Ад Маринина Александра
– Что ты несешь?! – сердился Камень. – Да, я согласен, Родислав расстроился из-за того, что Люба не откликнулась на его желание, а кто бы не расстроился? Любому мужу не нравится, когда он хочет, а жена – нет. А про все остальное – это чистой воды бредни. Никогда не поверю, что Родислав пал так низко! Это ж надо такое придумать: потренироваться на жене, чтобы потом гулять по девкам! Не смей компрометировать моего героя, не смей на него клеветать.
– Да какая же тут клевета? – оправдывался Ворон, которому и самому неловко было излагать все это Камню. – Тут все правда от первого и до последнего слова.
– Ты не можешь этого знать! Ты не умеешь читать мысли! А Родислав не мог никому этого рассказывать, мужчины такими вещами друг с другом не делятся.
– А я вот знаю, – упрямился Ворон. – Не могу тебе сказать откуда, но знаю точно.
– Почему не можешь сказать? – с подозрением спросил Камень. – Что у тебя за секреты появились? Немедленно признавайся, или нашей дружбе конец.
– Ну… это… Только ты не ругайся, ладно? – забормотал Ворон. – Я тебе раньше не говорил, потому что не был уверен, и еще я боялся, что ты надо мной будешь смеяться… Дай слово, что не будешь ругаться и смеяться.
Ворон, похоже, напрочь забыл, что объявил движение протеста. И куда только девались его гордость и независимость? Камень решил не напоминать другу об этом, ему гораздо больше нравилось, когда Ворон чувствовал себя нашкодившим и виноватым. Это позволяло проявлять великодушие и ощущать себя значительным и могущественным.
– Ладно, не буду ни ругаться, ни смеяться, – пообещал он. – Говори.
– Знаешь, – Ворон понизил голос, – у меня недавно появилась странная способность как будто видеть в чужой голове.
– Мысли, что ли, читать?
– Ну, что-то типа того. Но я не у всех в голове вижу, а только у тех, на кого настроился, кого давно знаю и хорошо чувствую. Вот у Родислава вижу, у Любы вижу, иногда вижу у Лизы и у Аэллы. Я хочу тебе признаться… Помнишь, ты несколько раз у меня спрашивал, откуда я то или другое знаю, а я тебе говорил, что слышал телефонные разговоры.
– Ну, помню. Врал, что ли? – нахмурился Камень.
– Врал, – признался Ворон, понурив голову. – Никаких таких разговоров я не слышал, я в голове видел. Ну, чего, будешь меня убивать за это?
– За что? Ты же не виноват, что на тебя такой дар свалился.
– А за вранье?
– Вот за вранье тебя надо бы выпороть да все перья из тебя повыдергивать, – вынес свой вердикт Камень. – Жалко, у меня рук нет.
– А ты мне поручи, – весело подал голос с высоты Ветер. – У меня хорошо получится.
– Заткнись, кулацкий подпевала! – огрызнулся Ворон, задрав голову вверх. – Тебя никто не спрашивает.
Но Ветер никогда не страдал обидчивостью и чаще пребывал в хорошем настроении, нежели в дурном.
– Почему же? Спроси меня, и я тебе отвечу, что врать нехорошо. Некрасиво. Особенно старым друзьям. Врагам – можно, а друзьям не надо. Я, к примеру, никогда не вру, всегда говорю правду.
– То-то на тебя полпланеты обиду заковыряло, – заметил Ворон. – Ты всегда правду-матку в глаза режешь, никакой деликатности в тебе нет.
– Истина превыше всего, – авторитетно вмешался Камень. – Ветер совершенно прав, он никогда не кривит душой и честно смотрит всем в глаза.
– Ага, ты еще скажи, что это его огромное моральное достоинство! – заверещал Ворон. – Да он знаешь почему правду всегда говорит?
– Ну почему же? – прищурился Камень.
– Потому что у него мозгов не хватает подумать, прежде чем ляпнуть чего-нибудь, а надо ли вообще об этом говорить, и если надо, то какими словами. Правда – штука тонкая, с ней надо аккуратно обращаться, а то как сказанешь, пусть и правду, но такими словами и таким тоном, что лучше бы уж сразу убил, чем такое говорить. Быть абсолютно честным может себе позволить только очень умное существо, а если оно не очень умное, то пусть лучше врет или вообще молчит в тряпочку.
– Правда и истина – категории этики, они не могут зависеть от интеллектуального уровня, они абсолютны и сами по себе являются самоценностью, – упорствовал Камень. – И за попрание этих категорий тебя, Ворон, надобно высечь или иным каким способом примерно наказать. Но я сегодня добрый, и я тебя прощаю. Ты до того меня расстроил с Родиславом, что у меня не осталось душевных сил на тебя сердиться.
– А чего я тебя расстроил? Чего расстроил-то? – заторопился Ворон, чувствуя, что опасность миновала, и радостно расправляя крылья. – Все, по-моему, очень даже хорошо получилось. Любочка моя совершенно права, что отказала мужу. У нее есть женская гордость, она о женской чести все правильно понимает. Как это так: одиннадцать лет он таскался неизвестно где, по чужим койкам, а теперь – здрасьте-пожалуйста, примите меня в свои объятия, потасканного и неизвестно какими болезнями зараженного. Да если бы она ему не отказала, я бы ее уважать перестал!
– А как же Родислав? Для него это было очень важно, он же не хочет быть импотентом, – встрял Ветер. – Люба бы ему уступила, и все бы у них хорошо получилось, и они бы снова полюбили друг друга. Разве плохо?
– Эк у тебя все просто, – досадливо отмахнулся Камень. – Здесь невозможно угадать, как было бы правильно, а как неправильно. Все зависит от результата. Если бы получилось так, как ты, Ветер, нарисовал, то, конечно, было бы здорово, никто и не спорит. А если бы у них все получилось и Люба стала бы любить его еще сильнее и поверила в то, что он опять ее любит, а Родислав начал бы с новой силой таскаться по бабам? Это как, по-твоему? Хорошо, что ли? Или у них бы ничего не получилось, и Родислав окончательно убедился бы в том, что он полный и безвозвратный импотент, и стал бы на этой почве психовать, запил бы или в таблетки ударился. Тоже, что ли, хорошо? Сейчас у них отношения хоть в каком-то равновесии, а этот интим мог все разрушить и испортить. Так что я склонен согласиться с Вороном, хотя за Родислава мне, конечно, ужасно обидно. Если ты, глупая птица, не ошибся и все прочитал у него в голове правильно, то Родислав сильно упал в моих глазах. Я огорчен.
– Да брось ты, – легкомысленно дунул Ветер. – Все человеческие самцы такие, других не бывает. Ты просто идеализируешь своего Родислава, потому что он твой любимчик, а он такой же, как все остальные.
– Ты не можешь судить… – начал было Камень, но Ветер не дослушал его и перебил:
– Могу я судить, могу, потому что мотаюсь испокон веку по всему свету и всякого повидал. Уж можешь мне поверить, я и за первобытными самцами наблюдал, и за древними римлянами времен братьев Гракхов, и за греками, когда там еще Платон и Сократ жили, и за галлами, и за индейцами, и за индусами. Да за всеми! Во все времена человеческие самцы мерились друг с другом длиной своего этого самого и количеством покоренных женщин: у кого больше – тот и лучше. За миллион лет так и не поумнели.
Камень в ужасе слушал то, что говорил Ветер.
– Неужели это правда? – тихо спросил он Ворона.
– Наш Ветер никогда не врет, – уныло подтвердил Ворон. – Всегда правду-матку в глаза режет. Я знал, знал, что тебя это огорчит, ты про человеков имеешь гораздо лучшее мнение, но что я мог сделать? Я же не мог его заткнуть, а он со своей правдой вечно лезет! Никакой деликатности в нем нет. Да ты не огорчайся, давай я тебе лучше интересное расскажу, хочешь?
– Хочу! – послышался с высоты голос Ветра.
– Уйди, противный, тебя не спрашивают. Расстроил Камешка до невозможности, а теперь еще интересное ему подавай! Перетопчешься.
– Рассказывай, – плаксивым тоном потребовал Камень, – отвлеки меня от печальных раздумий.
– Как вы думаете, – торжественно и неторопливо начал Ворон, – кто был тот мужчина, который спас Любу от грабителя?
– Тайный поклонник, – тут же предположил Ветер. – Он давно влюблен в Любу, но не решается познакомиться с ней и признаться в своих чувствах.
– А ты, Камешек, как думаешь?
– Я думаю, что это просто мужественный и добропорядочный человек, который не смог смириться с тем, что на его глазах обижают слабую женщину, – строго произнес Камень.
– А вот и не угадали! – обрадовался Ворон. – Это был тот мужик, который сидел в скверике перед зданием суда, когда Геннадия Ревенко судили. Только тогда он старше выглядел, а теперь моложе. Но это точно он, я не ошибся.
– Как это ты не ошибся, когда как раз ошибся, – с упреком поправил его Камень. – Он тогда, во время суда, был моложе на девять лет, а сейчас стал старше. Вечно у тебя в голове путаница.
– Ничего не путаница! – обиделся Ворон. – Я тебе говорю как есть. Во время суда ему было лет сорок, а теперь максимум тридцать пять. Я, может, и тупой, но не слепой.
– Так это что же выходит, – от изумления Камень забыл огорчаться и изображать депрессию, – он гримировался, что ли?
– А я о чем! – подтвердил Ворон его догадку. – И когда неизвестный нам мужчина спасал Лелю от маньяка и все время ходил переодеваться, он, наверное, тоже пытался внешность изменить.
– А может, это был один и тот же человек? – спросил Камень.
– Да ты лицо-то его видел или как? – снова не утерпел Ветер. – Чего мы гадаем на кофейной гуще? Лицо-то какое у него было?
– Другое, – вздохнул Ворон. – В день суда и в день Любы с сумочкой лицо было одинаковое, только возраст разный, а когда был маньяк, тогда и лицо было другое.
– Это не показатель, – живо заметил Камень. – Лицо можно какое угодно сделать при помощи грима. А помнишь, еще был какой-то кавказец, который Кольку от расправы спас?
– Так он же был кавказец, – удивился Ворон. – А эти все славяне.
– А грим?
– А акцент? – отпарировал Ворон. – Я слышал, как он говорил. Славяне так не говорят.
– А имитация? Про это ты слыхал когда-нибудь?
– Я не пойму, ты на что намекаешь? – разозлился Ворон. – На то, что все эти четыре мужика были один и тот же тип в разном гриме, а я не разглядел? Ты это хочешь сказать?
– Я не знаю, – вздохнул Камень. – Я просто спрашиваю, может такое быть или нет?
– А я тебе ответственно заявляю: этого быть не может. У них не только лица разные, но и фигуры, и походки, и голоса. И не морочь мне голову! Я пока смотрел на эпопею с сумочкой, чуть со смеху не лопнул: сумка-то из ремонта, пустая, в ней даже старого трамвайного билетика не завалялось, а этот рыцарь недоделанный гоголем смотрит, дескать, герой, сокровище спас! Любочка-то моя молодец, деликатность проявила, не стала ему говорить, что сумка пустая, наоборот, благодарила так искренне, словно у нее там вся зарплата вместе с паспортом и ключами от квартиры лежала. Умница девочка. Люблю я ее!
– Смутил ты меня, – задумчиво проговорил Камень. – Один человек Кольку спас, другой Лелю, третий Любу, ну ладно, пусть только Любину сумку, но все равно спас. У них там что, бригада спасателей семьи Романовых? Надо бы в этом деле покопаться…
Телевизор в кабинете Андрея Сергеевича Бегорского работал с выключенным звуком. На экране скрипач играл над гробом Ильи Кричевского, погибшего в последний день августовского путча в тоннеле на Садовом кольце. Похороны троих молодых людей состоялись еще 24 августа, но сюжет несколько раз повторяли по разным программам в течение следующих дней. Люба Романова сидела в кресле директора завода, сжимала в руке телефонную трубку и плакала. Она знала, что сейчас ей надо быть сильной, собранной, организованной, ей нужно все наладить и устроить, прежде чем уезжать в Нижний Новгород – именно так с прошлого года стал называться город Горький.
Два часа назад позвонила Тамара и странным ровным голосом, за которым прятались недоумение и растерянность, сообщила, что Гриши больше нет. Он был убит преступниками во время ограбления их квартиры. Сама Тамара в это время была на работе, а Григорий работал дома, выполнял срочный заказ. Для Любы не стоял вопрос о том, ехать или не ехать к сестре, вопрос был только в том, как ей организовать жизнь дома и на работе во время своего отсутствия. Ну и, разумеется, стоял вопрос о том, как уехать, то есть как и когда купить билет на сегодняшний поезд.
Первым, к кому она побежала со своей бедой, был директор завода Бегорский. Он выслушал Любу молча, плотно сжав губы и попутно делая какие-то пометки на перекидном календаре.
– Я поеду с тобой, – решительно заявил он, когда Люба умолкла. – Ничего не говори, я все равно поеду. Похоронами надо заниматься, а кто будет это делать? Томка наверняка не в себе, ты в Горьком никого и ничего не знаешь, нужно либо поднимать связи Григория, либо обращаться к моим знакомым, у меня там есть кое-кто. Ты одна не справишься.
– Андрюша…
– Ты не сможешь сделать все, что нужно и как надо, – прервал он ее тоном, не терпящим никаких возражений. – Я тебе помогу. Тебе и Томке. Теперь так: насчет билетов не беспокойся, это я устрою. Самолетом полетишь?
– Полечу, – покорно кивнула Люба. – Мне все равно, лишь бы побыстрее оказаться рядом с Тамарой. Не представляю, как она там одна.
– Родька знает?
– Нет еще. Я к тебе первому побежала. Пока никто не знает, кроме нас с тобой.
– А Николай Дмитриевич?
– Тоже нет. Надо собраться с силами, всем позвонить и сказать… Я не смогу, – Люба заплакала.
Бегорский налил воды и протянул ей стакан. Люба выпила воду залпом, стуча зубами о край стакана. Стало немножко легче.
– Родьке я сам позвоню, – сказал Андрей. – А уж с папой разговаривать придется тебе, он меня почти не знает. Какие еще проблемы надо решить?
– Завтра срок выплаты зарплаты Раисе, сиделке Лизиного сына, надо передать ей деньги. Я обычно сама это делаю. У Родика не будет времени. Кому я могу еще это поручить? Никто ведь не знает, что мы ей платим, ни Колька, ни Леля, только мы с Родиком, ты и Аэлла.
– Вот пусть Алка и передаст ей деньги.
– Но для этого мне нужно встретиться с Аэллой и отдать ей конверт…
– Ничего, – усмехнулся Андрей, – из своих заплатит, она у нас девушка не бедная, двести рублей насобирает. Вы ведь двести платите?
– Двести, – подтвердила Люба, в очередной раз поразившись цепкой памяти Бегорского.
– Когда вернешься из Нижнего – отдашь Алке. И выбрось это из головы, Алке я тоже сам позвоню, не трать на это время и силы. Что еще?
– Вещи надо собрать, – пробормотала растерявшаяся Люба. – Я же не могу ехать в том, в чем пришла на работу. Дома надо еду приготовить на несколько дней, чтобы Леля с Николашей голодными не сидели. Родик, конечно, захочет приехать на похороны, но неизвестно, отпустят ли его с работы. Если он не поедет, надо приготовить ему рубашки, носки, белье, он сам ничего не найдет. А если поедет, то собрать его вещи, он сам не сможет собраться, обязательно что-нибудь забудет. Я до сих пор во все командировки его собираю.
– Разбаловала ты его, – проворчал Бегорский. – Ладно, сейчас я выясню насчет самолета и билетов, если что – дам тебе машину, сгоняешь домой за вещами. Оставайся в моем кабинете и звони, куда там тебе надо. Нечего по таким вопросам с рабочего места звонить, у тебя там ушей больше, чем тараканов. Если надумаешь Ларису Ревенко привлекать к решению своих проблем – не стесняйся, я дам указание, ее отпустят. А Родьке я сейчас позвоню, насчет этого не беспокойся.
– Спасибо.
Бегорский вышел, а Люба собралась с мужеством и набрала номер отца. Николай Дмитриевич долго молчал, услышав печальную новость, а потом тихо заплакал. И Люба не знала, что для нее сейчас страшнее: гибель Тамариного мужа и горе сестры или вот эти тихие и беспомощные слезы отца, ее папы, генерал-лейтенанта, жесткого, мужественного, непримиримого и бескомпромиссного, папы, которого она всю жизнь любила, уважала и боялась и который всегда был для нее примером стойкости и силы. Даже на похоронах мамы он не уронил ни слезинки, а на следующий день вышел на службу, несмотря на гипертонию. Впервые Люба Романова поняла, что отец, которому в январе исполнится семьдесят шесть лет, не только стареет годами, но и слабеет душой. И это было едва ли не так же страшно, как постигшая их семью трагическая утрата.
– Когда ты едешь? – спросил отец.
– Сегодня. Андрюша Бегорский обещал помочь с билетом. Не знаю, как получится, поездом или самолетом.
– Ты одна поедешь? Без Родислава?
– Папа, я пока ничего не знаю, я еще не разговаривала с Родиком. Может быть, его со службы не отпустят.
– А дети? Ты им сказала? Все-таки Григорий их дядя. Они поедут в Нижний?
– У Лели занятия, Коля работает. Не знаю, смогут ли они… Папа, разве это важно? Ты мне лучше скажи: ты сам хочешь ехать на похороны? Если да, то имей в виду: я собираюсь тебя отговаривать. У тебя давление, тебе нельзя волноваться. Тамаре и без того трудно сейчас, а представь, что будет, если ты там свалишься и, не дай бог, попадешь в больницу.
– Ты уверена, что я не нужен Тамаре?
В этом Люба не была уверена. Конечно, если папа приедет на похороны ее мужа, Тамаре будет приятно… Господи, что за чушь лезет в голову! Что Тамаре может быть приятно в такой момент? Для нее сейчас все черно и беспросветно, и, уж наверное, меньше всего ее интересует, приедет ли ее отец. Или интересует? Мы помним, кто в тяжелый момент оказался рядом, или по сравнению с нашим горем все это выглядит мелочами, не стоящими того, чтобы обращать на них внимание и помнить о них? Люба попыталась вспомнить, кто из родных и друзей пришел на похороны мамы Зины, но безрезультатно. Она помнила морг, гроб с телом, кладбище, могилу, комья земли и страх за отца, стоявшего очень прямо, с окаменевшим лицом, за которым пряталась такая боль, что Любе казалось – он сейчас упадет замертво прямо в мамину могилу. Кто был в толпе провожающих маму Зину? Кто пришел домой на поминки? Это напрочь стерлось из памяти. Если отец поедет в Нижний, раздавленная горем Тамара может этого даже не заметить, зато если он останется дома, Любе не придется волноваться о нем и каждые полчаса измерять ему давление. С другой стороны, отец и дома, в Москве, может так распереживаться, что выдаст гипертонический криз, а рядом никого не будет. В Нижнем он хотя бы будет постоянно на глазах у дочерей, и первую помощь в случае надобности ему окажут вовремя. Может быть, не стоит его отговаривать?
– Папа, ты нужен Тамаре, она очень любит тебя и нуждается в тебе и в твоей поддержке. Но речь сейчас не о ней, а о тебе, о твоем здоровье. Тамаре не будет лучше, если ты приедешь и заболеешь.
– Я не заболею, – твердо произнес генерал Головин. – Тамара должна знать, что рядом с ней вся ее семья. Мы все должны быть с ней. И твои дети тоже. Знаю, ты сейчас начнешь говорить, что Леля очень чувствительная и ей нельзя на похороны, но мне кажется, пора прекращать ее щадить. Вы с Родькой пылинки с нее сдуваете и превратили девчонку в беспомощную мимозу, до которой даже дотронуться нельзя. Как она жить-то будет? До самой старости под вашим крылом? И про Колькину работу ничего слышать не хочу. Похороны близкого родственника всегда были уважительной причиной для того, чтобы не выйти на работу. Если с этим проблемы, дай мне телефон Колькиного начальства, я сам им позвоню и вправлю мозги.
«Только этого не хватало! – устало подумала Люба. – Дед не знает, чем на самом деле занимается его внук. Он, наверное, умер бы на месте, если бы узнал о том, что Кольку выгнали из института, что он кооператор, варит джинсу, проигрывает огромные деньги в карты и ворует у собственных родителей. Папа думает, что Колька по собственному убеждению не стал после армии восстанавливаться в институте, где его ждали с распростертыми объятиями, что он стремится быть самостоятельным, где-то работает и ведет себя, как примерный сын, брат и внук. И нечего Коле делать в Нижнем, не приведи господь, напьется или найдет какую-нибудь картежную компанию, пропадет в ней на двое-трое суток, а потом явится избитый и обобранный. Или у Тамары что-нибудь украдет. Нет уж, пусть в Москве сидит».
– Коля сегодня утром уехал в командировку, – солгала она. – Если он позвонит домой, Леля ему скажет, что случилось, и он приедет к Тамаре, если сможет. Правда, если мы все уедем и дома никого не будет, то он ничего не узнает.
– Не в каменном веке живем, – проворчал Николай Дмитриевич. – Телефон пока еще не отменили. Позвони Кольке на работу и попроси, чтобы с ним связались и все ему передали.
– Хорошо, – пообещала Люба.
Ладно, сына она, кажется, выгородила, теперь осталось решить вопрос с Лелей, которую Люба тоже не хотела везти на похороны. Она договорилась с отцом, что тот приедет вместе с Родиславом, и взяла с него твердое обещание постоянно измерять давление, при необходимости сразу же принять лекарство и ни в коем случае не ехать при малейших признаках надвигающегося нездоровья.
Люба положила трубку, выглянула в приемную и попросила секретаршу Бегорского Надежду Павловну разыскать и вызвать в кабинет директора чертежницу Ларису Ревенко.
– Сделать вам чайку, Любовь Николаевна? – сочувственно предложила Надежда Павловна, которая была в курсе, поскольку директор, поручив ей обеспечить билеты в Нижний Новгород для него и для главного бухгалтера Романовой, объяснил ей, зачем им надо ехать. Андрей Бегорский не терпел лжи и при этом сам никогда не врал и ничего не скрывал.
Чай был вкусным и ароматным. Люба уже почти допила большую чашку, когда дверь приоткрылась и на пороге появилась Лариса.
– Тетя Люба? – удивилась она. – А мне сказали, что к директору вызывают. Не знаете зачем? Я уж чего только не передумала, пока бежала, чуть со страху не умерла. Вроде я нигде не напортачила…
– Это я тебя вызвала. Сядь, Лариса, надо поговорить.
Девушка послушно села в кресло для посетителей.
– У моей сестры Тамары несчастье. Ее мужа убили грабители. Мне нужно срочно уехать к ней.
– Дядю Гришу убили?! – всплеснула руками Лариса и вдруг расплакалась так горько, что у Любы слезы навернулись на глаза.
Лариса видела Григория всего несколько раз, когда они с Тамарой приезжали в Москву, и в последний раз это было года два назад. Неужели девочка так прониклась к нему? Или просто она остро чувствует чужую беду и умеет сопереживать?
– Как же так? – всхлипывала Лариса. – Дядя Гриша такой добрый, такой веселый, такой красивый! У какой гниды рука на него поднялась? Ой, господи, жалко как! И тетю Тамару жалко, она же так его любит. И вас жалко. Ой, тетя Любочка…
– Не надо плакать, – успокаивала ее Люба. – Лариса, успокойся, нам с тобой надо решить несколько вопросов. Мне нужна твоя помощь.
– Да, конечно, – Лариса вытащила из кармана не очень свежий платок, вытерла слезы и высморкалась. – Извините. Просто так неожиданно… Вы скажите, что нужно, я все сделаю.
Лицо ее покраснело, и на вспухшей коже из-под слоя пудры явственно проступила ссадина на щеке. Опытным глазом Люба определила, что этой ссадине примерно дня три. Значит, опять…
Весной девяносто первого года из мест лишения свободы вернулся отец Ларисы Геннадий. Из тринадцати лет, определенных ему по приговору суда, он отсидел без малого одиннадцать и был освобожден условно-досрочно. С этого момента жизнь Ларисы и ее бабушки превратилась в длящийся кошмар, почти не имеющий перерывов. Геннадий не хотел работать, устраивался то грузчиком, то сторожем, то шофером, но через неделю или две его увольняли за пьянки и прогулы.
– Я отсидел ни за что, – твердил он. – Государство отобрало у меня лучшие годы жизни, я, безвинно осужденный, на зоне все здоровье потерял, и работать на это государство я не имею ни малейшего желания.
Пил он запойно, отбирал у дочери зарплату, а у тещи пенсию, выносил вещи из дома, но хуже всего было то, что в пьяном виде он становился агрессивным и буйным. Лариса и Татьяна Федоровна то и дело звонили уже не по телефону, а прямо в дверь Романовым, зачастую поздно вечером или среди ночи, и просили дать возможность отсидеться, пока напившийся Геннадий успокоится и уснет. Он распускал руки и орал благим матом, но жильцы ближайших квартир, которые слышали шум, милицию все-таки не вызывали: они жалели Ларису и ее бабку, которым и без того несладко пришлось. Если дочь и теща не успевали вовремя увернуться, то к Романовым они являлись уже с синяками и кровоподтеками. Судя по относительно свежей ссадине на щеке Ларисы, в последний раз увернуться она не успела.
– Это что такое? – строго спросила Люба, дотрагиваясь до лица девушки. – Опять?
Лариса молча кивнула, пряча глаза.
– Почему не пришла? Почему дома осталась? Ты что, не понимаешь, что с пьяным и буйным нельзя находиться в одном помещении? Он же убить тебя может! И не со зла, а по дури.
– Да мне неудобно, тетя Люба, – пробормотала Лариса. – Ну сколько можно у вас на шее камнем висеть? Мы и так к вам часто приходим, когда уж совсем невозможно терпеть или страшно очень. А в этот раз было ничего, он поорал, вмазал мне пару раз и успокоился. Даже бабушку не тронул.
Люба достала из сумочки ключи от квартиры и протянула Ларисе.
– Вот, возьми. Меня не будет дней пять, может, неделю. Если что – не сидите с бабушкой дома, не рискуйте зря, сразу идите к нам. Родислав Евгеньевич, скорее всего, тоже уедет, но это не точно. Может быть, его с работы не отпустят. Коля и Леля останутся дома. Я всех предупрежу, что дала тебе ключи, так что открывай дверь и заходи. И не вздумай стесняться, если с тобой или с бабушкой что-нибудь случится, лучше от этого никому не будет. И помни: если с вами что-то произойдет, твой папа снова сядет. Хотя бы его пожалейте, не подставляйтесь понапрасну. Договорились?
Лариса снова кивнула и слабо улыбнулась.
– Теперь так. Если Родислав Евгеньевич сможет уехать, то не раньше, чем послезавтра. Нужно сегодня купить продукты и приготовить ужин и обед на завтра. Деньги я тебе дам, напишу список, что купить и что приготовить. Тебе надо будет накормить Родислава Евгеньевича, помыть посуду и все убрать. Завтра утром надо будет прийти к половине восьмого и накормить его завтраком, а вечером – ужином. Справишься?
– Конечно, тетя Люба. Вы же знаете, я все умею, вы сами меня учили. А Колю и Лелю тоже надо кормить?
– Коля приходит поздно, – уклончиво ответила Люба. – И встает поздно. Нужно, чтобы была еда, он сам себе подогреет. Леля тоже сама поест.
Разогреть и съесть уже приготовленную еду – это был максимум самостоятельности Ольги Романовой, которой вот-вот должно было исполниться девятнадцать лет. Готовить она не умела, мыть за собой посуду не считала нужным. Она училась на филологическом факультете университета, изучала английскую поэзию, сама писала стихи как на русском языке, так и на английском и, как и в детстве, выдавала невротические реакции при малейших негативных эмоциях. У нее поднималась температура, начиналась тошнота и головная боль. А еще Леля Романова по-прежнему любила «страдать». Она могла часами стоять в темной комнате у окна, завернувшись в шаль и обхватив себя руками, или лежать на диване, отвернувшись к стене, и на встревоженные вопросы родителей отвечала, что ей грустно или у нее болит душа. В организации похорон и поминок Григория и в моральной поддержке Тамары она была бы самой плохой помощницей, какую только можно вообразить. Люба была твердо убеждена, что дочери не место в Нижнем Новгороде, и собиралась сделать все возможное, чтобы Леля туда не поехала. Правда, точно так же твердо Люба была уверена в том, что Леля непременно захочет поехать: во-первых, она любила Тамариного мужа и была к нему привязана, а во-вторых, похороны Григория являлись прекрасным поводом «пострадать». Любовь к дочери была у Любы сильной, но отнюдь не слепой, как не была слепой и ее любовь к сыну. Все недостатки своих детей Люба Романова видела отчетливо, но молча мирилась с ними, как привыкла мириться всегда и со всем. «Когда ты вырастешь, – учила ее бабушка Анна Серафимовна, – ты должна будешь стать такой матерью, к которой дети будут тянуться, а не такой, которую они будут бояться и слушаться только из страха. Пусть лучше не слушаются, зато будут любить». И свои отношения с детьми Люба построила именно так, как завещала бабушка. Теперь, когда дети выросли, Люба все чаще сомневалась в бабушкиной правоте, но предпринимать что-либо оказалось поздно: отношения сложились так, как сложились, и перестроить их не было никакой возможности. Зато дети ее любят и не избегают, и это представлялось ей достаточным оправданием собственных ошибок.
Господи, как же трудно оказалось уехать даже на короткие пять дней! Леля останется одна с Колей, а кто же знает, что он может выкинуть за эти дни? Люба представила себе, как Леля сидит вечером дома, читает книжку или занимается, и вдруг звонят из милиции или из больницы и сообщают, что Николай Романов избит и находится в реанимации со сложными переломами или с травмой черепа. Лелька испугается, запаникует, а ведь в такой момент нужно быть собранной и четкой, нужно успеть, пока не повесили трубку, задать массу необходимых вопросов, потом набраться терпения и дозвониться в реанимацию, что, как показывает Любин собственный опыт, очень даже непросто, там тоже задать много вопросов, потом собрать все, что нужно, и отвезти, и поговорить с врачами, и сунуть деньги медсестрам и санитаркам… Люба отлично знает, что и как нужно делать в такой ситуации, подобные звонки из милиции и больницы стали ей привычными, но Лелька… Конечно, на Ларису в этом плане надежды больше, она покрепче, да и более самостоятельная и взрослая, но не посвящать же соседку в тайные семейные трудности такого идеального дома Романовых. Остается рассчитывать только на то, что за пять-семь дней Николаша ничего не отчудит. И надо обязательно с ним поговорить, попросить, постараться объяснить. Иногда он с пониманием относится к подобным просьбам. Ведь удается же как-то скрывать от деда правду, и Коля с готовностью идет навстречу, звонит сам, когда надо, и даже, случается, сидит дома, если дед ожидается к обеду, при случае ведет с ним за столом умные беседы и изображает из себя добросовестного мелкого служащего в какой-то незначительной конторе. А если визит Николая Дмитриевича приходится на день, когда у Николаши на лице явственно видны следы побоев, то сын, как бы плохо себя ни чувствовал, уходит к друзьям, чтобы не позориться перед дедом и не вызывать у старика лишних вопросов.
Расставшись с Ларисой, Люба принялась утрясать вопрос с Колей. Ей повезло, удалось сразу же дозвониться и застать сына. Голос его, едва он услышал о несчастье, сразу из веселого и разбитного стал серьезным и деловитым.
– Мать, не парься, все будет о’кей. Скажи, что нужно. Мне поехать с тобой к тете Томе?
– Боже сохрани, – невольно вырвалось у Любы. – Не нужно, сынок, мы там без тебя справимся. Ты только постарайся, чтобы дома все было в порядке, пока нас с папой не будет.
– Да понял я, понял, – отмахнулся Коля. – Тебе самой перед отъездом что-нибудь нужно? Хочешь, я сгоняю домой, соберу твои вещи и привезу, куда скажешь?
– Спасибо, сынок, это было бы кстати, – призналась Люба. – Только я пока не знаю, когда еду и каким транспортом. Мне билет еще не принесли.
– Не вопрос, – тут же откликнулся Николаша. – Я буду на телефоне, никуда не отлучусь. Как только узнаешь – сразу же звони, я поеду домой, скажешь мне, что собрать и куда привезти. Слушай, мать, может, тете Томе бабки нужны? Похороны там, поминки, все такое… Я могу стрельнуть, если надо.
– Не нужно, – осторожно ответила Люба. – Там все организуют.
Она не говорила сыну, что Тамара достаточно состоятельна по средним советским меркам, потому что боялась. Ей было чего бояться. Сегодня он обокрал родителей, а завтра, глядишь, и до тетки доберется. А даже если и не обкрадет, то ведь может ляпнуть среди своих партнеров по картам, что у него тетка в Нижнем Новгороде имеет собственный бизнес, и в случае проигрыша эти бравые молодцы отправятся к Тамаре выколачивать долги племянника. Так что для Николаши Тамара по-прежнему была индивидуальным предпринимателем-одиночкой, парикмахером, работающим на дому и зарабатывающим чуть больше, чем раньше. На всякий случай информацию о Тамаре скрывали и от Лели, которая, не понимая истинного положения дел, могла проговориться брату, и Люба с Родиславом тряслись от страха, как бы Николай Дмитриевич не поставил внука в известность о финансовом положении тетки. Тамара, разумеется, знала правду о Коле и понимала, о чем можно говорить с племянником, а о чем не стоит, но дед ничего этого не знал и при случае вполне мог между делом упомянуть. Каждый раз, когда Головин приходил к дочери и заставал дома внука, Люба напрягалась и тщательно следила за каждым сказанным словом, стараясь вести беседу, развлекать отца и не давать вклиниваться сыну. Справедливости ради надо сказать, что сын и не особо стремился общаться с дедом, высиживал за общим столом только из вежливости и довольно скоро уходил к себе, но если дело доходило до умных разговоров, то Люба боялась даже на минуту выйти из комнаты, чтобы беседа не свернула в опасное русло.
– Я обязательно приеду на похороны, – объявил сын.
– Не нужно, – перепугалась Люба, – останься дома, с Лелечкой. Я не хочу, чтобы она жила одна.
– А пусть она тоже приедет, она же Гришу любит. Пусть попрощается с ним.
– Что ты, сынок, ей нельзя, она так распереживается, мы ее потом два месяца лечить будем.
– Думаешь? – с сомнением спросил Коля.
– Уверена. Лучше посиди дома, побудь с ней, поддержи. И обязательно приходи домой ночевать, не оставляй ее одну, ладно?
– Ладно. Но все-таки, мать, мне кажется, ты не права. Чего Лельку поддерживать? Она уже большая. А вот тете Томе наша поддержка сейчас гораздо нужнее, и будет правильно, если на похороны Гриши приедет вся семья. Лелька не развалится, если у гроба постоит, да и поминками заниматься лишние руки не помешают. Давай мы все-таки вдвоем приедем, а?
Ну да, мелькнуло в голове у Любы, ты приедешь и тут же узнаешь, что у твоей тетки собственный парикмахерский салон. Про Лелю и говорить нечего, стресс, сопровождаемый температурой, головной болью и обмороком, ей обеспечен. Нет, в Нижнем вполне достаточно старого больного отца, заботы еще и о слабенькой дочери Любе уже не вынести, все ее силы, все внимание и любовь будут нужны Тамаре.
– Нет, сынок, – твердо произнесла она, – не надо приезжать. Останьтесь с Лелей дома, нам с папой так будет спокойнее.
– Ну, как знаешь. Так я жду твоего звонка насчет того, какие вещи собрать и куда привезти.
– Спасибо. Да, еще хочу тебя предупредить, что я дала Ларисе ключи от нашей квартиры.
– Зачем это? – в голосе сына Люба уловила нескрываемое неудовольствие.
– Ты же знаешь, Геннадий сильно пьет и в подпитии буйствует. На днях он избил Ларису, у нее на лице ссадина, а она постеснялась нас беспокоить и терпела его выходки, пока он не свалился и не заснул. Я велела ей ни в коем случае не оставаться с ним дома, если он опять напьется, и приходить к нам вместе с бабушкой. Так что имей это в виду.
– Ну мать… – обиженно протянул Николаша. – Ты даешь. Мне вот еще только Ларки с бабкой не хватало, своих проблем мало.
– Коленька, тебе придется потерпеть, это всего на несколько дней. Потом мы с папой вернемся, и я возьму все на себя. Но ты уж постарайся, чтобы за эти несколько дней ничего не случилось.
– Ладно, мать, – голос Коли внезапно повеселел, – не парься, все будет в лучшем виде. Поезжай спокойно, я с двумя девками и одной бабкой как-нибудь управлюсь. Не бери ничего в голову. Я же понимаю, отчего ты дергаешься. Не волнуйся, пьяным и избитым приходить не буду, хотя и не обещаю, что буду возвращаться домой рано. У меня все-таки дело, бизнес. Да и личную жизнь отменять я не собираюсь.
Принесли билеты на самолет для Любы и Бегорского, вылет в девять вечера. Люба перезвонила сыну, и почти сразу же раздался звонок Родислава.
– Я тебе в кабинет все телефоны оборвал, пока не догадался, что ты у Андрюхи сидишь. Любаша, ну ты как?
– Уже ничего, – она скупо улыбнулась. – Сразу после Томкиного звонка, конечно, совсем плохо было, но сейчас уже получше.
– Почему ты мне не позвонила? – с упреком произнес муж. – Почему я должен был узнавать об этом от Андрюхи?
– Родинька, я так плакала… – призналась Люба. – Я боялась, что позвоню тебе и начну реветь, ты испугаешься, а я ничего толком объяснить не смогу. Мне же нужно было еще папе сказать. А так я немножко отвлеклась, пока с Ларисой вопрос решала, потом с Колей.
– А что с Колей решать? – Любе показалось, что муж на другом конце провода нахмурился.
– Он рвался поехать на похороны, пришлось его долго отговаривать и просить остаться дома с Лелей. Ты же понимаешь, ему нельзя к Тамаре. И Лелю брать я не хочу, все-таки похороны – это для нее слишком травматично. Когда ты сможешь приехать?
– Я еще не говорил с руководством, но надеюсь, что завтра вечером смогу выехать. В крайнем случае – послезавтра. Послушай, я правильно понял, что Андрюха летит сегодня вместе с тобой?
– Правильно. Он сам вызвался, я его не просила.
– С чего это вдруг? Он что, все эти годы поддерживал отношения с Томкой? Или он ради тебя затеял эту поездку?
Несмотря на давящую на сердце тяжесть, Любе на мгновение стало смешно. Родислав ревнует. Да к кому? К Андрюше Бегорскому, который за три десятка лет ни разу не бросил на Любу заинтересованного взгляда и относился к ней очень тепло, даже нежно, но исключительно дружески. Может, и вправду дело в Тамаре? Да, Андрей из тех людей, которые умеют годами поддерживать знакомство, никогда никого не бросают и не забывают, но чтобы с Тамарой… Впрочем, сейчас это не имеет ровно никакого значения. У Томы горе, и Андрей хочет помочь, вот что важно, а вовсе не то, когда он в последний раз видел Любину старшую сестру или разговаривал с ней по телефону.
Люба благоразумно перевела разговор в другое русло и принялась объяснять мужу, что Николай Дмитриевич поедет на похороны вместе с ним, что она поручила Ларисе заботы по хозяйству и дала ей ключи от квартиры и что вылетает она в девять вечера и Коля обещал собрать для нее сумку с вещами и привезти прямо в аэропорт, потому что сама она никак не успевает, ей нужно еще кое-что доделать по работе, прежде чем оставлять команду бухгалтеров и экономистов на целую неделю.
– Послушай, – спохватился Родислав, – а деньги Раисе? Надо же их как-то передать. Я никак не успею.
– Андрей сказал, что решит этот вопрос.
– Опять Андрей! Любаша, я начинаю думать…
– Перестань, Родик. Думай лучше о том, что тебе надо ехать в Нижний вместе с папой. Я боюсь, как бы ему в поезде плохо не стало. Когда заедешь за ним, возьми, пожалуйста, с собой все его лекарства и тонометр не забудь. Если тебе покажется, что что-то не так, заставь его немедленно измерить давление и смотри за ним внимательнее, ладно? Ты же знаешь папу, он будет терпеть недомогание до последнего и ни за что не признается, что плохо себя чувствует. Главное – вовремя дать лекарство, не пропустить начало приступа. Папа еще от путча в себя не пришел, а тут с Гришей такое несчастье. Он когда услышал про Гришу – заплакал. Можешь себе представить, в каком он состоянии. Я была бы тебе очень признательна, если бы ты сегодня вечером заехал к нему, не хочу, чтобы он оставался один.
Последние несколько дней стали для генерал-лейтенанта Головина тяжким испытанием. В семье он был первым, кто узнал об отстранении Горбачева в связи с невозможностью выполнять функции главы государства по состоянию здоровья. Николай Дмитриевич вставал рано и уже в 6 утра услышал сообщение по Центральному телевидению. Он немедленно позвонил Романовым и разбудил их. Люба и Родислав не могли поверить услышанному, сами включили телевизор и увидели концерт симфонической музыки, а чуть попозже на экране возникло лицо диктора, который снова зачитывал Указ, подписанный Янаевым.
– Всё, – мрачно констатировал Родислав, – реформы теперь похерят, будем возвращаться назад.
Для Любы это означало в тот момент только одно: частное предпринимательство, хозрасчет и самофинансирование окажутся под запретом, ни у Тамары, ни у нее самой не будет больше доходов, которые позволят решать финансовые вопросы с Лизой, ее детьми и сиделкой, Колин кооператив прикроют, на государственную службу без высшего образования устроиться ему будет непросто, да он и не захочет, начнет снова болтаться по притонам и затевать разные аферы в компании с сомнительными личностями, чтобы обогатиться, и наверняка попадет в тюрьму, и как дальше жить – совершенно непонятно. Когда в 9 утра радиостанция «Эхо Москвы» передала заявление Бориса Ельцина, в котором Указ Янаева был назван реакционным переворотом и прозвучал призыв к всеобщей забастовке, Люба была уже на работе и слушала радио вместе с остальными сотрудниками. Если до того момента все мысли ее были направлены на вопросы экономические – как теперь выживать? – то после выступления Ельцина ей стало страшно: ощутимо запахло гражданской войной. К концу дня страхи ее оказались подкреплены и введением комендантского часа, и входом в город подразделений Таманской и Кантемировской дивизий и дивизии имени Дзержинского. В девять вечера в программе «Время» показали многотысячную толпу у Белого дома, бронетехнику и Бориса Ельцина, который, стоя на танке, зачитывал указ о недействительности указов ГКЧП на территории России.
– Ничего себе! – ахнул Родислав, увидев эти кадры по телевизору у себя в служебном кабинете – в связи с чрезвычайным положением всем сотрудникам Министерства внутренних дел велено было находиться на рабочих местах. – Это что же получается, ГКЧП совсем ситуацию не контролирует, если допускает, чтобы по телевизору такое показывали? Как же они переворот затевали, если ничего не продумали и не подготовились? Ну, теперь победа демократии обеспечена, такой прокол путчистам даром не пройдет.
Он немедленно позвонил домой и поделился с Любой своими соображениями. Через несколько минут раздался телефонный звонок от тестя.
– Что происходит, Родислав? – строго спросил он. – Что у вас слышно? Что говорят?
– Ну, вы по телевизору сами все видели, – уклончиво ответил Родислав.
Никаких более подробных комментариев он давать не собирался, хватит и того, что он осмелился жене позвонить со своими личными соображениями. Ему было хорошо известно, что среди путчистов находится и министр внутренних дел, и председатель КГБ, посему вероятность прослушивания всех служебных телефонов весьма и весьма высока. Вопрос же о том, сколько у министра сторонников в рядах работников МВД, оставался открытым, несмотря на то что рядовые сотрудники почти поголовно были на стороне Ельцина и демократов.
Генерал Головин уклончивость зятя истолковал правильно и разговор быстро свернул, зато когда через три дня все закончилось и члены ГКЧП были арестованы, сразу же приехал к Романовым.
– Как же так можно: втихую, исподтишка, в спину! – сокрушался он. – Как можно было впрямую лгать народу о состоянии здоровья Горбачева! Не могу поверить, что это сделали коммунисты, члены той партии, которой я верно служил больше пятидесяти лет. Если эти люди – лицо партии, то мне стыдно за то, что я этой партии отдал полвека своей жизни. Если они были уверены в своей правоте, то неужели не могли сделать все как-то по-другому, достойно, открыто, заручившись поддержкой народа, чтобы руки не тряслись, словно они кур воровали?
Знаменитые кадры пресс-конференции, на которых крупным планом показывали трясущиеся руки Геннадия Янаева, демонстрировали по телевидению снова и снова, и трудно было представить, что в стране есть хоть один человек, который этих кадров не видел.
– Так народ-то их не поддерживает, – заметил Родислав. – Они это понимали, потому и действовали тайком.
– Это еще хуже, – мрачно ответил Головин. – Знать, что народ тебя не поддерживает, но все равно делать, означает, что они действовали исключительно в личных интересах, ради власти и собственной выгоды.
– Папа, не надо так, – вступила Люба, испугавшись упаднических настроений отца. – У путчистов могло и не быть собственной выгоды, просто они думали, что народ не понимает, как все плохо, а они там, наверху, все видят и все понимают и действуют во благо народа, который глупый и правды не знает.
– Любка, ты их не выгораживай, – повысил голос отец. – Если эти коммунисты считают народ быдлом, которое нужно вести на веревочке и который сам ни в чем не разберется, то это не те коммунисты, с которыми я бок о бок войну прошел, и это не та партия, которой я верно служил. Еще раз повторяю, если те, кто устроил ГКЧП, это лицо нашей партии, то вся моя жизнь прожита зря.
В тот момент он еще казался уверенным в своей правоте и сильным, несгибаемым, но когда прощался и уходил, Люба заметила, как всего за несколько часов изменилось лицо Николая Дмитриевича. На нем проступили усталость, растерянность и глубокая печаль. Целуя отца в щеку, Люба почувствовала, как дернулись желваки у него на скулах, словно Головин пытался сдержать слезы. Она решила, что ей почудилось – не хотелось верить в то, что он так пал духом. Однако нынешние слезы отца, когда он услышал о гибели зятя, подтвердили ее худшие опасения.
На похоронах Григория Виноградова генерал Головин впервые в жизни почувствовал себя действительно старым. Он смотрел на Тамару, такую маленькую рядом с высоким Родиславом, сгорбленную, в черном платке, с резкими, заостренными чертами лица, похожую на старушку, и думал о том, что уже никогда не увидит ее красивой и счастливой, такой, какой она была на его юбилее, а до этого – в тот день, когда она впервые привела Григория знакомиться с родителями. Между этими днями прошло восемь лет, и все эти восемь лет Головин не видел свою дочь, а ведь это были годы, когда он мог постоянно видеть ее одухотворенное лицо, ее горящие глаза, ее сверкающую радостную улыбку. Восемь лет потеряно безвозвратно, потеряно из-за его упрямства и нежелания примириться с решением строптивой дочери, с ее выбором. Господи, каким мелким, каким глупым и недостойным сейчас кажется его отцовская суровость и жесткость, каким чудовищным выглядит запрет для жены Зиночки общаться с Тамарой! Как он мог быть таким упрямым и тупым? Да, ему не понравились длинные волосы Григория, его шейный платок вместо галстука, его профессия, его разговоры о свойствах самоцветов, но разве это имеет хоть какое-нибудь значение в сравнении с тем, что он восемь лет не видел дочь и что ее не было рядом, когда умирала Зиночка? Как знать, если бы он не отлучил Зиночку от Тамары, возможно, жена была бы до сих пор жива. Как знать… И как знать, если бы он не проявил тогда такой ослиной упертости и построил бы отношения со старшей дочерью и ее мужем как-то по-другому, может быть, не было бы этого дикого преступления и Гриша бы не погиб. Николай Дмитриевич живо представил себе картину: с самого начала он хорошо принял Григория, и дочь с мужем регулярно приезжают в Москву в гости к Головину, эти поездки стали традицией, особенно по дороге в отпуск и обратно, и вот сейчас, в конце августа, Томочка с Гришей возвращаются из Крыма и останавливаются у отца на несколько дней, а в это время грабители залезают в их квартиру… Да и пусть залезают, пусть берут все, что хотят, но Тамара и Гриша в Москве, в безопасности. Господи, как было бы хорошо, если бы случилось именно так! Но не случилось. И виноват в этом сам генерал Головин. Да, он помирился с дочерью, но это случилось слишком поздно для того, чтобы отношения сложились принципиально иначе. Частыми гостями в доме Головина Тамара и ее муж так и не стали. И отныне Тамара навсегда превратится в маленькую, сгорбленную, раздавленную горем старушку, и никогда больше отцу не увидеть ее красивой, счастливой и молодой. Но если Тамара – старушка, то кто же он, ее отец? Дряхлый старец, которому давно пора в могилу.
Вот и Любочка постарела, сейчас Николай Дмитриевич видит это особенно отчетливо. Черный шарф на голове ее не молодит, но он накануне заметил седину в ее волосах, так что шарф тут ни при чем. Люба стоит заплаканная, глаза опухшие, красные, хотя Николай Дмитриевич плачущей ее не видел. Прячется, наверное, рыдает тайком в подушку или в ванной запирается, так Анна Серафимовна учила: никаких слез при мужчинах, они этого не любят. Тамаре в этом году исполнилось сорок семь, Любочке сорок пять, да что говорить, Кольке уже двадцать шесть лет, если бы он успел жениться, то Любочка могла бы быть бабушкой. Его Любочка, его маленькая послушная добрая девочка – бабушка?! Родька, которого Головин знал еще сопливым пацаном, – дед? А сам Головин – прадед? Боже мой, боже мой, вся жизнь позади, все прошло, и ничего не осталось, все стареют, болеют, слабеют, и только сейчас начинаешь понимать, что было главным, но так и не увиденным и не понятым, а что – глупым, мелким, второстепенным, которое казалось таким важным, что во имя этого мелкого и второстепенного делались огромные и непоправимые глупости. И нет этим глупостям прощения.
Гражданская панихида все не заканчивалась, народу пришло очень много, и много было желающих сказать добрые прощальные слова в адрес Григория Аркадьевича Виноградова. Организацию похорон взяло на себя руководство города – муж Тамары был действительно широко известным человеком, которому многие были благодарны. Николай Дмитриевич, имевший богатый опыт присутствия на панихидах и похоронах, не мог не отметить, несмотря на горе, что выступления были неформальными и проникнутыми искренней печалью и болью. Видно, Григорий был не только превосходным мастером своего дела, но и очень хорошим человеком, коль о нем так горюют. А он, генерал-лейтенант Головин, так и не узнал по-настоящему этого человека, он сам, своими руками, своей глупостью и неуступчивостью лишил себя радости общения с умным, добрым и веселым мужем своей старшей дочери. И ничего уже нельзя исправить. И ничего невозможно переделать. Жизнь уходит, уходит, с каждой минутой ее становится все меньше, а совершенные ошибки остаются, страшные в своей постоянности и неизменности.
На следующий день после похорон Николай Дмитриевич вместе с Родиславом и Андреем Бегорским уезжал в Москву.
– Тамара, – сказал Головин, обнимая осунувшуюся и как будто ставшую еще меньше ростом старшую дочь, – если тебе будет трудно здесь – возвращайся ко мне, будем жить с тобой вдвоем. Мы теперь с тобой оба вдовые и всегда друг друга поймем. Я понимаю, у тебя здесь работа, свое дело, друзья, но если тебе покажется, что рядом со мной тебе станет легче, – знай: я всегда тебе рад.
– Спасибо, папа. Я вряд ли вернусь, но все равно спасибо, – ответила Тамара, глядя на отца сухими тусклыми глазами.
Люба осталась с сестрой еще на пару дней. Тамара держалась стойко, совсем не плакала, постоянно делала что-то по дому, но Люба видела, что мысли ее по-прежнему с мужем. Сестра то сыпала муку в кастрюлю с бульоном, то включала воду в ванной и не могла вспомнить, что собиралась делать, не то принять душ, не то постирать, не то просто умыться.
– Тома, как же ты будешь работать? – озабоченно спрашивала Люба. – Тебе нужно взять отпуск хотя бы на месяц, а лучше – на два, прийти в себя, хоть как-то восстановиться. Сейчас ты ни на что не годишься.
– Ничего, – отмахивалась Тамара, – я справлюсь. Это я такая расслабленная, потому что ты рядом. Как только ты уедешь, я соберусь, возьму себя в руки и начну работать. Работа – хорошее лекарство, наверное, самое лучшее. Не волнуйся за меня, я справлюсь, я же Стойкий Оловянный Солдатик, – она вымученно улыбнулась.
– Тома, – осторожно начала Люба, – тебе, наверное, теперь сложно будет высылать мне каждый месяц двести рублей. Гриши больше нет, тебе твои собственные доходы не позволяют…
– Глупости, – оборвала ее Тамара. – Мои доходы мне позволяют.
– Но…
– Любаня, ты пойми, – Тамара заговорила мягко и будто даже просительно, – мне сейчас очень трудно. И еще долго будет трудно. Мне нужно искать любые способы уцепиться за жизнь, будь то работа или просто помощь кому-то. А ты – не кто-то, ты моя сестра, единственная, младшая, любимая, и твои проблемы – это и мои проблемы тоже. Позволь мне поучаствовать в их решении. Если я буду знать, что должна кровь из носу заработать столько, чтобы прожить самой и отослать двести рублей тебе, я буду работать как проклятая, без сна и отдыха, я буду думать только о работе, о своем салоне, о своем деле, и это меня сейчас спасет. Понимаешь? Если ты отнимешь у меня эти злосчастные двести рублей, я начну думать, что моя работа никому не нужна и я сама никому не нужна, вот была нужна Грише, а теперь его нет – и я не нужна никому. У меня сейчас трудный период, как всегда бывает после потери близкого: пропадает мотивация. Зачем жить? Зачем работать? Зачем стремиться к успеху, к заработку? Зачем все это, если в жизни больше нет самого главного? Все теряет смысл, больше нет цели. Мне самой мало что нужно, и в принципе, все, что мне нужно, у меня уже есть. Есть квартира, есть машина, есть мебель и одежда, на кусок хлеба я заработаю, даже если буду трудиться спустя рукава, потому что ем я мало, а работа моя стоит очень дорого. Ну и что мне останется, если я буду знать, что эти двести рублей больше не нужны? Я скачусь в пропасть – даже глазом моргнуть не успею. Ты этого хочешь?
Этого Люба, конечно же, не хотела. И уезжала она из Нижнего Новгорода хотя и с тяжелым сердцем и с болью, но в то же время с уверенностью, что с сестрой все будет в порядке. Тамара справится.
Ворон рыдал, завернув шею и спрятав голову под крыло. Ветер лил горючие слезы, орошая Камня потоками холодного декабрьского дождя, который замерзал на лету и, превращаясь в колючие снежинки, сыпался и забивался Камню в ноздри и уши. Сам Камень хранил суровое молчание, изображал мужественность и судорожно глотал слезы, стараясь, чтобы друзья не заметили его слабость. Не пристало рассудительному философу проявлять эмоции и всяческую мягкотелость.
– Бедный Григорий! – отчаянно всхлипывал Ветер, который, напротив, эмоций своих не стеснялся и проявлял их всегда весьма бурно. – Такой хороший был человек! И Тамару сделал счастливой, и людей делал красивыми, и вообще… У кого только рука на него поднялась? И Тамару жалко ужасно, я по вашим рассказам представлял себе, какая она красивая, интересно одетая, модно причесанная, со сверкающими глазами, с улыбкой, а теперь она стоит как маленькая сгорбленная старушка! Просто сердце разрывается.
Ворон извлек голову из-под крыла и смахнул слезы, капающие с клюва.
– Тамару ему жалко! – сиплым от рыданий голосом огрызнулся он. – Посмотрите на него, на этого жалельщика! А Любу тебе не жалко? Моя Любочка, по-твоему, что, с боку припека к этой трагедии? Мало ей своих проблем с Родиславом и его детьми, с Николашей, с соседом Геннадием и его семейством, так еще на нее сваливаются овдовевшая и убитая горем сестра и внезапно сломленный папаня. Ну куда ей еще и это? Откуда силы взять?
– Нашел кого жалеть, – простонал Ветер. – У Любочки твоей ненаглядной, между прочим, муж есть и двое детей, а у Тамары никого. Никого! Ты хоть это понимаешь, чернокрылая твоя душонка? Она совсем одна остается, одна как перст, никому не нужная, одинокая и всеми брошенная. Скажи, Камешек! Чего ты молчишь? Скажи этому моральному уроду, кого тут надо жалеть. Ты у нас в авторитете, как скажешь – так и сделаем.