Время барса Катериничев Петр
— Ну?
— Если уверенности не будет? В том, что они — те самые? Просто похожи?
— Вот для этого и используй ряженых. Пусть вызовут на жесткий разговор, лучше — на конфликт. Здесь не ошибешься.
— Понял. И тогда — мочить?
— Именно. Сразу. Немедленно. Быстро и без сантиментов. Даже если для этого понадобится положить полпансионата отдыхающих… Ты зря скалишься, Третий.
— Да я не…
— Я слышу по голосу. Настройся. Соберись.
— Есть.
— Это приказ. Уничтожить любой ценой. Любой.
— Есть.
— Тем более… за мертвых денег столько же, сколько и за живых. А хлопот меньше.
— С мертвыми — это завсегда так. Какие с мертвыми хлопоты? Никаких.
Глава 38
Спонтанная, разномастная пляжная компания из четверых отдыхающих, расположившаяся под хлипким зонтиком-навесом за дощатым столом в импровизированном ресторанчике-шале метрах в трех от воды, на бетонной надолбе, была уже основательно разогрета напитками и закусками, а говоря попросту, все четверо были крепко «клюкнумши», «дерябнумши» и даже «накачамшись». Все четверо казались людьми одного круга: бывшие интеллигенты, хоть и не потерявшиеся окончательно в рыночных волнах, но и нырнувшие не глубоко — в самый раз, чтобы прикупить по маломерной четырехкомнатной, прилично одеваться, курить средней паршивости сигареты, иметь малые сбережения в тещином чулке и на отдыхе позволять себе чуток расслабиться и погундеть не только о наболевшем, но о разном. Особливо о добре и зле. О разумном, добром и вечном. Впрочем… То, чем засеяли их головы тридцать пять лет назад, сейчас впору было выкосить, вытравить на корню, глядишь — в большие денежные дяди и выбились бы. Да только кому охота в тех чертополохах кандыбаться? То-то, что никому.
Проблема «отцов и детей» на террасе ресторанчика тоже присутствовала, пусть и в наметках. Мускулисто-жилистые завсегдатаи, местные вьюноши, потягивающие тепловатое пивко, смотрели на компанию потных, наклюканных, лакающих подпаленную «Метаксу» субъектов с ленцой и брезгливостью, как обычно смотрит «продвинутая молодежь» на сорокалетних старцев, пытающихся молодиться, подбирать вялые животики и вышагивать по-страусиному бодро и молодцевато на дряблеющих тонких ножках перед выводками нововылупившихся давалок. Впрочем, безжалостная самоуверенность юных никого из мужиков не задевала: возможно потому, что мудрая истина — «никого не пощадила эта осень» — справедлива для всех без исключений, дождись только, и, во-вторых… Вот именно: до осени этим желторотым еще дожить надо. А в-третьих, как уже было сказано, мужи изрядно клюкнули, и мир сделался вязким, собственные умозаключения — значимыми, повседневные заботы — несущественными и мнимыми.
Узнать в этой компании Маэстро не смогла бы даже Аля. Казалось, он постарел и погрузнел, а до того — пил неумеренно и рьяно лет пятнадцать, причем ординарные хересы и портвейны производства Уклюпинского завода убойных вин; сейчас, полулежа на липком столе, созданный Маэстро персонаж с туповато-вялым любопытством глазел на входяще-проходящих и на полоску песка перед входом в ресторанчик, по которой слонялись туда-сюда девчушки в символических бикини.
Дядько провожал их похотливо-отстраненными взглядами и снова безумно и тупо таращился на желтый песок. Молодые «культы» отпустили было пару колкостей на его счет, реакции не дождались и забыли. Седой неудачник сидит себе, глазея на телок и заглатывая слюни, ну и пусть его: за погляд денег не возьмешь.
Место Маэстро выбрал наилучшее: прямо напротив ресторанчика, укутанного со всех сторон и сверху пятнистой маскировочной сеткой, был окультуренный сход на пляж, с бетонными ступеньками, ухоженный, и тут же — съезд для машин, на тихонькую стоянку, условно охраняемую. Впрочем, за условную охрану брали вполне безусловные деньги, невеликие, ну да полноводные реки из ручейков сливаются, а крупные состояния — из копеечных гешефтов и профитов. Эту спорную мысль и доказывал, впрочем без особой горячности, худощаво-геморроидального вида субъект из этой самой не сказать чтобы веселой, но занятной компании.
— Принцип накопления любого действительно значительного состояния можно выразить старинной русской пословицей: «С миру по нитке — к празднику кафтан!» — монотонно и привычно шелестел он тонкими бесцветными губами. — Фраза Опоре де Бальзака о том, что за каждым крупным состоянием кроется преступление, — не более чем цветастая метафора. Мне, например, трудно считать преступником человека, предложившего людям игру… Да, эта игра азартна, она увлекает, она может обернуться поражением и проигрышем, но… Все, кто принял участие в любой из «пирамидок», — суть индивиды виктимного склада, и потеря денежная планировалась такими подсознательно и намеренно и замещалась гораздо более дорогой для них компенсацией — эмоциональным удовлетворением по поводу собственной значительности и значимости: ну, надо же, такой крутой и важный, а не погнушался облапошить меня, сирого и убогого. Значит, я этого стою!
— Не смеши меня, Анатолий свет Ильич! Не смеши! — брюзгливо отклячив слюнявую нижнюю губу, возражал худощавому нездорово рыхлый лысеющий дядька, подливая себе коньячок. — Какие гешефты, какие продажи-торговли, какие глупости!
Это в нашей самой мирной из всех латифундий, в которой даже покойный советский слон — все равно живее всех живых?! Да просто-напросто берется бумажка, дрянь этакая, клочок, понимаешь, папируса, какой по естественной надобности недоиспользовали — и то по недосмотру! И пишется, вернее даже, рисуется простенькая схемка-сказка про белого бычка… И вот уже вертикаль — буровые, трубопроводы, нефтеперерабатывающие комбинаты, наливные цистерны и даже эшелоны, экспортные организации, бензоколонки — все! — наименовывается ублюдочным словосочетанием «закрытое акционерное общество», и звучная аббревиатурка придумывается… Какой-нибудь «Кокойл», «Нюхос» или того похлеще. А что, собственно, произошло? А ничего! Гоп-стоп это, вот что! Как формулировали в Одессе: «Деньги ваши — стали наши!» И безо всяких изысков, и безо всяких гешефтов и иных дурных начинаний. В мелкие пакости, типа «пирамидок» и прочих песочниц, пускаются те, кому иного добра не досталось: разворовали!
Худощавый поджал губки, выкушал налитый уже коньячок, молчаливо кивнув на предложенное славословие «Будем!», зажевал кусочком шоколадки… Щечки его не порозовели, нет: они с каждой выпитой рюмкой становились приятного такого фиолетово-сиреневого цвета, будто на каждой было налеплено по четвертному билету советских еще времен.
— Воровство, конечно, имеет место быть, и в архикрупных масштабах, и тем не менее… Худощавый закатил глазки и ленинское словцо употребил к месту, и сотрапезнику вдруг показалось: будь тот в костюме, то непременно заложил бы большие пальцы рук за жилетку, похлопал бы его покровительственно по плечику, назвал «батенькой» и предложил расстрелять очередную партию заложников в назидание прочим. Маэстро заметил: пузатый даже головой тряхнул, отогнать наваждение.
Худощавый тем временем продолжил:
— А не кажется ли вам, уважаемый Пал Палыч, что вся империя «Микрософт» — это тоже не что иное, как «пирамида»? И все девяносто миллиардов Билли Гейтса — вы вдумайтесь, вдумайтесь в эту цифру, уважаемый! — есть не что иное, как большой мыльный пузырь, пшик, пустота, ничто… Ибо что есть современный компьютер? Производитель трехмерных цветных озвученных игрушек? Этаких эмоциональных таблеток, костылей для безногих? Индустрия развлечений, так сказать… Разве это заменит хороший глоток вина, ласку женщины, задушевную беседу? — Худощавый пожевал губами, будто пробуя на вкус, смакуя все, только что им сказанное, закончил риторично и глобально, несколько даже картинно поведя вдоль дальнего горизонта хиленькой костистой лапкой:
— А что может заменить море?
Еще один субъект, напоминающий хрестоматийного бородато-пенснявого интеллигента начала двадцатого века, всегда неудовлетворенного морально, сексуально, нравственно, материально и физически, ушедший было допрежь от неумеренно выпитого в легонькую прострацию и трансцендентальный диалог с собой, вскинулся вдруг боевым петушком, дозаправленным торпедным катерочком, с вызовом глянул на Маэстро и, получив в ответ тусклый и нелюбопытный взгляд, вздохнул, отвернулся и раззадоренным кочетом с торпедным дизелем в заднице налетел на собеседников.
— Легко рассуждать о вечном, роясь в хлеву! — безапелляционно выдал он соседям по столику, надел на нос роговые очки и тем — словно отделился толстыми линзами ото всего вокруг; мир для него оказался будто за аквариумным стеклом; глядя на пьяных, с потекшими лицами, сотрапезников, он теперь взирал на них победно, ехидно и зло. — Легко быть эстетом в тепле собственного навоза, не так ли, Анатолий Ильич? — продолжил он натиск, но худощавый вызова не принял, только ухмыльнулся криво, взял нож и вилку и с тройной энергией принялся за здешний шницель, угольно-черный, в застывающих хлопьях желтого жира.
— Вот именно. Легче всего… Легче всего человек привыкает к собственному дерьмецу. И умудряется там устроиться не просто комфортно, а… В своем дерьме можно усесться… как бы это сформулировать: куда приятнее, теплее и слаще, чем в чужом зефире, пастиле и даже шоколадном грильяже, ходить ему конем! Таковы человеки, и как их в лоск ни наряжай, как ни вылизывай глянцем разным — а все таковы! Сдери ты тысячедолларовый костюмчик с какого-нибудь нефтяного магната, банкиришки, чинуши кремлевского, кто получится? Жирный, обрюзгший, запуганный коротыш, с дряблым и немощным тельцем и загнанной душонкой, если и способной трепетать, то только при виде собственного прыща на заднице! М-да! Все в дерьмеце живем, все!
Накопленная в трансцендентном одиночестве дурная энергия перла из очкарика, аки семя из прыщеватого подростка; витийствовать он начал по первости сдержанно, но вскоре обличающий накал собственной речи зажег в его душонке нешуточный раж: бородатенький закатил глазки и уже раскачивался в такт собственным путаным словесам.
— И знаете, что примиряет меня целиком и полностью со всею несправедливостью этой куцей жизнишки? А то, что никто никого не переживет, все окочуримся, перекинемся косточками вперед, зажмуримся, в ящик сыграем, кто в тесовый, кто в цинковый, кто в фарфоровый; неравенство, конечно, ну да невелико горе, и при жизни в разные горшки-унитазы писали, в разные погремушки играли да с разными сучками забавлялись: кому жена досталась — и ноги полтора метра, и кожа персиковая, и «вечная весна» в глазах, а кому — этакая жирная скотина в перманенте, студень, холодец, в складках, зараза этакая, угрястая, склочная, сволочная и скандальная! И — что? Итог-то один, батеньки вы мои!
Один-одинешенек? Труп-с! Вонючий-с! В червях-с!
От темпераментной речи нечесаные волосья на голове очкастого вроде сами собою поднялись во всклокоченный сеноподобный кок, линзы окуляров блистали, как глазки Наташи Ростовой на первом балу; утомившись не только морально, но и физически, нигилист-обличитель плеснул себе в стаканчик водочки, выпил единым глотком, подхватил прямо пальцами кусок селедочки, отправил в рот, разжевал вдумчиво… И только потом перевел дух, отер рот жирной дланью, расплескал остатнюю водку по емкостям, взял свой лафитник, обвел сотрапезников мгновенно посоловевшим после выпитого взором, глубоким, как лужа строительного котлована, провозгласил одухотворенно, с сиятельным подъемом:
— За нее, друга мои, за сучку костлявую, за тварь щербатую! За истинную коммунистку, уравнивающую всех во всех правах, во всех деньгах, во всех излишествах, делающую и красоту, и уродство одним куском дерьма на грязной помойке, именуемой смиренным погостом!
Витию никто не поддержал, ну да он этим совершенно не расстроился: хлобыстнул водки, тяжко опустился на стул, уронил голову на руки и приготовился было отойти в объятия Морфея…
Стул вылетел из-под пьяного, как ошпаренный заяц: стриженый детина в пятнистом комби выбил его одним ударом шнурованного армейского ботинка, другим — отослал в угол заведения, пнул упавшего «златоуста» под ребра и произнес, обращаясь к остальным, медленно пережевывая слова, как «стиморол» без кетчупа, сахара и соли.
— Понаехало тут уродов! Да таких еще в роддоме нужно было спиртовать!
Правда, Ярик? — спросил он, полуобернувшись, товарища, вылезающего из автомобиля.
— Без вопросов, — кратко подтвердил тот.
— Вы бы полегче, молодые люди… — собравшись с мыслями, храбро произнес худощавый Анатолий Ильич, тот, что так славно журчал про гешефты и навары.
— Чего? — приподнял соболиные брови парень. В глазах его отплясывало краковяк этакое задорное глумление над всем уродливым, нездоровым, чревоточным; таковым, по его мнению, и являлись обрюзгшие мужички, зависшие по эту жаркую пору за спиртным. — А за базар ответишь?
Глава 39
Детинушка был белобрыс и голубоглаз, ну вылитый бы Зигфрид, если бы не веснушки, усыпавшие лицо в непристойном изобилии, да не два передних зуба, делающие их обладателя похожим на мелкого грызуна и уж никак не на истинного Нибелунга. Следом за малость недоработанным викингом, заделанным родителями в безвестном сельце где-то между Шепетовкой, Куреневкой и Нахапетовкой, поднимались еще двое, одетые в такой же пятнистый камуфляж; «уазик», на котором они прикатили, был разрисован куда как скромнее.
Странно, но ничьего особого внимания новоявленные круторогие парниши не привлекли и ничьего спокойствия не нарушили. Местные молодые-интересные продолжали мирно и равнодушно припухать за пивком, и то, что какие-то пришлые «выступили борзо и качают права», не озаботило их совершенно: то ли между ними и арийствующими суперами была «Сухаревская конвенция» сродни замирению, то ли камуфляжные вообще были никем, фуфлыжниками, клоунами, марионетками в театре безвестного Барабаса. Местные об этом знали и сейчас были готовы оставаться зрителями не то чтобы веселого представленьица, любого зрелища, способного развеять жару, скуку и пережидание жизни. А вообще-то… Более всего объявившиеся в заведении молодые люди походили на воспитанников какого-нибудь доморощенного военно-спортивного балагана, впрочем, оболтусы эти давно выросли из коротких штаников и слюнявчиков, вполне оперились и теперь вот выехали «в люди» трохи покуражиться и поиграть мышцой.
Все эти мысли скакали в голове Маэстро сами собой, и глаза притом никак не отражали «богатый внутренний мир индивида». Любой, глянув на Маэстро в эту минуту, узрел бы помятого субъекта, лежащего небритой щекой на грязном столе и тупо взирающего мутными от принятых напитков неадекватного качества глазками-буркалами на Божий свет.
— Ну что, отцы-пилигримы? Молодость пропили, страну профукали, теперь — печенки суррогатами добиваете? — Похожий на крысу «Зигфрид» бесцеремонно взял с чужого стола бутылку, поднес горлышко к носу, потянул ноздрей, вдохнул, удивленно приподнял брови:
— Хе-хе. Вместо спиртяги с глицерином — натуральное пойло. Коньяк. Где ж вы такой добыли, лишенцы?
— Молодой человек, вы бы… — начал было витиеватую речь лысеющий пузанчик и поперхнулся разом. Костистый кулак камуфляжного лениво прочертил дугу и врезался мужику в нос, скользнув по губам… Голова у побитого дернулась, он осел на стул, заливаясь кровью. Скрючился в три погибели, закрыв лицо руками, раскачиваясь и что-то там слезливо причитая…
— А ну затихни, плесень, педрило пузатое! — грозно вякнул детина, и рыхлый действительно замолк, заткнулся так, будто штепсель выдернули из розетки радиоточки. Только трясущиеся мелкой рысью плечи говорили о том, что мужчинка не просто жив, но и отчаянно напуган.
— Не люблю, когда перебивают, — пояснил здоровый сотоварищам. — Так вот, тли навозные… Раз уж вы здесь приносите и распиваете, то будьте любезны штраф.
Бородатый вития, только-только пришедший в себя, кое-как взгромоздился на стул и застыл так, скорбно глядя в одну точку. Весь вид его говорил об одном: нет в мире ни совершенства, ни справедливости, ни доброты. Похоже, получив по ребрам, он испытал даже свойственное некоторым яйцеголовым удовлетворение в правоте и слов своих, а уж несказанного, но выстраданного о роде человеческом — и подавно! А потому на содержательную речь толстомордого веснушчатого гиперборея бородач не отреагировал вовсе.
Напротив, белый как мел худощавый Анатолий Ильич поджал и без того тонкие губы, бросил взгляд на застывшую в углу компанию местных усушенных бодибилдингистов, спросил, стараясь сохранить достоинство и вроде как расставить точки над "i":
— Это что, наезд? Или — ограбление?
— Не, ты подивись, Ярик, какое самообладание, а? От горшка пять дюймов, а туда же: права человека качает, как живой!
— Я просто хотел бы внести ясность…
— На тебе ясность, — неожиданно зло, сквозь зубы выдохнул камуфляжный, крутнулся на месте и пяткой кованого ботинка приложил философа-экономиста Ильича в грудь. Тот то ли ойкнул, то ли булькнул, то ли икнул, глаза его закатились, и он ничком упал на цементный пол. — Хлипкий пошел интеллигент, а, Ярик?
— Да разный случается.
— Куда там! Раз пнуть — и раскатало, что блин по доске. Хлипкий.
— Ты его хоть не прибил, Котя?
— Да не, не должен. Среди этого племени такие вот жилистые и есть самые крепкие, — раздумчиво проговорил толстомордый нибелунг Котя.
— Что-то не похож он на крепыша.
— Оклемается, будь спок.
— Ну-ну.
Котя обозрел взглядом помещеньице, словно раздумывая, чем бы еще поразвлечься. Непродуманная искусственность, нарочитость его поведения была очевидной. Но лишь для Маэстро. Вряд ли кто-то из получивших по зубам мирных обывателей успел над этим задуматься: в таких ситуациях логика и интеллект отказывают напрочь даже видавшим виды мужикам. Тем, кто пытается перевести «базар» в рамки «цивилизованного ограбления», быстро крушат ребра. Интеллект никогда и нигде не правит, правят только эмоции. И — сила. А вообще… Похоже, началась охота. Не очень умная, ну да порой, чтобы загнать волка, и ума никакого не нужно: знай правь сворой, а она-то и выгонит зверя. На выстрел. А зверь…
Зверь здесь был только один.
Маэстро продолжал припухать на столе в вялом анабиозе. Приглядевшись, можно было предположить, что индивид сей есть не кто иной, как добросовестный ветеран ватмана, кульмана и «Рабиновича». Ну да, «Рабиновичем» во времена затюканного перестройкой «застоя» в кругах близких к научно-исследовательским именовалась настойка «Рябина на коньяке», дефицитнейший дефицит советских времен, доступный не всем и не каждому, оттого и название. Нынче же — качество подрастерялосъ, теперешний «Рабинович» — так, спиртяга с суррогатом, и ни тебе настоя славной горькой ягоды, ни коньячку… Вот это, последнее умозаключение-воспоминание, поразило вдруг Маэстро своей глупостью, несвоевременностью и никчемностью. И еще… Он поймал себя на том, что впервые за многие годы ждет продолжения напряженно-кровавого действа со странным интересом, свойственным живым людям… Словно все происходило не «здесь и сейчас», а было совершенно к нему не относящимся представлением, пьесой на сцене неведомого театра… Нет, когда-то у Маэстро был интерес ко всему вокруг, постепенно утерянный им за время его бредовой жизни, похожей скорее… Похожей на что? На службу? На служение? А если на служение, то кому? «Все говорят, нет правды на земле. Но правды нет и выше. Мне это ясно, как простая гамма».
Маэстро испытал вдруг странное чувство… Нет, он даже не пытался его формулировать, он старался его просто не упустить… Ему показалось, будто жизнь, и его жизнь в том числе, из «простой гаммы», из «формы существования белковых тел» именно сейчас вдруг начала превращаться в то, чем она и являлась всегда: в таинство, в моление, в дар… Воспоминание, нет, не воспоминание даже — ощущение вкуса и запаха рябиновой настойки сделало окружающий знойный день несущественным и мнимым, превратило происходящее в выгорающий целлулоидный оттиск на испорченной кинопленке… И мужчина вдруг вспомнил другой летний день, там, в дальнем, словно чужом детстве… Как, он с удовольствием болел корью, прихлебывая купленный родителями по такому случаю лимонад и разжевывая мягчайшие, с изюмом и глазурью булочки; как раскачивался на отцовском животе, как отец подбрасывал его высоко-высоко, к самым небесам, а небеса эти так и оставались высокими — от его стриженой головы до самого-самого потолка… Он помнил, как на черно-белом экране допотопного, в металлическом корпусе телевизора незнакомые, укутанные в масксети солдаты пробирались сквозь джунгли, и голос комментатора был суров и сдержан, а он, мальчишка, не вполне понимая смысл этих закадровых слов, уловил тон и спросил тогда отца: «Папа, а если они сюда придут?» И его отец, прошедший в разведроте четыре года Отечественной, ответил, чуть посуровев, но очень уверенно: «Не придут». И он, Влад, почувствовал себя так спокойно и счастливо, как не чувствовал себя никогда потом. Где осталось все это, когда и что он потерял?.. Сначала — отца, скончавшегося, когда Влад был еще ребенком, потом — друзей, потом… потом — самого себя?..
— Эй, доходяга? Это тебе не на телке расслабляться… Платить за постой думаешь?
Тоска на Маэстро накатила такая, что… Будто острая горечь затопила разом все его существо до самых краев. Убивать этих обряженных кукол он не хотел.
Но… чувство близкой опасности было холодным и ясным, как отточенный стилет, уже летящий в незащищенное средце. Маэстро ощутил — взгляд? мысль? намерение? — разящее, как пуля. Он почувствовал присутствие профессионала смерти, человека, обученного убивать, а сейчас просто не сумевшего «сдержать дыхание», превратившего попорченным наркотиком воображением желаемое в действительное…
Ну что ж… На войне как на войне. Загонщики обнаружили зверя и гонят его на выстрел.
Ну а зверю… Ему, Маэстро, осталось только найти затаившегося охотника. А дальше — кому повезет. Схватка со зверем всегда кончается смертью. Хотя…
Почему именно «смерть»? Куда проще, понятнее, безэмоциональнее: «ликвидация».
Как у спецов. Или — «летальный исход». Как у медиков. Тогда и в убийстве появляется некая отстраненность, фатальность и неизбежность. А при разведке боем… На языке военных это именуется еще короче и проще: объективные потери.
Часть седьмая
ОБЪЕКТИВНЫЕ ПОТЕРИ
Глава 40
— Ты чего, седой, из себя глюкало изображаешь? Вроде пили все вровень, все — как огурчики, — Котя лениво кивнул на побитых сотрапезников, — а нализался и мордой в стол выпал ты один! И смотришь квело, как тот глист из колбы!
— Не, как рыбкина голова из супа, — гыгыкнул парень сзади.
— Ярик, не умничай, ладно? Пять копеек свои при себе оставь, пригодятся. А рыбкин суп называется «уха», понял?
— Ну.
— Баранки гну. И на бур цепляю. — Котя подошел к столу, подхватил только что открытую бутылку пива, приложился и хлебал до той поры, пока пенистая жидкость не иссякла. Отрыгнул с чувством и вкусом, уставил глазки-буравчики на Маэстро, спросил, смачно икнув:
— Слушай, волосатый… Ты… из неврастеников, что ли, будешь? Или — из пидоров?
Маэстро ответил ему мутным выцветшим взглядом.
— Ну-ну. Шучу. Хотя… — Лыбясь, Котя вытянул из ножен полированный гнутый тесак, полюбовался синеватым отливом, пропел, по его мнению, задушевно и раздумчиво:
— «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…»
Котя снова икнул и уставился на Маэстро светлыми глазками в белесых поросячьих ресничках. Губы его вроде сами собою растянулись в широкую ухмылку; сейчас этот конопатый губошлеп, Зигфрид недоделанный, сиял во все сорок четыре здоровых зуба, нависая над Маэстро центнером веса и чуть раскачиваясь на кованых каблуках высоких шнурованных бахил, вроде как примеряя удар… Детский сад — трусы на лямках! До его куцего разумения и близко не доходило, что кто-то послал его играть болванчиком во взрослой игре и что до милой сердцу биксы ему дойти хоть и нелегко, но возможно, а вот до смерти осталось даже не четыре шага — дюйм, микрон, мгновение!
Маэстро вздохнул тяжко, с передыхом и тупо упер зачумленный суррогатным алкоголем взгляд в грязную столешницу. А голова его тем временем работала лихорадочно, прокачивая варианты. Итак… Кто ликвидатор? И кто — контролер?
Хамоватый викинг Котя? Никак не вяжется. Да и держится сей пудозвон так, что достаточно одного движения, чтобы превратить его из доморощенного нибелунга в свеженький труп. Подставляется. И подставляется не намеренно, а по неистребимой глупости. Никогда с убивцами дел не имел. Для таких первый опыт бывает и последним. Или он все-таки профи? Много сейчас молодых да ранних… Нет. Профи не рискуют. Даже когда очень хотят выиграть. Вернее, особенно тогда.
И все же… Как в старой считалочке — «каждый охотник желает знать, где сидит фазан», а фазан, в свою очередь, просто мечтает выяснить, где торчит охотник. И это Маэстро хотел выяснить до начала пальбы. Или, как говорят расплодившиеся ныне продвинутые супера из боевиков среднего радиуса действия, до начала «кратковременного огневого контакта». Ибо хорошо стреляет только тот, кто стреляет первым.
Так кто попытается выстрелить первым в него, Маэстро? Кто-то из арийствующих дружков нибелунга, этих пельменей в собственном соку? Нет, они даже не «спецура», мальчонки на побегушках, чистые ряженые; играют бездарно, ну да лучше и не надо, никто от них никакого вживания в образы по Станиславскому не требовал. Скажем, если выявят они супостата, то бишь его, Маэстро, и сложат при том буйные головушки, шелковы бородушки, то и пес с ними: изначально занесены в ту самую графу: запланированные потери.
Что еще? Ну да: местные продолжают сидеть за столиком как ни в чем не бывало и взирают на всю катавасию с глумливым любопытством. Среди них ни киллера, ни контролера нет. Может быть, за время своих занятий смертью Маэстро и разучился понимать людей, но он прекрасно их чувствовал.
Тогда — кто-то из сотрапезников-собутыльников? Или — некто сторонний?..
Трое мускулисто-поджарых подводничков, работающих здесь по прокату аквалангов, водных мотоциклов, моторок и другого снаряжения?.. Сейчас они заняты варевом: запах жирного кулеша слышен даже здесь… А вон та группка отдыхающих мужичков с обветренными лицами и словно сплетенными из сухожилий телами?.. Никак они не пишутся на шахтеров! Или — стайка субтильных школьниц в символических бикини?..
Почему нет? Маэстро чуть не застонал от бессильной ярости: ситуация была — глупее не придумаешь, и ему казалось, что продолжается она уже целую вечность.
— Ты чего мычишь, как бычок неповязанный? Ща повяжем, у нас это скоро, — лениво процедил переросток Котя. Было очевидно, что и ему до смерти надоел этот тусклый балаган; в голосе слышались даже просительные нотки: дескать, свернуть бы эту гунявую бакланку, чего еще тут ловить, окромя дури? А так — наклепаем по мусалам последнему из мирных алканов да покандыбаем-ка восвояси. Нету тут никаких гадов, «овцы» одни, да и те… И тут… Маэстро не увидел даже, уловил мгновенное движение глаз Коти: тот смотрел на кого-то, сидевшего у Маэстро за спиной слева, смотрел просительно, словно желал получить добро на некое свое действо! И пусть это продолжалось долю секунды… Маэстро прикрыл глаза, постарался полностью расслабить мышцы тела, почувствовал, как нервы, до этого вибрировавшие натянутыми стальными тросиками, стали легкими и летящими, как серебристые осенние паутинки… Кто же из троих? Рыхлый пузан Пал Палыч?
Худощаво-геморроидальный Ильич? Бородатый златоуст имярек? «Картина битвы» сложилась у Маэстро с четкостью проступившего на фотобумаге изображения. Он — не мямлик Котя, ему приказов или поощрений ждать неоткуда: сам отдал, сам выполнил, четыре сбоку — ваших нет!
Маэстро ощутил, как нервы из паутинок превратились в тончайшие металлические нити; по ним, словно искристый ток электронов, заструилась энергия действия, стремления, приказа… И еще — он почувствовал облегчение: решение было принято, противники — разъяснены; порядок, последовательность и стиль действий теперь определялся выработанным даже не годами, десятилетиями боевого применения навыками.
— Не, не люблю я таких вот невеж, — вздохнул тем временем Котя, получивший, по-видимому, начальственным взглядом добро на силовую акцию… Он протянул здоровенную пятерню с явным намерением ухватить припухающего на столе алканчика за длинную прядь волос и потом уже оттянуться всласть…
За что бить этого седого? А за все! За батяньку-пьяницу, за убогую нищету здешней жизни, особливо по зимнему времени, за непроходящий герпес на интересном месте, подхваченный уже месяца три как от отдыхающей шлюшки, за тягостную ватную стену, маячащую где-то совсем рядом и впереди… И его, Котю, здорового молодого пацана, скоро к этой стене пришпилят, словно насекомое, словно падаль… А сами… Кто эти «сами», он четко представить не мог, но знал, что живет вовсе не той жизнью, какой достоин! Ту, свою жизнь, он представлял в виде шикарно шуршащих иномарок, роскошных телок в длинных обтягивающих платьях, вылезающих из длинных же лимузинов, занавешенных жалюзи кондиционированных офисов с безукоризненными сотрудницами в дорогих колготках под коротенькими юбками… Он так часто представлял себе это, что видел зримо, будто вторую явь. Безудержный ритм дорогой стереосистемы, несущееся под колеса мощной иномарки шоссе, нагие девчонки на крыше авто, изгибающиеся бесстыдно под длинное завывание динамиков:
«Ай-ай-ай-аай-йа-йай, убили негра…»
Нет, где-то в глубине души Котя чувствовал — то, что он представляет, вовсе не настоящая жизнь, так, рекламная пауза, целлулоид, крашеная мертвечина, воск лепленных с трупов кукол, и все же, все же… Знакомую сызмальства окружающую обыденку, надоевшую, как зажеванная жвачка, опостылевшую до последней крайности, он жизнью считать тем более не желал! Да и… ничего он не обязан понимать! Все и так понятно! Страну продали жиды и черные, и их прихлебатели, суки, устроились, а теперь ишь, коньячок привозной хавают, расслабляются, мля!
Котина рука сделала резкое хватательное движение, а дальше… Сначала на веснушчатом лице его проступило искреннее удивление: лапища ухватила пустоту.
Потом… его собственная кисть, будто сделанная из пластилина, изогнулась вовсе не в том направлении, в каком ей назначено и указано природой; дикая, всесокрушающая боль разорвала тело, его повлекло куда-то вниз, увалень по инерции перевернулся кульбитом вперед, стараясь уйти от этой боли или хоть немного ее унять, и растянулся на цементном полу, жестко приложившись затылком и на мгновение потеряв сознание. Открыл глаза, попытался приподняться, но не смог: так и лежал траченной молью медвежьей шкурой, ощущая, как судорога помимо его воли током треплет пальцы рук…
Прямо над ним стоял Ярик: в его широко распахнутых глазах застыли те же боль и удивление, вот только… плоский метательный нож был загнан ему в горло до самых позвонков; алая артериальная кровь фонтанировала, заливая пол. Все, по-видимому, произошло в единое мгновение. Ярик еще стоял на ногах, глаза его еще смотрели прямо перед собой; они заметно помутнели, но не от боли и не так, как мутнеют от алкоголя или наркотика… В них еще теплилась жизнь, а вот души уже не было… Душа уже отлетела и неслась теперь лишь по одному Богу ведомым и подвластным сферам. Труп Ярика упал ничком, как падает неловко поставленная на ребро плита.
Бородач, худощавый вития, всего несколько минут назад изрыгавший высокодуховную оду о гнусности всего человечьего, а потом, после нешуточных ударов Коти, оглушенно сопевший на стуле, теперь стоял в легкой боевой стойке напротив Маэстро. Самое удивительное, что он по-прежнему напоминал хрупкого, малость разочарованного в жизни интеллигента-разночинца. Взгляд его был внимателен, вот только грусти в глазах не было. Вместо грусти в них был лед.
Занавешенный масксетями ресторанчик-шале даже не опустел, и до этого в нем никакого столпотворения не наблюдалось. Просто словно некая пелена опустилась сверху и отделила все здесь происходящее от остального мира завесой бытия-небытия… Оставшийся в живых ряженый не просто ретировался со ступенек вниз, а буквально залег на песке, будто ожидая разрыва не гранаты даже — снаряда стодвадцатидвухмиллиметровой гаубицы. Местные бодигарды в количестве пяти персон замерли за двумя сдвинутыми столами рельефными глиняными статуями; это было похоже, как если бы в обычном театре со сцены раздалась пулеметная очередь, скосила пару неосторожных зрителей, а актеришка, исполняющий роль гнусного меньшевика, вдруг взял да и пристрелил из громадного маузера зазевавшегося дирижера… А далее — действо продолжалось бы по законам театра Станиславского и Немировича-Данченко, а некий мейерхольдовский гротеск был нужен исключительно для придания современной остросюжетной пьесе конструктивистского шарма. Вот только декорации… Они словно были взяты из другого, легкого, изысканного и в самую меру искусственного шоу, напоминающего творения Александра Бенуа, Андрея Белого и Игоря Северянина.
…Маэстро вовсе не старался гнать такие мысли, показавшиеся бы многим совершенно несвоевременными тогда, когда жизнь застыла на самом краешке остро отточенного лезвия, и лезвие это было зажато в чужой руке, бестрепетной, жестокой и чуткой. Вернее, в каждой руке бородача было по клинку. Третий нож он метнул в Маэстро сразу же после того, как тот броском освободился от Коти и выпрямился… Маэстро ушел от броска уклоном: нож просвистел мимо и разрубил горло бедному Ярику. Реакция Маэстро казалась непостижимо скорой, но это даже не было реакцией, это было предчувствие! Не просто угрожающего действия, а самой мысли о нем! Только так можно было сыграть на опережение и остаться в живых.
Только так. Остаться в живых — и победить!
Теперь Маэстро словно танцевал с врагом, перемещаясь легко и грациозно: любая тяжесть в движении означала чужое преимущество, мгновенно превращающееся в чужое превосходство и в твою смерть! Сейчас мужчины напоминали двух кабальеро.
Их соперничество из-за дамы, которая не прощает измен, было пламенным и слегка отстраненным: каждый из грандов всегда готов проиграть, но никогда не готов терпеть поражение!
Выпад! Скрытая улыбка змейкой скользнула по лицу «интеллектуала»: он ударил с отмашкой. На груди Маэстро заалел глубокий порез, от второго, кругового удара другим клинком он ушел уже едва-едва. По некоторым, уловимым только для профессионалов рукопашки признакам бородач понял, что Маэстро устал, устал даже не физически… Он готов был покориться той жуткой даме, которой служил столько лет верой и правдой, он готов был умереть с кровью на клыках, как и подобает хищнику… Осталось немного: просто убить этого седого воина-ветерана, не унизив его.
Бородач провел молниеносную серию отвлекающих финтов, имитационных ударов, незаметно сократив расстояние, подрезав противника… Еще одна серия… Еще…
Он наслаждался своей ловкостью, молодостью, своим искусством… Вот седой поднял руку, надеясь защититься от последующего удара… Сейчас!
Бородач сделал шаг вперед — и замер, застыл, как налетевшее на булавку насекомое! Его собственный нож в долю секунды выскользнул из разом размякшей кисти, и каленый клинок, описав в тонких, музыкальных пальцах Маэстро эллипс, вонзился в горло. Левая рука бородача с зажатым в ней оружием тоже оказалась перехваченной словно тисками… Бородач, силясь сглотнуть вонзившуюся в горло сталь, невидяще смотрел на Маэстро…
Как он жуток! Этот оскал желтых клыков, с которых падает грязно-бурая пена, это рыло, похожее на кабанье, эти красные, в кровяных прожилках глаза…
Бородач почувствовал, как меркнет мир и все его существо оказывается во власти этого пахнущего серой уродца с желтыми клыками…
— А ты думал, смерть выглядит лучше? — тихо спросил Маэстро, глядя в стекленеющие глаза убитого.
Бородач рухнул навзничь; в его мертвых пустых зрачках плясало холодное пламя.
Глава 41
Маэстро не собирался ни торжествовать победу, ни изрыгать из луженой глотки песнь победителя. Смерть снова показалась ему будничной и мнимой, какой он видел ее всегда, но сегодня — особенно безобразной. Маэстро скривил губы в ухмылке, жестким и резким напряжением воли сконцентрировался, прогнал видение, словно стряхнул с души привычный морок, дурман, блеклый, как налет пепла, и неотвязный, как страх…
Страх — это и есть боль души, и избавиться от него можно порой только настоящей, реальной болью. Когда организму приходится бороться за выживание, с реальным, не надуманным небытием, страх забивается в дальнюю щель, но стоит только дать ему волю, как он растет, ширится, затопляет все и вся — и господствует, выматывая нервы, превращая их в истонченные, изрытые кавернами страха нити, готовые порваться ежесекундно и самоубийственно уничтожить и тело, и разум, и душу.
Состояние боевого транса еще не прошло, адреналин еще бродил в крови первым хмелем, делая мышцы гибкими, а разум — скорым и ясным. Одним движением Маэстро подхватил пакет с оружием и спокойно пошел по направлению к выходу. У самых ступенек обернулся, сказал, обращаясь ко всем сразу, пародируя анекдотично-кавказский акцент:
— Нэ гаварите никаму, нэ нада, да-а-а?
Улыбнулся, глаза притом остались серьезными. Бывшие сотрапезники, Пал Палыч и Анатолий Ильич, только кивнули. Старший из местных гвардейцев развел руки ладонями вверх — дескать, нет базара, раз такие расклады. А вообще…
Любой, кто видел всю сцену со стороны, решил бы, что подвыпившие отдыхающие просто малость покуражились; сейчас упавшие встанут, смоют с себя красную краску, посмеются, побалагурят — и побегут очертя голову в море.
— «Как вам только не лень в этот радостный день, в этот солнечный день играть со смерть-ю-ю-ю…» — Напевая, Маэстро спустился по ступенькам, подошел к «уазику», на котором прибыли горе-нибелунги, сел за руль, повернул ключ в замке, выжал сцепление… Автомобиль лениво пополз вверх по склону.
Во-о-т! За что боролись, то и огребли! Затонированный по самые брови джип, допрежь мирно и сонно приткнувшийся у самой кромки волн, заурчал мощным мотором и медленно тронул следом. Именно на этот тонированный гроб и оглядывался ныне покойный бородач-интеллектуал в поисках инструкций. Получил, выполнил. Теперь — можно закапывать. Умничка! Как говорят в народе, лучше один раз огрести, чем всю жизнь соплями размахивать! А что нам сможет инкриминировать контролер со товарищи? Поживем — увидим, не поживем — не увидим. Мудро. «Предъявите билет, что я мог сказать в ответ? Вот билет на балет…» Сейчас мы вам устроим балет! С адажио, фугой и скерцо! Согласно купленным абонементам и занятым местам!
— В догонялки играть будем? — азартно выкрикнул Маэстро, бросив взгляд в зеркальце заднего вида, перекинул ручку скоростей и запел негромко, на мотив «ярославских ребят»:
— «Ехал негр по пустыне, на телеге да с товаром! Но не знал он, что фашисты затаились за кустами!»
Маэстро почувствовал, как его захватывает пьянящий азарт, так похожий на восторг… Но и не подумал хоть как-то осадить собственное настроение: легкий кураж перед схваткой помогает выжить. Если это кураж, а не предсмертная эйфория всемогущества… Хотя… Что есть вся наша жизнь, как не предсмертная эйфория? И не обидно ли тем, у кого она протекает, как заседание месткома?.. Дежурные речи, дежурные улыбки, дежурные показатели… А когда речи и показатели уже иссякли — finita! Слетел к нам тихий вечер, и мерзлые птицы попадали к земле стремительными болидами. Такие дела.
«Уазик» с натугой одолел горку; джип неспешно пер следом.
— «Налетели тут фашисты, погубить хотели парня — Напевая, Маэстро правил в степь. — Но не дрогнул храбрый негр, вынул ножик из кармана., ..»
Переваливаясь, как утка на выданье, «уазик» кандыбал по твердым ухабам.
Джип шел следом, не отставая и не нагоняя. Маэстро прислушался. Так и есть, характерный вертолетный гул слышался все ближе. Ну да, нате вам с кисточкой, тот самый гаишный соглядатай, разведчик и бука. Никаких пулеметов под брюхом, никаких ракет «воздух-земля»… Да и гранатами он тоже вряд ли станет кидаться: слишком людное местечко по летнему времени, а машина как-никак казенная, . с «цифрой пять на медной бляшке, в синей форменной фуражке»… В смысле — в блакитной. Да и пес теперь разберет эти цвета. Разбросай с такого геликоптера, принадлежащего насквозь независимой державе, лимонки, что будет? Шум будет, и не столько от взрывов — кого этим теперь удивишь? Слухи пойдут, сплетни, пересуды… А времечко ныне — хуже некуда: здесь война, там подготовка к ней…
Кому надо шуметь раньше времен при таких поганых раскладах? То-то, что никому.
А значит, пилота вызвал контролер исключительно с целью похвастаться, как он станет сейчас мочить его, Маэстро. Мешать с выжженной травой, с пылью, с утрамбованной до плотности камня дорого и… У-би-вать. Показательно и без сантиментов. Согласно приказу. За деньги.
Ничего личного.
Словно в ответ на эти фривольно-тревожные мысли, джип наддал, и теперь его туповато-добродушное рыло росло в зеркальце заднего вида стремительно и скоро. В проеме боковой дверцы показалась рука, по-киношному затянутая в тонкую лайковую перчатку и так же, по-киношному, чуть на отлете, бестрепетно сжимающая короткий пистолет-пулемет невнятного производства с навернутым на ствол хоботом глушителя.
Любая подобная шпокалка, будь то израильский «узи», чехословацкий «скорпион» или отечественный «кедр», в любом замкнутом пространстве является грозным оружием: плотные очереди просто сметают тех, кого стыдливо именуют «живой силой противника».. Огонь же из автомобиля, движущегося по родной грунтовке даже с черепашьей скоростью, имеет скорее психологическое значение: попасть можно, но в небо. Хотя… пуля — дура.
Тем не менее прикрытый тонированным стеклом боец выпустил веер пуль; они вздыбили фонтан земли довольно далеко от машины Маэстро.
— Невропатолог сучий… — прошипел Маэстро сквозь зубы. — Психиатр.
Патологоанатом.
Следующая очередь прошла ближе. Пристрелка была успешной. Джип нагонял.
Маэстро вынул из пакета пистолет, положил на сиденье рядом. Несколько раз придавил и отпустил тормоз, попробовал передачу… «Уазик» был на удивление хорошо отлажен. И все же… Маэстро чувствовал холодную горечь, словно затаившуюся под камнем змею. Он чувствовал, что каждое мгновение мозг готов был провалиться в ту самую спасительную эйфорию боевого транса, и тогда… Но притом сердце тревожила и легкая, как дуновение теплого ветерка, иллюзия. Она рождала надежду: может быть, когда все кончится, он еще сможет пожить, как все?.. Без войны?
Пожить без войны… Маэстро на долю секунды прикрыл веки, посмаковал эти нездешние видения, так похожие над предсонные грезы… Ему представилась синяя гладь моря, но не этого — другого, далекого и от этой страны, и от этой войны…
Темная зелень оливковых рощ, белый домик, окруженный низенькой изгородью…
Запах свежесваренного кофе и булочек, тихое поскрипывание старой деревянной лестницы, когда он станет спускаться со второго этажа… Хрустящие тосты, утренний свежий бриз… И запах выловленной рыбы, и сети, развешенные вдоль берега, и перевернутые баркасы, и маленькая таверна у самого побережья, где подают белое вино в графинах, устриц, свежую рыбу, оливки, сыр, где курят короткие трубки и говорят только о солнце, ветре и море… А думают — только о любви.
А вечерами… Вечерами солнце купается в малиново-золотой глади залива, и в едва-едва наметившихся сумерках слышны девичьи голоса, смех, перешептывание…. А ночью — гибкое, распаленное тело девушки рядом, горячий быстрый шепот, стон, полный нестерпимого наслаждения, скользящие по коже прохладные ладони, сон, легкий как ветерок, снова любовь, снова сон, пробуждение на самом рассвете, когда тело полно негой, а. душа — покоем и предчувствием, что впереди будет еще один замечательный день… И еще день… И еще… Пожить вне войны, только и всего.
Пожить без войны… Джип резко прибавил, автоматная очередь полоснула напоследок веером; из люка на крыше высунулся спокойный и серьезный молодой человек, быстрым движением вскинул к плечу короткоствольную винтовку слоновьего калибра…
Пожить без войны. Маэстро резко ударил педаль тормоза, отпустил, крутнул руль. Теперь газ! Снова тормоз! Газ!
Пожить без войны. «Уазик» скакал, как взбесившийся джейран! Выстрелы дыбили землю; фонтаны от ударов свистящего свинца были высокими, пыль в почти недвижном раскаленном воздухе оседала медленно, фосфоресцируя в лучах солнца охрой и неотшлифованным золотом.
Маэстро въехал на взгорок, резко крутнул руль, ударил по тормозам; автомобиль встал как вкопанный. Джип развернулся. Сосредоточенный молодой человек мигом перекинул винтовку, Маэстро заметил, как зрачки стрелка сузились, словно глаза хищника перед броском… Все верно: с такого расстояния не промахиваются, но выстрелить он не успел. Маэстро уже вскинул пистолет, палец трижды нажал на спуск, винтовка выпала из рук преследователя, голова в доли секунды превратилась в разбитый, окровавленный шар, труп тяжко соскользнул в салон.
Водитель джипа пусть на секунду, но замешкался. Тяжелый вездеход застыл на месте. Маэстро выпал из дверцы «уазика», сгруппировался, перекатился дважды, замер и прицельно послал две пули по колесам джипа и еще две — по низу водительской двери. Короткий сдержанный вскрик показал, что он не промахнулся.
Маэстро мгновенно вскочил на ноги, одним рывком одолел расстояние до автомобиля, дернул дверцу, прижался спиной к горячему корпусу вездехода, оказавшись в мертвой зоне. Водитель выпустил веером с дюжину пуль из «узи» в пространство распахнутой дверцы. Как только шквал огня стих, Маэстро сделал шаг в сторону, выбросил руку вперед, цепко схватил сидевшего за рулем человека за запястье, одним движением сдернул с сиденья, выбил оружие и приложил рукоятью пистолета по затылку. Ударил слегка, приводя в состояние легкого грогги: Маэстро не нужен был труп, ему нужен был язык. Развернул к себе, дважды ударил кулаком по лицу, стараясь вызвать острую боль и разбить губы, чтобы пленный явственно почувствовал вкус и запах крови, собственной крови… Вот это сочетание: резкая перемена положения: был охотником — стал дичью, и не просто дичью, а беспомощным обездвиженным зверьком, угодившим в капкан и оказавшимся с врагом вдруг лицом к лицу… Боль в простреленной ступне и невозможность, даже вырвавшись, убежать…
Чувство беспомощности, как и совсем свежее еще ощущение навалившегося на тебя сзади мертвого тела — недавно еще живого, веселого, азартного малого, теперь — просто трупа, пачкающего салон дорогого авто кровью и мозгами… И наконец, вот эта самая острая боль, причиненная тебе только что, и вкус собственней крови во рту… Более деморализующего противника сочетания Маэстро создать бы не смог.
Левой рукой чуть придушив пленника воротом его же куртки, правой Маэстро резко ткнул не остывший еще от стрельбы, пахнущий едкой пороховой гарью ствол ему под нос, намеренно кровавя десны, не отпуская взглядом «прирожденного убийцы» растерянный взгляд противника, прошипел тихо и вкрадчиво:
— Ну? Развлекся, лишенец? Теперь умирать будем, а? — Маэстро несколько раз глубоко вздохнул — и вдруг дикий тарзановский крик разорвал затихший и застывший, мутный от зноя воздух:
— Йа-йа-йа-ай-ай-йа-а-а!!!
И этот безумный крик напугал вдруг пленника совершенно, ибо он не вписывался ни в какие каноны, ни в какие представления, ни в какие правила…
— Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста… — скороговоркой зашептал он.
— Поговорить хочешь?
— Что… что вам нужно?
— Мне?! — оскалился Маэстро в улыбке. — Что мне нужно?
— Да, — Пленник смотрел на Маэстро белыми от смертельного страха глазами, чувствуя, как знойный день вокруг превращается в пронизывающий, щемящий мрак.
— Мне нужно пожить без войны. Только и всего. Пожить без войны.
Глава 42
Гул вертолета был ровным, пилот, зависнув на изрядной высоте, наблюдал «картину битвы»; видел ли он все, что произошло, равно как и то, каким итогом завершилась схватка, — за это Маэстро ручаться не мог, но надеяться надо на лучшее, а готовиться — к худшему. Чужая душа — потемки, чужая голова — сумерки.
И что таится в этих сумерках — желание отвалить поскорее или, наоборот, бодрое и молодцевато-жертвенное «банзай», — неведомо. Потому, чтобы не усугублять и поторопить летуна, Маэстро просто-напросто поднял «узи» стволом вверх и жал на спуск, пока магазин не опустел. Подействовало. Пилот, резонно смекнув, что ловить здесь более, окромя пули, нечего, резко накренил машину и неторопливо ушел в сторону солнца.
Особой радости от поспешной ретирады противника Маэстро не испытал: сейчас этот шустрый наблюдала уже докладывает предварительные хохмочки, но вряд ли он станет трепаться со всей откровенностью по рации в прямом эфире при таком количестве выпущенных пуль и стольких тепленьких трупах. Но через энное количество времени непременно разъяснит-доложит что следует и кому следует…
Лично. Вот тогда — возможны варианты. То, что варианты эти для Маэстро проигрышные, — он знал изначально: не нужно для этого быть ни ясновидящим, ни магом. Сила солому ломит, и стоит только ловцам подтянуть два десятка хороших профи вместо ряженых… Пока удача по своим непостижимым законам на его стороне, но — никакая удача не длится бесконечно. А потому необходимо прокачивать контролера, прокачивать быстро и без сантиментов. Контролер — фигура в сюжете всегда не последняя, всего он не знает, но знает достаточно, чтобы оперировать двумя так нужными теперь ему, Маэстро, понятиями: «Первый» и «база».
Маэстро, жестко контролируя шею пленника не самым щадящим захватом, приблизил его лицо к своему и уставился в его зрачки немигающим взглядом.
Спросил:
— Ты готов говорить?
— Да…
— Не слышу!
— Я готов говорить.
— Ты будешь говорить правду или мне тебя убить?
— М-мне…
— Я не закончил. Пойми правильно: у меня нет времени грамотно тебя прокачать, у меня нет времени отделять зерна от плевел и правду от лжи, у меня ни на что уже нет времени из-за этой «железной птицы». — Маэстро кивнул в ту сторону, куда удалился вертолет. — А потому запомни: или ты даешь согласие отвечать и отвечаешь, но полную правду, и тогда остаешься жить — мы не на Гиндукуше, не в Ливийской Сахаре и не в горах Памира, чтобы я отправлял к праотцам каждого встречного во имя сохранения тайны пребывания… Или, как только я услышу хоть слово лжи, — я убью тебя, и сделаю это так, что ты станешь умирать долго и мучительно. То есть — очень мучительно и очень долго. Обещаю. И ты не покончишь с собой от боли, ярости или помутнения рассудка: я сделаю так, что у тебя останется надежда выжить… Которая будет иссякать медленно, как сочащаяся из-под ногтей кровь… И все это время ты будешь испытывать муку… сумасшедшую муку… От нее ты и погибнешь. Ты все понял?
— Да, я понял.
— Не торопись, подумай… Возможно, кто-то тебе чего-то не простит.
Возможно. Если выживет. Но… С этого момента у тебя есть возможность выбирать: или нелегкую жизнь, или скверную, очень скверную смерть. — Маэстро замолчал, закончил вроде безразлично:
— Вообще-то, если есть возможность выжить, нужно выбирать именно это. Выжить. А дальше — время покажет. Или — времени не останется вовсе. Ни времени, ни пространства, ничего. Выбирать нужно сейчас.
Немедленно.
— Я… я выбрал.
— Жизнь?
— Да.
— Ты готов отвечать?
— Да.
— Ты готов отвечать правду?
— Да.
Маэстро внимательно, очень внимательно смотрел в лицо пленному, словно изучая каждую морщинку, каждую оспинку, каждый мускул, каждое движение белков глаз, каждое сужение и расширение зрачков… Человек — существо куда более чуткое, чем бездушный полиграф, детектор лжи; человек — существо куда более лживое и извращенное: он может обмануть не только компьютер, но и другого, даже очень подготовленного человека, «слить дезу», или, говоря высоким штилем, — завести в пучину лжи и тем — погубить. Погубить намеренно или вынужденно, когда человек гибнет сам и увлекает ведомого в ту же погибель.
Нет. Здесь не тот случай. Парню лет двадцать пять — двадцать восемь. Он из тех самых потерянных подростков, в этом Маэстро был убежден. Из тех, кто рос в октябрят-ских звездочках и пионерских галстуках, а на переломе, в подростковом возрасте, узнал, что добрый бог его детства — просто ссохшаяся мумия в Мавзолее, палач, мучитель, слуга зверя… Вот и выросло поколение. Это не значит, что нет в нем людей самоотверженных, просто… сломанные на излете, они если и находят себя, то работают или за деньги, или за большие деньги. Третье если и дано, то это такое исключение, которым в массе можно и пренебречь. Упираться за голую идею эти парни не способны; не только воспитание другое, но и генетика: всех упертых и самоотверженных истребляли почти столетие. Да и нет у них такой идеи, за которую было бы не жалко умереть. Совсем нет. Такие дела.
Малый не соврет. В этом Маэстро был убежден.
— Что вы хотите знать? — не выдержал затянувшейся паузы пленник.
Вопрос Маэстро проигнорировал.
— Запомни. Если ты согласишься отвечать, но соврешь, хоть единожды… я просто сделаю так, что ты станешь бревном. Никчемным, гнусным бревном, способным только лупать ресницами, таращить гляделки и ходить под себя. И еще — испытывать боль. Гнить, пока не подохнешь. Ты понял?
— Да.
— Повтори.
