в себе знакомого желания.

Здесь, в Ялте, еще свирепствовал Красный террор. Ялтинский мол еще помнил сотни расстрелянных офицеров. Ялтинские улицы, дворы и дома еще дышали адским запахом смерти. Еще не были захоронены кучи трупов. Это было тяжелое время для Крыма. Он шел мимо ялтинских двориков и редко встречал в них человеческие лица. Если ему и попадался кто-то из людей, то все они казались какими-то картонными, не настоящими. Настоящими они становились лишь тогда, когда начинали что-то говорить. Но и это было ненужным. Любое общение становилось тягостным. Порой ему мерещилось, что многие из них сошли с ума. И им необходима психиатрическая помощь.

Он видел почерневшего от горя старого татарина, который каждое утро стоял возле плетня и всматривался в пустой конец пыльной дороги. Андрей узнал позднее, что сначала белые расстреляли трех его сыновей, а потом пришли красные и добили двух остальных. Выцветшая тюбетейка болталась на желтом черепе старика. Дед походил на чахлое деревце, ссохшееся под палящими лучами южного солнца.

Он видел здесь и горы разобранных рельсов, и неубранные баррикады из шпал, возле которых валялись чьи-то окровавленные шинели.

Андрею казалось, что, не смотря на все старания крымской весны, этот тошнотворный, чуть сладковатый запах смерти еще не ушел с ялтинских улиц.

Не мог его выветрить и соленый морской ветер. Море… Как он любил море…

В первый же день, на рассвете, он пришел к его пустынному берегу, недалеко от Ялтинского мола. Лучи солнца в легкой южной дымке уже вставали над горизонтом. Справа играла стайка дельфинов. Вода еще плохо прогрелась, но ему хотелось обжечься этим холодом, чтобы тело наконец начало хоть что-то чувствовать. Андрей разделся донага и поплыл по направлению к молу и за него. Когда он вдоволь наплавался, то вышел на берег и сел на сухое бревно. После купания его пробила крупная дрожь. Зубы прикусили посиневшую нижнюю губу. Он почувствовал на подбородке теплую струйку, трясущиеся пальцы не вытирали, а размазывали кровь по лицу. Он вдруг заплакал. Некрасиво и громко, выкрикивая невидимому Создателю все то, что накопилось на душе.

– За что? – кричал он. – Доколе? Отчего ты слеп, Господи? Почему допустил?! А?!

Крик подхватили чайки. Он словно бы выплакивал этому морю и этому небу всю свою боль.

Сколько он тогда просидел на берегу, он не помнил. Когда обсох, он умылся от крови, медленно оделся и пошел прочь. Возле берега, на лавке, он встретил какого-то мальчишку.

– Что, дяденька, вам тоже страшно?

Андрей плюхнулся рядом с рыжим пацаном.

– Отчего мне должно быть страшно?

– Ну, как же? Тятенька рассказывал, что с этого мола скидывали людей[6]. Не всех стреляли. Кого-то и живьем, с камнями на ногах. Вокруг него до сих пор находят мертвецов, стоящих в воде. Они огромные, все лица им рыбы изъели, а волосы у них дыбом стоят. Я боюсь там плавать. Любой мертвяк может рукой за ногу схватить и утащить на дно, – доверительно рассказывал мальчишка, улыбаясь беззубым ртом.

Андрея затошнило. Он встал со скамейки и, пошатываясь, поплелся прочь. Назад в свою комнату, комнату в одном из бывших графских домов, где новая власть пыталась организовать отдых для медицинских работников.

Надо было идти на завтрак. Полная черноглазая хохлушка с миловидным лицом заглянула к нему:

– Пан доктор, идите и сидайте исти. Каша готова. Ласкаво просимо.

Он кивнул и уставился в белый потолок, украшенный безвкусной лепниной.

Все его мысли были еще там, в Москве.

В ушах до сих пор слышались крики раненных. Когда он пытался заснуть, то перед лицом снова и снова появлялись груды ампутированных рук и ног. Биоматериал, подлежащий утилизации. Их просто не успевали сжигать. И часто они лежали сутками, прикрытые простыней, пока не приходил ворчливый и вечно пьяный дворник Тихон и не сгребал их на грязную тачку, которую он вез к топке. Отверстие топки напоминало Андрею вечно жадный рот немой беззубой старухи, которая уже не может жить без новых порций человеческих останков. Во дворе Шереметьевской больницы в то время воняло паленым мясом и костями. Именно с тех пор он возненавидел этот запах. Именно с тех пор он перестал есть мясо вообще.

Но об этом чуть позже.

Началось все с того, что во время десятой по счету операции, когда без сна и отдыха он оперировал больше суток, Андрей свалился в глубокий обморок, порезав скальпелем пациента. Операцию закончили без него. Но, самое страшное началось позднее. Тогда он проспал десять часов. И встал, казалось, совершенно бодрым. Но именно днем с ним вновь случился обморок, после того как он увидел, что в темном коридоре, где обычно лежали ампутированные конечности, произошло некоторое шевеление. В этот раз и кучка эта была не так велика – видно, Тихон успел вывезти большую часть останков. Однако, все, что в ней лежало, убитое гангреной или разрывными снарядами, вдруг ожило, зашевелилось и поползло прямо к Андрею. Андрей издал громкий и хриплый крик и вновь потерял сознание.

Позднее он осознал себя лежащим в пустой больничной палате, с решетками на стрельчатых окнах. И рядом с ним сидел седенький профессор, специализирующийся на нервных и психических расстройствах.

"Вот оно. Допрыгался", – обреченно подумал Кольцов.

– Ну-с, давайте знакомиться, – профессор положил на колени военный планшет и приспособил к нему новую карточку пациента. – Меня зовут Николаем Викторовичем. А вас как, любезный мой друг?

– Кольцов Андрей Николаевич меня зовут, – осипшим голосом отозвался он. – Доктор, я что, в психушке?

– Ну, что за названия и от коллеги? Ни в какой вы не психушке, как вы изволили выразиться. Вы находитесь в отдельной палате, в вашей же Шереметьевке. Главврач попросил выделить вам отдельную и пригласил меня. Просто для консультации. Расскажите мне все по-порядку, что с вами произошло? Может, вы что-то увидели?

Андрей довольно быстро сообразил, что если он расскажет профессору о том, что его глаза видели в коридоре, то ему вполне светит оказаться в реальной «дурке».

– Доктор, честно сказать, я просто тогда сильно устал.

– Я понимаю… Поймите и вы меня, голубчик, в ваших интересах сказать мне правду. Тогда я смогу назначить необходимое лечение. Не было ли у вас каких-то видений? Может, что-то показалось?

– Нет, доктор. Просто обморок, – настырно произнес Кольцов.

– Понимаете, вы в тот день сильно кричали. Поэтому у меня и есть основания предполагать нечто большее, чем просто обморок. Не ребячьтесь, Андрей Николаевич, дело-то серьезное. И вовремя начатое лечение…

– Николай Викторович, я уверяю вас, что ничего определенного я там не видел. Может, испугался темноты.

– Ну-с, хорошо. Не смею настаивать. Скажите, вы где учились?

– Я закончил медицинский факультет Императорского московского университета[7].

– Замечательно! Наверное, с пятого курса вас уже отправили на фронт?

– Да, в 1914 мне досрочно присвоили звание "зауряд военного врача"[8] и отправили на Западный фронт в составе 10-й армии. И лишь позднее, после 1918, я получил диплом врача.

– Вот как?! Западный фронт? – глаза доктора оживились. – Виленская операция?

– Да… – Андрей махнул рукой.

– А потрепали тогда наши немцев? – улыбнулся профессор.

– Да, но какой ценой? Доктор, вы же знаете… Эта война была позорной для России.

– Да-с… Ну, а далее?

– Далее я работал в передвижном госпитале уже на Дунайском направлении. Потом снова перевели в Москву.

– В 1917 вы в Москве были?

– Да. Потом меня уже мало командировали. Я больше работал в военном госпитале и тут, в Шереметьевской.

– Ну-с, голубчик. Одно могу сказать, что вы получили превосходную практику. А это дорогого стоит.

– Получил, – глаза Кольцова погрустнели.

– Ну, ничего, ничего. Лихолетье минет, и заживем мы с вами лучше прежнего, – сухенькая рука профессора легла на исхудавшую руку Андрея. – Вам сколько лет?

– Двадцать девять.

– Прекрасный возраст! Вы женаты?

– Нет.

– Отчего-с так?

– Не до того было.

– А надобно вам жениться.

– Да, нет особого желания, – буркнул Кольцов.

– Это почему?

– Да, чтобы не разочаровываться, доктор, окончательно в женском племени.

– О, ну, это вы напрасно, – рассмеялся доктор. – Я чувствую, что была какая-то амурная история. Я угадал?

Кольцов промолчал в ответ.

– Поправляйтесь, голубчик, – доктор привстал, чтобы покинуть палату.

– Доктор, а вы знаете писателя Чехова?

– А как же? Нашего коллегу? Один из моих любимых. И пьесы его в театре я тоже люблю смотреть. Мы с женой еще в 1901 смотрели пьесу "Три сестры" в Московском художественном. И "Вишневый сад" там же… Дай бог памяти, или в 1904 или в 1905…

– Да, слышал, но я не о пьесах, – Кольцов поморщился. – Я вообще теперь мало читаю, а стихи и вовсе ненавижу.

– Что так? – профессор улыбнулся.

– Все стихи придумали идиоты и слабаки, доктор. Я человек практический, хирург. И все романтические грезы и словесный бред я воспринимаю теперь как слабоумие.

– Вот как?

– Именно. Но вот Чехова иногда почитываю. У Достоевского тоже нравится один рассказ.

– Да-с? И какой? – уже откровенно посмеивался Николай Викторович.

– Я сейчас не о Достоевском. Я о рассказе Чехова. Есть у него один рассказ удивительный. "Душечка" называется.

– Да, знаю я такой и что-с?

– Так вот, доктор, если я когда-нибудь и женюсь, то жена моя должна характером походить на эту самую "душечку".

Доктор рассмеялся.

– Какие ваши годы? Вы непременно еще найдете собственную "душечку".

* * *

Через полчаса профессор Николай Викторович Бортовский, специалист по психиатрии, вошел в кабинет главврача Шереметьевской больницы.

– Ничего страшного я не нахожу у вашего молодого гения. Скорее, общее переутомление. Ему бы отдохнуть с месяцок где-нибудь на водах или на море. Похоже, там дела амурные еще вмешались. Вы бы дали доктору время, глядишь бы, он женился. А там и остепенился бы.

– Какое отдохнуть? Да, если я отпущу его сейчас, меня же к стенке поставят.

– А так вы рискуете потерять лучшего хирурга.

Главврач, тучный пожилой мужчина, сидел, наклонив голову, и курил самокрутку.

– Слушайте профессор, мне дали разнарядку – выслать одного или пару докторов в Крым. Там ликвидированы старые кадры. Поспешили сильно. Много медперсонала расстреляли в Ялте и в Феодосии, – тихо шепнул главврач. – Сестричек милосердия-то за что? Девушек невинных…

Бортовский только нахмурился и махнул рукой.

– А теперь стонут – подавай им врачей из столиц. О чем, черти, вы раньше думали, когда врачей и медсестер-то к стенке? Чем наш брат-то им насолил? Велено прикомандировать хорошего хирурга, – он ткнул в какое-то государственное письмо. – В Феодосию, например, к июлю. И что я им сделаю? – он развел руками. – А я вот, что сделаю. Я дам Кольцову небольшой отпуск на месяц, а потом пускай и приступает. До осени там поработает и назад. Он мне самому здесь нужен позарез горла. Он оперирует, как бог.

– А вот это правильно. И комар носу не подточит, и Кольцов ваш оклемается. Славный парень, я вам скажу.

* * *

Будучи молодым, подающим большие надежды врачом, в конце мая 1917, он гостил на даче у друга Белозерова Владимира, в Кашире. С ними отдыхали еще трое его товарищей. Днем все купались и загорали на песчаной косе левого берега Оки. Мать Белозерова, хлебосольная и гостеприимная женщина, угощала гостей сладкими пирогами и творожными ватрушками, в то время как молодые врачи вели бесконечные споры и говорили о войне и политике. Большая часть вопросов касалась и медицины. Бывало, устав от серьезных тем, под сенью цветущих яблонь, друзья почитывали стихи Бальмонта, Блока и Брюсова. Вечерами ходили в местный клуб – бывшее здание сельской управы. На широком подоконнике распахнутого стрельчатого окна, одного из огромных залов бывшей управы, играл старенький граммофон, со скрежетом выдавая звуки аргентинского танго. А местная молодежь, подобно мотылькам, летящим к огню, собиралась вечерами на эти стихийные вечеринки и танцевала на небольшой мощеной площадке около управы. Электрические фонари щедро освещали качающиеся в танце пары. К граммофону прилагались только три уцелевшие пластинки. Две с танго и одна с вальсом. И все три были заезжены до шипения. На подоконнике восседал местный веснушчатый паренек, лет пятнадцати, и с деловым видом ставил новую пластику, как только заканчивалась предыдущая.

И, как водится, парни знакомились с местными барышнями. Да, господа, в воздухе пахло порохом и войной, эшелоны с раненными продолжали пребывать в московские и питерские госпиталя, в небе уже отчетливо раскачивался тревожный колокол революции, а здесь, в маленьком и уютном местечке, на берегу Оки, свершалось извечное таинство – люди влюблялись и строили планы на будущее. О, как иллюзорны и трагичны оказались многие из них. Но молодость об этом не знала.

Майская Кашира пахла дегтем и теплой пылью, и была мила яблоневым и вишневым обилием садов. Перезвон ее белых церквей плыл над этой сонной патриархальной землей.

Именно здесь он впервые и повстречал ЕЁ.

Помимо местных девушек, были здесь и барышни приезжие. Они проходили педагогическую практику в местной гимназии. И вот с такой, юной "педагогиней" и свела плутовка-судьба нашего героя.

Он встретил ее не на танцах, нет. На танцах было много других, довольно миловидных девушек, которых Кольцов покорил своими манерами и умением красиво двигаться в танго и в вальсе. Девушки откровенно засматривались на симпатичного молодого врача.

Наш герой имел одну, довольно странную на взгляд среднего обывателя и совсем уж неприличную для многих местных старожилов, привычку. Он любил вставать еще до рассвета и уходить в лес или на берег реки. Там он раздевался донага, садился на пенек и с наслаждением играл на флейте Пана. В его коллекции была одна довольно уникальная флейта, которую ему привезли с Соломоновых островов. Он особенно любил эту флейту. Ее сделал неведомый искусный мастер, и инструменту этому было по меньшей мере лет сто. Она пела таким нежным голосом, что у Кольцова всякий раз наворачивались слезы. Когда он извлекал на ней упоительной красоты звуки, то к нему слетались все лесные птахи. И он сам, словно древнегреческий Пан, красивый и обнаженный, как в первый день творения, с взъерошенной русой шевелюрой, синеглазый и немного сумасшедший, сливался с утренней природой. Ему казалось, что он понимает, о чем поют птицы, о чем шепчутся деревья и шумит трава.

Он мог бы играть и в одежде, но в этом не было столько прелести и наслаждения, нежели тогда, когда каждая клетка его здорового и сильного тела была обнажена, и сам он растворялся в этой пронзительной утренней свежести – в ее текучей и пахучей, смоляной и ветряной, песчаной и родниковой, росистой и травяной, вечно живой божественной материи.

Страшная лапа войны на время отпустила его из крепких объятий смерти, и здесь, в старой Кашире, на берегу реки он чувствовал себя в полном единении и гармонии с природой.

"Насколько глупы люди, – думал он. – Их алчность и глупость не имеют границ. С самой древности они заняты лишь тем, что придумывают все новые типы оружия для собственного убийства. Целые полчища тупых самоубийц".

Он закрывал в упоении глаза и парил вместе с мелодией в струях невидимого эфира. В этот раз он сидел возле реки, на высохшем от времени, серебристом и гладком бревне, поваленной старой ветлы. Вокруг него дышала свежестью влажная от росы осока, и тихо шептались тугие и острые стебли камышей. Он расслабился и отключился от всего мира, уносясь душой то в мелодию, то в звуки утренней реки, которая еще не проснулась и тихо несла свои воды вниз по течению. Реке хотелось лишь нежно облизать босые ноги Андрея. Песчаный берег темнел от тонкой речной волны.

И вдруг позади себя он явственно услышал треск сучьев и чьи-то легкие шаги. Он смахнул с головы остатки дремы и увел флейту от губ. Позади него стояла довольно симпатичная и юная барышня в светлом платье, в синий мелкий цветок. Она удивленно таращилась на обнаженного Кольцова. Но он и не подумал прикрыться брюками или полотенцем. Он лишь чуть свел вместе ноги и спокойно посмотрел на девушку. От неожиданности она густо покраснела, отскочила назад и быстрыми шагами поспешила прочь от песчаной косы. Он так и не понял, что она делала возле берега реки в столь ранний час.

Второй раз он увидел ее на танцах. И быстро выяснил, что зовут ее Ирмой. Что она вместе со своими подругами проходила педагогическую практику в местной гимназии. И что именно ее хвалил более других за успехи директор. И даже предлагал остаться в Кашире и служить в должности старшего преподавателя. Ирма раздумывала над выгодным предложением, сдержанно принимая осторожные ухаживания ушлого директора.

Но все это были мелочи, по сравнению с тем, что случилось с нашим героем. Однажды, после маятной бессонной ночи, когда воздух его комнаты загустел в таинственном свечении настолько, что прямо перед ним образовалось нежно розовое облако – ровно такое, какое бывает от цветущей яблони или вишни, он совершенно отчетливо понял, что влюблен в Ирму до беспамятства. Что это было за облако, и кто его ему явил, он не понимал долгие годы. Видение это вызвало в нем почти божественный по силе экстаз, но вместе с облаком в сердце вошел огромный огненный шар, имя которому было – ЛЮБОВЬ.

А потом пошли долгие ухаживания, пылкие признания, приглашения на прогулки и письма. О, сколько любовных писем он написал ей в эти дни. Ирма же смотрела на молодого врача немного свысока или же с легким оттенком любопытства. Нет, она не принимала его любви. А лишь изредка снисходила до мук несчастного.

Андрей страдал без меры. Вскоре закончился его отпуск. В Москве его ждала работа. С фронтов пребывали все новые раненные, московский воздух отчетливо пах тревогой и надвигающимся бунтом. Наступал октябрь 1917…

Но ни работа, ни революция не могли отвлечь его от той, которая была теперь ему дороже всех на свете. С ее именем он вставал и работал словно заведенный, не чувствуя усталости. С ее именем он ложился спать, когда едва добирался до постели. Все ночи она снилась ему. Разворот ее милой головки с подвитыми локонами, блеск глаз, торопливая речь, когда немного вытягивалась книзу ее верхняя губа – все это казалось ему настолько прекрасным, что ныло сердце. Ему неважно было то, о чем она говорит. И говорит ли вообще. Он не вникал, умна ли она или глупа. Он просто боготворил ее. В больном, тифозном городе он умудрялся отыскивать владельцев цветочных лавок, не успевших сбежать за границу, и покупал или выменивал на хлеб букеты желтых роз, из чудом уцелевших розариев. Ирма любила только желтые розы. Сам или с посыльными он передавал ей эти букеты. А после дрожал в тщетной надежде, что ее нежная ручка черкнет ему хоть пару ласковых строк в ответ. Однажды она таки написала: "Голубчик, вы бы вместо роз, лучше бы денег прислали…"

"Да, конечно, я болван. Влюбленный романтик", – ругал он себя последними словами и продолжал работать еще больше.

Он безумно любил эту женщину и готов был кинуть к ее ногам весь мир и собственную жизнь. Он знал, что рано или поздно минут все дни лихолетья, и он сможет жениться на ней. Он уже мечтал о том, каким хорошим и верным мужем станет для нее. Он мечтал и о детях, о тихом семейном счастье.

К счастью для него, даже Октябрьскую революцию он встретил не столь болезненно и внимательно, как многие его товарищи. Его пытливые синие глаза видели все и одновременно не видели ничего вокруг. Весь революционный хаос показался ему задним планом на старой киноленте, некой декорацией к основному сюжету. А главный сюжет состоял в ином – многажды он проигрывал его перед собой – и всюду в нем присутствовала его возлюбленная Ирма. О, сколько раз он представлял себе их близость. Он желал ее и боялся. Эта девушка стала для него почти богиней. А разве богини должны снисходить до каких-то плотских утех с простым смертным? Нет, она прекрасна так, что ей надобно целовать руки и дарить цветы. Море цветов.

Зимой 1918, в начале января, он набрался решимости и навестил ее родителей. Он сделал ей официальное предложение. Родителям понравилась искренность молодого врача. Они приняли его в своем доме довольно радушно. Вопрос о помолвке решили отложить до более благоприятного времени. Отец Ирмы, мелкий торговец, находился в смятении. Он не знал, бежать ли ему со всеми за границу или подстраиваться под новую власть.

– А вы, Андрей Николаевич, не собираетесь покинуть Россию? – аккуратно спрашивал его отец Ирмы.

– Если я когда-нибудь и уеду отсюда, то только на какой-нибудь теплый остров. Там и поселюсь вместе с Ирмой, – отшучивался Андрей. – А пока я здесь, в России. Ей нужны хорошие хирурги.

– Ну, что за легкомыслие в наше-то время! Какие теплые острова? Что за дичь? – сетовала ее мать, полная дама в летах. – Раз вы не намерены уезжать в Париж, вам надо бы подумать о более выгодной карьере и при новой власти. Будут же у них министерства по медицине. Вам, с вашей практикой, недурственно было бы получить портфель чиновника от медицины.

– Ну, что вы! – удивленно фыркал и посмеивался счастливый Кольцов. – Я практикующий хирург, и все крапивное, чиновничье семя мне противно до глубины души. Я привык спасать людей. И мой пост – это быть рядом с операционным столом.

Мать Ирмы пожимала плечами. Но Андрей, казалось, ничего не замечал. Рядом с ним сияли ее глаза. Глаза ненаглядной Ирмы. Она часто жеманилась, говорила невпопад. Глупо шутила. А когда он пытался ухватить ее за руку и увести в соседнюю комнату для короткого поцелуя, она отбивалась и делала страшные глаза – мол, ей стыдно перед родителями.

"Я понимаю", – тут же, безропотно, соглашался он и пылко целовал ее нежные ручки.

– Богиня! – исступленно шептал он. – Люблю, люблю безумно.

Она в ответ лишь хихикала, мило подергивая верхней губой.

Закончилось все это разом. В марте 1918 к нему прямо в госпиталь приехал Белозеров Владимир и сказал, что их общая знакомая, девица Ирма К. выходит замуж за военного комиссара при главнокомандующем армиями одного из фронтов. И что комиссар этот имеет большие связи в большевистской верхушке, и ему при новой власти светит высокая партийная карьера. Кольцов слушал товарища и не верил своим ушам.

– Володя, что ты такое говоришь? Ты, верно, что-то напутал? – глупо улыбаясь, возражал Андрей. – Этого не может быть. У нас скоро помолвка. Я был у них в январе. Родители нас почти благословили. Вот только дождемся, как закончится вся эта кутерьма.

– Андрей, то, что ты называешь кутерьмой, называется иначе. Это – революция. И закончится все это не скоро. Если вообще закончится. Но это еще не все, – Илья с тоской посмотрел в синие глаза товарища. – Крепись друг… Ирма уже с месяц как переехала в дом комиссара, что на Арбате. Говорят, что скоро их распишут.

– Этого не может быть, – шептал Кольцов, продолжая нелепо улыбаться. – Я ведь люблю ее.

– Андрей, откуда в наше время и столько романтизма? Я видел декрет об «обобществлении жен». Именно так и надо подходить теперь к интимным отношениям. Встретились, переспали и разбежались.

– Что за бред? Какое еще «обобществление жен»?

– А такое. Новая власть так распорядилась. Все бабы теперь по новому декрету большевиков – общие. Выбирай любую и веди в койку.[9]

Андрей аж задохнулся от омерзения.

– И, кстати сказать, твоя "богиня" еще до комиссара путалась с несколькими. Спала за деньги и подарки. И в нашей Кашире, с тем же толстым директором гимназии. И им не побрезговала. Он хлопотал о ее карьере и давал ей деньги.

– Нет, ты что-то путаешь, – шептал он, мотая головой.

– Ну, коли не веришь мне, сходи к дому комиссара и проверь.

И он сходил. Караулить ему пришлось, к счастью, недолго. Он увидел ее издалека. Она ехала в роскошном «Руссо-Балте» с открытым верхом, с черным кожаным сиденьем и блестящими колесами. А рядом с ней восседал высокий и широкоплечий красавец-комиссар в кожаной тужурке, с маузером в кобуре. Она увидела Кольцова возле грязной от весенней распутицы обочины и насмешливо, самодовольно посмотрела на него сверху вниз. Ее русые завитые кудельки, торчали из-под модной шляпки и развевались на мартовском ветру. Она нарочито громко смеялась и жалась всем телом к суровому комиссару.

Андрей озяб… Даже новенькая солдатская шинель, которую ему выдало руководство госпиталя, не могла согреть его сердце. Ему казалось, что он стынет не от холодного мартовского ветра, а от всесокрушающего и такого нелепого горя, охватившего всё его естество.

А после он брел по пустому Арбату. Ветер гонял по мостовой обрывки революционных газет и грязные листовки. Он заболел. Несколько дней не спадал сильный жар. Когда он выздоровел и пришел на работу, его коллегам показалось, что выражение его лица сильно изменилось.

Он почернел и словно бы обуглился от горя… Первые дни он мучительно страдал, извлекая из памяти любимый его сердцу образ. Он много раз зарекался, не вспоминать ее более. Но это плохо получалось. Поздними вечерами, после службы, он плелся на Арбат и часами стоял возле ее нового дома, силясь увидеть знакомый силуэт в горящем от желтого абажура окне второго этажа. На что он надеялся? Но, как только он видел ее, его сердце начинало биться сильнее. Руки тряслись, и слезы, предательские слезы, катились по осунувшимся щекам.

В своей комнатке медицинского общежития теперь он отчего-то мучительно мерз. Не согревала его даже буржуйка. У него пропал аппетит. Он совсем не мог есть мясного. В голодном городе он пытался найти каких-то овощей и крупы. Но даже хлеб теперь считался роскошью. Он сильно осунулся и похудел. Ему казалось, что вместе с войной и революцией он возненавидел весь этот грязный холодный город, а заодно и всю страну.

– Забудь ее! – советовал Белозеров. – Андрей, посмотри, как ты исхудал. Так и чахотку можно подхватить. Ты хоть паек-то ешь. Смотри, тебе вон круг краковской дали, масла, хлеба, картошки.

– Забирай колбасу, Володя.

– Ты что? Сбрендил?

– Не могу я ее есть почему-то. Мне всюду мертвечина мерещится. И колбаса эта из трупов.

– Андрей, не сходи с ума. В городе голод. А ты привередничаешь.

– Вот и забирай ее себе. И консервы тоже.

Белозеров только пожимал плечами.

– Ты знаешь, как только все уляжется, я, наверное, уеду отсюда.

– Куда это? В Париж? Вслед за буржуями?

– Нет, я не хочу видеть «наших бывших». Ни нынешних, ни бывших. Мне надоели те и те. Нация напыщенных и глупых индюков и куриц. Когда я смотрю на все эти лица, то вижу отчего-то одни куриные клювы и гребешки на головах.

– Ты, брат, просто устал… Все пройдет.

– Не знаю, не думаю, что это пройдет. Это уже внутри меня. Веришь, я даже музыку слышать перестал. Если уеду, то на какой-нибудь теплый остров, где совсем нет зимы, и море теплое круглый год. Я мечтаю жить вдали от цивилизации. Ходить по берегу нагим и ничего не делать. Мне осточертели эти воющие раненные, скрежет пилы, хруст костей. Я устал и от тупых революционных речей их вожаков. От их глупости и жадности. Я хочу туда, где нет никаких пушек и оружия вообще. Я хочу туда, где нет свиных рыл и куриных клювов.

– Хорошо, хорошо. Ты еще молод. Кто знает, может, и исполнится твоя мечта. А пока, Андрей, не говори ты вслух никому об этом. Не ровен час – к стенке поставят. Я видел, как вчера морфиниста одного грохнули за то, что он в бреду спел "Боже, царя храни".

– Морфиниста, говоришь? Его не жалко. Он все одно – обречен, – равнодушно отвечал Андрей.

– Это бы как бог решил, а жизнь забирать за такую малость – разве это справедливо?

– О какой справедливости, брат, ты говоришь? – Андрей зло расхохотался, обнажив ровный ряд зубов. – Моя "справедливость" стала комиссарской подстилкой. Под-стил-кой, – повторил он медленно и по слогам. – Ты знаешь, Володька, когда-то один умный человек на фронте сказал мне одну удивительную фразу: «Не подставляйся!» И только сейчас я понял до конца, о чем он. Понимаешь Володька, я САМ, сам подставился, как дурак.

– Андрей, – попытался мягко возразить Белозеров. – Ты просто тогда ослеп от любви, и не видел очевидного. Она совсем не та женщина, которая тебе была нужна.

– А какая та? Они все, их бабское племя, продажны от самой Евы. Правы те, кто придумали тот декрет. Ни на что иное они не годятся.

– Андрей, вот правильно. Возненавидь и не ходи ты более к ее дому.

Но Андрей продолжал-таки ходить. И однажды он застал ее одну, спешащую к дому по мощеной Арбатской мостовой. Ирма шла в новеньких туфельках на каблучке, в новом голубом плаще и милой шляпке, и была овеяна, как ему казалось, какой-то неземной красотой. Он сам не заметил, как стал смотреть на нее с прежним восхищением. Ему хотелось подойти и обнять ее, прижать к себе. Он сделал шаг в ее сторону. Она увидела его и испуганно остановилась, озираясь по сторонам.

– Ирма, не бойся. Я хочу лишь поговорить с тобой, – в его глазах стояла мольба.

– Андрей Николаевич, нам не о чем с вами разговаривать, – отчеканила она и посмотрела на него холодно и немного свысока.

Ему казалось, что вместо сожаления, на которое он так глупо рассчитывал все это время, в ее взгляде появилось презрение, насмешка и легкий оттенок страха. Она бегло оглядела его поношенный костюм, немодные разбитые ботинки, кепку, свалившуюся со стриженой головы. В ее глазах мелькнула жалость. Жалость, близкая к брезгливости.

– Ирма, постой. Я не знаю, как мне дальше жить, – тихо пожаловался он. – Любовь оказалась такой жестокой штукой. Мы ведь хотели пожениться. Одумайся, вернись ко мне. И я прощу тебе этого комиссара. Только вернись.

– Что? – расхохоталась она. – Ты в своем уме? Променять свою нынешнюю жизнь на жизнь жены нищего врача?

– Но ведь я тебя люблю больше жизни…

– Андрей Николаевич, давайте не будем с вами ворошить прошлое. Что было, то прошло. Будьте мужчиной, наконец.

А далее случилось то, чего он совсем от себя не ожидал. Он стал выговаривать ей какие-то слова. Он говорил много, больно, остро. Пока она спешила к своему дому, он успел ей многое сказать. Если бы позднее его кто-то спросил о содержании того разговора, он верно бы не вспомнил ни единого слова. Он помнил лишь последнюю фразу: "Разве можно тебя назвать живой? Разве ты женщина? Разве в тебе есть сердце? Я прокляну и забуду тебя навсегда…"

* * *

Прошло время, и он возненавидел. Да, он возненавидел женщину, любовь к которой так долго и сильно боготворил. Ту, чей образ ворвался в его сердце без спроса, розовым яблоневым облаком. Вместе с девицей Ирмой Б. он возненавидел, казалось, весь женский род.

Нет, он не жил монахом. Наоборот, он все чаще менял любовниц. Но его отношение к женщинам стало каким-то пустым. Захватывая тело, оно никогда не захватывало его душу.

К слову сказать, как он узнал позднее, комиссар не женился на Ирме, а оставил при себе лишь как любовницу. Но Андрею это было уже безразлично.

В 1931 году он встретил ее случайно, снова на Арбате, в Торгсине. Он покупал там персики и апельсины беременной Светлане. Когда он шел мимо колбасного отдела, ему показалось, что он увидел знакомый профиль. О, да! Перед ним стояла Ирма собственной персоной. Она сильно изменилась за эти годы. Вся раздалась в кости, расширилась и словно бы заматерела. Ее нельзя было назвать слишком полной. Да и сам Кольцов не чурался женщин приятной полноты. Но нет, Ирма изменилась до неузнаваемости. Изменилось выражение ее лица. Глаза стали меньше, а верхняя губа казалась теперь больше, отяжелел овал лица. Из ее облика пропало все прежнее обаяние. Одета она была все также дорого и со вкусом. Она что-то говорила продавцу из колбасного отдела. Продавец с охотой и подобострастием показывал Ирме окорок. Та, двигая брезгливо носом, нюхала прозрачные, розоватые кусочки, лежащие на вощеной импортной бумаге. Ирма мотала головой и указывала полным красноватым пальцем, унизанным перстнями, на те куски, которые ей казались более привлекательными.

– Взвесьте мне еще фунт языковой, фунт краковской, фунт глазированной, фунт харьковской, да, окорока того, из бочки, и пастромы, – скороговоркой, небрежно, говорила она.

Он вспомнил, что Белозоров ему рассказывал о том, что Ирма Б. теперь работала директрисой одной из школ. Связь с комиссаром принесла-таки свою avantage.

Она не увидела его. Зато он увидел ее всю, целиком – от крашеной макушки пергидрольных волос, до ног, обутых в туфли с пряжками. И старая, ржавая игла, имя которой было "Ирма", выскользнула навсегда из его сердца.

Но все это было позднее.

* * *

А сейчас он лежал в комнате ялтинского санатория для медицинских работников и слышал, как все постояльцы, следуя указаниям бойкой поварихи, пошли на обед. Обед проходил в большом зале усадьбы. Меж нелепых колонн с золочеными ангелочками, атлантами и нимфами, глянцем стенных панелей и розовым плюшем портьер, располагался длинный обеденный стол. Андрей с большим интересом оглядел обстановку этого странного зала. Странным было скорее то, что ее антураж сохранился почти в первозданном виде и не подвергся варварскому разграблению. Может, это поместье охраняли для какого-нибудь комиссара, зло подумал Андрей. Ясно было одно – бывший владелец усадьбы был некогда эстетствующим местечковым гурманом, и до неприличия почитал стиль и роскошь рококо.

Через зал тянулся узкий стол, небрежно сколоченный из досок и покрытый длиной застиранной скатертью. За столом сидели человек тридцать отдыхающих. Все они молча ели, разлитый по тарелкам борщ. Андрей тоже сел на свободный стул и стал есть вместе со всеми. Борщ на удивление оказался вкусным. Справа от него расположился пожилой мужчина без ноги, на костылях. Он сухо кивнул Кольцову и представился:

– Меня зовут Иваном Арнольдовичем. Я хирург. Получил осколочное ранение, вот друг и ампутировал, – развел он руками. – Теперь здесь, как инвалид, уже почитай второй месяц. Как за операционный стол встану? Нога-сука так и болит. Сколько раз сам ампутировал, а не знал, что потом так все подло.

У Андрея пропал аппетит. Напротив него сидел молодой худощавый врач. У него были какие-то проблемы с почками. Рядом был пожилой терапевт с желтухой.

Андрей вдруг усовестился собственной хандры.

"Ну, ничего, искупаюсь в море, отосплюсь и поеду в Феодосию раньше. Нечего тут среди инвалидов обретаться. Руки, ноги – целы. Чего бога гневить?" – думал он.

– Все перше зьили? – раздался ласковый голос поварихи. – Давайте пани свои тарилки, я вам друге положу. Сьегодни в нас картопля та котлетки.

Андрей, почувствовал, как сзади к нему прильнуло теплое тело мягкой хохлушечки.

– Давайте свою тарилку. Котлетки добри.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Главный герой, мастер спорта России, мастер исторического фехтования, коллекционер холодного оружия ...
Джордж Пембрук, герцог Эшбери, вернулся с полей сражений покрытый шрамами и совершенно уверенный: эт...
– Женись на мне.Это не просьба. Это ультиматум. Владу Громову придётся с ним согласиться. Иначе вся ...
Дикий и необузданный мир, тысячелетиями скрываемый от людей, по стечению обстоятельств раскроет свои...
Телега истории нашего мира предпочитает двигаться по пологой спирали, и, завершая виток, ты очень бл...
Симбиоз с инопланетной расой открывает массу возможностей, но, к сожалению, не делает человека бессм...