Архипелаг ГУЛАГ Солженицын Александр
Но – в чём их теперь обвинить? «Этот период не является в такой мере обследованным судебным следствием», – сетует наш прокурор.
Впрочем, одно-то обвинение было верное: в том же феврале 1919 эсеры вынесли резолюцию (но не проводили в жизнь – однако по новому Уголовному кодексу это всё равно): тайно агитировать в Красной армии, чтобы красноармейцы отказывались участвовать в карательных экспедициях против крестьян.
Это было низкое коварное предательство революции! – отговаривать от карательных экспедиций.
Ещё можно было обвинить их во всём том, что говорила, писала и делала (больше говорила и писала) так называемая «Заграничная делегация ЦК» эсеров – те главные эсеры, которые унесли ноги в Европу.
Но этого всего было маловато. И вот что было удумано: «многие из сидящих здесь подсудимых не подлежали бы обвинению в данном процессе, если бы не обвинения их в организации террористических актов»!.. Когда, мол, издавалась амнистия 1919 года, «никому из деятелей советской юстиции не приходило в голову», что эсеры организовали ещё и террор против деятелей советского государства! (Ну кому, в самом деле, в голову могло прийти, чтобы: эсеры – и вдруг террор? Да приди в голову – пришлось бы заодно и амнистировать. Это просто счастье, что тогда – в голову не приходило. Лишь когда понадобилось – теперь пришло.) А это обвинение не амнистировано (ведь амнистирована только борьба) – и вот Крыленко предъявляет его!
Прежде всего: что сказали вожди эсеров (а чего эти говоруны не высказали за жизнь!..) ещё в первые дни после октябрьского переворота? Нынешний лидер подсудимых, да и лидер партии, Абрам Гоц сказал тогда: «Если Смольные самодержцы посягнут и на Учредительное Собрание… партия с-р вспомнит о своей старой испытанной тактике».
От неукротимых эсеров – естественно этого и ждать. И правда, трудно поверить, чтоб они отказались от террора.
«В этой области исследования», – жалуется Крыленко, – из-за конспирации «свидетельских показаний… будет мало… Этим до чрезвычайности затруднена моя задача… В этой области приходится в некоторых моментах бродить в потёмках» (с. 236, – а язычок-то!).
Задача Крыленки тем затруднена, что террор против Советской власти трижды обсуждался на ЦК эсеров в 1918 и был трижды отвергнут (несмотря и на разгон Учредительного). И теперь, спустя годы, надо доказать, что эсеры всё же вели террор.
Тогда они постановили: не раньше чем большевики перейдут к казням социалистов. А в 1920: если большевики посягнут на жизнь заложников-эсеров, то партия возьмётся за оружие. (А других заложников пусть хоть и добивают…)
Так вот: почему с оговорками? Почему не абсолютно отказались? «Почему не было высказываний абсолютно отрицательного характера?»
Что партия в общем не проводила террора, это ясно даже из обвинительной речи Крыленки. Но натягиваются такие факты: в голове одного подсудимого был проект взорвать паровоз совнаркомовского поезда при переезде в Мос кву – значит, ЦК виноват в терроре. А исполнительница Иванова с одной пироксилиновой шашкой дежурила одну ночь близ станции – значит, покушение на поезд Троцкого и, значит, ЦК виноват в терроре. Или: член ЦК Донской предупредил Ф. Каплан, что она будет исключена из партии, если выстрелит в Ленина. Так – мало! Почему не – категорически запретили? (Или: почему не донесли на неё в ЧК?) Всё же Каплан прилипает: была эсеркой.
Только то и нащипал Крыленко с мёртвого петуха, что эсеры не приняли мер по прекращению индивидуальных террористических актов своих безработных томящихся боевиков. (Да и те боевики мало что сделали. Семёнов направил руку Сергеева, убившего Володарского, – но ЦК остался чистеньким в стороне, даже публично отрёкся. Да потом этот же Семёнов и его подруга Коноплёва с подозрительной готовностью обогатили своими добровольными показаниями и ГПУ, и теперь Трибунал, и этих-то самых страшных боевиков держат на советском суде безконвойно, между заседаниями они ходят спать домой.)
Об одном свидетеле Крыленко разъясняет так: «если бы человек хотел вообще выдумать, то вряд ли этот человек выдумал бы так, чтобы случайно попасть как раз в точку» (с. 251). (Очень сильно! Это можно сказать обо всяком подделанном показании.) О Коноплёвой наоборот: достоверность её показания именно в том, что она не всё показывает то, что необходимо обвинению. (Но достаточно для расстрела подсудимых.) «Если мы поставим вопрос, что Коноплёва выдумывает всё это… то ясно: выдумывать так выдумывать» (он знает!) – а она, вишь, не до конца. А есть и так: «Могла ли произойти эта встреча? Такая возможность не исключена». Не исключена? – значит, была! Катай-валяй!
Потом – «подрывная группа». Долго о ней толкуют, вдруг: «распущена за бездеятельностью». Так что и уши забиваете? Было несколько денежных экспроприаций из советских учреждений (оборачиваться-то не на что эсерам, квартиры снимать, из города в город ездить). Но раньше это были изящные благородные эксы, как выражались все революционеры. А теперь, перед советским судом? – «грабёж и укрывательство краденого».
В материалах процесса освещается мутным жёлтым немигающим фонарём закона неуверенная, заколебленная, запетлившаяся послереволюционная история этой пафосно-говорливой, а по сути, растерявшейся, безпомощной и даже бездеятельной партии, не устоявшей против большевиков. И каждое её решение или нерешение, и каждое её метание, порыв или отступление – теперь обращаются и вменяются ей только в вину, в вину, в вину.
И если в сентябре 1921, за 10 месяцев до процесса, уже сидя в Бутырках, арестованный ЦК писал на волю ново избранному ЦК, что не на всякое свержение большевицкой диктатуры он согласен, а только – через сплочение трудящихся масс и агитационную работу (то есть, и сидя в тюрьме, не согласен он освободиться ни террором, ни заговором, ни вооружённым восстанием!), так и это выворачивается им в первейшую вину: ага, значит, на свержение согласны!
Ну а если всё-таки в свержении не виновны, в терроре почти не виновны, экспроприации почти нет, за всё остальное давно прощены? Наш любимый прокурор вытягивает заветный запасец: «В крайнем случае недонесение есть состав преступления, который по отношению ко всем без исключения подсудимым имеет место и должен считаться установленным» (с. 305).
Партия эсеров уже в том виновна, что не донесла на себя! Вот это без промаха! Это – открытие юридической мысли в новом Кодексе, это – мощёная дорога, по которой покатят и покатят в Сибирь благодарных потомков.
Да и просто, в сердцах выпаливает Крыленко: «ожесточённые вечные противники» – вот кто такие подсудимые! А тогда и без процесса ясно, что с ними надо делать.
Кодекс так ещё нов, что даже главные контрреволюционные статьи Крыленко не успел запомнить по номерам – но как он сечёт этими номерами! как глубокомысленно приводит и истолковывает их! – будто десятилетиями только на тех статьях и качается нож гильотины. И вот что особенно ново и важно: различения методов и средств, которое проводил старый царский кодекс, у нас нет! Ни на квалификацию обвинения, ни на карательную санкцию они не влияют! Для нас намерение или действие – всё равно! Вот была вынесена резолюция – за неё и судим. А там «проводилась она или не проводилась – это никакого существенного значения не имеет» (с. 185). Жене ли в постели шептал, что хорошо бы свергнуть советскую власть, или агитировал на выборах, или бомбы бросал – всё едино! Наказание – одинаково!!!
Как у провидчивого художника из нескольких резких угольных черт вдруг восстаёт желанный портрет – так и нам всё больше выступает в набросках 1922 года – вся панорама 37-го, 45-го, 49-го.
Это – первый опыт процесса, публичного даже на виду у Европы, и первый опыт «негодования масс». И негодование масс особенно удалось.
А вот как дело было. Два социалистических Интернационала – 2-й и 2-й (Венское Объединение) если не восторженно, то вполне спокойно наблюдали четыре года, как большевики во славу социализма режут, жгут, топят, стреляют и давят свою страну, это всё понималось как грандиозный социальный эксперимент. Но весной 1922 объявила Москва, что 47 эсеров предаются суду Верховного Трибунала – и ведущие социалисты Европы забезпокоились и встревожились.
В начале апреля 1922 в Берлине собралось – для установления «единого фронта» против буржуазии – совещание трёх Интернационалов (от Коминтерна – Бухарин, Радек), и социалисты потребовали от большевиков отказаться от этого суда. «Единый фронт» очень был нужен в интересах мировой революции, и коминтерновская делегация самовольно дала обязательство: что процесс будет гласный; что представители всех интернационалов могут присутствовать, вести стенографические отчёты; что будут допущены защитники, желаемые подсудимыми; и, самое главное, опережая компетентность суда (для коммунистов дело плёвое, но социалисты тоже согласились): на этом процессе не будет вынесено смертных приговоров.
Ведущие социалисты радовались: они просто решили ехать сами защитниками подсудимых. А Ленин (он доживал свои последние недели перед первым параличом, но не знал того) сурово отозвался в «Правде»: «Мы заплатили слишком много». Как же можно было обещать, что не будет смертных приговоров, и разрешить допуск социал-предателей на наш суд? По последующему мы увидим, что и Троцкий с ним был вполне согласен, да и Бухарин вскоре раскаялся. Газета германских коммунистов «Роте Фане» отозвалась, что большевики были бы идиотами, если бы сочли необходимым выполнять принятые обязательства: дело в том, что «единый фронт» в Германии провалился, так что зря и обещания все были даны. Но коммунисты уже тогда начали понимать безграничную силу своих исторических приёмов. Ближе к процессу, в мае, «Правда» написала: «Мы в точности выполним обязательство. Но вне судебного процесса эти господа должны быть поставлены в такие условия, которые обезпечили бы нашу страну от поджигательской тактики этих негодяев». И под такой аккомпанемент в конце мая знаменитые социалисты Вандервельде, Розенфельд и Теодор Либкнехт (брат убитого Карла) выехали в Москву.
Уже начиная от пограничной станции и на всех остановках вагон социалистов штурмовали гневные демонстрации трудящихся, требуя отчёта в их контрреволюционных намерениях, от Вандервельде же – почему он подписал грабительский Версальский договор? А то – вышибали в вагоне стёкла и обещали самим морду набить. Но наиболее пышно их встретили на Виндавском вокзале в Москве: площадь была заполнена демонстрациями со знаменами, оркестрами, пением. На огромных плакатах: «Господин королевский министр Вандервельде! Когда вы предстанете перед судом Революционного Трибунала?» «Каин, Каин, где брат твой Карл?» При выходе иностранцев – кричали, свистели, мяукали, угрожали, а хор пел:
- Едет, едет Вандервельде,
- Едет к нам всемирный хам.
- Конечно, рады мы гостям,
- Однако жаль, что нам, друзья,
- Его повесить здесь нельзя.
(И тут случилась неловкость: Розенфельд разглядел в толпе самого Бухарина, весело свистевшего, пальцы в рот.) В по следующие дни по Москве на разукрашенных грузовиках разъезжали балаганы Петрушек, на эстраде близ памятника Пушкину шёл постоянный спектакль с изображением предательства эсеров и их защитников. А Троцкий и другие ораторы разъезжали по заводам и в зажигательных речах требовали смертной казни эсерам, после чего проводили голосование партийных и безпартийных рабочих. (Уже в то время знали много возможностей: несогласных уволить с завода при безработице, лишить рабочего распределителя – это уж не говоря о ЧК.) Голосовали. Затем пустили по заводам петиции с требованием смертной казни, газеты заполнялись этими петициями и цифрами подписей. (Правда, несогласные ещё были, даже выступали – и кое-кого приходилось арестовывать.)
8 июня начался суд. Судили 32 человека, из них 22 подсудимых из Бутырок и 10 раскаявшихся, уже безконвойных, которых защищал сам Бухарин и несколько коминтерновцев. (Веселятся в одной и той же трибунальской комедии и Бухарин и Пятаков, не чуя насмешки запасливой судьбы. Но оставляет судьба и время подумать – ещё по 15 лет жизни каждому, да и Крыленке.) Пятаков держался резко, мешал подсудимым высказываться. Обвинение поддерживали Луна чарский, Покровский, Клара Цеткин. (Обвинительный акт подписала и жена Крыленки, которая вела следствие, – дружные семейные усилия.)
В зале было немало – 1 200 человек, но из них только 22 родственника 22-х подсудимых, а остальные все – коммунисты, переодетые чекисты, подобранная публика. Часто из публики прерывали криками и подсудимых, и защитников. Переводчики искажали для защитников смысл процесса, для процесса – слова защитников, ходатайства их Трибунал отвергал с издёвкой, свидетели защиты не были допущены, стенограммы велись так, что нельзя было узнать собственных речей.
На первом же заседании Пятаков заявил, что суд заранее отказывается от безпристрастного рассмотрения дела и намерен руководствоваться исключительно соображениями об интересах советской власти.
Через неделю иностранные защитники имели безтактность подать суду жалобу, что как будто нарушается берлинское соглашение, – на что Трибунал гордо ответил, что он – суд и не может быть связан никаким соглашением.
Защитники-социалисты окончательно упали духом, их присутствие на этом суде только создавало иллюзию нормального судопроизводства, они отказались от защиты и только хотели теперь уехать к себе в Европу – но их не выпускали. Пришлось знатным гостям объявить голодовку! – лишь после этого им разрешили выехать, 19 июня. И жаль, потому что они лишились самого впечатляющего зрелища – 20 июня, в годовщину убийства Володарского.
Собрали заводские колонны (на каких заводах запирали ворота, чтобы прежде не разбежались, на каких отбирали контрольные карточки, где, напротив, кормили обедом), на знаменах и плакатах – «смерть подсудимым», воинские колонны само собою. И на Красной площади начался митинг. Выступал Пятаков, обещая суровое наказание, Крыленко, Каменев, Бухарин, Радек, весь цвет коммунистических ораторов. Затем манифестанты двинулись к зданию суда, а возвратившийся Пятаков велел подвести подсудимых к открытым окнам, под которыми бушевала толпа. Они стояли под градом оскорблений и издевательств, в Гоца угодила доска «смерть социалистам-революционерам». Всё это вместе заняло пять послерабочих часов, уже смеркалось (полубелая ночь в Москве), – и Пятаков объявил в зале, что делегация митинга просит впустить её. Крыленко дал разъяснение, что хотя законами это не преду смотрено, но по духу Советской власти вполне можно. И делегация ввалилась в зал, и здесь два часа произносила ругательные грозные речи, требовала смертной казни, а судьи слушали, жали руки, благодарили и обещали безпощадность. Накал был такой, что подсудимые и их родственники ожидали прямо тут и линчевания. (Гоц, внук богатого чаеторговца, тоже сочувственника революции, такой успшливый террорист при царе, участник покушений и убийств – Дурново, Мина, Римана, Акимова, Шувалова, Рачковского, – вот уж, за всю свою боевую карьеру так не попадал!) Но кампания народного гнева тут и оборвалась, хотя суд продолжался еще полтора месяца. Через день и советские защитники с суда ушли (ждал и их арест и высылка).
Тут – узнаётся много знакомых будущих черт, но поведение подсудимых ещё далеко не сломлено, и ещё не понуждены они говорить против самих себя. Их ещё поддерживает и традиционное обманное представление левых партий, что они – защитники интересов трудящихся. После утерянных лет примирения и сдачи к ним возвратилась поздняя стойкость. Подсудимый Берг обвиняет большевиков в расстреле демонстрантов, защищавших Учредительное Собрание; подсудимый Либеров говорит: «Я признаю себя виновным в том, что в 1918 году я недостаточно работал для свержения власти большевиков» (с. 103). И Евгения Ратнер о том же, и опять Берг: «Считаю себя виновным перед рабочей Россией в том, что не смог со всей силой бороться с так называемой рабоче-крестьянской властью, но я надеюсь, что моё время ещё не ушло». (Ушло, голубчик, ушло.) Есть тут и старая страсть к звучанию фразы – но есть же и твёрдость!
Аргументирует прокурор: обвиняемые опасны Советской России, ибо считают благом всё, что делали. «Быть может, некоторые из подсудимых находят своё утешение в том, что когда-нибудь летописец будет о них или об их поведении на суде отзываться с похвалой».
Подсудимый Гендельман зачёл декларацию: «Мы не признаём вашего суда!..» И, сам юрист, он выделился спорами с Крыленкой о подтасовке свидетельских показаний, об «особых методах обращения со свидетелями до процесса» – читай: о явности обработки их в ГПУ. (Это уже всё есть! – немного осталось дожать до идеала.) Оказывается: предварительное следствие велось под наблюдением прокурора (Крыленки же), и при этом сознательно сглаживались отдельные несогласованности в показаниях.
Ну что ж, ну есть шероховатости. Недоработки – есть. Но в конце концов «нам надлежит с совершенной ясностью и хладнокровностью сказать… занимает нас не вопрос о том, как суд истории будет оценивать творимое нами дело» (с. 325).
А пока, выворачиваясь, Крыленко – должно быть первый и последний раз в советской юриспруденции – вспоминает о дознании! о первичном дознании, ещё до следствия! И вот как это у него ловко выкладывается: то, что было без наблюдения прокурора и вы считали следствием, – то было дознание. А то, что вы считаете переследствием под оком прокурора, когда увязываются концы и заворачиваются болты, – так это и есть следствие! Хаотические «материалы органов дознания, не проверенные следствием, имеют гораздо меньшую судебную доказательную ценность, чем материалы следствия» (с. 238), когда направляют его умело.
Ловок, в ступе не утолчёшь.
По-деловому говоря, обидно Крыленке полгода к этому процессу готовиться, да два месяца на нём гавкаться, да часиков пятнадцать вытягивать свою обвинительную речь, тогда как все эти подсудимые «не раз и не два были в руках чрезвычайных органов в такие моменты, когда эти органы имели чрезвычайные полномочия; но благодаря тем или иным обстоятельствам им удалось уцелеть» (с. 322), и вот теперь на Крыленке работа – тянуть их на законный расстрел.
Конечно, «приговор должен быть один – расстрел всех до одного»! Но, великодушно оговаривается Крыленко, поскольку дело всё-таки у мира на виду, – сказанное прокурором «не является указанием для суда», которое бы тот был «обязан непосредственно принять к сведению или исполнению» (с. 319).
И хорош же тот суд, которому это надо объяснять!..
После призыва прокурора к расстрелу – подсудимым предложено было заявить о раскаянии и об отречении от партии. Все отклонили.
А Трибунал в своём приговоре проявил дерзость: он изрёк расстрел действительно не «всем до одного», а только двенадцати человекам. Остальным – тюрьмы, лагеря, да ещё на дополнительную сотню человек выделил дело производством.
И – помните, помните, читатель: на Верховный Трибунал «смотрят все остальные суды Республики, [он] даёт им руководящие указания» (с. 407), приговор Верхтриба используется «в качестве указующей директивы» (с. 409). Скольких ещё по провинции закатают – это уж вы смекайте сами.
А пожалуй, всего этого процесса стоит кассация Президиума ВЦИК. Сперва приговор Трибунала поступил на конференцию РКП(б). Там было предложение заменить расстрел высылкой за границу. Но Троцкий, Сталин и Бухарин (такая тройка, и заодно!): дать 24 часа на отречение и тогда 5 лет ссылки, иначе немедленный расстрел. Прошло предложение Каменева, которое и стало решением ВЦИК: расстрельный приговор утвердить, но исполнением приостановить. И дальнейшая судьба осуждённых будет зависеть от поведения эсеров, оставшихся на свободе (очевидно – и заграничных). Если будет продолжаться хотя бы подпольно-заговорщицкая работа, а тем более – вооружённая борьба эсеров, – эти 12 будут расстреляны.
Так их подвергли пытке смертью: любой день мог быть днём расстрела. Из доступных Бутырок скрыли в Лубянку, лишили свиданий, писем и передач – впрочем, и некоторых жён тут же арестовали и выслали из Москвы.
На полях России уже жали второй мирный урожай. Ни где, кроме дворов ЧК, уже не стреляли (в Ярославле – Перхурова, в Петрограде – митрополита Вениамина; и присно, и присно, и присно). Под лазурным небом синими водами плыли за границу наши первые дипломаты и журналисты. Цент ральный Исполнительный Комитет Рабочих и Крестьянских депутатов оставлял за пазухой пожизненных заложников.
Члены правящей партии прочли тогда шестьдесят номеров «Правды» о процессе (они все читали газеты) – и все говорили – да, да, да. Никто не вымолвил – нет.
И чему они потом удивлялись в 37-м? На что жаловались?.. Разве не были заложены все основы безсудия – сперва внесудебной расправой ЧК, судебной расправой Реввоентрибуналов, потом вот этими ранними процессами и этим юным Кодексом? Разве 1937 не был тоже целесообразен (сообразен целям Сталина, а может быть и Истории)?
Пророчески же сорвалось у Крыленки, что не прошлое они судят, а будущее.
Лихо косою только первый взмах сделать.
Около 20 августа 1924 перешёл советскую границу Борис Викторович Савинков. Он тут же был арестован и отвезен на Лубянку.
Об этом возвращении много плелось догадок. Но вот недавно и советский журнал «Нева» (1967, № 11) подтвердил объяснение, данное в 1933 Бурцевым («Былое», Париж, Новая серия – II, Б-ка «Иллюстрированной России», кн. 47): склонив к предательству одних агентов Савинкова и одурачив других, ГПУ через них закинуло верный крючок: здесь, в России, томится большая подпольная организация, но нет достойного руководителя! Не придумать было крючка зацепистей! Да и не могла смятенная жизнь Савинкова тихо окончиться в Ницце.
Следствие состояло из одного допроса – только добровольные показания и оценка деятельности. 23 августа уже было вручено обвинительное заключение. (Скорость невероятная, но это произвело эффект. Кто-то верно рассчитал: вымучивать из Савинкова жалкие ложные показания – только бы разрушило картину достоверности.)
В обвинительном заключении, уже отработанною выворотной терминологией, в чём только Савинков не обвинялся: и «последовательный враг беднейшего крестьянства»; и «помогал российской буржуазии осуществлять империалистические стремления» (то есть в 1918 был за продолжение войны с Германией); и «сносился с представителями союзного командования» (это когда был управляющим военного министерства!); и «провокационно входил в солдатские комитеты» (то есть избирался солдатскими депутатами); и уж вовсе курам на смех – имел «монархические симпатии». Но это всё старое. А были и новые, дежурные обвинения всех будущих процессов: деньги от империалистов; шпионаж для Польши (Японию пропустили!..) и – цианистым калием хотел перетравить Красную армию (но ни одного красноармейца не отравил).
26 августа начался процесс. Председателем был Ульрих (впервые его встречаем), а обвинителя не было вовсе, как и защиты. Савинков мало и лениво защищался, почти не спорил об уликах. И кажется, очень сюда пришлась, смущала подсудимого эта мелодия: ведь мы же с вами – русские!.. вы и мы – это мы! Вы любите Россию, несомненно, мы уважаем вашу любовь, – а разве не любим мы? Да разве мы сейчас и не есть крепость и слава России? А вы хотели против нас бороться? Покайтесь!..
Но чуднее всего был приговор: «применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и, полагая, что мотивы мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс», – заменить расстрел десятью годами лишения свободы.
Это – сенсационно было, это много тогда смутило умов: помягчение власти? перерождение? Ульрих в «Правде» даже объяснялся и извинялся, почему Савинкова помиловали. Ну да ведь за 7 лет какая ж и крепкая стала Советская власть! – неужели она боится какого-то Савинкова! (Вот на 20-м году послабеет, уж там не взыщите, будем сотнями тысяч стрелять.)
Так после первой загадки возвращения стал второю загадкою несмертный этот приговор. (Бурцев объясняет тем, что Савинкова отчасти обманули наличием каких-то оппозиционных комбинаций в ГПУ, готовых на союз с социалистами, и он сам ещё будет освобождён и привлечён к деятельности – и так он пошёл на сговор со следствием.) После суда Савинкову разрешили… послать открытые письма за границу, в том числе и Бурцеву, где он убеждал эмигрантов-революционеров, что власть большевиков зиждется на народной поддержке и недопустимо бороться против неё.
А в мае 1925 две загадки были покрыты третьею: Савинков в мрачном настроении выбросился из неограждённого окна во внутренний двор Лубянки, и гепеушники, ангелы-хранители, просто не управились подхватить и спасти его. Однако оправдательный документ на всякий случай (чтобы не было неприятностей по службе) Савинков им оставил, разумно и связно объяснил, зачем покончил с собой, – и так верно, и так в духе и слоге Савинкова письмо было составлено, что вполне верили: никто не мог написать этого письма, кроме Савинкова, что он кончил с собою в сознании политического банкротства. (Так и Бурцев многопроходливый свёл всё происшедшее к ренегатству Савинкова, так и не усумнясь ни в подлинности его писем, ни в самоубийстве. И у всякой проницательности есть свои пределы.)
И мы-то, мы, дурачьё, лубянские поздние арестанты, доверчиво попугайничали, что железные сетки над лубянскими лестничными пролётами натянуты с тех пор, как бросился тут Савинков. Так покоряемся красивой легенде, что забываем: ведь опыт же тюремщиков международен! Ведь сетки такие в американских тюрьмах были уже в начале века – а как же советской технике отставать?
В 1937 году, умирая в колымском лагере, бывший чекист Артур Шрюбель рассказал кому-то из окружающих, что он был в числе тех четырёх, кто выбросили Савинкова из окна пятого этажа в лубянский двор! (И это не противоречит нынешнему повествованию в журнале «Нева»: этот низкий подоконник, почти как у двери балконной, – выбрали комнату! Только у советского писателя ангелы зазевались, а по Шрюбелю – кинулись дружно.)
Так вторая загадка – необычайно милостивого приговора – развязывается грубой третьей.
Слух этот глух, но меня достиг, а я передал его в 1967 М. П. Якубовичу, и тот с сохранившейся ещё молодой оживлённостью, с заблескивающими глазами воскликнул: «Верю! Сходится! А я-то Блюмкину не верил, думал, что хвастает». Разъяснилось: в конце 20-х годов под глубоким секретом рассказывал Якубовичу Блюмкин, что это он написал так называемое предсмертное письмо Савинкова, по заданию ГПУ. Оказывается, когда Савинков был в заключении, Блюмкин был постоянно допущенное к нему в камеру лицо – он «развлекал» его вечерами. (Почуял ли Савинков, что это смерть к нему зачастила – вкрадчивая, дружественная смерть, в которой никак не угадаешь явления гибели?) Это и помогло Блюмкину войти в манеру речи и мысли Савинкова, в круг его последних мыслей.
Спросят: а зачем – из окна? А не проще ли было отравить? Наверно, кому-нибудь останки показывали или предполагали показать.
Где, как не здесь, досказать и судьбу Блюмкина, в его чекистском всемогуществе когда-то безстрашно осаженного Мандельштамом. Эренбург начал о Блюмкине – и вдруг застыдился и покинул. А рассказать есть что. После разгрома левых эсеров в 1918 убийца Мирбаха не только не был наказан, не только не разделил участи всех левых эсеров, но был Дзержинским прибережён (как хотел он и Косырева приберечь), внешне обращён в большевизм. Его держали, видимо, для ответственных мокрых дел. Как-то, на рубеже 30-х годов, он ездил за границу для тайного убийства. Однако дух авантюризма или восхищение Троцким завели Блюмкина на Принцевы острова: спросить у законоучителя, не будет ли поручения в СССР? Троцкий дал пакет для Радека. Блюмкин привёз, передал, и вся его поездка к Троцкому осталась бы в тайне, если бы сверкающий Радек уже тогда не был бы стукачом. Радек завалил Блюмкина, и тот поглощён был пастью чудовища, которое сам выкармливал из рук ещё первым кровавым молочком.
А все главные и знаменитые процессы – всё равно впереди…
Глава 10
Закон созрел
Новая мысль Ленина: высылка интеллигенции за границу в 1922. – Рождение понятия «вредительство». – Шахтинское дело. – Срыв с Пальчинским, фон Мекком, Величко. – Процесс «Промпартии». – Есть ли загадка у московских показательных процессов? – Процесс «Союзного бюро меньшевиков» и как он был инсценирован. – М. П. Якубович.
Процессы 1937–38 годов. – Загадка? – Уж такие ли они были революционеры? – Отбор кандидатов на роли. – Скрытая история последних месяцев Бухарина.
Кадыйское дело, районный процесс. – Почему не было по стране открытых судов.
Но где же эти толпы, в безумии лезущие на нашу пограничную колючую проволоку с Запада, а мы бы их расстреливали по статье 71 УК за самовольное возвращение в РСФСР? Вопреки научному предвидению не было этих толп, и втуне осталась статья, продиктованная Лениным. Единственный на всю Россию такой чудак нашёлся Савинков, но и к нему не извернулись применить ту статью. Зато противоположная кара – высылка за границу вместо расстрела, была испробована густо и незамедлительно.
Ещё в тех же днях, вгорячах, когда сочинялся Кодекс, Владимир Ильич, не оставляя блеснувшего замысла, написал 19 мая 1922:
«Тов. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции. Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим… Надо поставить дело так, чтобы этих “военных шпионов” изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу. Прошу показать это секретно, не размножая, членам Политбюро»[112].
Естественная в этом случае секретность вызвалась важностью и поучительностью меры. Прорезающе-ясная расстановка классовых сил в Советской России только и нарушалась этим студенистым безконтурным пятном старой буржуазной интеллигенции, которая в идеологической области играла подлинную роль военных шпионов, – и ничего нельзя было придумать лучше, как этот застойник мысли поскорей соскоблить и вышвырнуть за границу.
Сам товарищ Ленин уже слёг в своём недуге, но члены Политбюро, очевидно, одобрили, и товарищ Дзержинский провёл излавливание, и в конце 1922 около трёхсот виднейших русских гуманитариев были посажены на… баржу?.. нет, на пароход, и отправлены на европейскую свалку. (Из имён утвердившихся и прославившихся там были философы Н. О. Лосский, С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, Ф. А. Степун, Б. П. Вы шеславцев, Л. П. Карсавин, И. А. Ильин; затем историки С. П. Мельгунов, В. А. Мякотин, А. А. Кизеветтер, И. И. Лапшин; литераторы и публицисты Ю. И. Айхенвальд, А. С. Изгоев, М. А. Осоргин, A. В. Пешехонов. Малыми группами досылали ещё и в начале 1923, например секретаря Льва Толстого В. Ф. Булгакова. По худым знакомствам туда попадали и математики – Д. Ф. Селиванов.)
Однако излавливать постоянно и систематически – не вышло. От рёва ли эмиграции, что это ей «подарок», прояснилось, что и эта мера – не лучшая, что зря упускался хороший расстрельный материал, а на той свалке мог произрасти ядовитыми цветами. И – покинули эту меру. И всю дальнейшую очистку вели либо к Духонину, либо на Архипелаг.
Утверждённый в 1926 (и вплоть до хрущёвского времени) улучшенный Уголовный кодекс скрутил все прежние верви политических статей в единый прочный бредень 58-й – и заведен был на эту ловлю. Ловля быстро расширилась на интеллигенцию инженерно-техническую – тем более опасную, что она занимала сильное положение в народном хозяйстве и трудно было её контролировать при помощи одного только Передового Учения. Прояснялось теперь, что ошибкой был судебный процесс в защиту Ольденборгера (а хороший там Центр сколачивался!) и поспешным – отпускательное заявление Крыленки: «о саботаже инженеров уже не было речи в 1920–21 годах»[113]. Не саботаж, так хуже – вредительство (это слово открыто было, кажется, шахтинским рядовым следователем).
Едва было понято, что искать: вредительство, – и тут же, несмотря на небывалость этого понятия в истории человечества, его без труда стали обнаруживать во всех отраслях промышленности и на всех отдельных производствах. Однако в этих дробных находках не было цельности замысла, не было совершенства исполнения, а натура Сталина, да и вся ищущая часть нашей юстиции очевидно стремились к ним. Да наконец же созрел наш Закон и мог явить миру нечто действительно совершенное! – единый, крупный, хорошо согласованный процесс, на этот раз над инженерами. Так состоялось
Шахтинское дело (18 мая – 15 июля 1928). Спецприсутствие Верховного Суда СССР, председатель А. Я. Вышинский (ещё ректор 1-го МГУ), главный обвинитель Н. В. Крыленко (знаменательная встреча! как бы передача юридической эстафеты)[114], 53 подсудимых, 56 свидетелей. Грандиозно!!!
Увы, в грандиозности была и слабость этого процесса: если на каждого подсудимого тянуть только по три нитки, то уже их 159, а у Крыленки лишь десять пальцев, и у Вышинского десять. Конечно, «подсудимые стремились раскрыть обществу свои тяжёлые преступления», но – не все, только – шестнадцать. А тринадцать «извивались». А двадцать четыре вообще себя виновными не признали[115]. Это вносило недопустимый разнобой, массы вообще не могли этого понять. Наряду с достоинствами (впрочем, достигнутыми уже в предыдущих процессах) – безпомощностью подсудимых и защитников, их неспособностью сместить или отклонить глыбу приговора, – недостатки нового процесса били в глаза, и кому-кому, а опытному Крыленке были непростительны.
На пороге безклассового общества мы в силах были наконец осуществить и безконфликтный судебный процесс (отражающий внутреннюю безконфликтность нашего строя), где к единой цели стремились бы дружно и суд, и прокурор, и защита, и подсудимые.
Да и масштабы Шахтинского дела – одна угольная промышленность и только Донбасс, были несоразмерны эпохе.
Очевидно, тут же, в день окончания Шахтинского дела, Крыленко стал копать новую вместительную яму (в неё свалились даже два его сотоварища по Шахтинскому делу – общественные обвинители Осадчий и Шеин). Нечего и говорить, с какой охотой и умением ему помогал весь аппарат ОГПУ, уже переходящий в твёрдые руки Ягоды. Надо было создать и раскрыть инженерную организацию, объемлющую всю страну. Для этого нужно было несколько сильных вредительских фигур во главе. Такую безусловно сильную, нетерпимо-гордую фигуру кто ж в инженерии не знал? – Петра Акимовича Пальчинского. Крупный горный инженер ещё в начале века, он в Мировую войну уже был товарищем председателя Военно-Промышленного Комитета, то есть руководил военными усилиями всей частной русской промышленности. После Февраля он стал товарищем министра торговли и промышленности. За революционную деятельность он преследовался при царе; трижды сажался в тюрьму после Октября (1917, 1918, 1922), с 1920 – профессор Горного института и консультант Госплана. (Подробно о нём – Часть Третья, глава 10.)
Этого Пальчинского и наметили как главного подсудимого для нового грандиозного процесса. Однако легкомысленный Крыленко, вступая в новую для себя страну инженерии, не только не знал сопромата, но даже о возможном сопротивлении душ совсем ещё не имел понятия, несмотря на десятилетнюю уже громкую прокурорскую деятельность. Выбор Крыленко оказался ошибочным. Пальчинский выдержал все средства, какие знало ОГПУ, – и не сдался, и умер, не подписав никакой чуши. С ним вместе прошли испытание и тоже, видимо, не сдались – Н. К. фон Мекк и А. Ф. Величко. В пытках ли они погибли или расстреляны – этого мы пока не знаем, но они доказали, что можно сопротивляться и можно устоять, – и так оставили пламенный отблик упрёка всем последующим знаменитым подсудимым.
Скрывая своё поражение, Ягода опубликовал 24 мая 1929 года краткое коммюнике ОГПУ о расстреле их троих за крупное вредительство и осуждении ещё многих других непоименованных[116].
А сколько времени зря потрачено! – почти целый год! А сколько допросных ночей! а сколько следовательских фантазий! – и всё впустую. Приходилось Крыленке начинать всё с начала, искать фигуру и блестящую, и сильную – и вместе с тем совсем слабую, совсем податливую. Но настолько плохо он понимал эту проклятую инженерскую породу, что ещё год ушёл у него на неудачные пробы. С лета 1929 возился он с Хренниковым, но и Хренников умер, не согласившись на низкую роль. Согнули старого Федотова, но он текстильщик, невыигрышная отрасль! И ещё пропал год! Страна ждала всеобъемлющего вредительского процесса, ждал товарищ Сталин, – а у Крыленки никак не вытанцовывалось. И только летом 1930 года кто-то нашёл, предложил: директор Теплотехнического института Рамзин! – арестовали, и в три месяца был подготовлен и сыгран великолепный спектакль, подлинное совершенство нашей юстиции и недостижимый образец для юстиции мировой –
Процесс «Промпартии» (25 ноября – 7 декабря 1930), Спецприсутствие Верхсуда, тот же Вышинский, тот же Антонов-Саратовский, тот же любимец наш Крыленко.
Теперь уже не возникает «технических причин», мешающих предложить читателю полную стенограмму процесса, – вот она[117], или не допустить иностранных корреспондентов.
Величие замысла: на скамье подсудимых вся промышленность страны, все её отрасли и плановые органы. (Только глаз устроителя видит щели, куда провалилась горная промышленность и железнодорожный транспорт.) Вместе с тем – скупость в использовании материала: обвиняемых только 8 человек (учтены ошибки Шахтинского дела).
Вы воскликнете: и восемь человек могут представить всю промышленность? Да нам даже много! Трое из восьми – только по текстилю, как важнейшей оборонной отрасли. Но тогда, наверно, толпы свидетелей? Семь человек, таких же вредителей, тоже арестованных. Но кипы уличающих документов? чертежи? проекты? директивы? сводки? соображения? донесения? частные записки? Ни одного! То есть – ни одной бумажёнки! Да как же это ГПУ ушами прохлопало? – стольких арестовало и ни одной бумажки не цапнуло? «Много было», но «всё уничтожено». Потому что: «где держать архив?» Выносятся на процесс лишь несколько открытых газетных статеек – эмигрантских и наших. Но как же вести обвинение?!. Да ведь – Николай Васильевич Крыленко. Да ведь не первый день. «Лучшей уликой при всех обстоятельствах является всё же сознание подсудимых»[118].
Но признание какое – не вынужденное, а душевное, когда раскаяние вырывает из груди целые монологи, и хочется говорить, говорить, обличать, бичевать! Старику Федотову предлагают сесть, хватит, – нет, он навязывается давать ещё объяснения и трактовки! Пять судебных заседаний кряду даже не приходится задавать вопросов: подсудимые говорят, говорят, объясняют, и ещё потом просят слова, чтобы дополнить упущенное. Они дедуктивно излагают всё необходимое для обвинения безо всяких вопросов. Рамзин после пространных объяснений ещё даёт для ясности краткие резюме, как для сероватых студентов. Больше всего подсудимые боятся, чтоб что-нибудь осталось неразъяснённым, кто-нибудь не разоблачён, чья-нибудь фамилия не названа, чьё-нибудь вредительское намерение – не растолковано. И как честят сами себя! – «я – классовый враг», «я – подкуплен», «наша буржуазная идеология». Прокурор: «Это была ваша ошибка?» Чарновский: «И преступление!» Крыленке просто делать нечего, он пять заседаний пьет чай с печеньем или что там ему приносят.
Но как подсудимые выдерживают такой эмоциональный взрыв? Магнитофонной записи нет, а защитник Оцеп описывает: «Деловито текли слова обвиняемых, холодно и профессионально-спокойно». Вот те раз! – такая страсть к исповеди – и деловито? холодно? да больше того, видимо, свой раскаянный и очень гладкий текст они так вяло вымямливают, что часто просит их Вышинский говорить громче, ясней, ничего не слышно.
Стройность процесса нисколько не нарушает и защита: она согласна со всеми возникающими предложениями прокурора; обвинительную речь прокурора называет исторической, свои же доводы – узкими и произносимыми против сердца, ибо «советский защитник – прежде всего советский гражданин» и «вместе со всеми трудящимися переживает чувство возмущения» преступлениями подзащитных (Процесс «Промпартии», с. 488). В судебном следствии защита задаёт робкие скромные вопросы и тотчас же отшатывается от них, если прерывает Вышинский. Адвокаты и защищают-то лишь двух безобидных текстильщиков, и не спорят о составе преступления, ни – о квалификации действий, а только: нельзя ли подзащитному избежать расстрела? Полезнее ли, товарищи судьи, «его труп или его труд».
И каковы же зловонные преступления этих буржуазных инженеров? Вот они. Планировались уменьшенные темпы развития (например, годовой прирост продукции всего лишь 20–22 %, когда трудящиеся готовы дать 40 и 50 %). Замедлялись темпы добычи местных топлив. Недостаточно быстро развивали Кузбасс. Использовали теоретико-экономические споры (снабжать ли Донбасс электричеством ДнепроГЭСа? строить ли сверхмагистраль Москва – Донбасс?) для задержки решения важных проблем. (Пока инженеры спорят, а дело, мол, стоит.) Задерживали рассмотрение инженерных проектов (не утверждали мгновенно). В лекциях по сопромату проводили антисоветскую линию. Уста навливали устарелое оборудование. Омертвляли капиталы (вгоняли их в дорогостоящие и долгие постройки). Производили ненужные (!) ремонты. Дурно использовали металл (неполнота ассортимента железа). Создавали диспропорции между цехами, между сырьём и возможностью его обработать (и особенно это выявилось в текстильной отрасли, где построили на одну-две фабрики больше, чем собрали урожай хлопка). Затем делались прыжки от минималистских к максималистским планам. И началось явное вредительское ускоренное развитие всё той же злополучной текстильной промышленности. И самое главное: планировались (но ни разу нигде не были совершены) диверсии в энергетике. Таким образом, вредительство было не в виде поломок или порч, но – плановое и оперативное, и оно должно было привести ко всеобщему кризису и даже экономическому параличу в 1930 году! А не привело – только из-за встречных промфинпланов масс (удвоение цифр!).
– Те-те-те… – что-то заводит скептический читатель.
Как? Вам этого мало? Но если на суде мы каждый пункт повторим и разжуём по пять, по восемь раз – то, может, получится уже немало?
– Те-те-те, – тянет своё читатель 60-х годов. – А не могло ли это всё происходить именно из-за встречных промфинпланов? Будет тебе диспропорция, если любое профсобрание, не спрося Госплана, может как угодно перекорёжить все пропорции.
О, горек прокурорский хлеб! Ведь каждое слово решили публиковать! Значит, инженеры тоже будут читать. Назвался груздем – полезай в кузов! И безстрашно бросается Крыленко рассуждать и допрашивать об инженерных подробностях! И развороты и вставные листы огромных газет наполняются петитом технических тонкостей. Расчёт, что одуреет любой читатель, не хватит ему ни вечеров, ни выходного, так не будет всего читать, а только заметит рефрены через каждые несколько абзацев: вредили! вредили! вредили!
А если всё-таки начнёт? Да каждую строку?
Он увидит тогда, через нудь самооговоров, составленных совсем неумно и неловко, что не за дело, не за свою работу взялась лубянская удавка. Что выпархивает из грубой петли сильнокрылая мысль XX века. Арестанты – вот они, взяты, покорны, подавлены, а мысль – выпархивает! Даже напуганные усталые языки подсудимых успевают нам всё назвать и сказать.
Вот в какой обстановке они работали. Калинников: «У нас ведь создано техническое недоверие». Ларичев: «Хотели бы мы этого или не хотели, а мы эти 42 миллиона тонн нефти должны добыть (то есть сверху так приказано)…потому что всё равно 42 млн тонн нефти нельзя добыть ни при каких условиях» (Процесс «Промпартии», с. 325).
Между такими двумя невозможностями и зажата была вся работа несчастного поколения наших инженеров. – Теплотехнический институт гордится главным своим исследованием – резко повышен коэффициент использования топлива; исходя из этого в перспективный план ставятся меньшие потребности в добыче топлива – значит, вредили, преуменьшая топливный баланс! – В транспортный план поставили переоборудование всех вагонов на автосцепку – значит, вредили, омертвляли капитал! (Ведь автосцепка внедрится и оправдает себя лишь в длительный срок, а нам дай завтра!) – Чтобы лучше использовать однопутные железные дороги, решили укрупнять паровозы и вагоны. Так это – модернизация? Нет, вредительство! – ибо придётся тратить средства на укрепление верхней части мостов и пути! – Из глубокого экономического рассуждения, что в Америке дёшев капитал и дороги рабочие руки, у нас же – наоборот, и потому нельзя нам перенимать по-мартышечьи, вывел Федотов: ни к чему нам сейчас покупать дорогие американские конвейерные машины, на ближайшие 10 лет нам выгоднее подешевле купить менее совершенные английские и поставить к ним больше рабочих, а через 10 лет всё равно неизбежно менять, какие б ни были, тогда купим подороже. Так вредительство! – под видом экономии он не хочет, чтоб в советской промышленности были передовые машины! – Стали строить новые фабрики из железобетона вместо более дешёвого бетона с объяснением, что за 100 лет они очень себя оправдают – так вредительство! омертвление капиталов! поглощение дефицитной арматуры! (На зубы, что ли, её сохранять?)
Со скамьи подсудимых охотно уступает Федотов:
– Конечно, если каждая копейка на счету сегодня, тогда считайте вредительством. Англичане говорят: я не так богат, чтобы покупать дешёвые вещи…
Он пытается мягко разъяснить твердолобому прокурору:
– Всякого рода теоретические подходы дают нормы, которые в конце концов являются (сочтены будут!) вредительскими… (с. 365).
Ну как ещё ясней может сказать запуганный подсудимый?.. То, что для нас – теория, то для вас – вредительство! Ведь вам надо хватать сегодня, нисколько не думая о завтрашнем…
Старый Федотов пытается разъяснить, где гибнут сотни тысяч и миллионы рублей из-за дикой спешки пятилетки: хлопок не сортируется на местах, чтоб каждой фабрике слался тот сорт, который соответствует её назначению, а шлют безалаберно, вперемешку. Но не слушает прокурор! С упорством каменного тупицы он десять раз за процесс возвращается, и возвращается, и возвращается к более наглядному, из кубиков сложенному вопросу: почему стали строить «фабрики-дворцы» – с высокими этажами, широкими коридорами и слишком хорошей вентиляцией? Разве это не явное вредительство? Ведь это – омертвление капитала, безвозвратное!! Разъясняют ему буржуазные вредители, что Наркомтруд хотел в стране пролетариата строить для рабочих просторно и с хорошим воздухом (значит, в Наркомтруде вредители тоже, запишите!), врачи хотели высоту этажа девять метров, Федотов снизил до шести метров – так почему не до пяти?? вот вредительство! (А снизил бы до четырёх с половиной – уже наглое вредительство: хотел бы создать свободным советским рабочим кошмарные условия капиталистической фабрики.) Толкуют Крыленке, что по общей стоимости всей фабрики с оборудованием тут речь идёт о трёх процентах суммы – нет, опять, опять, опять об этой высоте этажа! И: как смели ставить такие мощные вентиляторы? Их рассчитывали на самые жаркие дни лета… Зачем же на самые жаркие дни? В самые жаркие дни пусть рабочие немного и попарятся!
А между тем: «Диспропорции были прирождённые… Головотяпская организация выполнила это до “Инженерного центра”» (с. 204). «Никакие вредительские действия и не нужны… Достаточны надлежащие действия, и тогда всё придёт само собой» (с. 202). Чарновский не может выразиться ясней! ведь это после многих месяцев Лубянки и со скамьи подсудимых. Достаточны надлежащие (то есть указанные надстоящими головотяпами) действия – и немыслимый план сам же себя подточит. – Вот их вредительство: «Мы имели возможность выпустить, скажем, 1 000 тонн, а должны были – (то есть по дурацкому плану) – 3 000, и мы не приняли мер к этому выпуску».
Для официальной, просмотренной и прочищенной, стенограммы тех лет – согласитесь, это немало.
Много раз доводит Крыленко своих артистов до усталых интонаций – от чуши, которую заставляют молоть и молоть, когда стыдно за драматурга, но приходится играть ради куска жизни.
Крыленко – Вы согласны?
Федотов – Я согласен… хотя, в общем, не думаю… (с. 425).
Крыленко – Вы подтверждаете?
Федотов – Собственно говоря… в некоторых частях… как будто, в общем… да (с. 356).
У инженеров (ещё тех, на воле, ещё не посаженных, кому предстоит бодро работать после судебного поношения всего сословия) – у них выхода нет. Плохо – всё. Плохо да и плохо нет. Плохо вперёд и плохо назад. Торопились – вредительская спешка, не торопились – вредительский срыв темпов. Развивали отрасль осторожно – умышленная задержка, саботаж; подчинились прыжкам прихоти – вредительская диспропорция. Ремонт, улучшение, капитальная подготовка – омертвление капиталов; работа до износа оборудования – диверсия! (Причём всё это следователи будут узнавать у них самих так: безсонница – карцер – а теперь сами приведите убедительные примеры, где вы могли вредить.)
– Дайте яркий пример! Дайте яркий пример вашего вредительства! – понукает нетерпеливый Крыленко.
(Дадут, дадут вам яркие примеры! Будет же кто-нибудь скоро писать и историю техники этих лет! Он даст вам все примеры и непримеры. Оценит он вам все судороги вашей припадочной пятилетки в четыре года. Узнаем мы тогда, сколько народного богатства и сил погибло впустую. Узнаем, как все лучшие проекты были загублены, а исполнены худшие и худшим способом. Ну да если хунвейбины руководят алмазными инженерами – что из того может доброго выйти? Дилетанты-энтузиасты – они-то наворочали ещё больше тупых начальников.)
Да, подробнее – невыгодно. Чем подробнее, тем как-то меньше тянут злодеяния на расстрел.
Но погодите, ещё же не всё! Ещё самые главные преступления – впереди! Вот они, вот они, доступны и понятны даже неграмотному!! Промпартия: 1) готовила интервенцию; 2) получала деньги от империалистов; 3) вела шпионаж; 4) распределяла портфели в будущем правительстве.
И всё! И все рты закрылись. И все возражатели потупились. И только слышен топот демонстраций и рёв за окном: «Смерти! Смерти! Смерти!»
А – подробнее нельзя?.. – А зачем вам подробней? Ну хорошо, пожалуйста, только будет ещё страшней. Всем руководил французский генеральный штаб. Ведь у Франции нет ни своих забот, ни трудностей, ни борьбы партий, достаточно свистнуть – и дивизии шагают на интервенцию! Сперва наметили её на 1928 год. Но не договорились, не увязали. Ладно, перенесли на 1930. Опять не договорились. Ладно, на 1931. Собственно, вот что: Франция сама воевать не будет, а только берёт себе (за общую организацию) часть Правобережной Украины. Англия – тем более воевать не будет, но для страху обещает выслать флот в Чёрное море и в Балтийское (за это ей – кавказскую нефть). Главные же воители вот кто: 100 тысяч эмигрантов (они давно разбежались, разъехались, но по свистку сразу соберутся). Потом – Польша (ей – половину Украины). Румыния (известны её блистательные успехи в Первой Мировой войне, это страшный противник). Латвия! И Эстония! (Эти две малые страны охотно покинут заботы своих молодых государственных устройств и всей массой повалят на завоевание.) А страшнее того – направление главного удара. Как, уже известно? Да! Оно начнётся из Бессарабии и дальше, опираясь на правый берег Днепра, – прямо на Москву![119] И в этот роковой момент на всех железных дорогах… будут взрывы?? – нет, будут созданы пробки! И на электростанциях Промпартия тоже выкрутит пробки, и весь Союз погрузится во тьму, и все машины остановятся, в том числе и текстильные! Разразятся диверсии. (Внимание, подсудимые. До закрытого заседания методов диверсии не называть! заводов не называть! географических пунктов не называть! фамилий не называть, ни иностранных, ни даже наших!) Присоедините сюда смертельный удар по текстилю, который к этому времени будет нанесен! Добавьте, что 2–3 текстильные фабрики вредительски строятся в Белоруссии, они послужат опорной базой для интервентов (с. 356, – нисколько не шутят)! Уж имея текстильные фабрики, интервенты неумолимо рванут на Москву! Но самый коварный заговор вот: хотели (не успели) осушить кубанские плавни, полесские болота и болото около Ильмень-озера (точные места Вышинский запрещает называть, но один свидетель пробалтывает) – и тогда интервентам откроются кратчайшие пути, и они, не промоча ног и конских копыт, достигнут Москвы. (Татарам почему так было трудно? Наполеон почему Москвы не нашёл? Да из-за полесских и ильменских болот. А осушат – и обнажили белокаменную!) Ещё, ещё добавьте, что под видом лесопильных заводов построены (мест не называть, тайна!) ангары, чтобы самолёты интервентов не стояли под дождём, а туда бы заруливали. А также построены (мест не называть!) помещения для интервентов! (Где квартировали бездомные оккупанты всех предыдущих войн?..) Все инструкции об этом подсудимые получали от загадочных иностранных господ К. и Р. (имён не называть ни в коем случае! да, наконец, и государств не называть!) (с. 409). А в последнее время было даже приступлено к «подготовке изменнических действий отдельных частей Красной армии» (родов войск не называть! частей не называть! фамилий не называть!). Этого, правда, ничего не сделали, но зато намеревались (тоже не сделали) в каком-то центральном армейском учреждении сколотить ячейку финансистов, бывших офицеров белой армии. (Ах белой армии? Запишите, арестовать!) Ячейки антисоветски настроенных студентов… (Студентов? Запишите, арестовать.)
(Впрочем, гни-гни – не переломи. Как бы трудящиеся не приуныли, что теперь всё пропало, что советская власть всё прохлопала. Освещают и эту сторону: много намечалось, а сделано мало! Ни одна промышленность существенных потерь не понесла.)
Но почему же всё-таки не состоялась интервенция? По разным сложным причинам. То Пуанкаре во Франции не выбрали, то наши эмигранты-промышленники считали, что их бывшие предприятия ещё недостаточно восстановлены большевиками – пусть большевики лучше поработают! Да и с Польшей-Румынией никак не могли договориться.
Хорошо, не было интервенции, но была же Промпартия! Вы слышите топот? Вы слышите ропот трудящихся масс: «Смерти! Смерти! Смерти!» Шагают «те, которым в случае войны придётся своей жизнью, лишениями и страданиями искупить работу этих лиц» (с. 437, – из речи Крыленки).
(А ведь как в воду смотрел: именно – жизнями, лишениями и страданиями искупят в 1941 году эти доверчивые демонстранты – работу этих лиц! Но куда ваш палец, прокурор? но куда показывает ваш палец?)
Так вот – почему «Промышленная партия»? Почему – партия, а не Инженерно-Технический Центр?? Мы привыкли – Центр!
Был и Центр, да. Но решили преобразоваться в Партию. Это солиднее. Так будет легче бороться за портфели в будущем правительстве. Это «мобилизует инженерно-технические массы для борьбы за власть». А с кем бороться? А – с другими партиями! Во-первых – с Трудовой Крестьянской партией, ведь у них же – 200 тысяч человек! Во-вторых – с меньшевицкой партией! А Центр? Вот три партии вместе и должны были составить Объединённый Центр. Но ГПУ разгромило. И хорошо, что нас разгромили! (Подсудимые все рады.)
(Сталину лестно разгромить ещё три Партии! Много ли славы добавят три «центра»!)
А уж раз партия – то ЦК, да, свой ЦК! Правда, никаких конференций, никаких выборов ни разу не было. Кто хотел, тот и вошёл, человек пять. Все друг другу уступали. И председательское место все друг другу уступали. Заседаний тоже не бывало – ни у ЦК (никто не помнит, но Рамзин хорошо помнит, он назовёт!), ни в отраслевых группах. Какое-то безлюдье даже… Чарновский: «да формального образования Промпартии не было». А сколько же членов? Ларичев: «подсчёт членов труден, точный состав неизвестен». А как же вредили? как передавали директивы? Да так, кто с кем встретится в учреждении – передаст на словах. А дальше каждый вредит по сознательности. (Ну, Рамзин две тысячи членов уверенно называет. Где две, там посадят и пять. Всего же в СССР, по данным суда, – 30–40 тысяч инженеров. Значит, каждый седьмой сядет, шестерых напугают.) – А контакты с Трудовой Крестьянской? Да вот встретятся в Госплане или ВСНХ – и «планируют систематические акты против деревенских коммунистов»…
Где это мы уже видели? Ба, вот где: в «Аиде», Радамеса напутствуют в поход, гремит оркестр, стоят восемь воинов в шлемах и с пиками, а две тысячи нарисованы на заднем холсте.
Такова и Промпартия.
Но ничего, идёт, играется! (Сейчас даже поверить нельзя, как это грозно и серьёзно тогда выглядело, как душило нас.) И ещё вдалбливается от повторений, ещё каждый эпизод по несколько раз проходит. И от этого множатся ужасные видения. А ещё, чтоб не пресно, подсудимые вдруг на две копейки «забудут», «пытаются уклониться», – тут их сразу «стискивают перекрестными показаниями», и получается живо, как во МХАТе.
Но – пережал Крыленко. Задумал он ещё одной стороной выпластать Промпартию – показать социальную базу. А уж тут стихия классовая, анализ не подведёт, и отступил Крыленко от системы Станиславского, ролей не раздал, пустил на импровизацию: пусть, мол, каждый расскажет о своей жизни, и как он относился к революции, и как дошёл до вредительства.
И эта опрометчивая вставка, одна человеческая картина, вдруг испортила все пять актов.
Первое, что мы изумлённо узнаём: что эти киты буржуазной интеллигенции все восемь – из бедных семей. Сын крестьянина, сын многодетного конторщика, сын ремесленника, сын сельского учителя, сын коробейника… Все восьмеро учились на медные гроши, на своё образование зарабатывали себе сами, и с каких лет? – с 12, с 13, с 14 лет! кто уроками, кто на паровозе. И вот что чудовищно: при царизме никто не загородил им пути образования! Они все нормально кончили реальные училища, затем высшие технические, стали крупными знаменитыми профессорами. (Как же так? А нам говорили… только дети помещиков и капиталистов…? Календари же не могут врать?..)
А вот сейчас, в советское время, инженеры были очень затруднены: им почти невозможно дать своим детям высшее образование (ведь дети интеллигенции – это последний сорт, вспомним). Не спорит суд. И Крыленко не спорит. (Подсудимые сами спешат оговориться, что, конечно, на фоне общих побед – это не важно.)
Начинаем мы немного различать и подсудимых (до сих пор они очень сходно говорили). Возрастная черта, разделяющая их, – она же и черта порядочности. Кому под шестьдесят и больше – объяснения тех вызывают сочувствие. Но бойки и безстыдны 43-летние Рамзин и Ларичев и 39-летний Очкин (это тот, который на Главтоп донёс в 1921), а все главные показания на Промпартию и интервенцию идут от них. Рамзин был таков (при ранних чрезмерных успехах), что вся инженерия ему руки не подавала – вынес! А на суде намёки Крыленки он схватывает с четверти слова и подаёт чёткие формулировки. Все обвинения и строятся на памяти Рамзина. Такое у него самообладание и напор, что действительно мог бы (по заданию ГПУ, разумеется) вести в Париже полномочные переговоры об интервенции. – Успешлив был и Очкин: в 29 лет уже «имел безграничное доверие СТО и Совнаркома».
Не скажешь этого о 62-летнем профессоре Чарновском: анонимные студенты травили его в стенной газете; после 23 лет чтения лекций его вызвали на общее студенческое собрание «отчитаться о своей работе» (не пошёл).
А профессор Калинников в 1921 возглавил открытую борьбу против советской власти – именно: профессорскую забастовку! Вспомним их академическую автономию[120]. В 1921 профессора МВТУ переизбрали Калинникова ректором на новый срок, а наркомат не пожелал, назначил своего. Забастовали тогда и студенты (ещё ведь не было настоящих пролетарских студентов), и профессора, – и целый год был Калинников ректором вопреки воле советской власти. (Только в 1922 скрутили голову их автономии, уже после многих арестов.)
Федотову – 66 лет, а его инженерный фабричный стаж на 11 лет старше всей РСДРП. Он переработал на всех прядильных и текстильных фабриках России (как ненавистны такие люди, как хочется от них скорее избавиться!). В 1905 он ушёл с директорского места у Морозова, бросил высокую зарплату – предпочёл пойти на «красных похоронах» за гробом рабочих, убитых казаками. Сейчас он болен, плохо видит, вечерами из дому выйти не мог, даже в театр.
И они – готовили интервенцию? экономическую разруху?
У Чарновского много лет подряд не было свободных вечеров, так он был занят преподаванием и разработкой новых наук (организация производства, научные начала рационализации). Инженеров-профессоров тех лет мне сохранила память детства, именно такими они и были: вечерами донимали их дипломанты, проектанты, аспиранты, они к своей семье выходили только в одиннадцать вечера. Ведь тридцать тысяч на всю страну, на начало пятилетки – ведь на разрыв они!
И – готовили кризис? и – шпионили за подачки?
Одну честную фразу сказал Рамзин на суде: «Путь вредительства чужд внутренней конструкции инженерства».
Весь процесс Крыленко принуждает подсудимых пригибаться и извиняться, что они – «малограмотны», «безграмотны» в политике. Ведь политика – это гораздо трудней и выше, чем какое-нибудь металловедение или турбостроение! Здесь тебе ни голова не поможет, ни образование. Нет, ответьте, с каким настроением вы встретили Октябрьскую революцию? – Со скепсисом. – То есть сразу враждебно? Почему? Почему? Почему?
Донимает их Крыленко своими теоретическими вопросами – и из простых человеческих обмолвок, не по ролям, приоткрывается нам ядро правды – что было на самом деле, из чего выдут весь пузырь.
Первое, что инженеры увидели в октябрьском перевороте, – развал. (И действительно, начался развал на много лет.) Ещё они увидели – лишение простейших свобод. (И эти свободы уже никогда не вернулись.) Как могли инженеры воспринять диктатуру рабочих – этих своих подсобников в промышленности, малоквалифицированных, не охватывающих ни физических, ни экономических законов производства, – но вот занявших главные столы, чтобы руководить инженерами? Почему инженерам не считать более естественным такое построение общества, когда его возглавляют те, кто могут разумно направить его деятельность? (И, обходя лишь нравственное руководство обществом, – разве не к этому ведёт сегодня вся социальная кибернетика? Разве профессиональные политики – не чирьи на шее общества, мешающие ему свободно вращать головой и двигать руками?) И почему инженерам не иметь политических взглядов? Ведь политика – это даже не род науки, это – эмпирическая область, не описываемая никаким математическим аппаратом да ещё подверженная человеческому эгоизму и слепым страстям. (Даже на суде высказывает Чарновский: «политика должна всё-таки до известной степени руководиться выводами техники».)
Дикий напор военного коммунизма мог только претить инженерам, в безсмыслице инженер участвовать не может – и вот до 1920 года большинство их бездействует, хотя и бедствует пещерно. Начался НЭП – инженеры охотно приступили к работе: НЭП они приняли за симптом, что власть образумилась. Но увы, условия не прежние: инженерство не только рассматривается как социально-подозрительная прослойка, не имеющая даже права учить своих детей; инженерство не только оплачивается неизмеримо ниже своего вклада в производство; но, спрашивая с него успех производства и дисциплину на нём, – лишили его прав эту дисциплину поддерживать. Теперь любой рабочий может не только не выполнить распоряжения инженера, но – безнаказанно его оскорбить и даже ударить, – и как представитель правящего класса рабочий при этом всегда прав.
Крыленко возражает – Вы помните процесс Ольденборгера? (То есть как мы его, де, защищали.)
Федотов – Да. Чтоб обратить ваше внимание на положение инженера, нужно было потерять жизнь.
Крыленко (разочарованно) – Ну, так вопрос не стоял.
Федотов – Он умер, и не он один умер. Он умер добровольно, а многие были убиты. (Процесс «Промпартии», с. 228.)
Крыленко молчит. Значит, правда. (Перелистайте ещё процесс Ольденборгера, вообразите ту травлю. И с концовкой: «многие были убиты».)
Итак, инженер во всём виноват, когда он ещё ни в чём не провинился! А ошибись он где-то действительно, ведь он человек, – так его растерзают, если коллеги не прикроют. Разве они оценят откровенность?.. Так иногда инженеры вынуждены и солгать перед партийным начальством?
Чтобы восстановить авторитет и престиж инженерства, ему действительно нужно объединиться и выручать друг друга – они все под угрозой. Но для такого объединения не нужна никакая конференция, никакие членские билеты. Как всякое взаимопонимание умных, чётко мыслящих людей, оно достигается немногими тихими, даже случайно сказанными словами, голосования совершенно не нужны. В резолюциях и в партийной палке нуждаются лишь ограниченные умы. (Вот этого никак не понять Сталину, ни следователям, ни всей их компании! – у них нет опыта таких человеческих взаимоотношений, они такого никогда не видели в партийной истории!) Да такое единство давно уже существует между русскими инженерами в большой неграмотной стране, оно уже проверено несколькими десятилетиями – но вот его заметила новая власть и встревожилась.
А тут наступает 1927 год. Куда испарилось благоразумие НЭПа! – да оказывается, весь НЭП был – циничный обман. Выдвигают взбалмошные нереальные проекты сверхиндустриального скачка, объявляются невозможные планы и задания. В этих условиях – что делать коллективному инженерному разуму – инженерной головке Госплана и ВСНХ? Подчиниться безумию? Отойти в сторону? Им-то самим ничего, на бумаге можно написать любые цифры, – но «нашим товарищам, практическим работникам, будет не под силу выполнять эти задания». Значит, надо постараться умерить эти планы, разумно отрегулировать их, самые чрезмерные задания вовсе устранить. Иметь как бы свой инженерный Госплан для корректировки глупости руководителей – и самое смешное, что в их же интересах! и в интересах всей промышленности и народа, ибо всегда будут отводиться разорительные решения и подниматься с земли пролитые и просыпанные миллионы. Среди общего гама о количестве, о плане и переплане – отстаивать «качество – душу техники». И студентов воспитывать так.
Вот она, тонкая нежная ткань правды. Как было.
Но высказать это вслух в 1930 году? – уже расстрел!
А для ярости толпы – этого мало, не видно!
И поэтому молчаливый и спасительный для всей страны сговор инженерства надо перемалевать в грубое вредительство и интервенцию.
Так во вставной картине представилось нам безплотное – и безплодное! – видение истины. Расползлась режиссёрская работа, уже проговорился Федотов о безсонных ночах (!) в течение 8 месяцев его сидки; о каком-то важном работнике ГПУ, который пожал руку ему (?) недавно (так это был уговор? выполняйте свои роли – и ГПУ выполнит своё обещание?). Да вот уже и свидетели, хоть роли у них несравненно меньше, начинают сбиваться.
Крыленко – Вы принимали участие в этой группе?
Свидетель Кирпотенко – Два-три раза, когда разрабатывались вопросы интервенции.
Как раз это и нужно!
Крыленко (поощрительно) – Дальше!
Кирпотенко (пауза) – Кроме этого, ничего не известно.
Крыленко побуждает, напоминает.
Кирпотенко (тупо) – Кроме интервенции, мне больше ничего не известно (с. 354).
А на очной ставке с Куприяновым у него уже и факты не сходятся. Сердится Крыленко и кричит на безтолковых арестантов:
– Тогда надо сделать, чтобы ответы были одинаковы! (с. 358).
Но вот в антракте, за кулисами, всё снова подтянуто к стандарту. Все подсудимые снова на ниточках, и каждый ожидает дёрга. И Крыленко дёргает сразу всех восьмерых: вот промышленники-эмигранты напечатали статью, что никаких переговоров с Рамзиным и Ларичевым не было и никакой «промпартии» они не знают, а показания подсудимых, скорей всего, вымучены пытками. Так что вы на это скажете?..
Боже! как возмущены подсудимые! Нарушая всякую очерёдность, они просят поскорее дать им высказаться! Куда делось то измученное спокойствие, с которым они несколько дней унижали себя и своих коллег! Из них просто вырывается клокочущее негодование на эмигрантов! Они рвутся сделать письменное заявление для газет – коллективное письменное заявление подсудимых в защиту методов ГПУ! (Ну разве не украшение, разве не бриллиант?)
Рамзин – Что мы не подвергались пыткам и истязаниям – достаточное доказательство наше присутствие здесь!
Так куда ж годятся те пытки, когда вывести на суд нельзя!
Федотов – Заключение в тюрьму принесло пользу не одному мне!.. Я даже лучше чувствую себя в тюрьме, чем на воле.
Очкин – И я, и я лучше!
Просто уж по благородству отказываются Крыленко и Вышинский от такой письменной коллективки. А – написали бы! а подписали бы!
Да может, ещё у кого-нибудь подозрение таится? Так товарищ Крыленко уделяет им от блеска своей логики: «Если допустить хотя бы на одну секунду, что эти люди говорят неправду – то почему именно их арестовали и почему вдруг эти люди заговорили?» (с. 452).
Вот сила мысли! – и за тысячи лет не догадывались обвинители: сам факт ареста уже доказывает виновность! Если подсудимые невиновны – так зачем бы их тогда арестовали? А уж если арестовали – значит, виноваты!
И действительно: почему б они заговорили?
«Вопрос о пытках мы отбросим в сторону!.. но психологически поставим вопрос: почему сознаются? А я спрошу: а что им оставалось делать?» (с. 454).
Ну как верно! Как психологически! Кто сиживал в этом учреждении, вспомните: а что оставалось делать?..
(Иванов-Разумник пишет[121], что в 1938 он сидел с Крыленкой в одной камере, в Бутырках, и место Крыленки было под нарами. Я очень живо это себе представляю (сам лазил): там такие низкие нары, что только по-пластунски можно подползти по грязному асфальтовому полу, но новичок сразу никак не приноровится и ползёт на карачках. Голову-то он подсунет, а выпяченный зад так и останется снаружи. Я думаю, верховному прокурору было особенно трудно приноровиться, и его ещё не исхудавший зад подолгу торчал во славу советской юстиции. Грешный человек, со злорадством представляю этот застрявший зад, и во всё долгое описание этих процессов он меня как-то успокаивает.)
Да более того, развивает прокурор, если б это всё была правда (о пытках), – непонятно, что бы понудило всех единогласно, без всяких уклонений и споров так хором признаваться?.. Да где они могли совершить такой гигантский сговор? – ведь они е имели общения друг с другом во время следствия!?
(Через несколько страниц уцелевший свидетель расскажет нам где…)
Теперь не я читателю, но пусть читатель мне разъяснит, в чём же пресловутая «загадка московских процессов 30-х годов» (сперва дивились «Промпартии», потом перенеслась загадка на процессы партийных вождей)?
Ведь не две тысячи замешанных и не двести-триста вывели на суд, а только восемь человек. Хором из восьми не так уж немыслимо управлять. А выбрать Крыленко мог из тысячи, и два года выбирал. Не сломился Пальчинский – расстрелян (и посмертно объявлен «руководителем Промпартии», так его и поминают в показаниях, хоть от него ни словечка не осталось). Потом надеялись выбить нужное из Хренникова – не уступил им Хренников. Так сноска петитом один раз: «Хренников умер во время следствия». Дуракам пишите петитом, а мы-то знаем, мы двойными буквами напишем: ЗАМУЧЕН ВО ВРЕМЯ СЛЕДСТВИЯ! (Посмертно и он объявлен руководителем «Промпартии». Но хоть бы один фактик от него, хоть бы одно показание в общий хор – нет ни одного. Потому что не дал ни одного!) И вдруг находка – Рамзин! Вот энергия, вот хватка! И чтобы жить – на всё пойдёт! А что за талант! В конце лета его арестовали, вот перед самым процессом – а он не только вжился в роль, но как бы не он и всю пьесу составил, и охватил гору смежного материала, и всё подаёт с иголочки, любую фамилию, любой факт. А иногда ленивая витиеватость: «Деятельность Промпартии была настолько разветвлена, что даже при 11-дневном суде нет возможности вскрыть с полной подробностью» (то есть: ищите! ищите дальше!). «Я твёрдо уверен, что небольшая антисоветская прослойка ещё сохранилась в инженерных кругах» (кусь-кусь, хватайте ещё!). И до чего способен: знает, что загадка, и загадку надо художественно объяснить. И, как палка безчувственный, вдруг находит в себе «черты русского преступления, для которого очищение – во всенародном покаянии».
Рамзин незаслуженно обойден русской памятью. Я думаю, он вполне выслужил стать нарицательным типом цинического и ослепительного предателя. Бенгальский огонь предательства! Не он был один такой за эту эпоху, но он – на виду.
Так значит, вся трудность Крыленки и ГПУ была – только не ошибиться в выборе лиц. Но риск невелик: следственный брак всегда можно отправить в могилу. А кто пройдёт и решето и сито – тех подлечи, подкорми и выводи на процесс!
И в чём тогда загадка? Как их обработать? А так: вы жить хотите? (Кто для себя не хочет, тот для детей, для внуков.) Вы понимаете, что расстрелять вас, не выходя из двора ГПУ, уже ничего не стоит? (Несомненно так. А кто ещё не понял – тому курс лубянского выматывания.) Но и нам и вам выгоднее, если вы сыграете некоторый спектакль, текст которого вы сами же и напишете, как специалисты, а мы, прокуроры, разучим и постараемся запомнить технические термины. (На суде Крыленко иногда сбивается, ось вагона вместо оси паровоза.) Выступать вам будет неприятно, позорно – надо перетерпеть! Ведь жить дороже! – А какая гарантия, что вы нас потом не расстреляете? – А за что мы вам будем мстить? Вы – прекрасные специалисты и ни в чём не провинились, мы вас ценим. Да посмотрите, уже сколько вредительских процессов, и всех, кто вёл себя прилично, мы оставили в живых. (Пощадить послушных подсудимых предыдущего процесса – важное условие успеха будущего процесса. Так цепочкой и передаётся эта надежда до самого Зиновьева-Каменева.) Но уж только выполните все наши условия до последнего! Процесс должен сработать на пользу социалистическому обществу!
И подсудимые выполняют все условия…
Всю тонкость интеллектуальной инженерной оппозиции вот они подают как грязное вредительство, доступное пониманию последнего ликбезника. (Но ещё нет толчёного стекла, насыпанного в тарелки трудящихся! – до этого ещё и прокуратура не додумалась.)
Затем – мотив идейности. Они начали вредить? – из враждебной идейности, но теперь дружно сознаются? – опять-таки из идейности, покорённые (в тюрьме) пламенным доменным ликом 3-го года Пятилетки! В последних словах они хотя и просят себе жизни, но это – не главное для них. (Федотов: «Нам нет прощения! Обвинитель прав!») Для этих странных подсудимых сейчас, на пороге смерти, главное – убедить народ и весь мир в непогрешимости и дальновидности советского правительства. Рамзин особенно славословит «революционное сознание пролетарских масс и их вождей», которые «сумели найти неизмеримо более верные пути экономической политики», чем учёные, и гораздо правильней рассчитали темпы народного хозяйства. Теперь «я понял, что надо сделать бросок, что надо сделать скачок[122], что надо штурмом взять…» (с. 504) и т. д. Ларичев: «Советский Союз не победим отживающим капиталистическим миром». Калинников: «Диктатура пролетариата есть неизбежная необходимость… Интересы народа и интересы советской власти сливаются в одну целеустремлённость». Да кстати, и в деревне «правильна генеральная линия партии, уничтожение кулачества». Обо всём у них есть время посудачить в ожидании казни… И даже для такого предсказания есть проход в горле раскаявшихся интеллигентов: «По мере развития общества индивидуальная жизнь должна суживаться… Коллективная воля есть высшая форма» (с. 510).
Так усилиями восьмерной упряжки достигнуты все цели процесса:
1. Все недостачи в стране, и голод, и холод, и безодёжье, и неразбериха, и явные глупости – всё списано на вредителей-инженеров.