Поменяй воду цветам Перрен Валери
Ноно замечает своего шефа, вскакивает, и Элвис повторяет его движение.
– Помяни черта… Прости, господин кюре! И ты прости, Господи! Если простишь, все будет хорошо. Привет честной компании!
Ноно и Элвис выходят и бодро шагают к своему начальству. Могильщиков курирует Жан-Луи Дармонвиль, отвечающий за технические службы города. На моем кладбище лежит не меньше его любовниц, чем ходит по центральной улице Брансьона. А ведь он не красавчик. Время от времени Дармонвиль является погулять по аллеям. Помнит ли он всех женщин, которых сжимал в объятиях? Разглядывает ли фотографии? Помнит ли имена? Лица? Голоса? Смех? Аромат? Что остается от его нелюбовей? Я ни разу не видела, чтобы он остановился у какой-нибудь могилы, задумался… Всегда только ходит и ходит. Хочет убедиться, что ни одна из «дам сердца» не проговорится?
У меня начальства нет. Нао мной только мэр. Один и тот же вот уже двадцать лет. Мэра я вижу только на похоронах членов его администрации. Коммерсантов, военных и влиятельных особ – «шишек», как их называют. Однажды он хоронил друга детства и так горевал, что я его даже не узнала.
Отцу Седрику тоже пора.
– Всего вам наилучшего, Виолетта. Благодарю за кофе и добрый юмор. Мне всегда так уютно у вас.
– И вам хорошего дня, святой отец.
Он берется за ручку двери и вдруг останавливается.
– Скажите, Виолетта, вам случается сомневаться?
Я отвечаю не сразу. Взвешиваю слова. Всегда. Нужно быть осторожной. Особенно когда общаешься с доверенным лицом Всевышнего.
– Последние несколько лет реже. Потому что нашла свое место. Здесь.
Святой отец задумывается:
– А вот я боюсь, что не соответствую. Выслушиваю исповеди, венчаю, крещу, проповедую, преподаю катехизис. Это тяжкая ноша. Большая ответственность. Мне часто кажется, что я предаю доверие прихожан. И Господа – в первую очередь.
Тут я не выдерживаю и бросаюсь в бой:
– А вы не думаете, что Он первым предает людей?
Отец Седрик потрясен моим богохульством.
– Бог есть любовь.
– Тогда Он точно предатель: любовь и предательство неразделимы.
– Вы правда так думаете, Виолетта?
– Я всегда думаю, что говорю! Бог создал человека по образу и подобию Своему. Он лжет. Дает, отнимает, любит и предает.
– Бог есть всеобъемлющая любовь. Он меняется – благодаря вам. Благодаря нам, благодаря всем светоносным иерархам, Он чувствует и переживает все, что проживают люди, стремится к совершенству и красоте… Сомневаюсь я в себе. В Нем – никогда.
– Но почему, святой отец?
Он в прострации. Смотрит на меня и молчит.
– Говорите, святой отец. У нас в Брансьоне две исповедальни – в вашей церкви и в этой комнате. Мне много чего рассказывают.
Священник печально улыбается.
– Мне все сильнее хочется стать отцом… Я просыпаюсь по ночам, задыхаясь от этого желания… Сначала я принял мое чувство за гордыню, за тщеславие. Но…
Он подходит к столу, машинальным движением открывает и закрывает сахарницу. Май Уэй трется о его ноги, он наклоняется, проводит ладонью по шерстке.
– Вы не думали взять приемного ребенка?
– Я не имею права, Виолетта. Все законы запрещают это, и земные, и небесные.
Отец Седрик оборачивается, смотрит в окно на промелькнувшую мимо тень.
– Простите, что спрашиваю, святой отец, но… вы были влюблены?
– Я люблю только Господа.
14
Прекрасен день, в который кто-нибудь вас любит.
В первые месяцы нашей совместной жизни в коммуне Шарлевиль-Мезьер я каждый день писала в дневнике красным фломастером два слова: БЕЗУМНАЯ ЛЮБОВЬ. Так было до 31 декабря 1985 года. Я тенью следовала за Филиппом Туссеном – когда не работала. Он всасывал меня в себя. Пил меня. Обволакивал. Филипп был чувственным до безумия. Я таяла у него на языке, как карамелька или постный сахар. Каждый день был праздником. Когда я сегодня думаю о том периоде моей жизни, он кажется мне ярмарочным балаганом.
Филипп всегда знал, куда пристроить свои руки, прокладывал новые маршруты по моему телу, ему были ведомы точки, дарившие самое острое наслаждение (я понятия не имела об их существовании!), и не уставал целовать их и ласкать.
После любви мы не расплетали объятий. Наши руки и ноги дрожали в унисон. Мы обжигали друг друга. Филипп Туссен все время повторял: «Черт, Виолетта, со мной никогда такого не было! Ты колдунья, я знаю, ты меня зачаровала!»
Думаю, он уже в первый год совместной жизни начал мне изменять. Врать. Подкатывался к другим женщинам, стоило мне отвернуться.
Филипп Туссен напоминал лебедя – прекрасного на воде и неуклюжего на суше. Он превращал нашу кровать в рай, любовью занимался… обаятельно и чувственно, но, как только принимал вертикальное положение, терял яркость.
Он не хотел, чтобы я оставалась в «Тибурене», ревновал ко всем и каждому. Мне пришлось расстаться с работой барменши и наняться в кафе, официанткой. Я начинала в десять утра, чтобы успеть приготовить ланч, а освобождалась в шесть вечера.
Когда я уходила, Филипп еще спал, и мне бывало ужасно трудно оторваться от него, вылезти из теплого гнездышка и выйти на стылую улицу. Днем он уезжал кататься на мотоцикле – по его словам, а вечером валялся перед телевизором. Я с порога бросалась к кровати и ложилась на Филиппа, погружалась в него, как в нагретый солнцем бассейн. Я хотела видеть жизнь в голубом цвете – Пикассо оставался моим любимым художником! – и у меня получалось.
Я была готова на все, лишь бы он ко мне прикоснулся. Я чувствовала, что принадлежу ему телом и душой, и это меня окрыляло. В свои семнадцать лет я жаждала наверстать все недоданное жизнью счастье. Если бы Филипп меня бросил, я бы, наверное, умерла. Не наверное – точно не пережила бы. Мне хватило расставания с матерью.
Работал Туссен эпизодически. Начинал, только доведя родителей до умопомрачения. Отец обращался к очередному другу, и тот находил Филиппу место. Чем он только не занимался! Был маляром, механиком, курьером, ночным сторожем, уборщиком. Выдерживал не больше недели и всегда находил себе оправдание. Жили мы на мою зарплату, поступавшую на счет: я была несовершеннолетней, и так было проще. Себе я оставляла только чаевые.
Иногда его родители заявлялись днем, без предупреждения (у них были ключи от студии), чтобы прочитать нотацию единственному сыну, двадцатисемилетнему безработному, которому нравилось быть безработным… Я работала и потому, слава богу, не встречалась с ними. Мамаша Филиппа забивала холодильник продуктами, и супруги удалялись.
А потом случилась неприятность. В мой свободный день я осталась дома, и мы, конечно же, занимались любовью. Я лежала на кровати. Голая. Филипп принимал душ. Я не услышала, как открылась дверь, потому что распевала во все горло: «Скажи, что любишь меня! Даже если это ложь! Ведь я знаю, что ты врешь! Один день похож на другой! А мне нужна романтика!» Увидев супругов, я подумала: Филипп Туссен совсем не похож на родителей.
Никогда не забуду взгляд его матери, ее злой оскал. Она смотрела с таким презрением, что я – неграмотная, косноязычная – сумела правильно истолковать этот взгляд, как будто увидела себя в злоязыком зеркале. Опустившаяся дешевка, продажная тварь, замарашка, нищенка, дурное семя…
Ее рыжевато-каштановые волосы были убраны в тугой пучок, кожа на висках натянулась, и проступили синеватые вены. Тонкие губы выражали крайнюю степень неодобрения. На веках лежали зеленые тени, что было явной ошибкой при голубых глазах. Ошибкой, дурновкусием, в котором она упорствовала все годы, что мы были знакомы. Нос мадам напоминал клюв хищной птицы из Красной книги, цвет лица был очень бледный, не тронутый загаром. Заметив мой округлившийся животик, она тяжело плюхнулась на стул. Папаша Туссен, сутулый подкаблучник, говорил со мной как учитель Закона Божьего, употребляя слова «безответственные» и «необдуманные», поминал Иисуса Христа. Я еще подумала: «А Он-то тут при чем?» Интересно, что бы сказал Спаситель, увидев этих людей в дорогих шмотках, оскорбленных в лучших чувствах видом любовницы сына, прикрывшей наготу красным покрывалом с нью-йоркскими небоскребами.
Филипп вышел из ванной с полотенцем на бедрах и даже не посмотрел в мою сторону. Сделал вид, что я не существую, как будто важна была только его мать. Я почувствовала себя убогим ничтожеством. Подзаборным щенком. Пустым местом. Таким же пустым, как отец Филиппа. Сын и мать заговорили обо мне. При мне. Им было безразлично, слышу я их или нет. Особенно матери.
– Ребенок твой? Уверен, что отец – ты? Где ты встретил эту девушку? Смерти нашей хочешь?! Между прочим, аборт придумали не для собак. О чем ты только думал, бедный мой мальчик?!
Отец Филиппа продолжал бубнить:
– Все возможно… нет ничего невозможного… человек способен измениться… нужно верить… никогда не опускать руки…
Мне хотелось смеяться и плакать. Я словно бы оказалась среди героев итальянской омедии. Недоставало только красоты итальянцев. Я привыкла, что люди говорят о моей жизни и будущем так, словно меня это не касается, словно я проблема, которую нужно решить, а не личность.
Туссены, вырядившиеся как на свадьбу, игнорировали мерзавку, посягнувшую на их драгоценного сыночка, подстроившую ему ловушку. Мадам вела себя так, как будто боялась испачкаться.
Они ушли не простившись, и Филипп Туссен разбушевался. Он орал: «Дерьмо! Проклятье! Надоели!» – и пинал ногами стену. Велел мне уйти, чтобы он мог успокоиться, иначе будет хуже, и выглядел испуганным, хотя бояться следовало мне. Я привыкла к грубости, хотя физического насилия, благодарение Господу, избежала.
Я вышла на улицу, сразу замерзла и пошла быстрым шагом, чтобы согреться. Наша с Филиппом повседневность была беззаботной, но хватило одного визита его родителей, чтобы все разбилось вдребезги. Через час я вернулась. Филипп спал, и я не стала его будить.
На следующий день мне исполнилось восемнадцать. В качестве подарка Филипп сообщил мне, что отец нашел нам работу дежурных на железнодорожном переезде. Место недалеко от Нанси должно было скоро освободиться.
15
Милая бабочка, разверни свои чудесные крылышки, лети на могилу и передай моей любимой привет.
Гастон снова упал в могилу. Не могу сосчитать, сколько раз это с ним случалось. Два года назад, во время эксгумации, он рухнул в гроб и остался стоять на четвереньках, прямо на костях. А сколько раз он запутывался в воображаемых веревках?
Ноно на минуту отвернулся – отошел метров на сорок набрать тачку земли. Гастон беседовал с графиней де Дарье, но вернувшийся Ноно его не обнаружил. Земля осыпалась, и он оказался в могиле. Барахтался там и вопил: «Зовите Виолетту!» Ноно пошутил: «Она не тренер по плаванию!» А ведь он предупреждал недотепу, что земля в это время года рыхлая. Пришлось ему доставать приятеля под аккомпанемент песенки Элвиса: Face down on the street with agunin his hand…[22] Иногда мне кажется, что мои соседи – братья Маркс[23], но суровая реальность возвращает бедняжку Виолетту с небес на землю.
Завтра мы хороним доктора Гийенно. Даже врачи в конце концов умирают. Он мирно почил в собственной постели в возрасте девяноста одного года. Доктор Гийенно пользовал весь Брансьон-ан-Шалон и окрестности в течение полувека. Значит, на церемонию придет много народа.
Графиня де Дарье успокаивает нервы, попивая сливовую водку, полученную в подарок от мадемуазель Брюлье, чьи родители лежат на участке «Кедры». Графиня ужасно испугалась, увидев нырок Гастона в могилу. Она говорит с лукавой улыбкой: «Это напомнило мне чемпионат мира по плаванию». Обожаю эту женщину! Такие посетители поднимают мне настроение.
На моем кладбище лежат ее муж и любовник. С весны до осени мадам де Дарье украшает их могилы цветами – пышные она выбирает для супруга, букет подсолнухов в вазе – своей «истинной любви». Проблема в том, что ее возлюбленный был женат. Вдова, обнаружив в очередной раз подсолнухи, немедленно выбрасывает их в помойку.
Однажды я решила подобрать букет, чтобы положить его на заброшенную могилу, но не смогла: разгневанная женщина общипала все лепестки. Она точно не гадала на подсолнухе: «Немножко, сильно, страстно, до безумия, совсем не любит».
За двадцать лет я повидала немало вдов, безутешных в день похорон и ни разу не пришедших потом на могилу покойного мужа. Многие вдовцы женятся, не дав остыть телу супруги, но продолжают жертвовать на корм животным и просят ухаживать за могилой.
Мне знакомы брансьонские дамы, «специализирующиеся» на вдовцах. Они бродят по аллеям, одетые в черное, и высматривают одиноких мужчин, поливающих цветы. Я долго наблюдала за маневрами некоей Клотильды К., которая каждую неделю являлась на мое кладбище, чтобы ухаживать за… очередной могилой. Заарканивала первого же безутешного вдовца и заводила с ним разговор о погоде, просила не печалиться – жизнь продолжается! – и получала приглашение на аперитив. В конце концов она вышла замуж за Армана Бернигаля, чья жена (Мари-Пьер Бернигаль, в девичестве Вернье, 1967–2002) покоится на участке «Тисы».
Я нахожу десятки новых памятных табличек, которые взбешенные родственники прячут в кустах. Чаще всего на них написано что-то вроде «Моей любви на вечные времена».
Каждый день любовники и любовницы усопших незаметно прокрадываются на кладбище. Чаще это делают женщины – они дольше живут. Их не бывает по субботам и воскресеньям – кому охота столкнуться нос к носу с «законными половинами»? Грешники и грешницы являются с раннего утра или перед закрытием. Сидят на могилах, а потом стучат в мою дверь, чтобы я выпустила их за ограду.
Помню Эмили Б., подругу Лорана Д., она являлась каждое утро за полчаса до открытия и ждала у входа. Увидев в окно ее силуэт, я набрасывала черное пальто прямо на ночную рубашку и шла в тапочках впустить ее. Я очень жалела эту женщину и делала для нее исключение. Угощала чашечкой кофе с молоком. Мы обменивались парой фраз. Она рассказывала, как безумно любила Люсьена, причем использовала только настоящее время. «Память сильнее смерти. Я все еще чувствую его руки на моем теле и знаю, что он смотрит на меня оттуда, где сейчас пребывает». Потом она ставила чашку на отлив окна и отправлялась на свидание с возлюбленным, а если на могиле вдруг оказывались родственники Люсьена, ждала где-нибудь в сторонке, спрятавшись за кустом.
Однажды утром Эмили не появилась, и я решила, что она, так сказать, отгоревала. Время расплетает печаль, как косу, какой бы длинной она ни была. Безгранична и неутешима только скорбь родителей, потерявших ребенка.
Я ошиблась. Эмили Б. не снимала траура – она появилась на моем кладбище на катафалке, в сопровождении близких. Думаю, никто не знал, что они с Люсьеном любили друг друга. Лечь рядом с ним ей, увы, не пришлось…
После похорон, когда все разошлись, я осуществила «черенкование»: взяла длинный стебель лаванды, посаженной Эмили на могиле Люсьена, сделала несколько надрезов, оторвала головку цветка и воткнула в дырявую бутылку с землей и частью навоза. Месяц спустя растение дало новые корни.
Лаванда будет вечно принадлежать любовникам, нашедшим последний приют на моем кладбище. Я всю зиму ухаживала за цветком, а весной пересадила его на могилу Эмили. Барбара[24] поет: «Весной так прекрасно говорить о любви…»
16
Не бывает случайных встреч.
Все они назначены нам судьбой.
– Леонина.
– Как-как?
– Леонина.
– Ты чокнулась… Что это за имя? Похоже на название стирального порошка.
– А мне нравится. Очень. Окружающие будут звать ее Лео. Люблю девчонок с мальчишечьими именами.
– Ну так назови ее Анри.
– Леонина Туссен. Звучит чудесно.
– Сейчас 1986 год! Выбери что-нибудь посовременнее… Дженифер или Джессика.
– Ну пожалуйста, не дави на меня, пусть будет Леонина!
– Ладно, поступай как хочешь, но, если будет сын, имя выбираю я.
– И как ты его назовешь?
– Ясоном.
– Надеюсь, родится девочка.
– Не согласен.
– Займемся любовью?
17
Я слышу твой голос во всех шумах мира.
19 января 2017-го, серое небо, температура воздуха 8°. 15.00. Похороны доктора Филиппа Гийенно (1924–2017). Дубовый гроб, внутренняя обивка в желтых и белых розах. Черный мрамор. Маленький золоченый крест на стеле.
Около пятидесяти венков и цветы – лилии, розы, цикламены, хризантемы, орхидеи.
На лентах надписи: «Нашему дорогому отцу», «Моему дорогому супругу», «Нашему дорогому дедушке», «От выпускников 1924 года», «От торговцев Брансьон-ан-Шалона», «Нашему другу», снова «Нашему другу», «Нашему другу»…
На табличках читаем: «Время проходит, воспоминания остаются», «Моему любимому мужу», «Твои друзья никогда тебя не забудут», «Нашему отцу», «Нашему деду», «Нашему двоюродному прадеду», «Нашему крестному», «Все мимолетно в этом мире – ум, красота, прелесть и талант подобны эфемерным цветкам под порывами ветра».
Вокруг могилы собралось около ста человек. В том числе Ноно, Гастон, Элвис и я. До захоронения четыреста человек заполнили маленькую церковь отца Седрика. Место внутри досталось не всем: сначала расселись старики, тесно прижавшись друг к другу плечами. «Неудачники» столпились на узкой паперти.
Графиня де Дарье говорит мне, что всю ночь вспоминала, как добрый доктор приезжал по вызову после полуночи в мятой рубашке, как по собственному почину возвращался проверить, упала у ее младшего сына температура или нет. «Наверное, каждый из нас, узнав горестное известие, подсчитал, сколько он вылечил бронхитов, отитов и гриппов, сколько актов о смерти подписал, сидя за кухонным столом. Когда он начинал практиковать, люди умирали в собственной постели, а не на больничной койке».
Филипп Гийенно оставил прекрасный след на земле. Его сын сказал: «Мой отец был очень предан своей профессии. Он брал деньги за одну консультацию, даже если приезжал к пациенту три раза или выслушивал стетоскопом сердца всех членов семьи. Он был великим врачом, замечательным диагностом, ему хватало трех вопросов и одного взгляда в глаза больному, чтобы понять, в чем дело. И это в мире, где еще не были даже изобретены дженерики».
К стеле прикрепили медальон с фотографией Филиппа Гийенно. На ней ему пятьдесят, он в отпуске. У моря. Загорелый, улыбающийся. Тем летом он поручил деревню заботам кого-то другого и уехал погреться на солнце.
Отец Седрик подходит благословить гроб и говорит: «Филипп Гийенно, я любил вас, как всех нас любит Господь. Нет любви благороднее, чем посвятить свою жизнь тем, кого любишь».
После церемонии в мэрии устраивают скромные поминки. Меня приглашают – как всегда. Я не иду – как обычно. Потом все отправляются по домам. Остаюсь я и Пьер Луччини.
Каменщики закрывают семейный склеп, а Пьер рассказывает мне, что доктор познакомился со своей женой в день ее свадьбы с другим мужчиной. В самом начале бала она подвернула лодыжку, и Филиппа срочно вызвали на праздник. Он увидел новобрачную в белом платье и влюбился. Поднял ее на руки, понес в машину, чтобы отвезти в больницу на рентген, и… не вернул молодому мужу. «Он попросил ее руки, когда вправлял вывих!» – с улыбкой добавляет мой друг.
Перед закрытием кладбища возвращаются дети Филиппа. Проверяют работу каменщиков. Собирают карточки, приколотые к венкам, выходя за ворота, машут мне и уезжают в Париж.
18
- А сейчас увядших листьев стаи
- Гонит ветер по аллеям прочь,
- Как воспоминания и взгляды…
Я разговариваю сама с собой. Говорю с мертвыми, с кошками, ящерицами, цветами, с Богом (не всегда вежливо). Я задаю себе вопросы. Окликаю себя. Подбадриваю.
Я не вмещаюсь в рамки. Никогда не вмещалась. Когда я заполняю графы тестов из глянцевого журнала, «Знаете ли вы себя» или «Узнайте себя лучше», для меня не находится варианта ответа. Я из тех, кто повсюду выбивается из строя.
В Брансьон-ан-Шалоне есть люди, которые меня не любят, другие не доверяют или боятся. Им кажется, что я все время ношу траур. Видели бы они «лето» под «зимой», сожгли бы меня заживо на костре. Все похоронные ремесла внушают опасения.
А еще у меня пропал муж. Просто взял – и пропал. «Признайте, странно получилось. Человек садится на мотоцикл и исчезает. Навсегда. Красавец мужчина. Разве это не печально? Жандармы ничего не делают, ее не тревожат, не допрашивают. А она совсем не печалится. Не плачет. Говорю вам, эта женщина что-то скрывает. Вечно в черном, подтянутая… зловещая личность… На кладбище творится что-то подозрительное. Могильщики не просыхают. Она все время что-то бормочет себе под нос. Это ведь ненормально, согласны?»
Другие люди думают иначе. «Она мужественная женщина. Честная. Верная. Улыбчивая, скромная. У нее трудная работа. Никто больше не хочет заниматься таким ремеслом. Живет одна, муж ее бросил, но сколько достоинства! Утешает тех, кто в горе, самым несчастным всегда нальет стаканчик, скажет доброе слово. И выглядит элегантно… Ни в чем ее не упрекнешь. Великая труженица. Кладбище содержит в безупречном порядке. И характер хороший. Она никогда не заносится, правда, иногда витает в облаках, но это никому пока не навредило».
Гражданская война не утихает, и я играю роль фитиля.
Однажды мэр получил петицию с требованием убрать меня с кладбища. Он вежливо ответил, что я – ответственный сотрудник и до сих пор не допустила ни единой ошибки.
Иногда подростки бросают камни в ставни на окнах моей комнаты или барабанят в двери среди ночи, чтобы напугать. Я слышу, как они хихикают, и натравливаю на них Элиану или звоню в колокол. Негодники убегают.
Я не сержусь. Пусть хулиганят, напиваются, делают глупости, только бы не умирали. Не хочу видеть, как убитые горем родители провожают их в последний путь!
Летом ребята часто перелезают через ограду, дожидаются полуночи и пугают друг друга. Прячутся за крестами, рычат, ухают, хлопают дверьми склепов. Некоторые, те, что постарше, занимаются спиритизмом, желая произвести впечатление на подружек. «Ты здесь, дух?» Девчонки визжат, их приводит в восторг любое «проявление сверхъестественного». Слышат они, конечно, не призраков, а моих кошек, которые охотятся на ночных бабочек или ежей, переворачивающих блюдечки с молоком. Иногда я тоже выхожу на бой – укрываюсь за памятником и стреляю из пистолета растворенным в воде эозином, красителем ярко-розового цвета.
Никто не имеет права нарушать покой усопших. Только не на моем кладбище. В первое время я зажигала фонарь перед домом. Звонила в колокол, преследовала святотатцев по темным аллеям, вооруженная водяным пистолетом. Я знаю каждый поворот, кочку и канаву и могу двигаться с закрытыми глазами, не боясь, что меня заметят.
Существуют любители «экстремального» секса на могилах и киноманы, обожающие смотреть ужастики рядом со склепом Дианы де Виньрон, первой «постоялицы» моего кладбища. Многие брансьонцы видели ее призрак и не сомневаются, что она осталась в нашем мире. Однажды я подкралась к нарушителям со спины и что было силы дунула в свисток. Они умчались, как перепуганные кролики, бросив ноутбук в траве.
В 2007-м у меня возникли серьезные проблемы с бандой молодых бездельников, явившихся к нам на каникулы. Чужаки, случайные люди. Парижане. Весь июль, с 1-го по 30-е, они каждый вечер проникали на территорию кладбища и ночевали под открытым небом. Я много раз вызывала жандармов. Ноно подловил их и надавал ногой по задницам, попутно объясняя, что кладбище – не игровая площадка, но урок не пошел впрок: следующим вечером тупицы вернулись. Обычных мер оказалось недостаточно.
К счастью, 31 июля они уехали и… вернулись ровно через год. Вечером 1 июля я их услышала. Голоса доносились от могилы Сесили Делазерб (1956–2003). «Пришлые» повзрослели: они курили, много пили и разбрасывали бутылки по территории. Каждое утро я вынимала окурки из цветочных горшков.
А потом случилось чудо: в ночь с 8-го на 9-е они убрались. Никогда не забуду, как эти дураки перепугались, как кричали и уверяли всех и вся: «Мы что-то видели!»
Ноно доложил, что нашел рядом с оссуарием голубые «колеса», галлюциногенную дурь, навевающую ужасные видения. Не знаю, призрак Дианы де Виньрон или белая дама Рен Дюша избавила меня от молодых болванов, но благодарна обеим.
19
Если бы каждый раз, когда я думаю о тебе, распускался хотя бы один цветок, земля стала бы огромным садом.
Я стояла у ворот, ведущих под арку дома, где находилась наша с Филиппом квартира, и вдруг заметила в витрине книжной лавки красное яблоко на обложке одного томика. «Правила виноделов» Джона Ирвинга[25]. Я не уловила смысла названия, оно оказалось слишком сложным для меня. В 1986-м, в восемнадцать лет, я была образованна, как шестилетка. У-чи-тель-ни-ца, шко-ла, я имею, ты имеешь, я воз-вра-ща-юсь до-мой, это, здрав-ствуй-те-ма-дам, Панзани, Бэби бел, Скип, Оазис, Баллентайнз.
Я купила эту толстенную книгу (восемьсот двадцать одна страница), хотя, чтобы прочесть и понять одну фразу, мне требовались часы и усилия, какие даме 50-го размера нужны, чтобы влезть в джинсы 36-го. Но я ее купила – уж очень сочным выглядело яблоко. Несколько месяцев назад я утратила желание. Филипп особенным образом дышал мне в затылок, давая понять, что готов и хочет. Он всегда хотел, но никогда не желал меня. Однажды я не шевельнулась. Притворилась спящей.
Впервые мое тело не ответило на призыв его тела. Потом желание вернулось, но очень скоро снова «замерзло». Так иней время от времени появляется на окнах, деревьях и земле.
Я всегда была в ладах с жизнью и чаще видела светлую сторону вещей и событий. Тень я игнорировала, как дома у воды, стоящие лицом к солнцу. Когда плывешь на лодке, любуешься яркими фасадами, белыми палисадниками с зеркальным отблеском и зеленеющими деревьями. Я редко вижу «задники» этих строений: мусорные баки и компостные ямы заметны только с дороги.
До встречи с Филиппом Туссеном я долго жила в приемных семьях, грызла ногти, но редко видела тени. С ним я узнала, что такое разочарование. Поняла, что наслаждаться мужчиной и любить его – разные вещи. Картинка из глянцевого журнала с изображением красавца потускнела. Праздность Филиппа, слабоволие в отношениях с родителями, дремлющая в нем тяга к насилию и запах чужих женщин на кончиках пальцев что-то у меня украли.
Ребенка хотел он. Сказал: «Будем делать детей». И он же, мужчина на десять лет старше меня, шептал матери, что «подобрал» меня, называл потеряшкой, извинялся. А когда она отвернулась выписать энный по счету чек, чмокнул меня в шею и пробормотал, что всегда вешал старикам лапшу на уши, лишь бы поскорее отвязались. Так он извинился, но слова прозвучали. Оскорбительные слова…
В тот день я подыграла ему. Улыбнулась. Ответила: «Ладно, конечно, я понимаю…» Утраченные иллюзии посеяли во мне нечто иное. Силу. Живот у меня рос, а я чувствовала желание учиться. Нужно наконец понять, как трактуется выражение «слюнки текут», почему в книгах написаны те или другие слова. Раньше слова меня пугали, поэтому я почти ничего не читала.
Я дожидалась, когда Филипп Туссен отправится на мотоциклетную прогулку, и начинала читать четвертую сторону обложки книги Ирвинга. Вслух, иначе я не улавливала смысл. Я превращалась в собственного двойника и рассказывала себе историю. Двойник хотел учиться и не собирался сдаваться. Мое настоящее и будущее сидели, склонившись над романом.
Почему книги влекут нас, как люди? Почему обложки завораживают, как взгляд человека или показавшийся знакомым голос? Как, черт возьми, этот голос заставляет нас свернуть с пути, поднять глаза и, возможно, меняет сам ход нашей жизни?
Два часа спустя я была на десятой странице и сумела понять только каждое пятое слово. Я читала и перечитывала вслух вот эту фразу: «В сиротах больше детского, чем во всех остальных детях, они привержены тому, что происходит ежедневно, в одно и то же время. Для них очень важно все, что обещает продолжиться, они и жаждут устойчивости». «Жаждут». Что значит это слово? Я купила словарь и научилась им пользоваться.
До сих пор я хорошо знала только слова песен, написанных внутри конвертов пластинок на 33 оборота. Я слушала музыку, пытаясь одновременно читать, но ничего не получалось.
Я впервые почувствовала, как шевельнулась Леонина, когда предавалась размышлениям о покупке словаря. Должно быть, ее разбудили произнесенные вслух слова. Я восприняла медленные движения моей дочки, как побуждение к действию.
На следующий день мы переехали в Мальгранж-сюр-Нанси и стали стрелочниками. Но перед этим я вышла купить словарь, нашла слово «жаждать» и узнала, что оно означает.
Жаждать – страстно, ненасытно, жадно чего-то желать.
20
Если жизнь – это переход, мы сохраним в памяти твой образ.
Я стираю тряпкой пыль с кукольных коробок. Перекладываю «португалок» так, чтобы не видеть их глаз, похожих на черные булавочные головки.
До меня дошел слух, что из палисадников пропадают гномы… Может, сказать мадам Пинто, что куколок украли?
У меня за спиной о чем-то оживленно беседуют отец Седрик и Ноно. Говорит в основном Ноно. Элвис сидит у кухонного окна, смотрит на проходящих мимо людей и тихонько напевает «Тутти Фрутти». Голос Ноно перекрывает музицирование.
– Я был маляром. Художником. Не таким, как Пикассо. Красил стены. Потом жена оставила меня с тремя малышами… а еще я лишился работы. Из-за экономического спада. В 1982-м город нанял меня на должность могильщика.
– Сколько лет было детям? – спрашивает отец Седрик.
– Не так чтобы много. Старшим – семь и пять, меньшему – шесть месяцев. Я воспитывал их сам. Потом у меня появилась девушка… Я родился недалеко отсюда, в одном из домов, что стоят рядом с твоей церковью. В те времена акушерок звали, когда пациенткам приходил срок рожать. А ты где родился, господин кюре?
– В Бретани.
– Там вечно идет дождь.
– Может, и так, но детки все равно появляются на свет. Мой отец был военным, и мы скоро переехали. Его то и дело переводили.
– Значит, военный заделал кюре… Гм, гм, редкий случай.
Смех отца Седрика отражается от стен. Элвис все мурлычет и мурлычет. Он дни напролет поет песни о любви, но сам, насколько мне известно, романов никогда не заводил.
Ноно зовет: «Виолетта! Оставь своих кукол, кто-то стучит!»
Я бросаю тряпку на лестницу и иду открывать посетителю, который наверняка ищет могилу.
На пороге стоит комиссар. Он впервые пришел со стороны улицы. Без урны. Прическа со времени нашей последней встречи не стала аккуратнее. От него все так же пахнет корицей и ванилью. Глаза блестят, как будто он плакал, но дело наверняка в усталости. Он застенчиво улыбается. Элвис закрывает окно, и скрип рамы заглушает мое ответное приветствие.
Комиссар замечает сидящих за столом Ноно и отца Седрика. Он спрашивает: «Я помешал? Могу зайти позже…» Я отвечаю: «Не стоит, через два часа у нас похороны, и я буду занята».
Он кивает и входит. Здоровается за руку с Ноно, Элвисом и священником.
– Знакомьтесь, – говорю я, – это Норбер и Элвис, мои коллеги, и наш кюре Седрик Дюрас.
Полицейский представляется, и я впервые слышу его имя и фамилию: Жюльен Сёль. Трое моих приближенных встают, и Ноно кричит: «До скорого, Виолетта!»
Я называю себя: «Меня зовут Виолетта. Виолетта Туссен».
– Я знаю… – отвечает комиссар.
– Но как?..
– Сначала я думал, что Туссен – прозвище. Шутка.
– Шутка?
– Согласитесь, Туссен – нетривиальная фамилия для смотрительницы кладбища.
– Вообще-то, моя фамилия – Трене. Я – Виолетта Трене.
– Трене идет вам больше.
– Туссен… Это была фамилия моего мужа.
– Почему «была»?
– Он исчез. Просто взял и испарился. Ну, не как джинн, конечно. Просто одна из его отлучек затянулась.
– Мне это известно.
– Откуда?
– У мадам Бреан не только красные ставни на окнах, но и длинный язык.
Я иду мыть руки. Выдавливаю на ладони несколько капель жидкого мыла с запахом розы. У меня все пахнет пудровой розой: свечи, духи, белье, чай, бисквиты, которые я люблю макать в кофе. Вытерев руки, я мажу их кремом с ароматом роз. Я много вожусь в земле, ухаживаю за цветами, так что приходится защищать пальцы. Ногти я перестала грызть тысячу лет назад, и руки у меня теперь красивые.
Жюльен Сёль оглядывает белые стены, вид у него озадаченный. Элиана сидит рядом, и он ее гладит.
Я наливаю гостю чашку кофе, пытаясь угадать, что ему наговорила мадам Бреан.
– Я написал речь для матери.
Комиссар достает из внутреннего кармана конверт и прислоняет его к копилке.
– Вы проехали четыреста километров, чтобы привезти мне речь? Могли послать по почте.
– Я здесь по другой причине.
– Захватили с собой урну?
– Нет.
Он делает паузу. Ему не по себе.
– Можно покурить в окно?
– Да.
Комиссар вынимает из кармана мятую пачку легких сигарет, достает одну и говорит:
– Есть кое-что другое.
Он идет к окну, приоткрывает створку. Чиркает спичкой, затягивается, выпускает дым.
– Я знаю, где ваш муж…
– Что, простите?
Затушив сигарету об отлив окна, он сует окурок в карман, поворачивается ко мне и повторяет:
– Я знаю, где ваш муж.
– Какой муж?
Мне плохо. Я не хочу понимать, что говорит этот человек. У меня такое чувство, что он без спроса вломился в мою спальню, выдвинул все ящики, роется в вещах, а я не могу ему помешать.
Жюльен опускает глаза и вздыхает:
– Филипп Туссен… я знаю, где он.
21
Ночь никогда не бывает непроглядно темной, в конце дороги всегда найдется открытое окно.
Единственные призраки, в которых я верю, – это воспоминания. Реальные и воображаемые. Для меня сущности, привидения, духи, короче, все сверхъестественное – исключительное порождение мозга живых.
Некоторые люди искренне верят, что могут общаться с ушедшими, но я считаю, что мы умираем раз и навсегда. Мы думаем о них – и они возвращаются, говорят нашими голосами, а если «показываются», то как голограмма, сделанная на 3D-принтере.
Тоска, боль, неприятие случившегося способны оживить и дать нам почувствовать из ряда вон выходящие вещи. Человек уходит навсегда, но живет в душах оставшихся. А душа даже одного-единственного человека шире вселенной.