Время барса Катериничев Петр
Маэстро глядел тускнеющими зрачками в дальнюю даль Млечного Пути; лицо его было умиротворенным и уже нездешним.
Все, что произошло дальше, Аля ощущала как во сне. И то, как найденной в машине саперной лопаткой рыла неглубокую яму, и то, как обкладывала уже засыпанную могилу камнями, собранными вокруг, и то, как бесчувственно и молчаливо сидела, усталая и опустошенная. Не было ни мыслей, ни слез, ничего.
Вспоминала и то, как ехала до окраины поселка на этом громадном чужом автомобиле, как толкалась по рынку, невидяще вглядываясь в людей и товары, как села в какой-то автобус, который ехал и ехал весь день, а сердобольная соседка пыталась накормить ее хлебом и самодельной колбасой. Она даже не помнила — ела или отказывалась… Спала она в автобусе или нет, и куда она ехала, и о чем были сны, и были ли они вообще… Ничего этого Аля потом вспомнить не сумела.
Очнулась от спасительного морока она лишь ранним утром и поняла, что ехала всю ночь и что это Княжинск, и, сойдя с автобуса, почувствовала спиной свежую прохладу, а под ногами еще мокрый, чисто вымытый асфальт, и дневная сутолока еще не захватила миллионный город, но транспорт уже пошел, и вскоре Аля была уже перед своей дверью и открыла ее взятым у соседки ключом, — та еще посетовала на худобу девушки… И, постояв десять минут под горячими струями душа, упала в свою постель, свернулась калачиком и, засыпая, чувствовала, как слезы горячо греют шеку, и, когда теплые грезы, похожие на желтое, наполненное золотистыми колосьями поле, уже уводили ее в сон. она вспомнила…
«Будь мудрой, девочка… Живи».
Часть двенадцатая
ОБРЕТЕНИЕ ВРЕМЕНИ
Глава 68
Порой все, что у нас остается, это наши сны. Сон, повторяющийся из ночи в ночь, душный, монотонный, наваливался на Алю каждую ночь тяжкой ватной стеной.
Она металась в этой смертной духоте, пока лоб и щеки не обдавал пронизывающий до костей ветер. Ей казалось, будто она карабкается по почти отвесной ледяной стене, и острые иглы льда впиваются в ладони, и дыхания не хватает, а небо, бывшее несколько минут назад ослепительно синим, заволакивает сначала белесая, потом сероватая, а потом и грязно-лилового цвета дымка: дымка ползла, закрывая уже собою полнеба, превращаясь в наполненную грозными грозовыми разрядами тучу, и из нее неслись снежные, с ледяными шариками градин, вихрящиеся смерчи… А руки девушки уже немели, замерзшие пальцы становились почему-то красными и хрупкими, как кораллы, и казались такими же ломкими… И страх падения становился реальным, как тот самый снежный вихрь, и девушка ждала падения и того, как жестокий удар исковеркает ее тело, превратит в мятую бесформенную груду, сделает похожей на старую тряпичную куклу с разбитым фарфоровым личиком.
А потом снился какой-то заброшенный барский дом с прогнившими, когда-то крашенными рыжей краской половицами, с облупившимися изразцовыми печами, с запущенным, одичалым двором, заросшим крапивой и бузиной по самые окна, с оборванными обоями, с истлевшим тюлем на рассохшемся фортепиано… Когда девушка коснулась клавиш, басовая струна загудела сипло, и надтреснутый звук длился и длился и плыл по комнатам этого выстуженного сырого дома, казалось и жилищем никогда не бывавшего… А вокруг уже стелился горький дым, впитавший в себя запахи прели, плесени и скверно горящих старых газет, и девушка знала: это в соседней комнате два завшивленных бомжа с гнилыми сколами зубов под красными воспаленными губами жгут костер, но вовсе не для того, чтобы согреться… Лица бродяг были скрыты неопрятными черными бородами, как у русских мужиков, какими их показывают в голливудских фильмах, и наружность бродяг походила на цыганскую, а потому казалась ненастоящей, гротескной, диковинной и дикой.
Костер они жгли прямо на полу; огонь занимался скверно, желто-сизое пламя жгутом вихрилось по плотным и сырым ворохам тех самых старых газет, заплесневелых книг, выцветших биографий никому уже теперь не ведомых вождей…
Снимки на желто-черной, изъеденной плесенью до черноты газетной бумаге тлели медленно, сопротивляясь язычкам пламени, дымили, искажая лица, превращая изображенных на них людей в обитателей преисподней… Железные наркомы и пламенные комиссары сгорали, не оставляя по себе ничего, кроме пепла. И Але становилось жутковато и горько до полной безнадеги: людская жизнь представилась вдруг колесом, катящимся по унылому проселку без цели, без смысла, без любви. Ей казалось, что и новый век, и новое тысячелетие могут принести лишь новые страдания: человечество становится дряхлее, но это совсем не то же, что мудрость.
Девушка хотела бежать из этого выстуженного, холодного дома — и не могла найти выхода, и ей становилось страшно, что теперь придется жить здесь всегда, до самой смерти… Там, за лесом, возведут бараки, где будут обитать строители узкоколейки — длинной, идущей через всю обитаемую сушу и упирающейся двумя полосками стали в студеный океан… А внизу, под многокилометровой толщей земли, в узких штольнях шахт чумазые и худые люди, похожие на чумные призраки, будут гнать и гнать составы вагонеток с урановой рудой туда, за колючую проволоку, где из нее изготовят плутоний и начинят им ядерные ракеты… Плутон — так называли римляне владыку царства мертвых. Plutos — так именовали они богатство. Или они правы? И мирское богатство может быть лишь не праведным и взрастать только на крови и смерти?.. И люди незаурядные в конечном счете ничего не стоят, они лишь питают своим умом и талантом смерть, и земные монархи нужны коварному царю подземелья лишь затем, чтобы бросать в топку новые и новые жизни… А потому и их посмертное существование — лишь гнилой газетный глянец, превращающийся в прах под желтыми языками пламени преисподней.
Кто из земных властителей владетельной «принца тьмы»?.. Ему платят дань все: пастухи и землепашцы, нищие и короли, храбрецы и подонки, мудрецы и невежды, пророки и прелюбодеи… А молчаливый Харон перевозит и перевозит смертных на ту сторону Леты, принимая в оплату мелочь, все, называвшееся некогда жизнью: разменную монету, истертую, с прозеленью, медь, на которой уже не разобрать ни царственных профилей земных владык, ни цены, ни достоинства. Воды забвения покрывают все. Девушке даже чудилось, что она видит эту реку: вода в ней была черной, густой, маслянисто-вязкой, как нефть или ртуть.
Аля в панике пыталась бежать от страшной реки и снова оказывалась в ничейном заброшенном особняке, где, кроме запаха тлена и плесени, кроме пронизывающей сырости и липкого, затхлого, пропитавшего все и вся страха, не было ничего.
…Такие были теперь Алины сны. И пробуждение было смутным, нервным, больным. Обрывки сна-бреда висели в усталой памяти клочьями грязного малярийного тумана… Сначала Аля подолгу смотрела в низкий потолок, даже не пытаясь понять, где находится: просто лежала и смотрела, будто боясь вступить в новый день, такой же больной и бесконечный, как и предыдущие. Но и сны… Аля давно уже стала бояться спать. Хуже было другое: она боялась жить. Сущей мукою стало для нее куда-то выходить, но и дома оставаться было невмоготу. Да и то, где она теперь жила, вовсе не было ее домом. Так, пристанище.
Из Княжинска она уехала почти полгода назад. Потому что больше не могла там находиться.
Олег Гончаров пропал. Вернее, ей удалось узнать, что он арестован в Германии по подозрению в контрабанде антиквариата. Ну а поскольку в антиквариате он разбирался, как коза в тригонометрии, Аля не сомневалась, что Олега подставили. Причем те, кто фабриковал дело, так торопились, что даже не потрудились разработать более правдоподобную легенду якобы совершенного Гончаровым преступления. Боялись, что он успеет вмешаться в южные разборки?
Тогда почему его просто не застрелили? Этого Аля не знала, да и сетовать было бы глупо. Не менее глупо было и лететь к нему в Германию: ничем она помочь не могла, сослуживцы Олега поручили дело грамотному адвокату, а один из них выразился предельно просто:
— По нашим теперешним делам так подставлять Гончарова никто бы не стал, да и не смог бы. Наверное, все дело в его прошлом. — Сказал, пристально посмотрел на Алю, столь пристально, что ее так и подмывало добавить: «Или в моем настоящем». Но — смолчала. А сослуживец тем временем добавил:
— В любом случае вызволять его из узилища мы не торопимся.
— Почему? — спросила Аля даже не по наивности, по инерции.
— В немецкой тюрьме убрать человека куда сложнее, чем у нас на воле.
— «Убрать» — в смысле «убить»? Молодой сотрудник только кивнул.
— Мы хотим прежде разобраться в причинах. Аля снова не нашлась что ответить. Она шла домой как в воду опущенная. Вялая мысль о том, что вот ее-то как раз убрать не составит никакого труда, не вызвала у девушки ни паники, ни даже особой тревоги: ее естество словно загодя смирилось со всем страшным, что могло произойти с нею в ближайшем будущем.
Дома она тихо и монотонно слонялась по комнатам, пила кофе, пыталась читать… Аля чувствовала себя бездушным тряпичным манекеном, и лишь назойливая мысль о самоубийстве как о надежном средстве против затянувшегося кошмара бытия казалась ей спасительной и была не просто мыслью, а самой человеческой из всех эмоций в эти две с небольшим недели.
Все закончилось ранним сентябрьским утром. Еще не забрезжил рассвет, как длинный, требовательный звонок в дверь расколол сумрак квартиры. Аля не вполне освободилась от пут своего всегдашнего безумного сна, когда увидела себя в зеркале в прихожей. Сумасшедшая девица в короткой ночнушке с выхваченным из-под подушки пистолетом, который она сжимала так, что побелели костяшки пальцев. Ни о чем не думая и ничего не решая, а только желая избавиться от дикого, непрекращающегося, назойливого звона, она щелкнула задвижкой и отступила на шаг от двери.
Дверь медленно отворилась. Мужик лет шестидесяти — в кургузом пиджачишке, пузырящихся на коленках брюках и сношенных штиблетах — двинул в прихожую, «уперев рога в землю» и вмиг заполнив узкое пространство стойким запахом перегара. Он утробно урчал что-то невразумительное, потом взгляд его уперся в Алины коленки; мужик разом поднял всклокоченную голову и произнес озадаченно:
— О-о-о!
Аля узнала соседа, Константина Иваныча, живущего этажом ниже, и только тогда ощутила, что с силой жмет на спусковой крючок. Охваченная страхом, она почему-то не сдвинула флажок предохранителя, и только это спасло загулявшего отца семейства от гибели.
— О-о-о?! — снова повторил Константин Иваныч. Направленный ствол не произвел на него никакого впечатления; он икнул, обвел взглядом прихожую, с полминуты изумленно таращился на полураздетую девушку, снова икнул, выдавил нечленораздельное извинение, кое-как развернулся, уткой покачиваясь, окинул девушку прощальным взглядом, вздохнул горько, ссутулился и, пошатываясь, побрел по ступенькам вниз.
Аля притворила дверь и даже не опустилась — сползла по стенке на пол.
Судорога пробежала по рукам до самых кончиков пальцев. Она-то понимала: ни в чем не повинного выпивоху — не застрелила только чудом! Внутреннее напряжение, что копилось в ней, застилало теперь мир колеблющейся пеленой, но слез не было: девушка просто сидела и подвывала по-волчьи. Из Княжинска она уехала тем же вечером. Это было настоящим бегством.
Подмосковный городок Чудовск, где она нашла убежище, был тих, покоен и умиротворен. Нет, наверное, были здесь и свои «цезари», и свои «бруты», но ее это не касалось совершенно. Она и вышла-то на неприметной станции как раз потому, что никто бы и не подумал ее здесь искать. Ничто не связывало Алю с этим местом, для нее это был случайный город, точка на том материке, каким является Россия.
Домик, где она сняла комнату, она тоже разыскала по наитию: ей понравился полный желтых осенних цветов палисад, запах антоновских яблок, ходики, уютно стучащие в гостиной комнате… Да и хозяйка, Оксана Петровна, окликнула ее сама, когда Аля почти бесцельно брела по тихой, полной опадающих листьев улочке незнакомого города.
— Ищешь кого-то, девонька? — спросила хозяйка, оторвавших от цветочных клумб, присмотрелась к Алиному лицу, добавила:
— Или бежишь от кого-то?
— От себя, — не задумываясь ответила Аля. Разговорились. Да что разговорились — говорила хозяйка, заметив в девушке и неустроенность, и метания… Предположила измену мужа — Аля опровергать ее не стала. Девушка первая спросила комнату или Оксана Федоровна предложила сама — теперь было не вспомнить, а только у нее Аля и остановилась. В первый вечер она засыпала, напившись чаю с пирогами, а в глазах стояли слезы от тоски по собственному дому и спокойному уюту, и еще всплыла странная фраза, слышанная то ли от Олега Гончарова, то ли от Маэстро: «случайный контакт». Здесь ее не найдут.
Не найдут. Не найдут. Слова стучали, словно поездные колеса на стыках, а ей и снился поезд, несущийся невесть к каким берегам сквозь туманную снежную мглу.
Глава 69
Аля посмотрела в окно. Липкое марево, лишь по недоразумению сохранившее название «зима». И оттепелью назвать эту унылую непогодь трудно… Странно…
Сейчас ей казалось, что лета не было совсем, что зима длится вечно и никогда не кончится. И эта слезливая сырость не кончится ничем хорошим. Девушка вздохнула: везде после такой вот мятой мороси наступает весна и лето, а у нас снова зима.
Дни ее были похожи один на другой, и каждый был мучителен. Сначала, как только она начала жить у Оксаны Петровны, ей казалось, что пройдет неделя-другая и она освободится от своих жутких кошмаров, от всегдашнего теперь страха, и уедет, и что-то предпримет. Но не тут-то было… Аля жила словно в бреду. Осень, сначала яркая и нарядная, скоро превратилась в серую и слякотную непогодь; потом настала зима, погрузившая и этот небольшой дом, и сам город в тихое оцепенение.
Дом Оксаны Петровны: ходики, коврик с лебедями на стене, портреты артистов из журнала «Огонек», вышитые рушники — все это создавало уютную и простую обстановку конца пятидесятых, да и весь этот крохотный, затерянный на заснеженных равнинах страны городок жил словно затаенной, пусть по-своему кропотливой, но тихой жизнью. Комната, что находилась в распоряжении девушки, отдельный вход и кухня — все создавало ощущение уединения и, казалось бы, должно было приносить чувство защищенности, но… тревога росла. И постепенно становилась напряженной и болезненной. Девушку стал пугать любой шум, рев мотора за окном, выхлоп машины, гулкий ночной стук каблуков по заиндевевшей земле, скрип снега под ногами раннего прохожего… Все то, что и составляло обычные звуки маленького городка, казалось Але враждебным, а постепенно и становилось для нее таким.
Потом приходила тревога за Олега. Але представлялось, что его выпустили из немецкой тюрьмы, и он мечется одиноко по ночному городу, полному лишь пустых глазниц чужих окон, и ищет ее, и не может найти… Или" того хуже: ей начинало казаться, что его давно уже нет в живых, и существует он только в ее снах, редких светлых, какие все-таки случались среди обычных кошмаров.
Но потом и это прошло. Постепенно Але стало казаться, что живет она здесь уже тысячу лет, на крохотном острове, состоящем-то всего-навсего из небольшого, полного заснеженных деревьев, палисада, двух-трех улочек — и все… Дальше — пустота. Не было никакой страны и никакого мира; события, о которых рассказывали пустоглазые, словно манекены, телеведущие, война в дальних рубежах, парады кинозвезд за океаном, гавайские пляжи, страдания мыльных киногероев, шутки упитанных комедиантов от политики — все это было виртуально, мнимо и не имело никакого отношения к действительности. А действительностью была улочка, несколько домов, кооператив, где сытно пахло селедкой, колбасой, ржаным хлебом, пряниками и где быстроглазая продавщица Варвара меланхолично обвешивала старушек-покупательниц только затем, чтобы те могли полаяться с нею всласть… А еще — был запах антоновских яблок, чай и болтающийся маятник часов, отсчитывающих неизвестно какое время… Не было в этом мире никакой Москвы, никакого Княжинска, не было Черноморского побережья с древними скалами, не было моря, солнца, облаков, чаек. Ничего не было.
И еще — каждую ночь, во сне, Аля искала квартиру, жилище. И находила наконец, но квартира оказывалась холодной и сырой, похожей на подвал, и тоскливая мэета охватывала девушку еще в полусне, и, проснувшись, она понимала, что то, что она находила, вовсе не было ни для кого жильем… Девушка часто просто боялась спать дальше; она нарочно пыталась вызвать в памяти события лета, пережитым страхом пытаясь вытеснить страх теперешний, может быть, и мнимый, но оттого не менее мучительный. Умом девушка понимала: возможно, Глостер, этот жестокий, больной человек, что-то сломал в ней, ранив и самую душу, но Аля верила, что ранение это не смертельно: Душа оживет, и она снова сможет радоваться.
В таком вот странном оцепенении прошло почти полгода. Или больше полугода.
Вся штука в том, что время в stom месте не значило ничего.
Порою за чаем она совершенно отмякала душой; обычай общего чаепития был заведен в доме Оксаны Петровны давно и с тех пор неукоснительно соблюдался: пусть и муж давно умер, и дети разъехались и писали редко… Постепенно за этими вечерними посиделками Аля рассказала Оксане Петровне всю свою жизнь, и, несмотря на то, что старалась она рассказ свой смягчать, для женщины, проработавшей всю жизнь сельской учительницей, это было дико. Впрочем, собственная жизнь в этих стенах и самой Але виделась странной, словно роман из ненастоящей, вымышленной жизни.
— Что-то, гляжу, извелась ты, Алена, совсем, — вздохнула как-то Оксана Петровна за вечерним чаем. — Вон спала как с лица, одни глазищи и остались, даром что в потемках не светятся, прости Господи.
— Просто я сплю плохо, — ответила Аля.
— А чего так?
Аля пожала плечами:
— Нервы.
— Нервы… — повторила Оксана Петровна. Спросила участливо:
— Твой-то, видать, скрывается?
— Что?
— Да слышала ты, глухарку из себя не строй. Хоронится твой-то, насолил, видать, кому, вот и хоронится. За мужика ты страдаешь. И не возражай, я, чай, не слепая. Ну? Скажи, не права я?
— Права.
— Во-о-т. Ты не гляди, что мы здесь глушь глушью, а телевизор, он ведь везде — окно в мир, — Оксана Петровна вздохнула, — правда, в том окне последние десять лет нам все больше помойки изображают да покойников, прости Господи… К чему я? Какой такой нынче бизнес бывает, мы тоже ведаем, учены. А все же я тебе одно скажу, девонька: счастливая ты.
— Я? Счастливая?
— Ну да. Молодая, здоровая, красивая, и мужика своего любишь. И он тебя, знать, тоже. Скажешь, не так? То-то. Приметливая я. Потому как — жизнь прожила.
Оксана Петровна задумалась о чем-то своем, далеком, подлила себе чаю.
— Ты береги это в себе. Любовь — дар, редкий дар, не всем дается, не всеми хранится… А что времена лихие?.. По правде сказать, я других на веку и не упомню. Просто, знать, у тебя судьба такая — с неспокойствия и горя великого жизнь начать, а потом, глядишь, и образуется все… И достаток придет, и счастье. А беды — перетерпи, перебедуй. Беды — тьфу, о них потом и не помнится, радостное в душе хранится, оттого и живы пока, — Оно будет у нас, это «потом»?
— А как же! Ты надейся. Я в войну пацанкой вроде тебя была, и такое случалось, что вроде и надежды никакой не оставалось ни выжить, ни пожить по-людски… ан и выжила, и замуж пошла, и детей нарожала, и вот двоих внучков Бог дал… — Оксана Петровна вздохнула, перекрестилась. — А то ли грешна в чем, раз одна на старости, то ли Господь так решил: лучше деткам и внукам в Княжинске да в Москве быть, чем здесь, в глуши нашей прозябать… Мне что, я пенсионерка, а молодым здесь совсем не жизнь… Не то чтобы скучно — маетно. Может, и правда, так лучше. А я потерплю. И письма пишут… Я как в церковь хожу, всегда прошу Богородицу: пусть не мне, пусть им… — Оксана Петровна снова вздохнула. — Хотя, как придешь домой, а дома пусто и холодно, и посетуешь — да за что же мне такое, чтоб одной старость мыкать, а потом подумаю… Нет, все же — пусть им.
Любить детишек можно только для них, чтобы им лучше было, да не по твоему велению лучше, а по ихнему разумению да по Божьему умыслу, пусть бы у тебя на сердце и десять кошек скребли… Те, что для себя деток своих любят, и не любят их вовсе — так, игрушки себе завели, чтобы на старости было кем помыкать да изводить хотениями и прихотями вздорными.
Оксана Петровна замолчала, подслеповатые и выцветшие глаза ее вдруг сделались глубокими и темными, как речные полыньи.
— Я так себе думаю, Аленка, может, беды людские как раз оттого, что не знают люди, что такое любовь… А потому и не ведают, что творят… И вместо облегчения любимому человеку — себе, гордости своей потачку творят… Любовь…
И что только этим словом не называют, а на самом деле… Помнишь, как Христос сказал Отцу своему? Не как Мне лучше, а как Тебе… И еще вот что я себе думаю… Люди разучились к добру стремиться, потому как не замечают того добра… Добрые — они кроткие все, тихие, неприметные, а дела их живут после них долго, но как бы сами собой, и редко люди запомнят и поблагодарят хотя бы в душе своей… А злые — они на виду, они роскошь да силу свою сатанинскую выказать, хотят, чтобы как можно больше душ христианских смутить и тем — погубить… И словечко сейчас какое ведь в моду вошло — «крутой»! Не «бедный», не «богатый», не «добрый» — в тех то словах и «беда», и «добро», и «Бог» слышатся, а в этом что, в «крутом»? Неподступность одна, словно утес какой заброшенный и людьми забытый, крутояр жуткий, откос, с которого падать как раз легче легкого — вниз, в преисподнюю.
Оксана Петровна снова передохнула, отхлебнула чаю из блюдечка.
— А твой-то Олег, знать, мужчина сильный?
— Сильный. Вот только добрый он.
— Да ты никак сетуешь? Добрый, значит, не крутой, хороший. И счастлива ты с ним будешь, так что не переживай так уж шибко… Если у него сейчас и нелады какие и нестроение, все образуется… Лишь бы руки не опускал.
— Он не опустит.
— Вот это и ладно. А то ведь как сейчас многие из молодых: чуть какая незадача — поводья бросают, дескать, жизнь сама собою к какому берегу прибьет.
Не будет так-то! Жизнь, если ее самой себе предоставить, черт-те куда заведет! А так и бывает, когда возничий без царя в голове, — вот она, жизнь та, и скачет себе, и пляшет норовистой кобылкой, и несется опрометью, рысью да наметом, очертя голову да не пойми куда — как сквозь туман или дым какой… А там, в тумане, — тот самый крутояр и поджидает, до поры от людей схороненный… Жизнь такая: загордишься, забудешься, залюбуешься собою — шею сломишь начисто, это просто, а править — уже и времени не осталось, все время твое пшиком пустым и вышло.
Аля вздохнула. А тревога все не отпускала, крутила, будто ночная вьюга, будто режущая острыми закраинами льдинок степная пурга, иссекающая в стылой круговерти все живое, и сердце падало в холод, и душа убегала от страха перед высотой. Или — пропастью?
— Что-то ты бледная совсем, девка. Или — дела женские начались?
Аля пробурчала в ответ что-то невразумительное.
— Ну так иди приляг. Чего тут старуху слушать? — Оксана Петровна вздохнула:
— Вот время бежит… Вроде и неспешная жизнь совсем в Чудовске нашем, райцентрик, и всех бед за пять лет — на пять зубов положить и щелкануть, что орешки… Время порой нудотное здесь, встанешь затемно утречком и не знаешь, как до сна дотянуть, — до того и муторно, и долго, и тоска… А как жизнь прожила — и не упомнить. Стерлось все, будто песок под волной. А если и помню что, так как с Васей моим еще в сорок восьмом к морю ездили в санаторий, в Судак-город, что в Крыму… Как вчера все было, я и платьице свое белое в синий цветочек как сейчас вижу, и как Вася был одетый, и ладный какой был… А нету уж ничего. Ничего нету. Только вот ходики на стене все тикают. ; Вот жизнь и прошла. Прошла.
Ладно, Аленка, видать, не у одной тебя сегодня настроение бесовое, прости Господи… — Оксана Петровна перекрестилась, вздохнула:
— Пойдем-ка спать, с Богом. Утро вечера мудренее.
Аля только кивнула, пошла к себе в комнату… Видение было ясным, как при вспышке блица: Олег, ее Олег лежит на снегу, пытаясь подняться, ему это не удается, он барахтается беспомощно, а кругом — никого, только высокие бетонные перекрытия и грязный, в налете копоти и гари, снег… От этой картинки у девушки снова зашлось сердце, а ноги будто подкосились сами собой. Она присела на кровать, чуть прилегла и тут же уснула как убитая. Без сновидений.
Глава 70
Следующим утром будто кто толкнул Алю в плечо: просыпайся! Она посмотрела в окно: было очень светло от выпавшего за ночь снега. А у нее было такое ощущение, будто она очнулась от долгой болезни. К черту Глостера. К дьяволу!
Пусть мертвые погребают своих мертвецов, а она хочет жить — и будет жить! Долго и счастливо! У нее есть любовь, и никто, никто у нее этого не отнимет!
Бодрая и даже самую чуточку взвинченная, Аля быстро позавтракала в махонькой кухоньке. Нужно ехать. Ехать. Но не в Княжинск — в Москву. Разыскать Лира и… Кроме нее никто не знает его настоящего имени; она должна найти Лира — и уничтожить. Раздавить как паука! Иначе он уничтожит и ее саму, и Олега, и тысячи людей, даже тех, что сейчас еще совсем дети: они вырастут и попадут в сотканную этим упырем наркотическую паутину, и в этом будет виновата она, Аля, потому что знала, но не сумела, не смогла, не решилась остановить! С этим она жить не сможет. И отец будет ею недоволен. Аля верила, что и он, и мама смотрят на нее откуда-то сверху и помогают ей невидимо… Но выполнить то, что назначено ей, она должна сама. Потому что никто вместо нее этого не сделает. Никто на всей земле. Никто.
Аля наскоро выпила кофе в одиночестве — Оксана Петровна подрабатывала вахтершей на вязальной фабрике, сутки у нее были рабочие, — быстро оделась и вышла в город. Направилась в самый центр. Ей многое нужно было обдумать, а лучше всего думается при быстрой ходьбе или беге. Полугодовое затворничество подействовало на девушку удручающе: она стала не просто дичиться людей, она сама себе казалась некрасивой, угловатой, неловкой. Но два или три заинтересованных мужских взгляда быстро вернули Але уверенность в себе.
Заснеженный центр районного городка не был похож ни на Париж, ни на Ниццу, но свое очарование в нем было, Чистенькая площадь, чуть в отдалении — горуправа, памятник Ильичу, указывающий на недостижимый коммунизм, не достроенная в прошлом веке и забитая по сей день красного кирпича церковь и, конечно, супермаркет, зазывно мерцающий тонированно-зеркальными стеклами. А Але вдруг захотелось уюта и комфорта, она и нырнула в эту мерцающую нездешней жизнью зеркальность.
Внутри, кроме магазина, оказалось и небольшое чистенькое кафе, превращающееся по вечерам в центр тутошнего благолепия и крутизны. Столики под скатертями, небольшая эстрада, вечнозеленые кучерявые кустарники: все как положено.
Аля присела за столик у окна. Это тоже почти по-европейски: сиди и наблюдай, спокойно потягивая аперитив, за проносящейся за окном жизнью… Вся шутка была лишь в том, что там, за окном, жизнь не проносилась, а тихонечко млела, нежась под мягким свежевыпавшим снежком. Через дорогу бежала умная белая с черным кошка, двое прикинутых пацанков покуривали у блестящего полировкой и никелем «гранд-чероки», пузатый водитель несуетливо протирал и без того сияющие стекла в «Волге» кого-то из городских папаш среднего звена, вдоль улицы неспешно шествовал прямо-таки хрестоматийный батюшка — солидный, в рясе, с окладистой рыжеватой бородой, в темном пальто и цигейковой шапке-пирожке. Не Париж и не Ницца. Ну и слава Богу. Ни там, ни там Аля так и не удосужилась побывать.
— Что будем кушать? — Замерший у Алиного столика официант был скорее похож на трактирного давних времен: статный, спокойный, средних лет мужчина, одетый, правда, не в косоворотку и не во фрачную пару, а, по дневному времени, в свитер и толстые теплые брюки. Он беззастенчиво рассматривал девушку, и Але не составило труда догадаться, что, скорее всего, он и не официант вовсе — кто-то из руководителей заведения, скорее всего мэтр, из любопытства решивший сам обслужить незнакомку. По правде сказать, она, наверное, казалась здесь по-настоящему редкой птицей: столичная барышня, по капризу судьбы отставшая от проходящего курьерского… Если здесь вообще когда-либо останавливались курьерские.
— Ничего, — просто ответила девушка. — Я не голодна. Если можно, бокал муската, десерт и кофе, очень крепкий, большую чашку.
— По-турецки, эспрессо, капучино?
— По-турецки. И пол-ложечки сахара.
Мэтр с достоинством поклонился и пошел выполнять заказ. А Але вдруг стало по-настоящему хорошо: словно не было этого почти полугодового испуганного затворничества, ночных кошмаров, головных болей… Чем-то это заведение напоминало ей… что? Ну да, описанные стариной Хемингуэем харчевни в засыпанных снегом горных альпийских деревушках. Если бы еще камин, и огонь в нем, и запах сосны… Ну нет, это уж слишком.
Зазвучала музыка: давняя, изысканная мелодия Поля Мориа; казалось, мэтру доставляло удовольствие обслуживать девушку. Бокал с мускатом появился на столе незамедлительно. Аля, размечтавшись и заглядевшись в окно, сама не заметила, когда и кем он был принесен; отпила глоток, ощутила во рту вкус уставшего от солнца винограда, а в груди — тепло, подумала, что хорошо бы заказать еще рюмочку выдержанного «мартеля», вдохнула аромат вина, зажмурилась довольной, пригревшейся на солнцепеке кошкой… Как мало нужно для счастья! И пусть это счастье длится всего мгновение, Аля знала, что запомнит его навсегда и будет вспоминать всю жизнь.
Но все хорошее кончается всегда быстрее, чем мы ожидаем. Откуда-то из глубин заведения, которое на беглый взгляд показалось Але вовсе необитаемым, объявился тщательно зализанный черноволосый субъект, затянутый в черную кожу, как s чулок, но этот наряд не добавлял субъекту ни стильности, ни мужественности.
— Вы решили отдыхать в одиночестве? — Молодой человек одарил Алю долгим взглядом карих бархатистых глаз, улыбнулся, разом небывало похорошев, добавил красивым баритоном:
— Меня зовут Иван.
— Аля, — неожиданно для себя ответила девушка и покраснела: и с чего она решила, что он ;не мужествен? А обаяние? Ну надо же, какой голос!
— В это время дня особенно хорош сухой мартини, — вкрадчиво добавил Иван, — а еще лучше — рюмка хорошего коньяку.
Аля машинально кивнула, глядя на молодого человека взглядом, каким африканские дикарки смотрят на деревенского колдуна и мага. Ей даже показалось, что он слышит ее мысли!
— Аля… Есть что-то волшебное в этом имени, — произнес Иван, красиво играя обертонами голоса, а Алю словно окатило ушатом чистой холодной воды. Слова этого фигляра были сладки, как патока, и так же липки. Видно, пересидела она «соломенной вдовой»… Девушка разом увидела ситуацию словно со стороны и чуть не рассмеялась в голос: от недолговечных чар местного Казаковы не. осталось и следа. Аля прищурилась: ну да, красив, слащав, вкрадчив. Альфонс? Или — сутенер? А скорее всего, и то и другое.
Иван, не заметив происшедшей с девушкой перемены, произвел неопределенный жест загорелой (солярий он в здешних палестинах посещает, что ли?) волосатой дланью, закованной в дутый золотой браслет. Аля даже поморщилась, китч в стиле мафиозо сицилиано был просто омерзителен, но на барышень из сельца Малые Грязи или Глубокие Броды должен был производить неотразимое впечатление.
На жест откликнулся хлыщеватый халдей. Он принес два запотевших бокала, в которых уютно позванивали кубики льда. Минуту спустя полная официантка принесла заказанный кофе и десерт.
— За знакомство, — поднял свой бокал Иван. Произнес он это столь самодовольно, что Аля уже не смогла сдержать улыбки: альфонс был просто карикатурен.. У девушки же. стойко завертелась в голове фраза из какого-то водевиля:
«Меня мама в детстве назвала Альфре-е-едом». Она еще раз глянула на молодого человека: ну надо же! Сидит этакий нарцисс-подснежник, Ваня. Пупкин, покуривает и балдеет от самого себя… А люди где-то сражаются, погибают, срываются с вершин, умирают под лавинами, под шквальным огнем, несутся степной ночью невесть куда, одержимые кто — жаждой золота, кто — стремлением к власти, кто — долгом, самоотверженностью или отрешенным отчаянием… А в этом затерянном на просторах материка Русь премилом кабачке цветет отретушированным цветиком-семицветиком шмаро-воз Ваня, баловник, душка, котик-затейник, завлекалочка вылупившихся из недальних селений и. весей давалок и отрада зажиточных дам-с. Чудно.
Але захотелось сказать ему что-то резкое и обидное, но она так и не придумала что.
— Из Москвы? — продолжая пребывать в уединенном величии, непринужденно поинтересовался Иван.
— Нет. Из Игогоевска-на-Усяве.
Налет досады искривил чувственные губы парня: разве кролики шутят? Но досада быстро уступила место интересу. Иван развел губы в вежливой улыбке:
— У тебя здесь встреча?
Вместо ответа, Аля скучающе уставилась в окно. За время уединения она подрастеряла искусство быстрого отшивания прилипчивых смазливых дураков, да и — сама виновата: пусть ненадолго, но интерес она к нему проявила, мужчинка это уловил, и тщеславие не позволяет ему отвалить. Люди вообще не прощают невнимания к себе, а уж такие лощеные самчики — и подавно.
— Слушай, девчоночка… — начал Иван, и теперь в его голосе явственно слышались нетерпеливо-агрессивные нотки уязвленного самолюбия. — Если ты думаешь, что…
Аля даже вздохнула от облегчения: как должна отреагировать на такой хамский тон уверенная девушка? Просто.
— Ко-о-отик, — резко перебила его девушка, — шел бы ты допивать свое пойло в одиночестве, а?
Подействовало. Ванюша стушевался. По-видимому, в славном Чудовске с ним так разговаривали только подружки хозяев.
— Если ты кого-то ждешь… — скроил он понимающую мину.
— Жду, — резко перебила его Аля. — Хрустящее счастье. Свеженькой такой зеленью.
— В смысле?.. — опешил Иван.
— Ты не в моем вкусе. Мне нравятся толстощекие мужчины. Бенджамина Франклина видел?
— Кого? — не сразу нашелся Иван.
— Сотню баксов. Иван прищурился:
— В час? Или — за ночь?
— Хамишь? Иногда лучше жевать, чем говорить.
— А то — что?
— Работу потеряешь. Вместе с красой лица.
— Ты что, бикса, угрожаешь?
— Не-а. Предупреждаю.
— Даже так?
— Ага.
Иван откинулся на стуле, пыхнул сигаретой, закутался в сизое никотиновое облако, как в одеяло:
— Крутая, да? Может, раз такие разговорчики пошли, хоть обзовешься? Кто, чья будешь?
— Обойдешься.
Иван посмурнел и стал похож на разозленного пуделя, зачем-то причесанного с гелем:
— Вот что, девка. Я человек с понятием…
— С понятием — это когда пальцы веером и зубы в наколках. А ты «кот», причем не Чеширский, а самый что ни на есть грязный подвальный котяра… Вот и знай свое место.
— Не беспокойся, знаю. — Иван даже осип от сдерживаемой злости, но на рожон лезть поостерегся: порода такая. — Может, ты и впрямь крутоватая шмара и лежишь под кем-то из поименных братков, тогда извиняйте, обознатушки-перепрятушки… Но если ты, сучонка, мне сейчас вкручиваешь и чернуху лепишь, то лучше тебе линять скорехонько и прямо сейчас и никогда нигде в этом городе не маячить! Уразумела?
Лощеный самчик встал, отвалил восвояси и затаился где-то в полутьме зала.
Настроение у Али испортилось совершенно. Сама виновата. В чем? В том, что дура.
Аля вздохнула, отхлебнула ставшего теплым кофе, он был горьким. Чего она сюда приперлась? Кого-то ведет по жизни интуиция, кого-то фортуна, а ее — хромая судьба. Нашла альпийскую харчевню! Наверное, романтизм в российской провинции неуместен. Хотя… Разве есть большие романтики, чем мы? Нет, нечего гонять мысли по кругу. Аля допила вино: на этот раз мускат показался приторным и отдающим псиной. Она открыла сумочку, решив расплатиться и побыстрее уйти, пока засевшая острой иголочкой тоска не разрослась и не превратила солнечный зимний день в тревожно-метельный морок.
Глава 71
Двое мужчин и девушка вошли стремительно. Тот, что покряжистей, устроился за явно насиженный столик, другой, бритый наголо, массивный, долгорукий, в длинном кожаном реглане, враскачку пошел к стойке; его гладкий затылок только что не пускал зайчиков, а в чуть тронутом алкоголем Алином мозгу сама собою завертелась песенка из любимого старого мультика: «Мы бандитто, гангстеритто, мы кастетто-пистолетто… ага…» Детский сад — трусы на лямках! Аля успела заметить, как в резиновых улыбках растянулись губы бармена и официанта, как почтительно подсеменил к вошедшему Ванюша Казанова и зашептал что-то на ухо прибывшему боссу… Аля подумала, что убираться следует пошустрее, не хватало ей еще больших разборок в Малом Урюпьевске, и тут обратила внимание на девушку, что пришла с парнями… Сердце часто заколотилось.
Сначала Аля даже не поняла почему. Ну да, походка: так двигаются только на подиуме. Что еще? Стильная стрижка, мальчишеская угловатость… Девушка присела к столику, почувствовав на себе Алин взгляд, обернулась… Да! Это была Ирка Бетлицкая. Собственной персоной. Несколько секунд обе девушки застыли, будто сцепившись взглядами, Ирка побледнела, потом залилась краской, потом уставилась в стол, и Аля почти физически ощутила ее смятение! Пришли за ней? Вычислили?
Даже присутствие двух крепких и явно не склонных к излишнему анализированию парней не придавало ей бодрости: страх некрасиво испятнал лицо и шею, Бетлицкая жадно схватила выставленную кряжистым початую фляжку коньяку, отвернула пробку, щедро плеснула в фужер и выпила махом.
Аля не думала ни о чем. Встала, подошла к столику, присела, мельком улыбнулась малому, произнесла, глядя не на него, а на Ирку:
— Познакомишь с мальчиками, Ирунчик? — Помолчала, испытывающе глядя в лицо девушки, добавила, вроде смешливо, но голос ее ощутимо дрожал — от обиды или гнева? — этого она и сама не знала:
— Господин гангстер, угостите даму сигареткой?
Пацан собрал невысокий лоб морщинками, осмысливая непривычную мизансцену.
Аля же, не дожидаясь разрешения, выщелкнула из пачки сигарету, уронив еще несколько на стол, прикурила от чужой зажигалки, затянулась, пропела чуть слышно, выдыхая дым и едва сдерживая себя:
— «А ну-ка, девушки, а ну, красавицы, пускай поет о нас страна…» Ну что ты так растерялась, Ирунчик? Разве не видишь, я сама как на иголках? Встретить дорогую подругу, да в таких палестинах… — Аля почувствовала, что почти задыхается, что еще немного — и она залепит этой шмаре по голове чем-то тяжелым.
— Ты хоть понимаешь, сука, что ты мне жизнь поломала?
Ирка, видимо, уже разобралась, что их встреча действительно случайна и никого из людей покойного Ландерса здесь нет. Вздернула подбородок, посмотрела на Алю зло:
— А почему я должна тебя жалеть? У тебя и муж крутой, и жилье в столице, и… ничего, не сахарная, выцарапалась. Я так всю жизнь живу.
— Тебя пожалеть?
— Обойдусь. — Ирка тоже взяла сигарету, затянулась, успокаиваясь. — Тебе просто не повезло.
— Тогда? Или — сейчас?
— Слушай, Егорова, ты тут не ерепенься! Ты здесь никто, поняла?
— А ты — крутая бикса, да? А если сообщить пра-а-аль-нм пацанам подробности твоего летнего отдыха на крымском взморье? Поймут, ежели по понятиям?
Глаза Бетлицкой сузились, она прошипела, почти не раскрывая губ:
— До вечера не доживешь.
— Была бы дурой — и до сегодня не дожила бы. Ты ведь меня в покойницах числила, а?
— О, у нас гости, и без охраны! — Бритый вернулся. уронил массивное тело на никелированный стул, и Але даже показалось, что тот ощутимо прогнулся. — Тоже с Дачи?
— С какой дачи? — быстро переспросила Аля.
— Ни с какой. — Бритый глянул на Бетлицкую. — Вопрос снят.
— Ирунчик, ты бы меня представила, а? И не бойсь, я — не ты.
— Разгордилась, да? — зло огрызнулась Ирка. — Да будь у тебя такая жизнь, как моя, тебя бы выучили дерьмо хлебать столовой ложкой! И не сидела бы ты такой гордой! Ведь такая же шлюха, как и все, а выкобениваешься, что целка майская!
Ненавижу таких!
Бритоголовый попытался обратить перепалку в шутку: собрал лоб гармошкой, изображая картинку «задумчивый супермен», растянул губы в «американской» улыбке, спросил глухо, голосом гнусавого переводчика боевиков:
— Что это было?
— Тут это, Глобус, дуркуют соски, — приняв шутку за вопрос, с натугой выдавил из себя коренастый. — Не пойми с чего.
— Чего не поделили, красавицы? — оскалил Глобус крепкие зубы. — Таких ног в этом захолустье всего две пары, и обе — ваши. А я юноша не жадный. — Слово «юноша» Глобус произнес с продуманной иронией, и Але показалось даже, пусть на мгновение, что все его одеяние вкупе с нарочитой бритоголовостью — чистой воды маскарад, не сильно и скрываемый: дескать, вообще-то, я горный инженер, ну да у нас в войсках форма такая. — Подтверди, Мямлик?
— Ну, — угрюмо кивнул коренастый.
— Так чего не жить, девчоночки? С такими данными можно жить или хорошо, или очень хорошо. — Задумался, сказал совсем уж назидательно:
— А вы — собачиться… То было, это было… Быльем все поросло, списано, забыто. А мы-то — живы! Ну? Как говаривал незабвенный Василий Макарыч Шукшин, тезка мой, кстати, — Глобус степенно кивнул голым черепом вроде как в полупоклоне, — а не соорудить ли нам, лапочки, хорошенький бордельеро? Или, как в песне поется, «танго втроем»? Не, вы на Мямлю не глядите, я не извращенец, да и делиться не привык.
Ну как, деточка? — посмотрел он на Алю. — В постельке и помиритесь.
Бетлицкая смотрела на Алю с ощутимым злорадством. А Аля… Неожиданно для себя самой она покраснела до самых кончиков ушей, почувствовав себя девочкой-подростком, словно незнакомые гормоны только-только начали будоражить кровь, а тут еще ей сказали стыдную, но такую желанную непристойность… Ну надо же! Ей казалось, что в своих полуобморочных ночных метаниях она совсем забыла, что такое чувственность, а тут вдруг… Нет, естество играет с ней идиотские шутки: сначала с красавчиком Ванюшей, теперь вот — с этим бритым переростком с головой похожей на… Аля даже закрыла лицо руками, а краска полилась на шею.
— Ну вот, я вижу, мое предложение попало на благодатную почву… — заулыбался во весь рот тезка Шукшина. — Мы поладим. Помолчал, предложил:
— Коньяк? Шампанское?
— Водку, — выдохнула Аля.
— У тебя чувствуется школа. — Лысый глянул в сторону бара, хлыщеватый официант, ловивший цепким собачьим взглядом каждое его движение, лопнувшей резинкой сорвался с места, замер у столика в почтительном полупоклоне.
— Водочки… — процедил, почти не разжимая губ с зажатой в них сигаретой, Глобус. Официант почтительно чиркнул спичкой, дождался, пока бос прикурит, затушил фигурным круговым движением. — И сам сообрази чего закусить, соответственно.
— Слушаюсь, — прошелестел халдей одними губами.
— А я буду коньяк, — Бетлицкая смерила Алю ревнивым взглядом, закончила:
— французский.
Халдей не двинулся с места. Глобус выдержал намеренную паузу и только потом кивнул:
— Выполняй.
— Слушаюсь, — снова выдохнул официант и испарился, оставив после себя душок приторного дезодоранта.
— Ну что, деточка, лошадок гнать не будем?
— А чего их гнать по зимней поре? — в тон ему ответила Аля, уже вполне справившись с собой. — Вот только…
— Что — только?
— Нам бы с Ирунчиком отлучиться, припудрить носики. — Аля с вызовом глянула на Бетлицкую. Взгляд у той словно застыл, зрачки сузились.
— Это — дело… — благосклонно кивнул Глобус. — Как там в песне поется?
«Эх, снег-снежок, белая метелица…» Только вы не особо там… Не перестарайтесь с марафетом. Меня полудохлые послушные рыбки давно не заводят.
— Не беспокойся, зайчик, эта краля для тебя веревкой совьется, если нужно, — с придыханием заверила Глобуса Ирка, добавила:
— И не гони… «Снежок» гонки не любит. Мы пошли?
