Незримая жизнь Адди Ларю Шваб Виктория
Я не хочу никому принадлежать.
Аделин ступает в глубину леса. Это совсем нехоженое место, повсюду переплелись ежевика и кустарник, колючие ветки цепляют ее за голые ноги, однако беглянка не останавливается, пока вокруг не смыкаются деревья, чьи ветви заслоняют луну над головой.
– Я призываю тебя! – выкрикивает она.
Разве я какой-то джинн, связанный твоими желаниями?..
Низко растущая ветка, что наполовину утопает в лесном ковре, хватает Аделин за ноги. Она тяжело падает, вспахивая коленями неровную землю, а руками разрывая поросшую травой почву.
Пожалуйста, я отдам что угодно!
Из глаз вдруг брызжут слезы. Глупая, глупая, глупая! Аделин в отчаянии бьет кулаками по земле.
Это гадкий фокус, кошмарный сон, но он пройдет! Сны ведь по своей природе недолговечны.
– Проснись! – шепчет она во тьму.
Проснись.
Аделин сворачивается клубком на лесной подстилке, зажмуривается и видит залитое слезами лицо матери, искаженное тоской лицо отца, усталый взгляд Эстель. Она видит мрак – он улыбается. Слышит его голос, шепчущий слова, что связали их навеки.
По рукам…
XI
10 марта 2014
Нью-Йорк
В траву поблизости приземляется фрисби. Раздается топот бегущих ног, Адди открывает глаза и успевает заметить лишь огромный черный нос, стремительно приближающийся к ее лицу, а затем собака покрывает ей щеки влажными поцелуями.
Засмеявшись, Адди садится и треплет густую шерсть. И едва успевает схватить зверюгу за ошейник, не дав той стащить пакет с оставшимся маффином.
– Привет! – машет она хозяину собаки, который с противоположной стороны лужайки выкрикивает извинения.
Адди бросает фрисби обратно, и пес уносится прочь. Она дрожит от холода – сна больше ни в одном глазу. Таков уж март: тепло всегда заканчивается быстро. Есть в этом месяце узкий промежуток, когда он притворяется весной. Этого достаточно, чтобы, греясь на солнце, вы оттаяли, но тепло недолговечно. Солнце уходит, и подкрадываются тени. Адди снова дрожит и рывком поднимается с лужайки, отряхивая леггинсы.
Надо было украсть штаны потеплее.
Спрятав бумажный пакет в карман, Адди сует книгу Фреда под мышку и покидает парк, направляясь на восток, вниз по Юнион, а потом вверх к набережной.
На полпути она замирает, заслышав звуки скрипки, ноты ложатся одна к одной, точно спелые фрукты. У края тротуара на табуретке пристроилась женщина, зажав инструмент подбородком. Плывет мелодия, медленная и нежная, и Адди мысленно возвращается в Марсель, Будапешт, Дублин…
Горстка прохожих останавливается послушать. Песня заканчивается, и раздаются негромкие аплодисменты, а затем снова звуки шагов. Адди, отыскав в кармане последнюю мелочь, бросает ее в распахнутый футляр, и музыка возобновляется, становясь более легкой и глубокой.
Добравшись до кинотеатра в Коббл-Хилл, Адди проверяет расписание, потом толкает дверь и быстрым шагом пересекает переполненный вестибюль.
– Привет! – перехватывает она парнишку с метлой. – Похоже, я забыла сумочку в третьем зале.
Врать легко, если знаешь, что сказать.
Уборщик кивает, не поднимая глаз, и Адди ныряет под бархатный шнур билетера в темный коридор. С каждым шагом ее походка становится размереннее. Из одних дверей доносится приглушенный гром – там показывают боевик. Из соседних створок просачивается музыка – романтическая комедия. Взлетают и опускаются голоса, Адди неторопливо вышагивает по коридору, изучая плакаты с анонсами и надписи с названиями фильмов над дверями. Она сто раз их видела, да и плевать.
Похоже, в пятом уже идут титры – его двери распахиваются, и в холл выплескивается толпа. Сквозь поток выходящих Адди проталкивается в опустевший зал, между первым и вторым рядом находит перевернутое ведро попкорна, чьи золотистые камушки усеяли липкий пол. Берет его и возвращается в вестибюль, где пристраивается в очередь к буфету за тремя девочками-подростками.
Наконец Адди подходит к стойке, за которой ждет юноша-буфетчик. Адди зарывается рукой в волосы, слегка их взъерошив, и огорченно вздыхает.
– Простите, – говорит она, – какой-то малыш опрокинул мой попкорн. – Адди встряхивает головой, и буфетчик эхом копирует ее движение. – Может, вы просто подсыпете мне немного, и я доплачу, чтобы не…
Она уже лезет в карман, будто бы за бумажником, но парень забирает у нее ведро.
– Не переживайте, – говорит он, озираясь, – я понял.
– Вы просто чудо, – сияет Адди, заглядывая ему в глаза, и парень отчаянно краснеет.
Заикаясь, он бормочет, что это не проблема, совсем не проблема, хотя и бросает по сторонам взгляды – не появится ли менеджер. Высыпает остатки старого попкорна, наполняет ведро свежим и, как бы тайком, передает обратно.
– Наслаждайтесь фильмом.
Из всех изобретений, чье появление в мире довелось наблюдать Адди, – паровозы, электрическое освещение, фотография, телефоны, самолеты, компьютеры – больше всего она любит кино.
Книги прекрасны – они компактны и долговечны, но, когда ты сидишь во мраке кинотеатра и смотришь на большой экран, весь мир исчезает, и на несколько коротких часов можно притвориться кем-то другим. Окунуться в романтику и интриги, комедию и приключения. И все это со стереозвуком и полноформатным изображением.
Начинаются титры, и в груди вновь поселяется тяжесть. Какое-то время Адди словно парила, а теперь приходит в себя и тонет, пока ноги не оказываются прикованы к земле.
Адди выходит из кинотеатра почти в шесть вечера, солнце уже садится. Она возвращается по обсаженным деревьями улицам, проходит через парк – рынок уже закрыт и в палатках никого нет, – к проржавевшему зеленому столику. Фред все еще сидит в своем кресле и читает «М – значит молчание». Раскладка переплетов на столе немного изменилась: тут зияет дыра на месте проданной книги, там – воткнут новый корешок. Свет тускнеет, скоро Фреду придется собрать коробки и унести их обратно в дом, подняться на два этажа вверх в свою спальню. Адди не раз предлагала ему помощь, но Фред решительно отказывался. Этим он тоже напоминает Эстель – несгибаемую, точно черствый хлеб.
У столика Адди ныряет вниз и поднимается с книгой в руке, словно та только что упала. Осторожно, чтобы не опрокинуть стопку, кладет ее обратно. Наверное, Фреду как раз попался какой-нибудь захватывающий момент: он что-то бурчит, даже не взглянув на Адди или бумажный пакет, который та примостила поверх книги. С последним шоколадным маффином.
Фреду нравятся только шоколадные. Однажды утром он рассказал Адди, как Кэндес всегда устраивала ему выволочку за любовь к сладкому, приговаривая, что она сведет его в могилу, но жизнь – та еще сволочь с извращенным чувством юмора. Кэндес больше нет, а он до сих пор ест дерьмо (слова самого Фреда, не Адди).
Холодает, и Адди прячет руки в карманы. Она желает Фреду доброй ночи, а потом отправляется дальше, повернувшись спиной к заходящему солнцу и догоняя тень, которая вытянулась далеко вперед.
Уже совсем темнеет, когда Адди добирается до «Эллоуэй», одного из тех баров, что, похоже, кичатся статусом дешевой забегаловки, только все портят многочисленные визиты знаменитостей, желающих «почувствовать Бруклин». У тротуара слоняется кучка людей. Они курят, болтают, ждут друзей, и Адди ненадолго задерживается среди них. Стреляет сигарету, просто чтобы чем-то заняться, и старается как можно дольше сопротивляться желанию легко толкнуть дверь. Ее настигает дежавю.
Она знает этот путь. Знает, куда тот ведет.
Внутри помещение «Эллоуэй» формой напоминает бутылку виски: узкое горлышко входа, стойка темного дерева, ведущая к комнате со столиками и стульями. Адди присаживается у бара. Парень слева предлагает ей выпивку, и она соглашается.
– Дай угадаю, – улыбается он, – розе?
Адди хотела было заказать виски, просто чтобы посмотреть, как вытянется от удивления его лицо, однако это совсем не ее напиток. Она всегда любила сладкое.
– Шампанское.
Парень делает заказ, и они ведут непринужденный разговор, пока не раздается звонок, и незнакомец отходит, пообещав скоро вернуться. Адди отлично знает, что его не стоит ждать, и даже благодарна за это. Она потягивает шампанское – скоро на сцену выйдет Тоби.
Тот выходит, садится, приподняв одно колено, чтобы примостить на нем гитару, и робко, почти виновато улыбается.
Тоби еще не научился захватывать внимание публики, но у него все впереди. Он оглядывает небольшую толпу и начинает играть. Адди закрывает глаза, растворяясь в музыке. Тоби исполняет несколько каверов, затем один из напевов собственного сочинения в стиле фолк.
А потом это.
Над залом пролетают первые аккорды, и Адди снова оказывается в квартире Тоби, где сидит за фортепиано, извлекая ноты из клавиш. Он тоже там, прямо позади нее, и пальцы его лежат поверх ее пальцев.
Затем все сливается воедино, в мелодию вплетаются слова. Теперь она принадлежит Тоби. Будто росток, что пустил корни. Тоби будет помнить без посторонней помощи. Не ее – конечно, не ее, – но песню. Их песню.
Музыка заканчивается, сменяясь аплодисментами. Тоби бочком пробирается к стойке, берет себе «Джек Дэниелс» с колой (для него выпивка за счет заведения), где-то между вторым и третьим глотком замечает Адди и улыбается. На какой-то миг ей кажется, он ее вспомнил. Однако правда в том, что Тоби просто ее хочет. При плохом освещении влечение легко принять за узнавание.
– Извини, – говорит Тоби, наклоняя голову, как делает всегда, если смущается. Как в то утро, когда нашел ее у себя в гостиной.
Кто-то задевает Адди за плечо, протискиваясь к двери.
Адди моргает, и морок рассеивается.
Она так и не вошла. Все еще стоит на улице, сигарета в руке истлела до фильтра. Незнакомец придерживает для нее створку:
– Заходишь?
Адди качает головой и заставляет себя отступить – от проема двери, от бара, от парня, который вот-вот выйдет на сцену.
– Не сегодня, – отвечает она.
Оно того не стоит.
XII
10 марта 2014
Нью-Йорк
Окутанная ночью, Адди бредет по Бруклинскому мосту. Весна поманила обещанием тепла и схлынула, точно прилив, вновь сменившись влажным холодом зимы. Адди выдыхает облачко пара, плотнее кутается в куртку и пускается в долгий путь по Манхэттену. Можно было просто поехать на метро, но Адди не любит находиться под землей, где воздух спертый и затхлый, а туннели так похожи на гробницы. Оказаться в ловушке, быть похороненной заживо – вот чего ты боишься, если неспособна умереть. К тому же Адди не против прогуляться. Она знает, как сильны ее ноги, и наслаждается усталостью, которой раньше опасалась.
Совсем в позднем часу, с онемевшими от холода щеками, еле волоча ноги, Адди добирается до «Бакстера» на Пятьдесят шестой. Портье в элегантной серой форме придерживает дверь, и Адди входит в мраморный вестибюль. От внезапного прилива тепла кожу начинает покалывать. Мечтая о горячем душе и мягкой постели, Адди направляется к распахнутым дверям лифта, но консьерж за конторкой поднимается с места.
– Добрый вечер, – говорит он. – Чем могу помочь?
– Я к Джеймсу, – отвечает Адди, не замедлив шага. – Двадцать третий этаж.
– Его нет, – хмурится консьерж.
– Так даже лучше, – улыбается Адди, заходя в лифт.
– Мэм! – кричит он, торопясь за ней. – Нельзя просто…
Но двери уже закрываются. Ему не успеть, и он это знает. Портье разворачивается к конторке, тянется к телефону позвонить в службу безопасности, и это последнее, что видит Адди перед тем, как створки смыкаются.
Возможно, он поднесет трубку к уху, даже начнет набирать номер, а потом мысль ускользнет. Портье недоуменно вытаращится на телефон, гадая, что же собирался сделать, горячо извинится перед голосом на том конце линии и опустится в свое кресло.
Квартира принадлежит Джеймсу Сент-Клеру. Пару месяцев назад они познакомились в кафе в центре города. Когда он вошел, все места были заняты. Из-под его зимней шапки выбивалась белокурая прядь волос, очки запотели от холода. В тот день Адди была Ребеккой. Не представившись, Джеймс поинтересовался, нельзя ли присесть к ней за столик. Он увидел, что незнакомка читает «Chri» Колетт, и сумел произнести пару фраз на неловком ломаном французском. Затем сел, и после обмена улыбками завязалась непринужденная беседа. Забавно, многим требуются годы, чтобы оттаять, а другие запросто заходят в каждую комнату, как к себе домой.
Джеймс был как раз из последних, тех, которые мгновенно вызывают симпатию.
На его вопрос Адди ответила, мол, она поэтесса. Соврать было легко – никто ни разу не спрашивал доказательств. Про себя же Джеймс объяснил, что у него перерыв между проектами. Адди растягивала свой кофе сколько могла, но в итоге чашка все равно опустела, как и у Джеймса. К тому же в заведении появились новые клиенты, которые словно стервятники принялись кружить в поисках свободных стульев. Джеймс начал вставать, и Адди окутала знакомая грусть. Но тут Джеймс поинтересовался, любит ли она мороженое, и, хотя стоял январь и земля была покрыта льдом и солью, Адди ответила, что любит. На сей раз они поднялись из-за столика вместе.
И вот теперь Адди набирает на консоли у его двери шестизначный код и заходит внутрь. Включается свет, заливая деревянный пол и чистые мраморные столешницы, роскошные портьеры и мебель, что все еще выглядит нетронутой. Кресло с высокой спинкой. Кремовый диван. Стол с аккуратными стопками книг.
Адди расстегивает сапоги, выступает из них у порога и босиком шагает по квартире, бросив куртку на подлокотник кресла. На кухне наливает стакан мерло, из ящика в холодильнике берет брусок сыра Грюйер, а из буфета – коробку деликатесных крекеров и устраивает импровизированный пикник в гостиной, где за стеклом от пола до потолка расстилается город.
Она роется в аудиозаписях Джеймса, выбирает Билли Холидей, усаживается, подогнув колени, на кремовый диван и принимается за еду.
Она могла бы полюбить такой дом, будь тот ее собственным. Удобная кровать. Полный шкаф одежды. Дом, где повсюду были бы следы ее жизни, вещественные доказательства памяти. Но, похоже, Адди неспособна удержать что-либо надолго.
Хотя не сказать, чтобы она не пыталась.
Адди годами собирала книги, хранила предметы искусства, прятала в сундуки изысканные платья. Но что бы она ни делала, вещи пропадали. Исчезали одна за другой или все разом, унесенные странными стечениями обстоятельств, а может, просто временем. Только в Новом Орлеане у нее был дом, да и тот принадлежал не ей одной, но теперь его больше нет.
Единственное, от чего Адди не может избавиться, – это кольцо. Было время, когда она боялась снова с ним расстаться. Время, когда Адди оплакивала потерю. Когда ее сердце радостно забилось при мысли вновь обладать им десятилетия спустя.
Теперь же она его не выносит. Оно неприятно тяготит карман ненужным напоминанием об очередной утрате. Каждый раз, когда пальцы задевают деревянный ободок, Адди буквально ощущает, как мрак целует ей костяшки, снова надевая кольцо.
Видишь? Теперь мы в расчете.
Вздрогнув, Адди опрокидывает бокал, и через край выплескиваются капли красного вина, кровавыми отметинами ложась на кремовую обивку дивана. С уст Адди не срывается ругательство, она не мчится за газировкой и полотенцем. Просто наблюдает, как пятна впитываются и исчезают. Словно их никогда и не существовало.
Словно никогда не существовало Адди.
Она поднимается и идет принимать ванну. Смывает грязь городских улиц душистым маслом, оттирает кожу дочиста стодолларовым мылом. Когда все утекает сквозь пальцы, ты учишься смаковать ощущения. Адди откидывается на бортик ванны и вдыхает аромат лаванды и мяты.
В тот день они отправились за мороженым, она и Джеймс, а потом голова к голове ели его в кафе, воруя сироп друг у друга из чашек. Шапку он бросил на столик, обнажив светлые кудри, и выглядел совершенно ошеломительно. И пусть не сразу, но все же Адди заметила, что за ним следят.
Она привыкла к мимолетным взглядам – у нее были резкие, но женственные черты: созвездие веснушек на щеках, сияющие глаза. Красота, над которой не властно время, как ей говорили. Но здесь крылось нечто иное. Люди поворачивали головы. Задерживали взгляды. Когда она поинтересовалась, почему, Джеймс посмотрел на нее с веселым изумлением и признался, что на самом деле играет в довольно популярном шоу. Сказав это, он залился румянцем, отвернулся, а затем снова глянул на Адди, будто готовился к каким-то радикальным переменам. Но она никогда не видела его шоу, а даже если бы и так, Адди не из тех, кто сходит с ума по знаменитостям. Слишком долго жила она на свете, слишком много знала актеров. И даже, можно сказать, в большей степени предпочитала тех, кто все еще не закончил искать свой образ.
Итак, Джеймс и Адди продолжили…
Она посмеивалась над его мокасинами, свитером, очками в проволочной оправе. Джеймс отшучивался, что родился не в том десятилетии. Адди заявила, что родилась не в том веке. Он дурачился, а она нет, однако в его манерах и впрямь проглядывало нечто старомодное. Ему было всего двадцать шесть, но в разговоре Джеймс немного понижал тон и произносил слова неторопливо, как человек, который знает силу своего голоса. Он принадлежал к тому типу молодых людей, что одевались на манер своих отцов. Глупая возня юношей, которые слишком торопятся повзрослеть.
Голливуд тоже это заметил, и Джеймсу стали доставаться роли в костюмных пьесах.
– Мое лицо создано для сепии, – пошутил он.
– Лучше для нее, чем для радио, – улыбнулась Адди.
Он и впрямь был красив, однако что-то в нем было не так. Джеймс улыбался чересчур уверенной улыбкой человека с секретом. Они доели мороженое, и тогда Джеймс признался. Легкая радость, которой он фонтанировал, угасла, Джеймс уронил пластиковую ложечку в чашку, закрыл глаза и произнес:
– Извини.
– За что? – удивилась Адди.
Он откинулся на спинку стула и взъерошил волосы. Со стороны жест мог показаться небрежным, как кошачье потягивание, но стоило Джеймсу заговорить, на лице его отразилась боль.
– Ты очень красивая, добрая, забавная…
– Но? – надавила Адди, предчувствуя проблемы.
– Я – гей.
Слово будто застревало у Джеймса в горле, пока он объяснял, какое давление на него оказывали, как он ненавидит пристальный взгляд СМИ и все их претензии. Пошли сплетни, люди начали задавать вопросы, а он оказался не готов им рассказать.
И тогда Адди поняла, что все это постановка. Сцена, разыгранная на всеобщее обозрение в стеклянной витрине кафе-мороженого.Джеймс продолжал извиняться, мол, не следовало ему флиртовать, использовать ее подобным образом. Но Адди не прислушивалась к его словам.
Взгляд у него стал остекленевшим, заставляя ее задуматься, не к этому ли приему он прибегал, когда по сценарию требовались слезы. Если, конечно, Джеймс именно этого добивался. У Адди, разумеется, тоже имелись секреты, но ей ничего не оставалось, как продолжать их хранить.
Однако она хорошо знала, каково скрывать правду.
– Пойму, если ты решишь уйти, – признался Джеймс.
Но Адди не вскочила и не схватила пальто.
Просто потянулась и украла с края его миски чернику.
– Не знаю, как ты, – легкомысленно сказала она, – а я отлично провожу день.
Джеймс прерывисто вздохнул, смаргивая слезы, и улыбнулся.
– Я тоже, – заявил он, и все пошло на лад.
Гораздо легче поделиться секретом, чем мучительно его хранить, поэтому, снова рука об руку выйдя на улицу, они чувствовали себя заговорщиками, у которых кружится голова от разделенной тайны.
Адди не переживала насчет того, что ее увидят, заметят: если бы кто-то и сделал снимки, те бы просто не получились.
(Кто-то все же их сфотографировал, но лицо Адди всегда было благополучно смазано или затемнено, и всю следующую неделю заголовки в таблоидах кричали о загадочной девушке, пока неизбежно не сменились другими, более любопытными для публики.)
Они вернулись сюда, в его квартиру в «Бакстере», чтобы выпить. Столы были сплошь завалены книгами и документами по Второй мировой войне. Джеймс признался, что готовится к роли, читая все рассказы очевидцев, которые смог отыскать.
Он показал их ей, эти печатные свидетельства, и Адди сказала, что когда-то интересовалась войной и знает несколько историй. Она поделилась с ним, выдав их за чужие переживания, а не за собственный опыт. Джеймс слушал, устроившись в углу кремового дивана и поставив на грудь бокал виски.
Они заснули рядом на огромной кровати, согреваясь теплом друг друга, а на следующее утро Адди проснулась до рассвета и улизнула, избавив обоих от неловкого прощания.
Ее преследовало смутное ощущение, что они бы подружились. Если бы, конечно, Джеймс ее вспомнил. Адди старается об этом не думать, но порой ей грезится ее гипотетическое будущее, перед ней разматываются нити дорог, на которые она никогда не ступит. Но так и рехнуться недолго, поэтому Адди привыкла туда даже не заглядывать.
И вот она вернулась, а его нет.
Адди кутается в один из пушистых махровых халатов Джеймса, распахивает стеклянные створчатые двери и выходит на балкон спальни. На улице ветер, подошвы босых ступней обжигает холод. Вокруг низким ночным небом, полным фальшивых звезд, раскинулся город. Адди сует руки в пустые карманы халата и на дне находит его.
Маленький деревянный ободок.
Вздохнув, Адди вытаскивает его наружу. Облокотившись о балконные перила, заставляет себя посмотреть на кольцо. Внимательно изучить, будто ни разу не видела. Адди поглаживает обод, противясь желанию надеть его на палец. Конечно, она думала об этом в самые тягостные минуты, в миг, когда силы были на исходе. Но Адди не сломить. Она наклоняет ладонь и позволяет кольцу упасть во тьму.
Вернувшись в квартиру, Адди наливает еще бокал вина и забирается на великолепную кровать, укладывается на египетские простыни, укрывшись пуховым одеялом. Она жалеет, что не вошла в «Эллоуэй». Что не дождалась в баре Тоби. Тоби, с его растрепанными кудрями и застенчивой улыбкой. Тоби, который пахнет медом, играет на телах, словно на музыкальных инструментах, и занимает так много места в постели.
XIII
30 июля 1714
Вийон-Сюр-Сарт, Франция
Чья-то рука встряхивает Аделин, и та просыпается. На миг она не понимает, где очутилась, словно еще находится под властью сонного морока и видения – должно быть, это лишь видение – о молитвах молчаливым богам, о заключенных под покровом тьмы сделках, о забвении.
Аделин всегда обладала живым воображением.
– Проснись… – говорит голос, который она знает всю жизнь.
Рука снова крепко хватает ее за плечо, и Аделин прогоняет остаток сна. Над ней деревянный потолок сарая, кожу колет солома, а рядом на коленях стоит Изабель, чьи светлые волосы заплетены короной, а брови тревожно хмурятся. С каждым ребенком ее лицо немного увядает, каждые роды крадут еще один кусочек жизни.
– Вставай, глупышка.
Прежде Изабель бы так и сказала – упрек в ее голосе сглаживала доброта. Но губы подруги обеспокоенно поджаты, на лбу залегла складка. Она всегда хмурилась именно так – всем своим видом, но когда Аделин тянется разгладить морщинку у нее между бровями (чтобы стереть переживания, как делала тысячи раз прежде), Изабель отшатывается от прикосновения незнакомки.
Выходит, это не сон.
– Матьё! – кричит Изабель через плечо. В дверном проеме сарая стоит ее старший сын, держа в руках бадью. – Пойди-ка принеси одеяло.
Парнишка исчезает в солнечном свете.
– Кто ты? – спрашивает Изабель.
Аделин пытается ответить, забыв, что неспособна назвать себя. Имя застревает у нее в горле.
– Что с тобой стряслось? – настойчиво вопрошает Изабель. – Ты заблудилась?
Аделин кивает.
– Откуда ты?
– Отсюда.
Изабель хмурится еще сильнее.
– Из Вийона? Не может быть! Мы бы обязательно встретились. Я тут всю жизнь живу.
– Я тоже, – бормочет Аделин.
Изабель, скорее всего, решает, что незнакомка бредит, поскольку качает головой, отбрасывая нелепую мысль.
– Ох уж этот мальчишка, куда запропастился? – ворчит Изабель и снова обращается к Аделин: – Ты можешь подняться?
Они выходят во двор. Аделин вся перепачкалась, но Изабель не отпускает ее, ведет под руку. У Аделин перехватывает дыхание от такой доброты, от тепла ее прикосновения.
Изабель обращается с ней как с дикаркой, разговаривает мягко, плавно двигается, ведя Аделин к дому.
– Тебе больно?
«Еще как», – думает Аделин.
Но, разумеется, Изабель спрашивает о ссадинах, порезах и ранах, а насчет них Аделин не слишком уверена. Она оглядывает себя. Ночью самое ужасное скрывала тьма. В утреннем же свете все оказалось как на ладони. Испорченное свадебное платье. Порванные туфельки. Запятнанная лесной грязью кожа. Прошлой ночью, пробираясь через заросли ежевики, Аделин поцарапалась о колючки, но сейчас на ее теле нет ни воспаленных рубцов, ни ран, ни следов крови.
– Нет, – тихо отвечает она, когда девушки ступают в дом.
Не видно ни Матьё, ни Анри, только третий ребенок – еще младенец, Сара, – посапывает в корзине у очага. Изабель усаживает Аделин на стул напротив малыша и ставит на огонь горшок с водой.
– Ты так добра, – шепчет Аделин.
– Я был странником, и вы приняли Меня[5].
Это из Библии.
Изабель подносит к стулу таз и тряпку, опускается на колени у ног Аделин, осторожно снимает грязные туфельки, ставит их к очагу, затем начинает счищать лесную грязь с рук гостьи и землю из-под ее ногтей.
Между делом Изабель засыпает Аделин вопросами, на которые та пытается ответить, однако имя ей все еще не дается. А когда она говорит о своей жизни в деревне, о тени в лесу, о сделке, что они заключили, слова, сорвавшись с губ Аделин, не долетают до ушей подруги.
Лицо той становится невыразительным, взгляд – неподвижным, и когда гостья наконец умолкает, Изабель быстро трясет головой, словно пытается пробудиться ото сна.
– Прости, – говорит она со смущенной улыбкой, – так что ты сказала?
Позже Аделин выяснит, что обрела способность лгать, и слова станут течь как вино: легко льются, легко проглатываются. Но правда всегда замирает на кончике языка. История Аделин останется нерассказанной для всех, кроме нее самой.
Изабель вручает гостье чашку. Младенец в корзине начинает ворочаться.
– До ближайшей деревни не меньше часа на лошади, – говорит Изабель, беря спеленутую малышку на руки. – Ты прошла весь этот путь пешком? Должно быть…
Она, конечно же, обращается к Аделин, но голос ее звучит мягко, нежно, а взгляд устремлен к Саре. Изабель вдыхает аромат младенческого пушка на макушке ребенка.
Похоже, подруга просто создана для материнства – слишком наслаждается им, ни на что больше не обращая внимания.
– Так что же нам с тобой делать, – воркует Изабель.
Снаружи на тропинке у дома раздаются шаги, словно кто-то идет по ней в тяжелых ботинках. Изабель слегка втягивает шею, похлопывая малышку по спинке.
– Это мой муж, Жорж.
Аделин хорошо знает Жоржа. Однажды, когда им было по шесть лет и поцелуи считались разменной монетой, как фигурки в игре, она его поцеловала. Но теперь ее сердце трепещет от ужаса. Аделин вскакивает, с грохотом роняя на стол чашку.
Боится она не Жоржа, а порога дома и того, что случится, когда Изабель за него выйдет. Аделин хватает ее за руку, быстро и крепко, и страх впервые искажает черты подруги. Но вскоре ее лицо разглаживается.
– Не волнуйся, – успокаивает она. – Я с ним поговорю. Все будет хорошо. Подожди, пожалуйста.
И не успевает Аделин сказать и слова, ей вручают младенца, а Изабель выходит из комнаты.
Страх сжимает грудь, но Изабель уже нет. Через распахнутую дверь слышны голоса во дворе, а слова уносит ветер. Малышка хныкает, и Аделин принимается слегка раскачиваться, успокаивая ребенка и саму себя. Дитя умолкает. Аделин как раз укладывает ее в корзину, когда раздается резкий вздох.
– Отойди от нее. – Это вернулась Изабель. От ужаса голос ее натянут точно струна. – Кто тебя впустил?
Христианская доброта мгновенно растаяла под напором материнского страха.
– Ты впустила, – отвечает Аделин, борясь с желанием рассмеяться.
Ей не смешно – это дает о себе знать безумие.
Изабель в ужасе таращится на нее.
– Врешь! – кричит она, бросаясь вперед, и только рука мужа ее останавливает.
Он тоже смотрит на Аделин, словно на дикое животное, волчицу, что пробралась в дом.
– Я не хотела причинить никакого вреда, – клянется Аделин.
– Тогда убирайся, – приказывает Жорж.
Другого выхода нет. Аделин кладет ребенка и покидает комнату, оставляя чашку с бульоном, таз на столе и бывшую подругу.
Поспешно выходя во двор, она замечает, как Изабель прижимает дочь к груди, а затем в проеме двери встает Жорж с топором в руке, словно незнакомка – дерево, что вот-вот рухнет, и тень его падает на их дом.
Потом уходит и он. Дверь запирают на засов. Аделин стоит на тропинке, не зная, что делать и куда податься. В ее сознании отпечатались колеи – гладкие и глубокие. Ноги множество раз носили ее в этот дом и обратно. Тело знает дорогу. Пройдешь по ней, повернешь налево и увидишь собственный дом, что отныне стал чужим Аделин, хотя ноги сами ведут ее туда.
Ноги… Аделин трясет головой. Туфельки остались сохнуть у очага Изабель. Но у стены дома стоят ботинки Жоржа. Аделин забирает их и отправляется в путь. Не в дом, где выросла, а назад к реке, где когда-то начинала молиться.
Воздух уже прогрелся и источает жару. На берегу реки Аделин сбрасывает ботинки и входит в неглубокую воду. Та плещется у ее икр, целует ямки под коленями. От холода перехватывает дух. Аделин смотрит вниз, ища свое отражение. В глубине души ей кажется, что она ничего не увидит, лишь отсвет неба над головой, но в глади реки отражается ее лицо, искаженное бегущей водой.
Расплетенные косы, широко распахнутые глаза. Семь веснушек, смахивающих на брызги краски. Лицо, перекошенное страхом и гневом.
– Почему ты не ответил? – яростно шипит Аделин солнечному лучу, блеснувшему на речной поверхности.
Но вода лишь рассыпается мягким переливчатым смехом, журча по камням.
Аделин сражается со шнуровкой свадебного платья, сдирает грязную тряпку и опускает в воду. Течение вцепляется в ткань, пальцы хотят ее отпустить. Позволить реке отнять последний клочок ее жизни, но у Аделин и так почти ничего не осталось.
Она и сама окунается в воду, выпутывая из волос остатки цветов, смывая с кожи лесную грязь. На берег она выходит замерзшей, взбудораженной и обновленной. Солнце стоит высоко, день выдался жаркий, Аделин раскладывает платье на берегу на просушку и в одной сорочке садится рядом. Платье – словно призрак ее самой. Аделин смотрит на себя и понимает – больше у нее ничего нет.
Платье. Сорочка. Пара украденных башмаков.
В смутной тревоге Аделин начинает рисовать палкой бессмысленные узоры на иле, облепившем берег. Но каждая нацарапанная ею линия растворяется. Все происходит слишком быстро, река не успела бы ее смыть. Аделин проводит черту и еще не доходит до конца, как та начинает расплываться. Пытается написать свое имя, но рука замирает, придавленная тем же камнем, что не дает поворачиваться языку. Аделин чертит линию глубже, с силой надавливая на песок, но это неважно: вскоре и она исчезнет. Гневно всхлипнув, Аделин швыряет палку в сторону. На глаза наворачиваются слезы.
Вдруг слышится топот маленьких ножек. Адди моргает: перед ней стоит круглолицый малыш. Четырехлетний сынишка Изабель. Адди брала его за руки и кружила, пока они, хохоча, не валились с ног.
– Здравствуйте, – говорит мальчик.
– Здравствуй, – отвечает она чуть дрожащим голосом.