Поменяй воду цветам Перрен Валери
Сначала я думала, что труднее всего будет научиться ездить на одноколесном велосипеде. Но я ошибалась. Побороть страх – вот что оказалось самой сложной задачей. Оседлать его в ночь вылазки. Замедлить сердечный ритм. Не трястись. Не сдрейфить. Закрыть глаза – и вперед! Я должна была ликвидировать проблему. Иначе это никогда не прекратится.
Я все испробовала. Уговаривала, стыдила, пугала. Перестала спать. Думала об одном – как от них избавиться.
Велосипеды бывают одно- и двухколесные, разница невелика, все дело в умении сохранять равновесие. Тренироваться на гравии аллей можно было только по ночам – никто не должен был увидеть охранницу верхом на велике! Итак… Я много дней с наступлением темноты ездила мимо могил, не забыв запереть ворота кладбища. Училась тормозить и ускоряться, чтобы в решающий день не сверзиться на землю.
Потом я долго и нудно шила саван, традиционный наряд покойников. На него пошли метры белых тканей – муслина, шелка, хлопка и тюля. Я старалась придать одеянию правдоподобный и одновременно сюрреалистичный вид и хихикала, называя «вещь» платьем новобрачной.
Когда мы с Филиппом Туссеном расписывались, на мне белого платья не было.
Я уверена, что человек рано или поздно обретает способность смеяться над чем угодно. В крайнем случае – улыбаться.
Покончив с шитьем, я выстирала свой карнавальный саван в машине холодным раствором соды, чтобы он флуоресцировал. К подкладке прикрепила куски засвеченной фотопленки (признаюсь, что стащила ее из машины агентов дорожной службы – грешна, раскаиваюсь). Пленка бликует, если предварительно засветить ее на солнце или под лампой.
Требовалось спрятать лицо и волосы, и я приспособила один из черных беретов Ноно, сделав прорези для глаз. А под низ надела фату. Один из сотрудников похоронного бюро подарил мне фонарик в виде ангела, который давал достаточно света и был очень легким. Его я зажала между губами. Образ был завершен, я посмотрела в зеркало – и испугалась. По-настоящему. Я напоминала героиню одного из «ужастиков», которые молодые вандалы смотрели на могиле Дианы де Виньрон в ту ночь, когда я напугала их свистом и они позорно сбежали, бросив компьютер. Принарядившись – длинное белое платье, лицо скрыто фатой, тело блестит, как снег под фарами, рот то начинает светиться, то становится черной дырой, – я кого угодно могла довести до сердечного приступа в соответствующем контексте, а именно на кладбище, где любой шорох или самый тихий хруст ветки кажется хрипом адской твари.
Недоставало одного – звукового сопровождения. Я отсмеялась и задумалась. Ночью на кладбище пугают разные звуки: стоны, рыдания, скрип, завывание ветра, шаги, музыка, проигранная с протяжкой. Я выбрала карманный транзистор и прикрепила его к велосипеду. Настрою и в нужный момент включу.
Около десяти вечера я спряталась в одном из склепов и затаилась.
Долго ждать не пришлось. Сначала я услышала их голоса, потом шаги. Они прошли над восточной стеной кладбища. Пять человек. Три парня и две девушки. Состав компании часто менялся.
Я дала им время расположиться со всеми удобствами, открыть банки пива, взять цветочные горшки в качестве пепельниц. Гуляки растянулись на могиле мадам Седилло. С этой милой женщиной я много общалась, когда она приходила убирать могилу дочери. То, что они развалились на матери и дочери, возмутило меня и придало сил.
Я оседлала велосипед, правильно распределила складки платья. Благодаря пленке, два часа мариновавшейся под галогеновой лампой, меня было видно издалека. Я резко толкнула дверь, она противно скрипнула, и голоса затихли. Я находилась в нескольких сотнях метров от злоумышленников и начала медленно крутить педали, чтобы создалось впечатление, будто нечто плывет по воздуху.
Очень скоро один из парней увидел меня. Я ужасно боялась, ладони вспотели, ноги стали ватными, лицо горело. Юнец открывал и закрывал рот, но не мог произнести ни звука, лицо выражало ужас и изумление. Девица с сигаретой в зубах издала пронзительный вопль, и у меня сразу пересохло во рту. Остальные вскочили на ноги. Никто не смеялся.
Несколько мгновений – не дольше – все смотрели в мою сторону. Я остановилась метрах в двухстах от могилы, сжала губы, и фонарик выбросил луч света, раскинула руки крестом и очень быстро покатила вперед.
Моя память запечатлела действо в замедленном темпе, так что я могу воспроизвести его покадрово.
Я понимала: если меня раскроют, пощады не будет. Но они не включили мозги и рванули с места, как спринтеры, и кричали так громко, что можно было оглохнуть. Двое решили укрыться в глубине кладбища.
Я решила преследовать троицу. Один запнулся за корень, упал, но тут же вскочил и побежал дальше.
Не понимаю, как им удалось перепрыгнуть решетку высотой в три с половиной метра. Наверное, правы ученые, утверждающие, что страх, то есть адреналин, окрыляет.
Больше мы не встречались. Мне донесли, что они рассказывают всем и каждому историю об ужасном призраке. Я собрала окурки и пустые банки. Вымыла могилу мадам Седилло теплой водой.
Я никак не засыпала, все хихикала и хихикала, закрывала глаза и видела болванов, улепетывающих, как кролики.
Утром следующего дня я спрятала велосипед и платье на чердаке. Наряд поблагодарила и уложила в чемодан, чтобы изредка доставать и вспоминать это приключение.
22
Маленький цветок жизни.
Твой аромат вечен, пусть даже человечество слишком рано сорвало тебя.
– Филипп Туссен мертв. Единственная разница между ним и усопшими этого кладбища заключается в том, что на их могилах я иногда предаюсь размышлениям.
– Филипп Туссен есть в телефонном справочнике. Вернее, название его гаража.
– Гаража?
– Я думал, что вы искали его и захотите узнать…
Я онемела.
Я не искала Филиппа, хотя долго ждала, но это не одно и то же.
– Я обнаружил движение денег на банковском счете мсье Туссена.
– На банковском счете…
– Текущий счет опустошили в 1998-м. Я предположил мошенничество, кражу личности, решил проверить и выяснил, что владелец счета – ваш муж – сам снял все деньги.
Мне кажется, что мое тело покрывается коркой льда. Каждый раз, когда комиссар произносит это имя, мне хочется заорать: «Да замолчите же вы наконец!» Лучше бы этот полицейский никогда не переступал порог моего дома…
– Ваш муж не исчез. Он живет в ста километрах отсюда.
– В ста километрах…
А ведь день так хорошо начался – с Нон, отца Седрика и Элвиса, напевающего у окна. Радужное настроение, аромат кофе, мужской смех, мои уродливые куклы, пыль, которую нужно вытереть, тряпка, духота на лестнице…
– Не понимаю, зачем вы искали Филиппа Туссена.
– Когда мадам Бреан рассказала о его исчезновении, мне захотелось вам помочь.
– Мсье Сёль, если дверь какого-то шкафа закрыта на ключ, значит, хозяйка бережет содержимое от посторонних глаз.
23
Если жизнь – всего лишь переход, давайте украсим его цветами.
Мы оказались на переезде в Мальгранж-сюр-Нанси в конце весны 1986 года. Весной нам кажется, что все возможно, весна – это свет и обещания. Схватку между зимой и летом выиграет, конечно же, лето, несмотря на крапленые карты и дождь.
«Воспитанницы детских домов довольствуются малым». Мне было семь лет, когда учительница сказала эту фразу моей третьей приемной матери, нимало не озаботясь тем, что я стою рядом. Она, видимо, считала, что я стала невидимкой из-за того, что родная мать отказалась от меня сразу после рождения. И, кстати, «мало» – это сколько?
Тогда, в 1986-м, я считала себя богачкой, была молода, хотела научиться читать, чтобы одолеть «Правила виноделов», осилила словарь, в животе ворочался ребенок, имела дом, работу и семью – первую в жизни настоящую семью, мою собственную семью. Несуразную, неустойчивую, но все-таки семью. С самого рождения из всего имущества у меня были улыбка, немножко шмоток, кукла Каролина, пластинки Этьена Дао, группы «Индокитай», Шарля Трене и комиксы о Тинтине. В восемнадцать лет я получила легальную работу, счет в банке и собственный ключ – мой, только мой. Ключ, к которому я прикреплю кучу брелоков, чтобы они гремели и напоминали: «У тебя есть ключ!»
Наш дом был квадратным. С черепичной, поросшей мхом крышей – такие часто рисуют дети в яслях. По бокам цвели две форзиции, похожие на золотистые кудри, обрамляющие наше белое жилище с красными ставнями на окнах. Изгородь из плетистых красных роз, готовящихся расцвести, отделяла заднюю часть дома от линии железной дороги. Главная дорога, пересеченная рельсами, изгибалась в двух метрах от крыльца со стареньким половиком.
Чета смотрителей, мсье и мадам Лестрий, покидали свой пост через два дня и должны были успеть подготовить смену – нас с Филиппом: объяснить, как поднимать и опускать шлагбаум.
Они оставляли нам старомодную мебель, потертый линолеум и почерневшие обмылки. Судя по выгоревшим прямоугольникам на обоях в цветочек, рамки с фотографиями они решили взять с собой. У кухонного окна одиноко висела вышитая крестиком «Джоконда».
На грязной кухне стояла старая трехконфорочная плита, шкафчики блистательно отсутствовали. Открыв крошечный холодильник, я нашла на полке кусок пожелтевшего масла в мятой пергаментной упаковке.
Место выглядело обветшалым, но я видела, во что сумею его превратить с помощью кисти и красок. Меня ни на секунду не смутили вздувшиеся обои, наклеенные еще до войны. Я все переделаю, в первую очередь – этажерки, чтобы было где расставить посуду. Филипп шепнул мне на ухо, что сменит все обои, как только за супругами закроется дверь.
Они снабдили нас списком телефонов всех спасательных служб – на случай блокировки шлагбаума.
– С тех пор как упразднили ручной труд, цепи, случается, замыкает – по многу раз в год, – добавил старик.
Получили мы в наследство и расписания движения поездов. Летнее и зимнее. «В праздничные дни, выходные и во время забастовок поезда ходят реже, имейте это в виду», – наставляла мадам Лестрий.
Предшественники надеялись, что нас заранее предупредили: расписание сложное, ритм работы утомительный, одному человеку справиться не под силу.
Ах да, чуть не забыли главное: с момента звукового сигнала до «поцелуя» поезда со шлагбаумом проходит ровно три минуты.
Три минуты на то, чтобы подойти к пульту и нажать на кнопку, которая активирует шлагбаум и блокирует движение.
После прохождения состава инструкция предписывает сделать минутную паузу и только после этого дать команду на поднятие шлагбаума.
Надевая пальто, мсье Лестрий говорит:
– За одним поездом может быть скрыт другой – теоретически, но мы за тридцать лет ни разу такого не видели.
Мадам Лестрий оборачивается с порога, чтобы сделать последнее предупреждение:
– Берегитесь пьяных водителей и придурков-лихачей – кто-нибудь вечно пытается проскочить, когда шлагбаум уже перегородил дорогу.
Свежеиспеченные пенсионеры пожелали нам удачи, и мсье Лестрий произнес со всей возможной серьезностью:
– Ну что же, вот и пришел наш черед сесть в поезд…
Больше мы их не видели.
Филипп Туссен вошел в дом, но и не подумал взяться за уборку, не начал сдирать старые обои. Он обнял меня и сказал:
– Ох, Виолетта, до чего же хорошо мы тут заживем, когда ты все обустроишь!
Не знаю, книга ли Ирвинга, за которую я взялась накануне, или купленный тем утром словарь придал мне сил, но я впервые решилась попросить у него денег. Полтора года мою зарплату переводили на его счет, а я выходила из положения, тратя чаевые официантки, но теперь у меня в кармане не осталось ни су.
Филипп расщедрился на тридцать франков, хотя расставался с ними до ужаса неохотно. Я никогда не имела доступа к бумажнику мужчины, с которым жила. Он каждое утро пересчитывал банкноты – проверял, все ли деньги на месте. И всякий раз терял частицу меня. Любви, из которой я состояла.
В понимании Филиппа Туссена ситуация выглядела очень просто: он подобрал в ночном клубе потеряшку, и она зарабатывала деньги, работая официанткой, за «стол и крышу над головой». Кроме того, я была молода и красива, сговорчива, достаточно хорошо воспитана и бесстрашна. А еще я притягивала Филиппа физически. Испорченной частью своего мозга Филипп сразу понял, как сильно я боюсь быть брошенной и потому никогда сама не оставлю его. Теперь я ждала от него ребенка и всегда находилась в пределах досягаемости.
До ближайшего поезда оставался час с четвертью. Я взяла свои тридцать франков, пошла в «Казино» и купила ведро, половую тряпку, губки и чистящие средства, выбрав все самое дешевое. В восемнадцать лет я ничего не понимала в хозтоварах, обычно в этом возрасте люди покупают пластинки. Я представилась кассирше:
– Здравствуйте, меня зовут Виолетта Трене, я новая смотрительница переезда. Заменила мсье и мадам Лестрий.
Кассирша – ее звали Стефани – слов не услышала, потому что смотрела на мой округлившийся живот. Она спросила:
– Вы – дочь новых смотрителей?
– Нет, я ничья дочь. Я сама новая смотрительница.
У Стефани все было круглым – тело, лицо, глаза, ее как будто нарисовал художник-мультипликатор, этакую бесхитростную героиню, наивную, милую, с выражением вечного удивления на лице и вытаращенными глазами.
– А сколько же вам лет?
– Восемнадцать.
– Понятно… Значит, мы будем часто встречаться.
– Конечно. До свидания.
Я начала с того, что вымыла и вычистила все этажерки и стеллажи в комнате и разложила нашу одежду.
Под грязным ковролином обнаружилась плитка, я решила, что такой пол нравится мне больше, и уже прикидывала, как бы стянуть его и вынести на улицу, но тут раздался предупреждающий сигнал: скоро, в 15.06, пройдет поезд.
Я выбежала из дома. Нажала на красную кнопку, чтобы опустить шлагбаум, и облегченно вздохнула, увидев, что все получилось. Подъехавшая машина остановилась. Она была длинная и белая, водитель кинул на меня недовольный взгляд, как будто это я составляла расписание движения французских поездов. Состав прошел. Рельсы загудели. В вагонах сидели «субботние» пассажиры. Компании девушек собирались провести послеобеденное время в Нанси – походить по магазинам, пофлиртовать.
Я подумала: «Возможно, они тоже из интернатских, тех, кто довольствуется малым…» Я улыбалась, нажимая на зеленую кнопку, чтобы поднять шлагбаум: у меня была работа, ключи от собственного дома, который требовалось перекрасить, ребенок в животе, ленивый мужчина (не забывший отобрать у меня сдачу), словарь, музыка и книга Джона Ирвинга.
24
Следует научиться дарить свое отсутствие тем, кто не понял всей важности вашего присутствия.
Смерть не держит паузу. Не берет отпуск, не уезжает на все лето на каникулы, у нее нет выходных, она не может отпроситься с работы ради визита к дантисту. Смерть плевать хотела на «окна» в расписании, повальный отъезд, Дорогу солнца, тридцать пять часов[26], оплаченные отпуска, Рождество и Новый год, счастье, молодость, беззаботность, хорошую погоду. Она вездесуща. Вообще-то, никто не думает о смерти все время, иначе на свете жили бы одни безумцы. Смерть подобна домашнему псу, который не отходит от вас, выклянчивая ласку, но на четвероногого друга обращают внимание, только если случается невероятное – он кусает за руку хозяина или – не приведи господь! – одного из его близких.
На моем кладбище есть кенотаф. На участке «Кедры», аллея 3. Кенотаф – погребальное сооружение, возведенное над пустотой. Она оставлена любимым усопшим, исчезнувшим в море, в горах, при крушении самолета, землетрясении или потопе. Живому человеку, который словно бы испарился, но его смерть считается установленным фактом. На старинном брансьонском кенотафе нет таблички, и я долго не знала, чью память он увековечил. И вот вчера Жак Луччини наконец просветил меня: кенотаф установили в 1967 году, в честь молодой пары, погибшей в горах. «Они совершали восхождение и сорвались в пропасть».
Я часто слышу, как люди говорят: «Нет ничего страшнее потери ребенка». Но так считают не все. Многие уверены, что неизвестность гораздо хуже. Ужаснее могилы может быть только лицо пропавшего человека, растиражированное на листовках и глядящее со столбов и стен, из витрин магазинов, со страниц газет и экранов телевизоров. Стареют фотографии, но не запечатленные лица.
Мы скорбим, провожая любимых людей в последний путь, но остаемся жить. Похороны пустого гроба, выпускание воздушных шариков, молчаливая процессия наводят ужас.
Тридцать лет назад в нескольких километрах от Брансьона исчез ребенок. Его мать Камилла Лафоре приходит на кладбище каждую неделю. Мэрия в исключительном порядке выделила ей место и разрешила написать на памятнике имя пропавшего сына: Дени Лафоре. Никаких доказательств, что Дени мертв, нет. Ему было одиннадцать лет, когда он в буквальном смысле испарился между коллежем и остановкой автобуса на противоположной стороне улицы. Дени вышел из здания на час раньше товарищей. Больше его никто не видел. Мать повсюду его искала. Полиция тоже. Каждой семье было знакомо лицо Дени. Он – «пропавший 1985 года».
Камилла Лафоре часто говорит мне, что пустая могила сына спасла ей жизнь. Имя на мраморной доске удерживало ее между возможным и невозможным – мыслью о том, что мальчик жив, что он страдает в одиночестве в каком-то неизвестном месте. Каждый раз, открывая мою дверь и присаживаясь к столу, чтобы выпить кофе, она спрашивает: «Как поживаете, Виолетта?» И добавляет: «Есть кое-что похуже смерти. Исчезновение».
А вот я привыкла к исчезновению Филиппа Туссена. И ничего не хочу знать.
Я открываю конверт, где лежит страничка текста, который Жюльен Сёль написал для матери. Он прочитает речь, когда наконец решится привезти урну с прахом на мое кладбище. Будь она неладна, встреча Ирен Файоль и Габриэля Прюдана! Не случись этого, Жюльен Сёль никогда бы не встретился со мной.
Ирен Файоль была моей матерью. От нее всегда хорошо пахло. Духами «L’Heure bleue».
Мама родилась в Марселе 27 апреля 1941 года, но южного акцента у нее не было. Она была сдержанной, дистантной, немногословной. Всегда предпочитала жаре холод и хмурое небо. Внешне мама не напоминала уроженку Средиземноморья: бледная кожа, веснушки и светлые волосы делали ее похожей скорее на норвежку.
Мама любила бежевый цвет. Она не носила яркую одежду и никогда не ходила без чулок. На единственном снимке, сделанном еще до моего рождения, на каникулах в Швеции, она запечатлена в желтом платье. Когда я смотрю на нее, в голову всегда приходит одна и та же мысль: «Это какая-то ошибка. Наверное, мама отвлеклась на что-то другое, когда покупала эту вещь…»
Она любила всякие английские чаи. Любила снег. Снимала его. В семейных альбомах все фотографии сделаны под снегом.
Она редко улыбалась. Часто задумывалась.
Выйдя замуж, мама стала мадам Сёль, но фамилию не поменяла. Почему? Я могу только догадываться.
Я ее единственный ребенок. Я долго спрашивал себя, почему родители не хотели больше «воспроизводиться» – из-за меня или виновата фамилия отца?[27]
Сначала мама работала парикмахершей, потом занялась цветоводством. Она вывела несколько сортов морозоустойчивых роз. Похожих на нее саму.
Помню, как-то раз мама сказала, что ей нравится продавать цветы, даже если их покупают для украшения могил. Мол, роза – это роза, что на свадьбе, что на похоронах. У всех флористов в витринах магазинов выставлена табличка: «Бракосочетания и траур». Одно без другого немыслимо.
Не знаю, думала ли она о незнакомце, с которым захотела разделить вечный покой.
Но я уважаю ее выбор, как она всегда уважала мои решения.
Покойся с миром, дорогая мама.
25
Любовь матери – сокровище, которое Господь дает человеку раз в жизни.
Леонина появилась на свет, дождавшись, когда я перекрашу стены.
В ночь со 2 на 3 сентября 1986 года меня разбудила первая схватка. Филипп Туссен спал рядом. Моя дочь выбрала хорошую ночь, чтобы прийти в этот мир: была суббота, девятичасовой поезд уже прошел, утренний ожидался в 07.10. У Филиппа было четыре часа, чтобы отвези меня в роддом и вернуться на пост, к шлагбауму.
Леонина родилась в полдень, и отцу не удалось услышать ее первый крик.
Мою душу затопили волны любви и ужаса: теперь я ответственна за жизнь, куда более ценную, чем моя. Я смотрела на Леонину, и у меня перехватывало дыхание, по телу пробегала дрожь, зубы выбивали дробь.
Моя девочка напоминала маленькую старушку. На несколько секунд я почувствовала себя ребенком, а ее – праматерью рода.
Она лежит у меня на животе, тянется губами к соску. Я поддерживаю ее маленькую головку ладонью под затылок. Родничок, черные волосики, зеленая слизь на теле, рот сердечком – землетрясение, и это еще слабо сказано!
С появлением Леонины моя молодость разбилась вдребезги, как фарфоровая ваза о кафельный пол. Ребенок похоронил мою беззаботность. За несколько минут я перешла от смеха к слезам, от солнечной погоды – к дождливой, уподобилась капризному мартовскому небу, которое то обрушивается на землю проливным дождем, то проясняется. Все мои чувства проснулись и обострились, как у слепца.
Всю жизнь при взгляде в зеркало я спрашивала себя, на кого из родителей похожа. Леонина посмотрела на меня своими огромными глазами, и я подумала: «Она похожа на небо, на Вселенную, на легендарное чудовище, моя дочь – уродина и красавица, неистовая и смиренная, близкая и чужая, чудо и яд в одном существе». Я заговорила с ней легко и просто. Как если бы мы продолжили начатую давным-давно неспешную беседу.
Я сказала: «Добро пожаловать, милая!» Я гладила ее, ласкала, пожирала взглядом, вдыхала нежный запах, исследовала каждый сантиметр кожи.
Медсестра забрала Леонину, чтобы взвесить, измерить, помыть, и я сжала кулаки, почувствовав себя маленькой, безоружной и никудышной, и позвала маму. Нет, я не впала в горячку, но все-таки позвала женщину, которую никогда не знала.
Перед глазами мгновенно пронеслось детство. Как мне уберечь Леонину от бед и невзгод, выпавших на мою долю? А вдруг ее у меня отнимут? Как только Лео появилась, я раз и навсегда смертельно испугалась. Что, если мы разлучимся или она покинет меня? Пусть уж лучше исчезнет сейчас и вернется, когда я повзрослею.
Филипп Туссен пришел навестить нас между 15.07 и 18.09. Я его разочаровала. Он хотел сына. Он не промолвил ни слова. Он взглянул на нас. Он улыбнулся. Он поцеловал меня в голову. Он взял Леонину и показался мне невыносимо прекрасным. Я попросила: «Не оставляй нас. Никогда…» – «Конечно…» – пообещал он.
Потом случилось второе землетрясение. Лео было два дня. Я покормила ее. Положила на сдвинутые колени, и маленькие ступни уперлись в мой живот. Ручками она крепко держалась за мой указательный палец. Я смотрела на ее лицо и искала прошлое, словно надеялась разглядеть черты своих родителей. Акушерки шутили: «Смотрите не прожгите в малышке дырку!» Лео смотрела на меня, я что-то рассказывала – не помню, что. Говорят, младенцы улыбаются только ангелам. Уж не знаю, какое существо с крыльями она сквозь меня разглядела, но взгляд зафиксировала и… улыбнулась.
Накануне выписки явились расфуфыренные родители Филиппа. Она – с золотыми кольцами на пальцах, он – в баснословно дорогих мокасинах с помпончиками. Папаша Туссен поинтересовался, собираюсь ли я крестить «ребенка», его жена вынула спящую Леонину из прозрачной колыбельки, не спросив разрешения, как будто девочка принадлежала ей. Мадам Туссен держала внучку на руках неестественно неловко. Я не могла видеть родничок, прижатый к блузке, чуть не захлебнулась ненавистью и больно ущипнула себя за щеку, чтобы не разреветься.
В тот день я поняла: отныне Виолетта Трене – непробиваемая, у нее появился иммунитет против хищников, и все, что касается дочери, касается и ее.
Мать Филиппа укачивала Лео и почему-то называла ее Катрин. «Мою дочь зовут Леонина…» – поправила я. «Катрин гораздо красивее…» – ответила она. Папаша Туссен счел нужным вмешаться: «Это уж слишком, Шанталь…» Так я узнала имя матери Филиппа…
Лео захныкала – от старухи пахло слишком крепкими духами, у нее были скрюченные, как у ведьмы, пальцы и шершавая кожа. Я сказала: «Дайте мне Леонину». Она поступила по-своему – положила вопящую девочку в кроватку.
А потом мы вернулись в «дом поездов» – такое название даст ему Леонина, когда подрастет. Я взяла дочь в постель, прижала к себе. Филипп спал на правой стороне кровати, Леонина – на левой, я – между ними. Первые два месяца я расставалась с дочерью только для того, чтобы открыть или закрыть шлагбаум, переодевала ее под одеялом, топила комнату жарко-жарко, чтобы купать малышку каждый день.
Зимой пришлось надевать на Лео вязаную шапочку, шарфик и накрывать ее одеялком, вывозя в коляске на прогулку. Первые зубки, первый осознанный смех, первый отит. Прогулки между двумя поездами. Люди наклонялись взглянуть, говорили: «Она похожа на вас…» – а я отвечала: «Нет, моя дочь похожа на своего отца…»
Потом пришла первая весна, плед, расстеленный на траве между домом и рельсами, в тенечке. Вокруг разбросаны игрушки. Лео уже хорошо сидит, тянет в рот все, что видит, улыбается, шлагбаум поднимается и опускается, Филипп Туссен каждый день уезжает на мотоцикле, но к ужину возвращается. А потом снова уматывает. Лео его очень забавляет – но не дольше десяти минут.
Я хорошо справлялась с ролью матери, несмотря на юный возраст, умела слушать, знала, как прикоснуться, говорила нежные слова. Со временем страх потерять дочь притупился. Я в конце концов поняла, что для расставания нет никаких причин.
26
Ничто не противится ночи, но ей нет оправданий.
- Раз за ветрами нету горы
- Раз забвения тень одолела
- Раз понять невозможно
- Раз мечтать бесполезно
- То приходится жить «так уж вышло»
- Потому что понятно
- Потому что известно
- Вот уж отдано все, а фортуне все мало
- Раз на свете есть место, где цветет ее сердце
- Раз мы любим так нежно, что держать и не надо…
- Потому ты уходишь…[28]
Именно эту песню чаще всего исполняют на похоронах. В церкви и на кладбище.
Чего я только не слышала за двадцать лет. От «Аве Мария» до «Жажды желать» Джонни Холлидея. Помню, родственники одного усопшего заказали песенку в исполнении американской порноактрисы Пайпер Перри, так им любимой. Пьер Луччини и наш прежний кюре резко им отказали. Пьер объяснил, что не может выполнять все последние желания – ни в доме Господа, ни в Саду душ (так он называет мое кладбище). Семья была раздосадована, что им попался гробовщик без чувства юмора, рьяно блюдущий похоронный ритуал.
Один посетитель регулярно оставляет на могиле включенный плеер, но звук приглушает, как будто не хочет беспокоить соседей.
Есть дама, которая приносит на могилу мужа маленький транзистор – чтобы он «был в курсе событий», а очень юная девушка надевает наушники на крест, чтобы похороненный под ним лицеист слушал последний альбом Coldplay.[29]
Некоторые люди празднуют на кладбище дни рождения усопших, приносят цветы и оживляют обстановку музыкой из мобильника.
Каждый год, 25 июня, женщина по имени Оливия приходит петь для человека, чей прах был развеян в Саду воспоминаний. Она появляется точно к открытию, пьет на моей кухне чай без сахара и молча удаляется. Иногда я удостаиваюсь замечания о погоде. В 09.10 она идет на кладбище – одна, потому что прекрасно знает дорогу. Если на улице солнечно и в доме открыты окна, ее голос доносится до меня. Она всегда поет одно и то же – Blue Room[30] Чета Бейкера: We’ll have a blue room, a new room for two, room where ev’ry day’s a holiday because you’re married to me…[31]
Она не торопится. Поет громко, но медленно, растягивает удовольствие, после каждого куплета выдерживает долгую паузу, словно кто-то ей отвечает, откликается эхом, потом несколько минут сидит на земле.
В июне прошлого года пришлось дать ей зонт – с неба лило так, словно начался второй потоп. Она совершила привычный ритуал и на обратном пути заглянула, чтобы вернуть его и поблагодарить. Я похвалила ее голос и спросила: «Вы певица?» Она сняла пальто. Села рядом. И начала рассказывать обо всем так подробно, как если бы услышала от меня кучу вопросов, хотя за двадцать лет знакомства я позволила себе один-единственный.
Ее друга звали Франсуа. Они встретились, когда она училась в Маконе. Была лицеисткой. А он преподавал там французский. Она влюбилась сразу, на первой же лекции. Потеряла аппетит. Жила, чтобы видеть его. Каникулы стали катастрофой. Сидела она всегда в первом ряду, занималась только французским и стала лучшей ученицей, заново открыв для себя родной язык. Получила высший балл за сочинение на тему «Любовь – обман?». На десяти страницах уместилась история любви преподавателя к студентке. Любовь, которую он отрицает, отталкивает от себя, не приемлет. Оливия придумала детективную историю, а себя вывела преступницей, изменила фамилии действующих лиц (своих соучеников) и перенесла место действия в английский колледж.
– Почему 19, мсье? Почему не 20? – с вызовом спросила она, получив проверенную работу.
– Потому что совершенства не существует, мадемуазель… – ответил он.
– А если так, зачем существует высший балл?
– Его ставят математикам за решение задач. Во французском языке, как учебном предмете, очень мало безупречных вариантов.
Он сделал приписку красной ручкой – неразборчивым почерком, рядом с отметкой 19/20: «Превосходный прямой стиль. Вы сумели использовать ваше богатейшее воображение для создания безупречной литературной конструкции. Сюжет разработан блестяще. Легкость сочетается с юмором и серьезностью. Браво, мадемуазель, вы проявили зрелое мастерство!»
Она тысячу раз ловила на себе его взгляд, сгрызла чертову прорву колпачков от биковских ручек, слушая, как он объясняет классу эволюцию чувств Эммы Бовари.
Она свято верила, что эта любовь взаимна. И вот ведь какая странность – они были однофамильцами: Оливия Леруа и Франсуа Леруа.
За несколько дней до бакалаврского экзамена по французскому языку Оливия набралась смелости и сказала:
– Если мы поженимся, мсье Леруа, нам даже не придется менять документы.
Все расхохотались, а Франсуа покраснел.
Оливия получила 19 баллов за устный французский, 19 за письменный и написала Франсуа: «Мне не присудили 20 баллов, потому что вы все еще не нашли решения нашей проблемы».
Он попросил о встрече наедине. Долго молчал – она сочла это любовным смятением, а потом сказал:
– Оливия, брат и сестра не могут пожениться…
Она издала радостный смешок – он впервые назвал ее по имени, а не «мадемуазель», – и сразу онемела под напряженным взглядом Франсуа и никак не отреагировала, услышав, что у них общий отец. Франсуа родился от предыдущего брака, двадцать лет назад, в Ницце. Его родители прожили вместе два года и развелись, причем расставались трудно.
Много лет спустя Франсуа выяснил, что его отец снова женился и у него есть дочь, малышка Оливия.
Отец скрыл от второй семьи старшего сына, но Франсуа захотел увидеться, поговорить, а потом и вовсе переехал в Макон.
Придя в класс и знакомясь с ученицами по журналу, он назвал фамилию Леруа, подумал: «Совпадение…» – девочка подняла палец, выдохнула: «Здесь», и посмотрела ему в глаза. Франсуа испытал шок. Он узнал сестру – они были очень похожи. Она ничего не знала.
Сначала Оливия не поверила. Отец не мог так поступить! Зачем было прятать Франсуа? Эта история – отвлекающий маневр, учитель решил положить конец заигрываниям капризной девчонки. Поняв наконец, что он ее не обманывает, она бросила небрежным тоном:
– Не имеет значения, матери ведь у нас разные. Я люблю вас. По-настоящему.
Он ответил, пытаясь сдержать холодную ярость:
– Прекратите! Никогда больше не говорите ничего подобного!
Он вел занятия в выпускном классе, они встречались в лицее, и ей всякий раз хотелось броситься к нему в объятия. Не по-сестрински.
Франсуа пытался избегать ее. Не смотрел в глаза. Она бесилась, делала крюк по коридорам с одной-единственной целью – поздороваться с ним в полный голос:
– Здравствуйте, мсье Леруа!
Он робко отвечал:
– Добрый день, мадемуазель Леруа.
Оливия не решилась допрашивать отца, да это и не потребовалось: в день вручения дипломов она перехватила его взгляд в сторону Франсуа и ответную улыбку сводного брата. На глазах выступили слезы. Ей оставалось только забыть.
Потом был праздник. Выпускники и преподаватели по очереди выходили на сцену. Франсуа спел Blueroom а капелла, не уступив в страстности самому Чету Бейкеру.
Он пел для нее, и она поняла, что никогда не полюбит другого мужчину и что эта запретная любовь взаимна.
Она уехала. Училась, получила диплом преподавателя литературы, побывала в разных странах. Вышла замуж и сменила фамилию.
Прошло семь лет. Оливии исполнилось двадцать пять, и она вернулась, чтобы быть рядом с Франсуа. Однажды утром постучала в его дверь и сказала: «Теперь мы можем жить вместе, у меня другая фамилия. Мы не поженимся, не заведем ребенка, но никто нас не разлучит». Франсуа ответил: «Я согласен».
Они продолжали говорить друг другу «вы», как будто хотели соблюсти дистанцию, остаться в самом начале, на пороге первого свидания. Оливия и Франсуа прожили вместе двадцать лет – та же разница была у них в годах.
Оливия сделала глоток портвейна и закончила рассказ: «Родные отказались от нас, но мы не очень переживали. Наша семья состояла из него и меня. Когда Франсуа умер, мать кремировала его здесь, в своем родном городе, – как будто хотела наказать нас, а чтобы окончательно стереть память о нем, развеяла прах в Саду воспоминаний. Но Франсуа никогда не исчезнет, он всегда будет во мне, потому что был моей родной душой».
27
Догорающая заря орошает поля меланхолией заходящих солнц.
Как только родилась Леонина, я купила школьный учебник, чтобы заново научиться читать: День малышей. Метод Боше. Авторы – М. Боше, В. Боше, Ж. Шапрон, преподаватели, и М. Ж. Карре[32]. В конце беременности я случайно услышала по радио передачу об этом методе. Выступавшая преподавательница рассказала, что один из ее учеников дважды дублировал подготовительный курс по причине малограмотности. Что он пытался не читать, а догадываться. Говорил бог знает что, пользовался хорошей памятью, чтобы симулировать чтение, а на самом деле рассказывал заученное наизусть. Именно так я сама всегда и делала. Педагог применила к мальчику метод Боше, и через полгода он читал почти так же хорошо, как его одноклассники. Этот очень старый метод, полностью силлабический, исключал возможность схитрить, узнать или угадать слова и фразы.
Грудная Леонина лежала в коляске. А я часами читала ей вслух слова. Лео смотрела на меня широко открытыми глазками и не осуждала ни за медлительность, ни за запинки и повторы, ни за ошибки произнесения. Каждый день я повторяла одни и те же слоги, пока не добивалась идеальной легкости «исполнения».
Иллюстрации в книге были очень яркие, веселые и наивные. Моя дочь очень скоро начала хватать их своими маленькими пальчиками. А тетрадку заляпала всевозможными «субстанциями» – слюнками, шоколадом, томатным соусом. Она рвала странички. Мяла их. Даже грызла обложку.
В первые годы я прятала учебник. Не хотела, чтобы Филипп Туссен случайно его увидел. Даже мысль о том, что он узнает мою тайну, была совершенно невыносима. Я не могла допустить, чтобы подтвердилась правота его матери, презиравшей меня за происхождение.
Я доставала книгу, когда Филипп уматывал на мотоцикле, и Леонина издавала радостные крики – она знала, что сейчас начнется чтение. Мой голос успокаивал дочку. Рисунки она знала наизусть, но не уставала ими восхищаться. Маленькие девочки с золотистыми волосами в красных платьицах, куры, утки, новогодние елки. Зелень, цветы. Сцены повседневной жизни для малышей. Простецкие, но счастливые жизни.
Я положила себе три года на то, чтобы научиться читать бегло: когда Леонина пойдет в детский сад, я буду во всеоружии. Я добилась цели намного раньше: когда Лео задула свою первую деньрожденную свечу, я была уже на странице 60.
Благодаря методу Боше я перестала спотыкаться на словах. Мне очень хотелось связаться с женщиной, выступавшей на радио, и сказать, что она изменила мою жизнь. Я позвонила на RTL, объяснила оператору, что в августе 1986 года случайно включила радио и в передаче Фабриса услышала выступление учительницы младших классов, воспользовалась ее советом и жажду сказать «спасибо». К сожалению, точной даты я не помнила, и мне не помогли.
Учиться читать – все равно что учиться плавать. Освоил брасс, больше не боишься утонуть – и готов покорить не только бассейн, но и океан. Вопрос дыхания и тренировки.
Я очень быстро дошла до предпоследней страницы и прочла отрывок из сказки Андерсена «Ель», которую Леонина полюбила больше всех остальных текстов.
В лесу стояла чудесная елочка. Место у нее было хорошее, воздуха и света вдоволь; кругом же росли подруги постарше – и ели и сосны. Елочке очень хотелось поскорее вырасти. …Крестьянские дети присаживались под елочку отдохнуть и всегда говорили: «Вот славная елочка! Хорошенькая, маленькая!» Таких речей деревце и слушать не хотело.
«Ах, если бы я была такой же большой, как и другие деревья!» – вздыхала елочка. … «Да, расти, расти и поскорее сделаться большим старым деревом – что может быть лучше этого!» – думалось елочке. Каждую осень в лесу появлялись дровосеки и рубили самые большие деревья… Потом их укладывали на дровни и увозили из леса. Куда? Зачем?
…Один аист сказал: «Я встречал на море много новых кораблей с великолепными высокими мачтами»…
Незадолго до Рождества срубили несколько совсем молоденьких елок… Все деревца были прехорошенькие, их не очищали от ветвей, а прямо уложили на дровни и увезли из леса. «Куда?» – спросила ель.
…Подошло очередное Рождество, и елочку срубили первую… Явились двое разодетых слуг, взяли елку и внесли ее в огромный великолепный зал; повсюду были расставлены кресла-качалки… Явились слуги и молодые девушки и стали наряжать ее… «Как заблестит, засияет елка вечером, когда зажгутся свечи!» – сказали все.
А поутру ее вытащили из комнаты, поволокли по лестнице и сунули в самый темный угол чердака, куда даже не проникал дневной свет… И она прислонилась к стене и все думала, думала…
Она вспоминала счастливую молодость в лесах, веселую рождественскую ночь и вздыхала. «Все прошло, прошло! – сказало бедное дерево. – И хоть бы я радовалась, пока было время! А теперь все прошло!»[33]
Я купила настоящие детские книги и сотни раз читала и перечитывала их Леонине. Ни одной девочке на свете не рассказывали столько историй. Это стало нашим ежедневным ритуалом, моя дочь никогда не засыпала без истории. Даже днем она прибегала с книжкой в руках и лепетала: «История, история…» Я сажала ее на колени. Мы вместе открывали книгу. И Лео затихала, завороженная словами.
Я закрыла «Правила виноделов» на двадцать пятой странице и спрятала в ящик как обещание, а снова открыла, когда Леонине исполнилось два года. И больше не закрывала. Я и сегодня перечитываю Ирвинга несколько раз в году. Его герои стали моей приемной семьей. Доктор Уилбур Ларч – мой любимый отец. Приют Сент-Клауд в Мейне воображение превратило в дом моего детства. Сироту Гомера Уэлиса – в старшего брата, а нянек Эдну и Анджелу – в теток.
Такова королевская привилегия сироты. Он волен делать что хочет, в том числе выбирать себе родителей.
Роман Ирвинга «удочерил» меня. Не знаю, почему никто ни разу не сделал этого в реальной жизни и зачем соцработники переводили меня из одной опекунской семьи в другую. Неужели родная мать периодически давала знать, что никогда не откажется от родительских прав?
В 2003 году я поехала в Шарлевиль-Мезьер с твердым намерением узнать ее имя. Увы – папка с делом, как я и предполагала, оказалась пустой. Ни письма, ни памятной безделушки, ни фотографии. Ни слова «прости». Эту папку могла бы открыть и моя мать, если бы захотела. Я положила внутрь мой роман о воображаемом обретении семьи.
28
Нет такого одиночества, которое нельзя разделить.
Тем утром хоронили Виктора Бенжамена (1937–2017).
Без отца Седрика – так распорядился усопший. Жак Луччини установил аппаратуру рядом с могилой. Зазвучала песня Даниэля Гишара[34] «Мой старик»: