Люди среди деревьев Янагихара Ханья
– Что? – растерявшись, прошептал я ему в ответ.
Тогда он поднял голову, причудливую, небольшую красивую голову, вытянув шею, не отрывая от меня глаз, и я почувствовал, что склоняюсь ему навстречу. Но тут я услышал, что вождь прервал свою песню, и издал громкий, радостный, жуткий клич, и быстро взмахнул перед собой копьем (я даже не заметил, что он держит копье), и в следующее мгновение голова опа’иву’экэ покачивалась у меня на коленях, по-прежнему глядя на меня черными глазами, а на мои шорты сочилась кровь.
– Какая дурацкая церемония, – пробурчала Эсме, когда мы возвращались к своим циновкам. Фа’а ушел раньше, при первой же возможности, так что мы остались втроем. – Удивительно, что после этого всего нам даже не предложили ничего поесть. Это вообще очень необычно – приглашать на такие события и потом не устраивать какого-нибудь пиршества. Наверное, надо сказать спасибо, что сегодня хоть детей не насиловали.
Я бы никогда не позволил себе согласиться с ней вслух, но про себя не мог не признать, что церемония и правда казалась несуразной и довольно бессмысленной. На фоне общественной природы многих других деревенских церемоний озадачивало и сольное выступление: долгий и скучный вечер, проведенный в наблюдении за вождем, который расчленяет опа’иву’экэ (что в данном случае оказалось делом кровавым и многотрудным: он оторвал панцирь – раздался тревожно чавкающий звук – и стал выгребать мясо руками) и поджаривает куски над огнем, а вся деревня гудит с голодным видом. Помня, как тщательно вождь обрабатывал мальчика, я, пожалуй, не удивился тому, как тщательно (хотя не очень быстро) он ел: мы сидели и смотрели, как он поджаривает и поедает мягкое мясо из черепашьего туловища, но не только – он высосал хрящи и кровь из чешуйчатых ног и, взяв у меня с колен голову, с хрустом сжевал глаза, а потом, погрев череп на огне, как кастрюлю с супом, жадно высосал липкие мозги. Из всех окружающих только одному мужчине, советнику вождя – одному из тех, что входили в хижину с мальчиком во время первой а’ина’ины, – тоже предложили что-то съесть; мы все смотрели, как он вытащил из панциря печень, глянцевую, красно-коричневую, и проглотил, как глотают устрицу.
– Я вот чего не понимаю: откуда они вообще взяли опа’иву’экэ, – сказал я. У моего паха кружились мухи, их интересовала липкая, сладкая кровь черепахи. – Это животное было слишком крупное, чтобы жить в ручье, а я здесь никакого другого источника воды не видел.
– Хороший вопрос, – сказал Таллент. – Что-то здесь должно быть – озеро или река побольше, – куда они за ними ходят. Но мы спрашиваем и спрашиваем сновидцев, и они ни разу ни о чем подобном не упоминали.
Мы все на некоторое время замолчали. А потом я вдруг понял, что мне нужно сделать.
– Муа! – сказал я Талленту. – Вот с кем нужно поговорить.
– Но он спит! – воспротивилась Эсме.
Я не обратил на нее внимания.
– Таллент, прошу вас, – сказал я. – Мне нужно задать ему несколько вопросов.
Таллент вздохнул. Но что ему оставалось делать? Ответов у него не было, и если он считал, что я смогу их раздобыть, надо было соглашаться.
– Ладно, – сказал он. – Эсме, попросите Фа’а его разбудить.
Я уже несколько недель не опрашивал Муа, главным образом потому (в этом мне сейчас стыдно признаться), что однообразие его рассказов стало меня утомлять. Но сейчас, увидев его опухшее от сна лицо, я ощутил в себе уверенность: ответы есть именно у него, и если я задам точные и правильные вопросы, все сразу прояснится.
Я попросил Таллента переводить. У Фа’а на лице отражалась его ставшая постоянной настороженность. Несколько минут я молчал, напряженно думая, с чего начать – трудно выбрать подходящее начало, если не знаешь, какой концовки хотеть или ожидать. Я чувствовал себя прокурором, заставляющим обвиняемого признаться в преступлении, о природе которого он ничего не знает. Муа покорно сидел с сонным видом. Казалось, что время для него ничего не значит.
– Муа, – наконец сказал я, – ты помнишь празднование своего шестидесятилетия?
– Конечно, – сказал Муа. – Это была вака’ина.
– Что такое вака’ина?
– Празднование.
– И что происходит во время вака’ины?
– Идешь в хижину. Тебя натирают умакой, – это жир ленивца, – и твоего вепря натирают умакой. Идешь к кострам и поешь песню вака’ины.
– А потом?
– Съедаешь опа’иву’экэ.
Я замолчал, размышляя. Впечатление было такое, будто я стою у ворот и играю в игру со сфинксом, но только сфинкс знает правила этой игры.
– Тебе нравится опа’иву’экэ?
– Конечно.
– Тебе… – Я снова остановился. Я подошел к существу еще на шаг, и оно напряглось, готовое ускользнуть. – Опа’иву’экэ всем нравится?
Он колебался, бестолково открыв рот. «Ну же, – подумал я. – Ну же».
– Не знаю, – наконец сказал он.
– Почему ты не знаешь?
– Потому что не все едят опа’иву’экэ.
– Почему?
– Потому что опа’иву’экэ можно есть только на вака’ине.
– И почему едят опа’иву’экэ?
– Потому что ты особенный.
– Почему?
– Потому что тебе шестьдесят о’ан. Потому что много людей не доживают до таких о’ан.
– То есть ты особенный, раз дожил?
– Да. И поэтому ты ешь опа’иву’экэ.
– Почему?
– Потому что если ты съедаешь опа’иву’экэ, боги радуются.
– Что ты имеешь в виду?
– Они позволят тебе… – Он устал, это было видно, его лицо становилось длинным и уродливым. – Они позволят тебе жить вечно. Как обещали.
Все молчали. Даже Фа’а подался вперед, крепко обхватывая свое копье.
– Муа, – сказал я очень спокойным голосом, – сколько тебе о’ан?
Он покачал головой:
– Сто четыре. Наверное.
«Думай», – велел я себе.
– Муа, а все остальные, все твои спутники – Ви’иу, Иваива, Ва’ана, они все – все ели опа’иву’экэ?
– Ну да.
– И все – на своих вака’инах?
– Конечно.
Мы снова замолчали.
– Я спрошу его, когда он покинул деревню, – шепнул мне Таллент и обратился с вопросом к Муа, а тот покачал головой и ответил односложно. Таллент повернулся ко мне с извиняющимся видом.
– Говорит, что не помнит, – сказал он.
– Хэ кака’а, – сказал Муа. Я устал.
– Погодите, – сказал я Талленту. – Муа, откуда берется опа’иву’экэ?
Тогда он посмотрел мне прямо в глаза, недоумевая, как будто я спросил, сколько у него рук.
– Из озера, – сказал он.
– Из какого озера? – спросил я его. – Где оно?
– Озеро, где конец леса, – ответил Муа и после этого, как мы ни старались, ничего больше говорить не стал. «Хэ кака’а», – повторял он.
– Отведи его спать, – сказал Таллент Фа’а, и они ушли.
Следующий день выдался неожиданно жарким, и солнечный свет, как мед, расплескивался по вершинам деревьев.
– У’ака, – пожал плечами Таллент, когда я, изнемогая от сухости во рту, поглядел на него. Жаркий сезон. Мы провели на Иву’иву чуть больше четырех месяцев.
Мне хотелось чего-то холодного и водянистого, чего-то совсем не похожего на волокнистые плоды, по всей видимости преобладавшие на острове, и я был благодарен Фа’а, когда он принес мне тыкву-горлянку размером примерно с огурец, покрытую неаппетитной кожурой с грубыми бурыми волосками. Но когда Фа’а отбил ее вытянутый конец о лежащий на земле камень, я увидел, что внутри она полая и наполнена тягучей прозрачной жидкостью, плотной, как растительное масло, но прохладно-сладкой, как сок жимолости. Посмотрев, как я ее пью, он принес мне еще четыре плода и показал, как пальцами можно отодрать тонкий съедобный слой; он тоже был прохладный, чуть сладковатый и на языке сразу же растворился на тысячу мелких кристаллов.
Позавтракав, я отправился туда, где сидели Эсме и Таллент, и объявил, что сегодня мы отправимся на поиски озера.
Эсме идти не хотела: насколько мы знаем, никакого озера нет; где это озеро, мы не знаем; Муа устал; что я хочу найти на озере и т.д. и т.п. Этот скепсис и внезапное пристрастие к практичности показались мне крайне нелепыми в женщине, готовой без колебаний признать, что Ика’ане 176 лет, но к тому моменту я понимал достаточно, чтобы убедиться: ее дискомфорт вызван не какими-то философскими расхождениями, а изменившейся динамикой в нашем узком кругу – это я найду то, что мы ищем (чем бы оно ни оказалось), а не Таллент. Он признал и принял неизбежность этого, а она нет.
– Да пожалуйста, – сказал я. – Можете не ходить.
По ее молчанию я понял, что она все равно пойдет.
Дальше надо было снова опросить Муа, хотя я с досадой отметил, что он ничуть не бодрее, чем минувшей ночью. День предстоял утомительный.
– Муа, – сказал я ему, – где мы?
Таллент перевел.
Он посмеялся – дурацкий вопрос.
– На Иву’иву.
– Да, – кивнул я, – но где? – Я протянул ему ветку. – Можешь нарисовать, в какой мы части острова?
Но он только смотрел на меня с разинутым ртом.
Я задумался. Самодовольство Эсме почти физически обжигало меня. И тогда я понял, что надо попробовать.
– Муа, – сказал я, – мне нужна твоя помощь. – Он взглянул на меня. – Будет еще одна вака’ина, и нам нужно найти опа’иву’экэ. Ты поможешь нам?
– Чья? – резонно спросил Муа.
– Его, – ответил я, кивнув в сторону Таллента.
– А, – сказал Муа, величественно кивая. А потом он встал и двинулся в направлении деревни.
Вот так просто? Видимо, да. Это, подумал я, одна из сложностей работы со сновидцами, зависимости от них в поиске ответов и направлений: иногда они упирались, упрямо следуя некой логике, которую только они понимали и уважали, а иногда не замечали чего-то совершенно очевидного. Талленту явно не было шестидесяти, как, впрочем, и мне, но вот, пожалуйста: мы оправлялись на поиски черепашьего озера, как веселые путники в бардовской саге. Может быть, дело было не в забывчивости, может быть, они просто видели все иначе. А может быть, они ничего не видели; если им говорили, что кому-то шестьдесят, значит, ему шестьдесят, других доказательств не требовалось. Эти зыбучие пески их логики весьма утомляли, особенно из-за того, что применялась она непоследовательно и непредсказуемо.
В тени деревьев мы впятером шли вдоль края деревни; Фа’а отбежал назад сказать Ту и Уве, чтобы они следили за сновидцами, и снова нас догнал, а мы добрались до девятой хижины, и Муа прошел позади нее, слегка нахмурившись, разглядывая окружающий лес. Тут он хмыкнул, словно что-то узнав, и повел нас к огромному стволу манамы, за которым скрывалась нехоженая каменистая тропинка, постепенно, почти незаметно поднимавшаяся в гору.
Приятно было снова идти после долгого заточения в деревне. Воздух был теплый, земля дышала уютным бисквитным запахом, и никто из нас не нес ничего тяжелее блокнотов и ручек; я заметил, что по ходу нашего движения Таллент набрасывает грубую, очень приблизительную карту.
Продвижение не составляло труда, но не сбиться с пути мы бы не смогли, если бы не Муа. Иногда тропинка полностью исчезала, иногда превращалась в какую-то асфальтированную дорогу из ослино-серого камня, в котором виднелись многочисленные останки белых меловых ископаемых. Я опознавал изысканные панцири насекомых с ногами тоньше ниток, складчатые спины скорпионов и многих других созданий, которые в своем каменном обличье не походили ни на что виденное прежде. Муа тоже, судя по всему, получал удовольствие от прогулки и на ходу напевал некую условную, неопределенную мелодию. Глядя, как он пробирается сквозь заросли и пучки папоротника, я в очередной раз убеждался в его великолепном физическом состоянии – со спины ему нельзя было дать больше тридцати лет.
Растительность вокруг нас то становилась гуще, то редела, и иногда мы попадали в темноту, в плотный кокон зеленого и черного, а иногда оказывались в пейзаже, напоминавшем луг, с огромными пламенеющими пространствами разлапистых желтых кустов и немногочисленными стройными деревьями, чьи ветви были богато украшены взлохмаченной тканью листьев. На этих лугах мы видели небо у себя над головами, небо болезненно яркого синего цвета, и слышали повсюду вокруг клекот, шуршание, механическое тиканье целых колоний насекомых. Я осознал, что до этого мы томились в древесной тюрьме, что деревья были нашими стражниками, и понял, что именно они к нам не допускали – свет, ветер, воздух, звук, пространство; то, к чему стремится каждое живое существо на земле.
До такой степени я отдался этим знакомым, давно позабытым ощущениям, что поначалу не заметил, как Муа замедлил движение, а идущий рядом Фа’а совсем остановился. После очередного древесного чистилища мы вошли в еще одно луговое пространство, пятое или шестое по счету, – и тут перед собой, ярдах в пятистах, я увидел сверкающее озеро. Какое-то мгновение я не мог поверить, что оно существует. Не потому, что оно было очень большим (оно занимало примерно столько же пространства, сколько деревня), или очень красивым, или каким-то еще, а просто потому, что оно было. Точно так же, как я почти забыл, что такое быть на солнце – в настоящем солнечном свете, а не в той тюремной порции, какую каждый день выдавали нам вершины деревьев, – я забыл и каково видеть ограниченное водное пространство, которое не волнуется постоянным движением, а просто живет. Мне хотелось вбежать в него, почувствовать, как расходится его гладь, но, конечно, я этого не сделал.
– Опа’иву’экэ, – деловито сказал Муа.
Мы присмотрелись. Вокруг озера ничего не росло: ни тростника, ни деревьев, ни кустарников. Его границы были такие же пустые и четкие, как границы деревни, и позже я гадал, не по образцу ли этого озера ее выстроили. Но подойдя ближе (мы бессознательно двигались все вместе, как единый организм, словно это могло защитить нас от чего-то неизвестного, но страшного), я увидел сгусток крошечных, прозрачных яиц, покрывающих водное пространство: кучка тут, кучка там, хрупкие и элегантные, как стекло.
Подойдя еще ближе, мы увидели, что это вовсе не яйца, а пузыри, и как раз когда первый из нас уже почти вскрикнул, из воды появилась первая черепашья голова с приоткрытым ртом, со складчатой шеей, тянущейся к солнцу, с закрытыми глазами. А потом еще и еще, пока мы не насчитали на поверхности озера семь опа’иву’экэ. Звука никакого не раздавалось, даже плеска воды, и когда они снова погрузились в воду, на смену им появилась другая группа, на этот раз из шести черепах, включая трех детенышей с головами не больше грецкого ореха. Они поднимались и опускались в этом простом и трогательно оркестрованном представлении, а мы стояли и глазели на них с расстояния всего в несколько ярдов. В этот момент я заметил, что жужжание насекомых сменилось низким пением Фа’а, тем же (видимо), которое сопровождало его последнее столкновение с живым опа’иву’экэ, крошечным существом, плывшим вниз по ручью в начале нашего пути.
– Хавана, – заметил Муа, глядя на озеро. Мног.
Он сказал что-то еще, и Таллент перевел:
– Иногда их много, иногда мало.
Он снова обратился к Талленту, сказал что-то более пространное, и я видел, что Таллент мотает головой, а Муа настаивает, а Фа’а, забывшись, издает слабый вскрик.
Таллент посмотрел на нас с ужасом:
– Он говорит, чтобы я выбирал какого захочу, и он мне поможет его донести.
В моем сознании что-то начало проясняться.
– Спросите его, можно ли мне кого-нибудь выбрать.
Таллент спросил и повернулся ко мне, качая головой:
– Он говорит, что только люди, которым исполнилось шестьдесят о’ан, могут прикасаться к опа’иву’экэ.
– То есть вы можете, потому что вам якобы шестьдесят о’ан, и он тоже может, потому что он старше.
Рядом со мной Фа’а переступал с ноги на ногу, глядя в лесную глушь на другой стороне озера.
Таллент переспросил Муа и кивнул.
– Спросите его… спросите, что будет, если прикоснуться к опа’иву’экэ до того, как тебе исполнится шестьдесят о’ан.
Я сразу же увидел тревогу на лице Муа. Его ответ был длинным и, судя по всему, запутанным; Таллент нахмурился, пытаясь сосредоточиться на словах Муа. Пару раз он прерывал его и просил что-то уточнить, а Муа продолжал отвечать торопливо, размахивая руками.
– Он говорит, – сообщил Таллент, и я понял, что он возбужден, по тому, как он заставлял себя говорить медленно и четко, – я, может быть, ошибаюсь, но он говорит, что кто прикасается к опа’иву’экэ, навлекает на свое семейство великое проклятие. Кто-то из родственников преступника достигнет шестидесяти о’ан, съест опа’иву’экэ, но через некоторое время этот человек постепенно потеряет свою аму и превратится в мо’о куа’ау.
А потом он вдруг неожиданно улыбнулся мне, именно мне, яркой, сияющей улыбкой, и я понял, о чем он думает: о первой неделе на острове, когда он рассказал мне историю про охотника и миф о мо’о куа’ау, о существе, которое живет без любви, без речи, которого Фа’а видел в глухих лесах Иву’иву. Много десятилетий спустя, вдумываясь в случившееся, я понимаю, что его торжество – наше торжество – было преждевременным (в конце концов, мы понятия не имели, что все это значит), но в то мгновение это было безумное облегчение, особенно, надо думать, для него: он все-таки не сошел с ума. Он следовал за историей, и она оказалась – ну если не правдивой, то уж во всяком случае достоверной. На самом деле, конечно, надежность или убедительность случившегося была примерно такая же, как если бы мы бросились в Нью-Мексико, потому что там, по слухам, в одном небольшом городке живут пришельцы, а потом жители городка независимо от этого рассказа подтвердили бы нам, что и сами видели пришельцев, но в тот момент логика и разные ее требования были на некоторое время позабыты.
– Спросите его, – велел я, – что случается, когда становишься мо’о куа’ау.
Таллент спросил.
– Тебя изгоняют, – сообщил он.
– Спросите его, – продолжил я – не буду лукавить, я был возбужден не меньше Таллента, – был ли он изгнан.
Таллент спросил, и долго, не меньше трех минут, Муа ничего не говорил, только смотрел на озеро, где опа’иву’экэ продолжали свой простой авангардный танец. Когда он наконец открыл рот, я отметил не столько его ответ, сколько печальный, свистящий выдох, за который этот ответ уцепился, так что я знал, что он скажет, еще не услышав слово.
– Э, – сказал он. Да.
Вернувшись в деревню (которая теперь казалась безнадежно уединенной, лишенной воздуха, изолированной), я совершил свою тюремную прогулку по лесу, снова и снова огибая поляну, а потом отправился к своему дереву. Дерево, которое я уже стал считать своим, было манамой и отличалось от других разве что относительным одиночеством; вокруг него росло мало других деревьев, и я мог сидеть или даже лежать на густом мху, который окутывал ствол и защищал его. Чтобы добраться до дерева, я пятнадцать минут шагал на запад от нашего лагеря, а потом свернул направо возле орхидеи особенно зловещего вида – из ее желтоватых бутонов вылезали две длинные завивающиеся тычинки цвета свежей крови.
Усевшись под деревом, я задумался о том, что знаю. Во-первых, я знал, что у’ивцы считают опа’иву’экэ священным существом. Во-вторых, я знал, что прикасаться к нему нельзя, если тебе не исполнилось шестидесяти о’ан, а если исполнилось, то надо его съесть. В-третьих, я знал, что в ходе иву’ивской церемонии участвовать в поедании опа’иву’экэ дозволялось только тем, кому уже исполнилось шестьдесят о’ан. В-четвертых, я знал, что люди довольно редко достигают столь почтенного возраста – это доказывала вака’ина вождя, когда присоединиться к нему смог только один его советник. В-пятых, я знал, что Муа и всем его спутникам больше шестидесяти о’ан (насколько больше – я в тот момент решил не задумываться), и это означало, что все они ели опа’иву’экэ. И в-шестых – шестым было свидетельство Муа о проклятии: если кто-то прикасается к опа’иву’экэ раньше условленного времени, он обрекает кого-то из своего семейства на участь мо’о куа’ау и, следовательно, на изгнание.
Конечно, это было несложно, пока я всего лишь упорядочил информацию. Эсме и Таллент могли сделать то же самое. Вероятно, Эсме и Таллент уже это сделали. «Очевидно, – звучал у меня в ушах гнусавый голос Эсме, – дело в опа’иву’экэ». Но что это значит? Что, каждый, кто ел опа’иву’экэ, становится в конце концов мо’о куа’ау? И что это значит – стать мо’о куа’ау? Таллент перевел этот термин как «без голоса», но за исключением Евы все сновидцы могли разговаривать. Не всегда связно, безусловно, не всегда осмысленно, но могли. Так почему их изгнали? И если дело действительно в опа’иву’экэ, почему они продолжают его есть?
Вернувшись в лагерь, я поделился с Таллентом некоторыми своими выводами, хотя все подозрения высказать не мог, потому что к нам, тяжело дыша и шумно продираясь через кусты, приближалась Эсме. Таллент задумчиво нахмурился, и в конце концов было решено, что мне следует опросить вождя. Фа’а отправили в деревню, чтобы попросить о встрече.
В тот же вечер, когда деревенские жители поели, а несколько мужчин отправились охотиться на визгливых красноглазых летучих мышей, которых здесь любили жарить и есть, нас призвали к вождю. Мы снова оказались у костра, и снова вчетвером (хотя я попытался дать понять, что в присутствии Эсме нет необходимости, что оно даже может повредить; питая неприязнь к вождю после церемонии а’ина’ины, она может выказать свое недовольство и оскорбить его. Но она злобно глянула на меня и заявила, что вполне способна промолчать и пойдет с нами в любом случае). Напротив нас сидел вождь; с ним не было никого, кроме вепря, который снова приобрел свой обычный пыльный вид, на пожеванных концах его клыков темнела грязь. Он что-то жевал, и я не мог понять, что именно, но время от времени кусок трапезы, который он мусолил в пасти – маленькая трехпалая лапа, размером не больше ногтя, покрытая клочковатым мехом, – показывался между его зубами.
Я понимал, что логики в этом нет, но вглядывался в вождя, как будто ожидал какой-то перемены в его облике. В конце концов, я видел, как он участвует в двух грандиозных обрядах инициации, и казалось вполне естественным, что они должны были оставить какой-то заметный след на его внешности или поведении. И хотя ничего такого не наблюдалось, я заметил, что у него что-то надето на шее: ожерелье из переплетенных лиан, в центре которого висел осколок чего-то твердого и блестящего, тусклым пятном выделявшийся на фоне его кожи.
Некоторое время мы все сидели, снова вежливо и смущенно молчали, и ни они, ни мы не были готовы начать. Наконец Таллент заговорил, и вождь ему кивнул.
– Я сказал, что для нас большая честь – побывать гостями на его вака’ине, – сказал нам Таллент.
– Да, – сказал вождь.
Мы снова замолчали.
– Вождь, – сказал я, и увидел, как сначала его голова, а потом голова его вепря медленно развернулись в мою сторону, – здесь часто отмечают вака’ину?
– Нет, конечно, – сказал вождь (разумеется, все это переводил Таллент).
– Когда отметили прошлую?
– Три о’аны назад. Это была вака’ина Лава’экэ.
Его голос звучал неожиданно мягко. В одной руке он держал копье, другой гладил своего вепря длинными, плавными движениями, и зверь издавал довольное урчание. Я увидел, что Таллент пишет в своем блокноте: «Лава’экэ – прим. 63 о’аны?»
– Лава’экэ – это тот, кто ел с вами на вашей вака’ине?
– Э.
– А на вака’ине Лава’экэ кто-нибудь еще вместе с ним ел опа’иву’экэ?
– Э.
– Кто?
– Еще три человека.
– Можно нам с ними поговорить?
– Их больше здесь нет.
– Они умерли?
– Нет, не умерли.
Я не знал, как продолжить.
– А где же они?
– Не здесь.
– Где не здесь?
Он махнул свободной рукой, подняв ее с головы вепря и указав на окрестный лес.
– Не здесь.
– Когда они ушли?
Он склонил голову набок, задумавшись.
– Примерно одну о’ану назад.
– А почему они ушли?
– Потому что становились мо’о куа’ау.
Я почувствовал, как Таллент напрягся, услышал, как изменилось его дыхание.
– Как вы поняли, что они становятся мо’о куа’ау?
– Я видел, что они меняются. Мы все видели, что они меняются.
– Как выглядят эти изменения?
– Сначала они забывали что-то сделать. Они шли в лес на охоту и не возвращались. Забывали взять с собой копья. Швыряли куда-то копья, а потом возвращались без них, и нам приходилось прочесывать лес, чтобы их отыскать. Потом они начинали рассказывать снова и снова одно и то же. Иногда в их речи не было смысла. Тогда мы поняли, что они прокляты и скоро станут мо’о куа’ау.
– И что же случилось?
– Наши лучшие охотники отвели их в глубь леса, дальше, чем когда-либо ходили, и оставили их там. Охотники шли назад к нам много дней. Прежде чем те ушли, мы напомнили им, что они прокляты, что они не могут оставаться в деревне, потому что становятся мо’о куа’ау.
Мы все затихли.
– Вы видели их потом?
Он издал неожиданный резкий звук, как будто две деревянные ложки ударились друг о друга, и в этом звуке я позже опознал смех; потом он поднял подбородок в направлении сновидцев.
– Э.
– Сновидцы? – с удивлением спросила Эсме, и вождь взглянул на нее, и она покраснела.
– Кто из них? – спросил я вождя.
– Муа, – ответил он, и я расслышал отвращение в его голосе.
– Муа, значит, был одним из тех, кого вы год назад отвели в лес, – сказал я.
– Не я. Другие.
– Понятно. Но вы кого-нибудь еще из них узнаете? – спросил я. – Тех двух человек, которым пришлось уйти?
Он посмотрел в их сторону, хотя если зрение у него было такое же плохое, как у Фа’а и остальных, сомневаюсь, что он мог вообще их разглядеть, не то что различить лица.
– Нет, – сказал он.
– Нет? – переспросил я. – Других не узнаете? Иваиву, Ва’ану? Укави, Вану?
Он глядел на меня бесстрастным взглядом:
– Нет.
– Нет, это не те, кого увели, или нет, не узнаете?
Он чуть шевельнулся.
– Это не те, кого увели.
«Ага, – подумал я. – Он таки их знает».
– Значит, – продолжил я, на этот раз медленно и четко, – о’ану назад охотники отвели Муа и еще двух человек, которые становились мо’о куа’ау, в глубь леса, но единственный, кого вы недавно видели из этих троих, – Муа, так?
– Э, – ответил он с явным нетерпением.
– А что случилось с остальными?
Он склонил голову набок, что я начал распознавать как признак задумчивости, но при этом и как что-то вроде пожимания плечами.
– Не знаю, – сказал он.
– Ваш отец, – начал я и остановился. Вождь ждал. – Ваш отец, – сказал я, – он праздновал свою вака’ину?
– Нет, – сразу же ответил он. – Я первый в своей семье. Но отец Лава’экэ праздновал.
– Где он?
– Он здесь.
– Здесь? – Я огляделся, как будто отец Лава’экэ должен был в этот момент вылезти из мясной ямы или направиться в нашу сторону. – Почему он не был у вас на вака’ине?
– Он нездоров.
– Нездоров? Что с ним?
Вождь вздохнул, и мне показалось – хотя распознать это было непросто, – что плоская, неприступная поверхность его лица выражает скорбь или, может быть, сожаление.
– Он стал мо’о куа’ау.
– То есть… то есть его придется увести отсюда?
– Э.
– Когда он стал мо’о куа’ау?
Он снова склонил голову набок.
– Некоторое время назад. Сначала понемногу. Но сейчас он на самом деле мо’о куа’ау.
– Но вы держали его здесь?
Он сделал причудливый жест головой, словно бы мотнул ей в сторону.
– Он отец Лава’экэ, – сказал он после долгой паузы.
Мы снова замолчали.
– Когда он справлял свою вака’ину?
Он задумался.