Страх и надежда. Как Черчилль спас Британию от катастрофы Ларсон Эрик
– Глупо было бы скрывать серьезность положения, – произнес он. – Но еще глупее было бы падать духом и терять мужество.
Он ни словом не обмолвился о возможности вывода БЭС из Франции, хотя этот вариант он всего несколькими часами ранее обсуждал со своим военным кабинетом.
Затем он обратился к главной причине этого выступления: он хотел предупредить соотечественников о том, что им предстоит.
– После того как эта битва во Франции утихнет, она перерастет в битву за наши острова, за все, что является Британией, за все, что олицетворяет Британия, – заявил он. – В случае этого страшнейшего несчастья мы без всяких колебаний пойдем на любые, даже самые суровые меры для того, чтобы потребовать от нашего народа приложить все усилия, на какие он способен, – до последней капли.
Некоторых слушателей эта речь привела в ужас, других же, напротив, воодушевила искренность, с которой Черчилль говорил об угрозе вторжения гитлеровских войск в Британию (об истинном состоянии французской армии он предпочел умолчать) – такие данные сообщало управление внутренней разведки министерства информации. Управление делало все возможное, чтобы отслеживать общественное мнение и боевой дух народа, ежедневно выпуская отчеты на основании данных более чем 100 источников, в том числе почтовых и телефонных цензоров, менеджеров кинотеатров, работников книжных и газетных киосков компании W. H. Smith. Сразу же после черчиллевского выступления управление внутренней разведки устроило экспресс-опрос слушателей. «Проведено 150 подомовых опросов в Лондоне и прилегающих районах, – рапортовало управление. – Примерно половина респондентов заявила, что эта речь испугала и обеспокоила их; остальные ощутили "воодушевление", "стали решительнее", "укрепились духом"»[116].
Теперь Черчилль снова обратился к мучительным размышлениям о том, что же делать с сотнями тысяч британских солдат, находящихся во Франции. Он склонен был настоять, чтобы они перешли в наступление и бились до победного конца, но время для таких подвигов, похоже, уже прошло. Сейчас Британские экспедиционные силы в полном составе отступали к побережью, преследуемые немецкими танковыми дивизиями, которые уже обеспечили Гитлеру триумфальный смертоносный марш по Европе. Перед БЭС маячила вполне реальная перспектива уничтожения.
Поэтому на смену тому Черчиллю, который в воскресенье так поразил Колвилла своей невозмутимостью, пришел другой Черчилль – судя по всему, глубоко обеспокоенный судьбой империи, управление которой ему доверили. 21 мая, во вторник, Колвилл записал в дневнике: «Никогда не видел Уинстона в столь подавленном состоянии».
Наперекор советам своих начальников штабов (и многих других специалистов) Черчилль решил полететь в Париж на вторую встречу, причем на сей раз в скверную погоду.
Этот визит не принес никаких результатов, он лишь заставил волноваться Клементину и Мэри. «Для полетов погода была чудовищная, – писала Мэри в дневнике. – Я очень переживала. Новости невероятно плохие – можно лишь молиться, чтобы все обошлось»[117].
Положение сложилось настолько напряженное, все находились под настолько сильным давлением, что члены кабинета Черчилля решили: премьер-министру нужен личный врач (хотя сам пациент на это не соглашался). Эту должность поручили занять сэру Чарльзу Уилсону, декану Медицинской школы лондонской больницы Святой Марии. Во время Первой мировой он был офицером медицинской службы и в 1916 году удостоился ордена Военного креста за отвагу в Битве при Сомме.
Поэтому поздним утром 24 мая, в пятницу, Уилсон оказался в Адмиралтейском доме. Его провели наверх, в спальню Черчилля. (Заметим, что в Британии врачей, обладающих таким же статусом, как Уилсон, обычно именуют не «доктор», а «мистер».) «Я стал его личным врачом, – писал Уилсон в дневнике, – не потому, что он хотел обзавестись таковым, а потому, что некоторые члены кабинета, осознавшие, насколько важную роль стал играть этот человек, решили, что кто-то должен следить за его здоровьем»[118].
Был уже почти полдень, но, когда Уилсон вошел в эту комнату, он обнаружил, что Черчилль еще в кровати: он читал, сидя в постели, и не поднял на него взгляд.
Уилсон проследовал к кровати. Черчилль по-прежнему никак не показывал, что заметил его присутствие. Он продолжал читать.
Наконец (как пишет Уилсон, «мне показалось, что прошло довольно много времени») Черчилль опустил документ, который держал в руках, и нетерпеливо произнес:
– Не знаю, что это они так всполошились. У меня все в порядке со здоровьем.
И он продолжил чтение. Но Уилсон не уходил.
После еще одной затянувшейся паузы Черчилль резко оттолкнулся от изголовья, сбросил с себя одеяла и рявкнул:
– Я страдаю диспепсией – то есть несварением желудка (будущие поколения станут называть это изжогой). – Вот так я от нее лечусь.
И он принялся за дыхательные упражнения.
Уилсон молча наблюдал. «Его большой белый живот ходил вверх-вниз, – вспоминал он позже. – Тут в дверь постучали, и он схватил одеяло, как раз когда в комнату вошла миссис Хилл». Речь идет о Кэтлин Хилл (тогда ей было 39 лет), его любимом персональном секретаре. Вместе со своей пишущей машинкой она всегда находилась при нем – вне зависимости от того, был ли он одет.
«Вскоре после этого я отбыл, – констатировал Уилсон. – Мне не нравится эта работа, и я не думаю, что задержусь на этом месте».
По мнению Джона Колвилла, премьер-министр не нуждался в присмотре врача. Ему казалось, что премьер-министр в неплохой физической форме и, более того, снова пребывает в хорошем настроении – тот стряхнул депрессию, владевшую им несколько дней назад. В эту же пятницу, позже, Колвилл явился в Адмиралтейский дом и застал Черчилля «облаченным в роскошный – даже вычурный – халат и попыхивающим длинной сигарой: он спускался из Верхнего оперативного штаба в свою спальню»[119].
Премьер собирался принять ванну[120]. Ее готовил в соответствии с точными инструкциями (наполнить на две трети, температура воды – ровно 37 [121]) его камердинер и дворецкий Фрэнк Сойерс, постоянно находившийся рядом с ним («этот неизбежный, неотвязный Сойерс», как пишет Колвилл)[122]. Черчилль принимал ванну два раза в день: это была его давняя привычка, и он следовал ей вне зависимости от того, где он находился и насколько неотложными были внешние события. В этом вопросе для него не было разницы между, скажем, британским посольством в Париже (где проходила очередная встреча с французскими руководителями) и своим премьерским поездом (в туалетной комнате которого имелась ванна).
Но в эту пятницу во время банного часа поступил целый ряд важных телефонных звонков. Колвилл стоял рядом, а Черчилль то и дело выбирался из ванны, охлопывал себя полотенцем и брал трубку.
Колвилл посчитал это «полное отсутствие личного тщеславия» одной из самых милых его черт.
В Адмиралтейском доме и на Даунинг-стрит Колвилл наблюдал сцены, каких он никогда не видел в годы работы с Чемберленом. Порой Черчилль бродил по коридорам в красном халате, каске и тапочках с помпонами. Кроме того, он любил небесно-голубой цельнокроеный «костюм для воздушной тревоги»: он придумал его сам. Эту штуку можно было натянуть мгновенно. Сотрудники прозвали ее «песочником» – как детский комбинезончик. По словам черчиллевского телохранителя детектива-инспектора Томпсона, этот наряд придавал Черчиллю «вид какого-то воздушного шара: казалось, он вот-вот оторвется от пола и полетит над своими угодьями»[123].
Колвилл проникался все большей симпатией к премьеру.
Хладнокровие Черчилля казалось особенно удивительным с учетом тех новостей, которые приходили в ту пятницу с противоположной стороны Ла-Манша. Все не переставали поражаться: великая французская армия, казалось, находится на грани окончательного разгрома. «Единственной незыблемой скалой, на которой последние два года все стремились строить планы, являлась французская армия, – писал в дневнике министр иностранных дел Галифакс. – А немцы прошли сквозь нее с такой же легкостью, как сквозь поляков»[124].
В тот же день Черчилль получил документ, развеивавший последние иллюзии. Его авторы решились поразмышлять над таким развитием событий, которое прежде казалось совершенно немыслимым. Он и сейчас представлялся авторам, начальникам штабов, настолько невероятным, что они даже не сумели заставить себя упомянуть о нем в заглавии, отделавшись эвфемизмом: «Британская стратегия в случае определенного развития событий».
Глава 5
Лунобоязнь
Доклад начинался так: «Цель данной работы – выяснить, за счет чего мы могли бы продолжать сражаться в одиночку, если французское Сопротивление будет полностью сломлено, значительная часть Британских экспедиционных сил потеряна, а французское правительство вынуждено заключить мир с Германией»[125].
Этот документ, снабженный грифом «Совершенно секретно», было страшно читать. Одним из его фундаментальных предположений стала «полная экономическая и финансовая поддержка» со стороны Соединенных Штатов. Без нее, курсивом отмечали авторы доклада, «мы едва ли сумеем продолжать военные действия с какими-либо шансами на успех». Авторы прогнозировали, что из Франции удастся эвакуировать лишь небольшую часть БЭС.
Но главное опасение состояло в том, что в случае капитуляции Франции Гитлер повернет свои сухопутные армии и авиацию против Англии. «Германия обладает огромными силами для того, чтобы вторгнуться в нашу страну и оккупировать ее, – отмечалось в докладе. – Как только некоторые части противника, имеющие в своем составе бронетехнику, сумеют закрепиться на нашем берегу, серьезно недооснащенная армия Великобритании не сумеет вытеснить их, поскольку не обладает должным наступательным потенциалом».
По мнению авторов, все зависело от того, «сумеют ли наши истребители ПВО сократить атакующую мощь противника до приемлемых пределов». Британии следовало сосредоточить усилия на производстве истребителей, подготовке их экипажей и защите авиационных заводов: «Самое главное сейчас – противовоздушная оборона нашей страны».
Авторы доклада предупреждали: если Франция падет, задача станет неизмеримо труднее. Предшествующие планы обороны страны основывались на предположении (более того – на уверенности), что силы люфтваффе будут действовать с авиабаз, расположенных в самой Германии, поэтому им не так-то просто будет проникать в глубину Англии. Теперь же британским стратегам придется иметь дело с вполне реальной перспективой взлета немецких истребителей и бомбардировщиков с аэродромов, расположенных вдоль побережья Франции, в нескольких минутах полета от английских берегов, а также с баз в Бельгии, Голландии, Дании и Норвегии. Эти базы, подчеркивалось в докладе, позволят Германии «проводить сосредоточенные и массированные налеты дальних и ближних бомбардировщиков на значительную часть территории нашей страны».
Основной вопрос сводился к тому, сумеет ли британский народ выдержать всю яростную мощь атак немецкой авиации. Доклад предостерегал: моральное состояние страны «будет подвергнуто невиданно тяжелому испытанию». Однако авторы нашли причины полагать, что британцы все-таки не падут духом – «если сумеют осознать (это осознание уже начинает овладевать ими), что на кону стоит существование империи как таковой». По мнению авторов доклада, пришло время «проинформировать общественность об истинных опасностях, которые нам угрожают».
Представлялось очевидным, что главной целью Гитлера станет Лондон. Еще в 1934 году, выступая пред палатой общин, Черчилль сам назвал этот город «величайшей мишенью в мире, наподобие огромной, жирной, очень ценной коровы, которую привязали, чтобы подманить хищника»[126]. После одного из совещаний кабинета Черчилль вывел своих министров на улицу и с мрачной полуулыбкой сказал им: «Хорошенько оглядитесь вокруг. Полагаю, в ближайшие две-три недели все эти здания приобретут совсем иной вид»[127].
Но даже этот доклад начальников штабов (при всей своей безотрадности) не сумел отобразить стремительного и полного коллапса по ту сторону Ла-Манша. Победа Германии во Франции казалась делом почти решенным, и британская разведка прогнозировала, что Германия может сразу же вторгнуться в Англию, не дожидаясь официальной капитуляции Франции. Британцы ожидали, что это вторжение начнется с мощнейшей атаки немецкой авиации – и что эта атака может стать для Британии «сокрушительным ударом» (Черчилль именовал это авиационным «банкетом»): в британском небе станет темно от вражеских самолетов (предполагалось, что их будет там около 14 000 одновременно).
Как полагали британские стратеги, у люфтваффе вчетверо больше самолетов, чем у Королевских ВВС. Три главных немецких бомбардировщика («Юнкерс Ю-88», «Дорнье До-17» и «Хейнкель Хе-111») несли на себе огромную бомбовую нагрузку – от 2000 до 8000 фунтов каждый, гораздо больше, чем можно было бы себе представить во время прошлой войны. Один аппарат был особенно устрашающим – «Штука»[128] (сокращение от немецкого слова Sturzkampfflugzeug, означающего «пикирующий бомбардировщик»). Самолет напоминал гигантское насекомое с изогнутыми крыльями и был оснащен специальным устройством под названием Jericho-Trompete («иерихонская труба»), издававшим ужасный визг, когда самолет пикировал. Он мог сбрасывать бомбы (до пяти одновременно) с гораздо большей точностью, чем обычный бомбардировщик, и во время немецкого блицкрига вызывал настоящий ужас у войск союзников.
По мнению британских военных стратегов, Германия располагала возможностью принудить Англию к сдаче одними массированными бомбардировками. Такой сценарий давно рассматривали теоретики воздушной войны, видевшие в «стратегической бомбардировке» (или в «бомбардировке устрашения») средство подавления противника. Казалось, немецкий бомбовый удар по Роттердаму только подтверждает такие выкладки. Голландцы сдались на следующий же день после атаки люфтваффе – опасаясь, как бы враг не уничтожил другие их города. Способность Англии защитить себя от угрозы такого рода полностью зависела от мощностей ее авиационной промышленности: сумеет ли она выпускать истребители – «Харрикейны» и «Спитфайры» – достаточно быстро, чтобы не только возмещать стремительно растущие потери, но и нарастить общее количество самолетов, пригодных для воздушного боя. Впрочем, сами по себе истребители ни за что не смогли бы одержать победу в этой войне, хоть Черчилль и полагал, что, имея достаточное число самолетов, Англия, возможно, сумеет достаточно долго сдерживать натиск Гитлера и оттягивать вторжение – пока в войну не вступят Соединенные Штаты.
Но производство истребителей хромало. Английские авиационные заводы работали по предвоенному графику, который не учитывал новую реальность – когда силы противника базируются прямо через Ла-Манш. Производство росло, но этому росту мешали замшелые традиции бюрократии, привыкшей к мирному времени и лишь сейчас начавшей открывать глаза на реалии мировой войны. Нехватка комплектующих и материалов прерывала производственный процесс. Поврежденные самолеты простаивали в ожидании ремонта. У многих почти готовых аппаратов не хватало двигателей и некоторых приборов. Важнейшие компоненты хранились на складах, расположенных по всей стране, а местные чиновники охраняли эти склады со рвением феодалов, приберегая эти запасы для собственных будущих нужд.
Имея все это в виду, Черчилль уже в первый день своего премьерства создал министерство авиационной промышленности (МАП) – совершенно новое министерство, задачей которого станет исключительно производство истребителей и бомбардировщиков. Как полагал Черчилль, лишь это новое ведомство могло спасти Британию от поражения. Он был уверен, что нашел подходящего человека, чтобы его возглавить: это был его давний друг (а временами – политический противник) Макс Эйткен, лорд Бивербрук, так и притягивавший споры и конфликты подобно тому, как металлический шпиль притягивает молнию.
Черчилль в тот же вечер предложил ему этот пост, но Бивербрук колебался. Он нажил состояние на издании газет и понятия не имел, как управлять предприятиями, которые выпускают столь сложную продукцию – истребители и бомбардировщики. Кроме того, он не отличался крепким здоровьем. Его беспокоили проблемы с глазами и астма, он даже выделил одну из комнат своего лондонского особняка (под названием Сторноуэй-хаус) под процедуры для лечения астмы и поставил там множество чайников, чтобы насыщать воздух паром. Через две недели ему исполнялся 61 год. Он отстранился от прямого руководства своей газетной империей и намеревался проводить побольше времени на своей вилле в Кап-д'Ай, на юго-восточном побережье Франции (хотя Гитлер пока мешал осуществлению этих планов). Секретари Бивербрука еще составляли для него черновики письма с отказом, когда вечером 12 мая (судя по всему, поддавшись внезапному порыву) он все-таки принял предложение. Два дня спустя его официально назначили министром авиационной промышленности.
Черчилль хорошо понимал Бивербрука и интуитивно чувствовал: это как раз тот человек, который встряхнет авиационную промышленность, пробудив ее от спячки. Он знал и то, что с Бивербруком может быть непросто (и что с ним наверняка будет непросто), он предвидел, что новоназначенный министр станет порождать вокруг себя конфликты. Но это не имело никакого значения. Один американский гость выразился об этом так: «Премьер относился к Бивербруку с большой теплотой. Он смотрел на него как снисходительный отец на ребенка, выпалившего на званом обеде нечто не совсем уместное – не делая ему никаких замечаний»[129].
Впрочем, у решения Черчилля имелись и другие причины. Черчиллю хотелось, чтобы Бивербрук был рядом просто как друг – дающий советы по вопросам, выходящим за рамки собственно производства самолетов. Вопреки панегирикам многих биографов, Черчилль не справлялся (да и, откровенно говоря, не мог бы справиться) с чудовищным давлением, случись ему руководить воюющей страной в полном одиночестве. Он в огромной степени полагался на других, даже если порой эти другие просто служили аудиторией для обкатки его мыслей и планов. Черчилль всегда мог положиться на искренность Бивербрука – и на то, что тот будет давать ему советы без оглядки на политические соображения или на личные чувства. «Мопс» Исмей оказывал на него успокаивающее, охлаждающее действие, а вот Бивербрук, наоборот, воспламенял. Кроме того, с ним было очень интересно и весело: Черчилль любил таких людей и нуждался в таком окружении. Исмей тихонько сидел где-то рядом, готовый в случае необходимости предложить совет и консультацию. А Бивербрук оживлял любое помещение, в которое входил. Иногда он называл себя придворным шутом Черчилля.
Бивербрук родился в Канаде, а в Англию перебрался незадолго до Первой мировой. В 1916 году он приобрел газету Daily Express, находившуюся тогда на последнем издыхании, и со временем увеличил ее тираж всемеро (до 2,5 млн экземпляров), укрепив свою репутацию изобретательного эксцентрика. «Бивербруку нравилось провоцировать окружающих», – писала Вирджиния Коулз, выдающийся хроникер жизни Англии военного времени (она работала в Evening Standard как раз в ту пору, когда эта газета принадлежала Бивербруку)[130]. Самоуспокоенность была для него такой же заманчивой мишенью, «как для мальчишки с булавкой – воздушный шарик», отмечала та же Коулз. Бивербрук и Черчилль дружили на протяжении трех десятков лет, то сближаясь, то отдаляясь друг от друга.
Многие недолюбливали Бивербрука, а его наружность казалась своего рода воплощением его личности. Его рост составлял пять футов девять дюймов[131] (на три дюйма выше Черчилля); широкое туловище громоздилось над узкими бедрами и тоненькими ногами. В этом сочетании (сюда следует прибавить его широкую лукавую улыбку, его слишком большие уши и нос, россыпь родинок на лице) было нечто такое, что побуждало людей описывать его как существо меньших размеров, как некоего злокозненного эльфа из сказки. Американский генерал Реймонд Ли, находившийся в Лондоне в качестве официального наблюдателя, называл его «буйным, страстным, злобным и опасным маленьким гоблином»[132]. Лорд Галифакс прозвал его Жабой[133]. Некоторые – за глаза – называли его Бобром[134][135]. Клементина относилась к Бивербруку с особым недоверием. «Дорогой, – писала она Черчиллю, – постарайся избавиться от этого микроба, содержащегося (как некоторые опасаются) у тебя в крови. Изгони этого мелкого беса. Вот увидишь, воздух сразу станет прозрачнее и чище»[136].
Впрочем, обычно женщины находили Бивербрука привлекательным. Его жена Глэдис умерла в 1927 году. И во время этого брака, и после него у Бивербрука случались многочисленные романы. Он обожал сплетни. Благодаря своим подругам (и своей сети репортеров) он знал многие секреты лондонского высшего общества. «Похоже, Макс никогда не устает от пошлых драм, которыми наполнена жизнь некоторых людей, от их неверностей, от их страстей», – писал его врач Чарльз Уилсон, который теперь следил и за здоровьем Черчилля[137]. Один из самых рьяных врагов Бивербрука, министр труда Эрнест Бевин, описывал отношения между Черчиллем и Бивербруком с помощью довольно смелого сравнения: «Он [Черчилль] – как человек, женившийся на шлюхе: он отлично знает, что она шлюха, но все равно ее любит»[138].
Сам Черчилль говорил об этих отношениях весьма лаконично: «У некоторых есть наркотики. А у меня – Макс»[139].
Он сознавал, что, передавая ответственность за производство самолетов из давно существующего министерства авиации в новосозданное ведомство Бивербрука, он закладывает основу для столкновения бюрократических интересов, но он все-таки не сумел предвидеть, сколько откровенных скандалов и склок тотчас же вызовет фигура Бивербрука – и каким мощным источником раздражения она станет. Писатель Ивлин Во (считалось, что один из героев его сатирического романа «Сенсация» был списан с Бивербрука, – сам автор, правда, это отрицал) однажды язвительно заметил, что волей-неволей склонен «поверить в дьявола – хотя бы для того, чтобы как-то объяснить существование лорда Бивербрука»[140].
Ставки действительно были высоки. «Британия никогда не сталкивалась со столь мрачной картиной», – писал Дэвид Фаррер, один из многочисленных секретарей Бивербрука[141].
Бивербрук с удовольствием взялся за новое задание. Ему очень нравилось находиться у кормила власти, а еще больше его радовала перспектива испортить жизнь узколобым бюрократам. Работу по организации нового министерства он начал прямо из собственного особняка. Администрацию этого ведомства он наводнил сотрудниками, надерганными из штата собственных газет. Кроме того, он сделал весьма необычный для того времени шаг, назначив одного из редакторов этих газет своим личным менеджером по пропаганде и по связям с общественностью. Намереваясь быстро преобразовать авиационную промышленность, он сделал своими ближайшими помощниками целый ряд ведущих управленцев: в их число вошел генеральный менеджер одного из заводов Ford Motor Company. Бивербрука мало заботило, разбираются ли эти люди в самолетах. «Все они – капитаны промышленности, а промышленность – как теология, – замечал Бивербрук. – Если вы знаете основы одной религии, вам будет легко ухватить смысл другой. Я бы, например, преспокойно назначил председателя Генеральной ассамблеи Пресвитерианской церкви исполнять обязанности папы римского»[142].
Бивербрук проводил главные рабочие встречи в библиотеке на первом этаже своего дома, а в хорошую погоду – на балконе своего бального зала, расположенного на втором этаже. Его машинистки и секретари работали наверху – везде, где могли приткнуться. В ванных комнатах стояли пишущие машинки. На кроватях раскладывали документы. Никто не выходил пообедать: стоило лишь попросить – и кушанья, приготовленные поваром Бивербрука, доставляли вам на подносе. Сам Бивербрук предпочитал на ланч цыпленка, хлеб и грушу.
Подразумевалось, что все сотрудники должны работать в том же режиме, что и он, то есть по 12 часов в день – семь дней в неделю. Порой он предъявлял совершенно нереалистичные требования. Один из самых высокопоставленных его подчиненных жаловался, что как-то раз Бивербрук дал ему задание в два часа ночи, а уже в восемь утра позвонил осведомиться, много ли сделано. Как-то раз Джордж Малькольм Томсон, один из его персональных секретарей, в нарушение графика утром не вышел на работу. Министр оставил для него записку: «Скажите Томсону – если он еще раз ослабит бдительность, сюда нагрянет Гитлер»[143]. А камердинер Бивербрука по имени Альберт Нокелз как-то в ответ на очередное громоподобное «Бога ради, поживее!» бросил: «Я вам не "Спитфайр", милорд!»[144].
Но при всей своей значимости истребители представляли собой лишь оружие защиты. Черчиллю хотелось резко увеличить и производство бомбардировщиков. Он полагал, что в распоряжении Британии в тот момент не было иной возможности обрушить войну непосредственно на Гитлера. Некоторое время Черчиллю приходилось полагаться на имеющийся у Королевских ВВС флот средних бомбардировщиков, хотя уже готовились к вводу в строй четырехмоторные тяжелые бомбардировщики «Стирлинг» и «Галифакс» (в честь йоркширского города, а не в честь лорда Галифакса), каждый из которых мог доставить до 14 000 фунтов бомб далеко на территорию Германии. Между тем Черчилль понимал, что пока Гитлер спокойно может направить свои войска в любом направлении – будь то на восток, в Азию или Африку. «Лишь одно заставит его вернуться и в конечном счете сломает, – писал Черчилль в служебной записке Бивербруку. – Это абсолютно сокрушительная, всеуничтожающая атака очень тяжелых бомбардировщиков нашей страны, которая обрушится на родину нацистов. Мы должны иметь возможность ошеломить их такими средствами, а иначе я не вижу для нас выхода»[145].
Этот текст был напечатан под его диктовку на машинке. Внизу Черчилль приписал от руки: «Нам как минимум следует добиться превосходства в воздухе. Когда будет решена эта задача?»
Черчиллевский министр авиационной промышленности действовал с экспансивностью какого-нибудь импресарио, он даже разработал специальный флажок для радиатора своего автомобиля: красные буквы «МАП» на голубом фоне. Британские авиазаводы начали выдавать истребители со скоростью, которую никто не мог предвидеть (меньше всего – немецкая разведка), в условиях, которые прежде менеджеры этих предприятий не могли себе вообразить.
Угроза вторжения заставила все слои британского общества всерьез задуматься о том, что же это такое – вторжение врага. Это была уже не какая-то абстрактная опасность: это могло случиться, пока вы сидели за обеденным столом, читая Daily Express, или, опустившись на колени, подрезали розы у себя в саду. Черчилль был убежден, что одной из первых целей Гитлера станет уничтожение его самого – исходя из ожидания, что всякое правительство, которое придет на смену сформированному им, будет более склонно к переговорам. Он настаивал, чтобы в багажнике его автомобиля всегда стоял легкий пулемет Bren, и неоднократно клялся, что, если немцы придут за ним, он постарается унести с собой в могилу как можно больше врагов. Он часто носил с собой револьвер – и, по словам детектива-инспектора Томпсона, часто не мог припомнить, куда его задевал. Как вспоминает Томпсон, время от времени премьер вдруг выхватывал револьвер, принимался размахивать им и «с проказливым восторгом» восклицал: «Знаете, Томпсон, им не взять меня живьем! Я уложу одного-двух, прежде чем они сумеют меня пристрелить»[146].
Но он был готов и к худшим вариантам развития событий. По воспоминаниям миссис Хилл, входившей в штат его персональных секретарей и машинисток, в колпачок своей перьевой ручки он вставил ампулу с цианидом[147].
Гарольд Никольсон, парламентский секретарь министерства информации, и его жена, писательница Вита Саквилл-Уэст, начали во всех подробностях продумывать, как им пережить вторжение, – словно готовясь к зимней буре. «Тебе надо будет проследить, чтобы "Бьюик" легко можно было завести, у него должен быть полный бак, – писал ей Никольсон. – В машину надо положить еду на 24 часа, в багажник спрятать твои драгоценности и мои дневники. Кроме того, нужно взять с собой одежду и все самое ценное, но остальное придется оставить»[148]. Вита жила в их сельском доме под названием Сиссингхёрст, всего в 20 милях от пролива Па-де-Кале, в том районе, где расстояние между Англией и Францией являлось наименьшим, – то есть там, где с наибольшей вероятностью стоило ожидать высадки вражеского десанта. Никольсон рекомендовал ей с началом интервенции тут же уехать на машине в Девоншир (в пяти часах езды на запад). «Все это звучит очень тревожно, – добавлял он, – но было бы глупо делать вид, будто такая опасность нереальна».
Чудесная погода, стоявшая в те дни, лишь усилила всеобщую тревогу. Казалось, сама природа в сговоре с Гитлером: наступила почти непрерывная череда ясных, теплых дней; воды в проливе были спокойны, что содавало идеальные условия для плоскодонных барж, которые понадобятся Гитлеру для переброски танков и артиллерии на британское побережье. Писательница Ребекка Уэст рассказывала о «совершенно безоблачном небе этого невероятно погожего лета», когда они с мужем гуляли по лондонскому Риджентс-парку, а над головой у них висели заградительные аэростаты – «серебристые слоновьи туши»[149]. Пятьсот шестьдесят два гигантских вытянутых дирижабля парили над Лондоном, удерживаемые тросами длиной в милю: они должны были перекрыть путь пикирующим бомбардировщикам и помешать истребителям снизиться, чтобы расстреливать городские улицы с бреющего полета. Уэст вспоминала, как люди сидели в садовых креслах среди роз, глядя прямо перед собой, с бледными от напряжения лицами. «Некоторые бродили меж розовых кустов, серьезно и сосредоточенно глядя на яркие цветы и вдыхая их аромат, словно хотели сказать: "Вот они какие, розы, вот как они пахнут. Мы должны это помнить, погружаясь во мрак"».
Но даже страх перед вторжением не мог полностью уничтожить очарование этих деньков на излете весны. Энтони Иден, недавно назначенный Черчиллем на должность военного министра (высокий, привлекательный, легко узнаваемый, словно кинозвезда), как-то раз отправился на прогулку в Сент-Джеймс-парк, сел на скамейку и задремал. Он проспал целый час.
Франция неудержимо сдавала позиции, и воздушные налеты гитлеровцев на Англию казались неизбежными. Источником страха стала луна. Первое полнолуние черчиллевского премьерства выпало на вторник, 21 мая. Ночное светило залило улицы Лондона прохладным сиянием, бледным, как воск. Недавний немецкий авианалет на Роттердам упорно маячил в сознании британцев, как бы давая понять, что может случиться с британской столицей – скоро, совсем скоро. Эта печальная перспектива казалась столь вероятной, что три дня спустя, 24 мая, в пятницу, когда луна была еще яркой (она перешла в третью четверть), Том Харрисон, руководитель «Массового наблюдения», сети добровольных наблюдателей за состоянием общества, разослал специальное письмо этим многочисленным авторам дневников: «В случае авианалета наблюдателям не следует стоять на улице… будет вполне приемлемо, если наблюдатели спрячутся в укрытие вместе с другими людьми. Желательно – с большим количеством других людей»[150].
Нельзя было упускать такую уникальную возможность понаблюдать за поведением людей.
Глава 6
Геринг
В пятницу, 24 мая, Гитлер принял два решения, которые серьезно скажутся на продолжительности и характере дальнейшей войны.
В полдень, по совету одного из своих доверенных высших военачальников, Гитлер распорядился, чтобы его танковые дивизии прекратили наступательные действия против Британских экспедиционных сил. Гитлер согласился с рекомендацией этого генерала, отмечавшего, что танковым частям нужно дать возможность перегруппироваться перед запланированным броском на юг. Немецкие войска уже понесли большие потери в ходе так называемой Западной кампании: 27 074 погибших, 111 034 раненых, 18 384 пропавших без вести[151]. Это стало серьезным ударом для немецкого общества, которое прежде заставили поверить в то, что война будет короткой и «чистой». Приказ о прекращении наступления, давший британцам спасительную передышку, озадачил и британских, и немецких командиров. Генерал-фельдмаршал люфтваффе Альберт Кессельринг позже назвал это решение «роковой ошибкой»[152].
Кессельринг еще больше удивился, когда задачу по уничтожению отступающих британских войск внезапно поручили его авиации. Шеф люфтваффе Герман Геринг незадолго до того обещал Гитлеру, что его воздушные силы могут разбить БЭС самостоятельно. Но Кессельринг отлично знал, что это обещание не слишком реалистично, особенно если учесть крайнюю усталость геринговских пилотов и энергичные атаки летчиков Королевских ВВС на новейших «Спитфайрах».
В ту же пятницу, словно еще больше впечатлившись верой Геринга в почти магические возможности его авиации, Гитлер выпустил «Директиву № 13» – один из общестратегических приказов, которые он будет издавать на протяжении всей войны. «Задача военно-воздушных сил – сломить всякое сопротивление окруженных войск противника, а также воспрепятствовать бегству английских сил через Ла-Манш», – говорилось в директиве. Она давала люфтваффе разрешение «предпринять полномасштабную атаку на английскую территорию, как только для этого будут собраны достаточные силы»[153].
Геринг – крупный, жизнерадостный, безжалостно-жестокий – использовал свою близость к Гитлеру для того, чтобы эту задачу поручили ему. С помощью одной лишь силы своей кипучей, радостно-развращенной натуры ему – до поры – удавалось преодолевать дурные предчувствия фюрера. Хотя формально вторым человеком в государстве считался заместитель Гитлера Рудольф Гесс (Rudolf He – не путать с Рудольфом Хёссом (Rudolf H), комендантом Освенцима), Геринг был любимцем фюрера. Он построил люфтваффе с нуля, сделав эти части самой мощной военной авиацией в мире. «Беседуя с Герингом, я словно принимаю ванну из расплавленной стали, – говорил Гитлер нацистскому архитектору Альберту Шпееру. – Эти ванны меня очень освежают. Рейхсмаршал умеет представлять вещи в очень воодушевляющем свете»[154]. По отношению к своему официальному заместителю фюрер испытывал иные чувства: «Каждый разговор с Гессом оборачивается невыносимым и мучительным напряжением. Он вечно приходит ко мне обсудить какие-нибудь неприятные вопросы и никак не желает отстать». Когда началась война, Гитлер выбрал именно Геринга в качестве своего первого преемника (на случай, если с самим фюрером что-то случится), а Гесс был лишь вторым.
Помимо авиации, Геринг обладал колоссальной властью и над другими областями жизни Германии, как явствует из его многочисленных официальных титулов: председатель Совета имперской обороны рейха, уполномоченный по четырехлетнему плану, председатель рейхстага, министр-президент (по сути, премьер-министр) Пруссии, имперский лесничий и егерь Германии (министр лесного и охотничьего хозяйства: эту должность он получил как знак признания его любви к истории Средневековья). Он вырос в настоящем средневековом замке с крепостными башнями и стенами с бойницами и машикулями для того, чтобы сбрасывать на осаждающих камни и лить на них кипящее масло и расплавленную смолу. В одном из докладов британской разведки отмечалось: «В детских играх он всегда избирал роль рыцаря-разбойника или предводительствовал деревенскими мальчишками, имитируя какой-нибудь военный маневр»[155]. Геринг полностью контролировал немецкую тяжелую промышленность. По оценкам других британских наблюдателей, «этот нечеловечески безжалостный и энергичный человек сейчас сосредоточил в своих руках почти все рычаги власти в Германии».
«В свободное от основной работы время» Геринг заправлял целой криминальной империей торговцев предметами искусства и откровенных грабителей, добывших для него несметное количество произведений (их хватило бы на целый музей) – либо украденных, либо скупленных за бесценок – под угрозами – у прежних хозяев[156]. Значительную часть этой коллекции составляло «бесхозное еврейское искусство», конфискованное из еврейских домов и квартир. В общей сложности тут насчитывалось около 1400 картин, скульптур и гобеленов, в том числе «Мост Ланглуа в Арле» Ван Гога и работы Ренуара, Боттичелли, Моне. Нацисты применяли термин «бесхозное» для обозначения произведений искусства, оставленных бежавшими или депортированными евреями. За время войны Геринг посетил Париж 20 раз (якобы по делам люфтваффе), часто – на одном из своих четырех «спецпоездов». Он приезжал туда, чтобы осматривать и отсортировать работы, которые его агенты собирали в музее Жё-де-Пом, расположенном в саду Тюильри. К осени 1942 года он только из этого источника получил 596 произведений искусства. Он демонстрировал сотни лучших работ в своей загородной резиденции Каринхалл (которая все чаще служила его штаб-квартирой), названной в честь его первой жены Карин, умершей в 1931 году. Картины рядами висели на стенах от пола до потолка: это подчеркивало не их красоту и ценность, а ненасытное стяжательство их нового владельца[157]. Свою постоянную тягу ко всякого рода изысканным вещам, особенно золотым, он удовлетворял и за счет «узаконенного» присвоения имущества. Кроме того, каждый год его подчиненным приходилось скидываться на покупку очередного дорогостоящего подарка ко дню его рождения[158].
Геринг спроектировал Каринхалл как аналог средневекового охотничьего домика. Он выстроил его посреди векового леса в 45 милях к северу от Берлина. Здесь же он воздвиг гигантский мавзолей для своей покойной жены – в обрамлении огромных столбов из песчаника, которые должны были напоминать камни Стоунхенджа. 10 апреля 1935 года он женился на актрисе Эмми Зоннеманн. Церемония бракосочетания прошла в берлинском кафедральном соборе. Ее посетил сам Гитлер. В небе кружили звенья бомбардировщиков люфтваффе.
Кроме того, Геринг любил роскошно одеваться. Он сам разрабатывал свою форму, стараясь, чтобы она была как можно более красочной: отсюда все эти медали, эполеты, серебристое шитье. Нередко он переодевался несколько раз в день. Он славился и более эксцентричными нарядами – порой щеголяя в туниках, тогах и сандалиях, создавая дополнительные акценты с помощью красного лака на ногтях пальцев ног и румян на щеках. На правой руке он носил большой перстень с шестью бриллиантами; на левой красовалось кольцо с огромным изумрудом квадратной огранки (как поговаривали, дюймового размера). Он вышагивал по территории Каринхалла, словно разжиревший Робин Гуд, – в подпоясанной куртке зеленой кожи, с большим охотничьим ножом за поясом, с посохом. Как вспоминал один немецкий генерал, однажды его вызвали на совещание к Герингу – которого он застал «восседающим в зеленой, расшитой золотом шелковой рубашке, с большим моноклем. Его волосы были покрашены в желтый цвет, брови подведены, щеки нарумянены. Лиловые шелковые чулки, бальные туфли из черной лакированной кожи… Он походил на какую-то медузу»[159].
Сторонним наблюдателям казалось, что Геринг не совсем в своем уме, но американский генерал Карл Спаатс, позже допрашивавший нацистских преступников, писал, что Геринг «отнюдь не является психически ненормальным – несмотря на все слухи о противоположном. Более того, его следует считать весьма расчетливым типом, искуснейшим актером, профессиональным лжецом»[160]. Публика его обожала, прощая ему излишества, ставшие легендой, и нелегкий характер. Американский корреспондент Уильям Ширер, работавший в Германии, пытался объяснить в своем дневнике этот кажущийся парадокс: «Гитлер – далекий и туманный миф, человек-загадка. А Геринг – самый что ни на есть земной, эдакий сластолюбивый здоровяк из плоти и крови. Немцы его любят, потому что они его понимают. Он обладает недостатками и достоинствами среднего человека, и народ любит его за то и другое. Он по-детски обожает военную форму и медали. Но и они ведь тоже это обожают»[161].
Ширер не мог уловить никакой обиды публики по отношению к той «фантастической, средневековой – и очень дорогостоящей – жизни, которую он ведет. Пожалуй, они бы и сами с радостью вели подобную жизнь, если бы им выпал шанс».
Геринг пользовался большим уважением среди своих офицеров – поначалу. «Мы клялись именем фюрера и боготворили Геринга», – писал один пилот бомбардировщика, объяснявший особенности Геринга его подвигами во время Первой мировой, когда тот был одним из лучших летчиков-асов и славился своей храбростью[162]. Однако теперь некоторые из его офицеров и пилотов все сильнее разочаровывались в нем. За глаза они стали называть его «нашим жирдяем». Адольф Галланд, один из ведущих истребителей люфтваффе, неплохо изучил его и часто спорил с ним по поводу боевой тактики. На Геринга с легкостью влияла «горстка подхалимов», отмечал Галланд, добавляя: «Его придворные-фавориты часто сменялись, поскольку его благоволение можно было завоевать и удерживать лишь при помощи постоянной лести, интриг и дорогих подарков»[163]. Но Галланда еще больше беспокоило другое: судя по всему, Геринг не понимал, что метод боевых действий в воздухе со времен предыдущей войны радикально изменились. Летчик подчеркивал: «Геринг не обладал почти никакими познаниями в области техники и не разбирался в тактике боя современных истребителей»[164].
По мнению Галланда, главной ошибкой Геринга стало назначение своего друга Беппо Шмида на пост начальника разведывательного управления люфтваффе – подразделения, отвечавшего, в частности, за ежедневную оценку силы британской авиации. Это решение скоро привело к тяжким для Германии последствиям. «Беппо Шмид совершенно не годился на роль офицера разведки, – отмечал Галланд, – а это была тогда самая важная работа»[165].
Тем не менее Геринг слушал только Шмида. Он доверял Шмиду как другу – и, что еще важнее, наслаждался теми радостными вестями, которые тот, казалось, всегда готов предоставить своему шефу.
Когда Гитлер обратился к труднейшей задаче по завоеванию Британии, он – что вполне естественно – решил поручить ее Герингу. Тот пришел в восторг. В ходе Западной кампании все лавры достались сухопутной армии, особенно ее танковым частям, а авиация играла лишь второстепенную роль, обеспечивая поддержку с воздуха. Теперь же люфтваффе получило шанс стяжать славу. Геринг не сомневался, что его части победят противника.
Глава 7
Для счастья достаточно
Франция стояла на грани уничтожения, немецкие самолеты наносили новые и новые сокрушительные удары по британским и французским силам, сконцентрировавшимся в районе Дюнкерка, а между тем личного секретаря Джона Колвилла мучила другая проблема – он был влюблен[166].
Предметом его обожания стала Гэй Марджессон, студентка Оксфорда, дочь Дэвида Марджессона, того самого умиротворителя, на которого Клементина некогда так напустилась во время ланча. Два года назад Колвилл сделал Гэй предложение, но она ответила отказом. С тех пор он испытывал по отношению к ней противоречивые чувства: его влекло к ней, но отсутствие взаимности с ее стороны отталкивало. Разочарование заставляло его искать – и находить – недостатки в ее характере и поведении. Впрочем, это не мешало ему постоянно искать ее общества.
22 мая, в среду, он позвонил ей, чтобы удостовериться, что их договоренность насчет ближайшего уик-энда остается в силе: планировалось, что он заедет к ней в Оксфорд. Но она отвечала уклончиво. Вначале она сказала, что ему незачем приезжать, потому что ей надо поработать, потом уверяла, что днем планирует кое-чем заняться в университете. Он убеждал ее все-таки исполнить договоренность, которую они заключили еще несколько недель назад. Наконец она уступила. «Она сделала это так неохотно. Я был весьма уязвлен тем, что она могла предпочесть какое-то жалкое студенческое задание встрече со мной, – писал он. – Просто удивительное безразличие к чувствам другого человека – хотя вы делаете вид, что относитесь к нему с симпатией»[167].
Впрочем, этот уик-энд начался на оптимистической ноте. Субботним утром Колвилл поехал в Оксфорд на машине. Стояла замечательная весенняя погода, воздух был пронизан солнечным светом. Но к его приезду небо затянуло облаками. После ланча в пабе они с Гэй поехали в Клифтон-Хэмпден, деревню чуть южнее Оксфорда, на берегу Темзы. Там они некоторое время валялись на траве и беседовали. Гэй была подавлена из-за войны и тех ужасов, которые та сулила. «Тем не менее мы неплохо провели время, – пишет Колвилл, – и мне для счастья было достаточно просто быть рядом с ней».
На другой день они вместе бродили по территории колледжа Святой Магдалины и некоторое время посидели, беседуя, но беседа как-то не задалась. Потом они поднялись в ее комнату. Ничего особенного там не произошло – она уселась заниматься французским, а он вздремнул. Позже они заспорили о политике. Гэй с недавних пор объявила себя социалисткой. Они гуляли по берегу Темзы (в границах Оксфорда она именуется Изидой), с ее бесчисленными плоскодонками и раскрашенными баржами. Ближе к вечеру они забрели в расположившийся на самом берегу реки паб XVII века «Траут-Инн» (или попросту «Траут» [ «Форель»]). Вышло солнце, и погода вдруг стала «великолепной», пишет Колвилл: объявилось «голубое небо и как раз такое количество облаков, чтобы заходящее солнце смотрелось эффектнее»[168].
Они обедали за столиком с видом на водопад, старый мост и край леса. Потом они пошли по пешеходной дорожке вдоль реки. Неподалеку играли дети. Перекликались чибисы. «Нет и не было лучшего пейзажа, среди которого можно ощущать себя счастливым, – пишет Колвилл. – Никогда не испытывал большей безмятежности и умиротворения».
Гэй чувствовала то же самое. Она сказала Колвиллу, что «счастья можно достичь, лишь если живешь настоящим мгновением».
Эта фраза казалась многообещающей. Но когда они вернулись в ее комнату, Гэй еще раз повторила свое решение: они с Колвиллом никогда не поженятся. Он пообещал подождать – на случай, если она передумает. «Она настаивала, чтобы я отказался от своих чувств, – пишет он, – но я сказал ей, что главное стремление всей моей жизни – чтобы она стала моей женой. И что я не могу перестать вздыхать об этой недостижимой луне, потому что эта луна значит для меня все».
Ночь с субботы на воскресенье он провел на диване в принадлежащем семье его неввестки Джоан домике, расположенном на территории одного из близлежащих поместий.
В то же воскресенье, 26 мая, около семи часов вечера, Черчилль распорядился начать операцию «Динамо» – эвакуацию Британских экспедиционных сил с побережья Франции.
Между тем в Берлине Гитлер приказал своим танковым колоннам возобновить наступление на БЭС, которые теперь сосредоточились в портовом городе Дюнкерке. Правда, его войска двигались менее решительно, чем ожидалось: они рады были предоставить геринговским бомбардировщикам и истребителям возможность завершить выполнение этой задачи.
Но Геринг неадекватно воспринимал события, разворачивающиеся у побережья Дюнкерка, где готовились к эвакуации британские солдаты (которых немцы называли «томми»).
– Через пролив переправляются лишь несколько рыбацких шхун, – заметил он 27 мая, в понедельник. – Надеюсь, эти томми умеют плавать[169].
Глава 8
Первые бомбы
Мир затаив дыхание следил за этой операцией. Король каждый день отмечал количество бойцов, которым удалось спастись. Британское министерство иностранных дел ежедневно направляло Рузвельту подробные сведения о ходе эвакуации. Поначалу Адмиралтейство ожидало, что на британский берег смогут благополучно переправиться самое большее 45 000 человек. Сам Черчилль считал, что максимум – 50 000. Но реальное количество переправившихся в первый день (всего 7700 человек) вроде бы показывало, что обе оценки чересчур оптимистичны. Второй день (28 мая, вторник) оказался более удачным: эвакуировалось 17 800 человек. Но это все равно было значительно меньше тех масштабов эвакуации, которые требовались Британии для того, чтобы воссоздать полноценные боевые части. Однако Черчилль не опускал рук. Более того, казалось даже, что он полон энтузиазма. Впрочем, он понимал, что другие не разделяют его оптимизм: так, во вторник один из членов военного кабинета заявил, что перспективы БЭС выглядят «мрачнее, чем когда-либо».
Черчилль отлично осознавал, что уверенность и бесстрашие лучше всего передаются личным примером, поэтому он издал распоряжение о том, чтобы все министры демонстрировали силу духа и позитивный настрой: «В эти тяжелые дни премьер-министр будет весьма признателен своим коллегам в правительстве, а также ответственным должностным лицам за поддержание высокого морального состояния лиц, их окружающих, не преуменьшая серьезности событий, но выказывая уверенность в нашей способности и непреклонной решимости продолжать войну до тех пор, пока мы не сокрушим волю врага, желающего стать господином всей Европы»[170].
В этот же день он постарался раз и навсегда положить конец любым мыслям о том, что Британия могла бы искать мира с Гитлером. Выступая перед 25 министрами, он сообщил им то, что ему известно о разгроме, угрожающем Франции, и признался, что даже он сам некоторое время рассматривал возможность переговоров о мире с Германией. Но теперь все изменилось, объявил он: «Я убежден, что все вы в едином порыве вышвырнули бы меня из правительства, если бы я хоть на мгновение задумался о том, чтобы пойти на переговоры или сдаться. Если долгой истории нашего острова суждено наконец завершиться, пускай в финале каждый из нас лежит на земле, захлебываясь собственной кровью»[171].
На несколько мгновений наступила ошеломленная тишина. Потом министры, все до единого, поднялись с места, окружили его, принялись хлопать его по спине, громогласно выражая одобрение. Для Черчилля это было несколько неожиданно, но он испытал немалое облегчение.
«Он был прямо-таки великолепен, – писал Хью Дальтон, один из тех министров. – Самый подходящий человек для этого времени, другого такого у нас нет».
Здесь, как и во многих других речах, Черчилль продемонстрировал впечатляющую способность: умение делать так, чтобы слушатели ощущали себя значительнее, сильнее, а главное – храбрее. Как полагал Джон Мартин, один из его личных секретарей, премьер «излучал уверенность и непоколебимую волю, которые заставляли людей проявлять силу и отвагу»[172]. Мартин писал, что под руководством Черчилля британцы начали воспринимать себя как «героев гораздо более масштабного действа, борцов за правое дело, которое непременно восторжествует, потому что за него сражаются даже звезды на своих небесных путях».
Он делал это и на более личном уровне. Детектив-инспектор Томпсон вспоминал один летний вечер в Чартуэлле (кентском доме Черчилля), когда премьер диктовал секретарше очередные служебные записки. В какой-то момент он открыл окно, чтобы впустить освежающий сельский ветерок, и в помещение влетела крупная летучая мышь. Она принялась бешено метаться по комнате, то и дело пытаясь спикировать на секретаршу. Та пришла в ужас, но Черчилль, судя по всему, не обращал никакого внимания на происходящее. Наконец он заметил, как девушка конвульсивно вжимает голову в плечи, и осведомился: что-то случилось? Она указала на крылатого агрессора – «большого и чрезвычайно враждебно настроенного» (как позже написал Томпсон).
– Ну вы же не боитесь какой-то там летучей мыши, а? – проговорил Черчилль.
Но она ее боялась – и дала это понять.
– Я вас защищу, – пообещал Черчилль. – Продолжайте работу[173].
Эвакуация из Дюнкерка в итоге оказалась невероятно успешной. Тут помогли и приказ Гитлера о временном прекращении наступления, и плохая погода над Ла-Маншем, мешавшая налетам люфтваффе. «Этим томми» все-таки не пришлось демонстрировать свое умение плавать. В Дюнкеркской эвакуации было задействовано в общей сложности 887 морских транспортных средств, из которых лишь четверть принадлежала Королевскому военно-морскому флоту. Помимо кораблей ВМФ в операции участвовало 91 пассажирское судно, а также целая армада рыболовных шхун, яхт и других маленьких судов. Удалось спасти 338 226 человек, в том числе около 125 000 французских солдат. Еще 120 000 британских бойцов еще оставались во Франции (в том числе Филипп, старший брат Джона Колвилла), но сейчас они пробирались к эвакуационным пунктам, расположенным на других участках французского побережья.
Однако при всей своей успешности эвакуация БЭС вызывала у Черчилля глубочайшую досаду. Ему отчаянно хотелось перейти в наступление. «Как чудесно было бы, если бы вместо того, чтобы забаррикадироваться на нашем острове, мы сами заставили немцев гадать, где на них обрушится очередной удар, – писал он «Мопсу» Исмею, своему начальнику Центрального штаба. – Следует напрячь все силы, чтобы стряхнуть с себя умственный и нравственный паралич, от которого мы так страдаем: он заставляет нас подчиняться воле и инициативе врага»[174].
Не случайно Черчилль именно в разгар эвакуации начал наклеивать красные надписи «Исполнить сегодня же» на все свои директивы и распоряжения, требующие немедленного отклика. К этим наклейкам, писал его секретарь Мартин, «относились с большим уважением: все знали, что такие требования, поступающие с самого верха, нельзя игнорировать»[175].
4 июня, в последний день эвакуации, в своем обращении к палате общин Черчилль снова прибег к своему ораторскому искусству – на сей раз для того, чтобы укрепить боевой дух империи в целом. Первым делом он восхитился успехом Дюнкеркской операции, хотя и позволил себе отрезвляющее замечание: «Одними эвакуациями войну не выиграть»[176].
Приближаясь к финалу своей речи, он распалялся все сильнее.
– Мы пойдем до конца, – заявил он в каком-то крещендо яростной убежденности. – Мы будем биться во Франции, мы будем драться на морях и океанах, мы будем с растущей уверенностью и растущей силой сражаться в воздухе, мы будем защищать наш остров любой ценой. Мы будем сражаться на пляжах, мы будем сражаться в районах высадки, мы будем сражаться в полях и на улицах, мы будем сражаться среди холмов, мы никогда не сдадимся…
Парламентарии одобрительно взревели, а Черчилль пробормотал, обращаясь к одному из коллег:
– И… мы будем сражаться «розочками», сделанными из разбитых бутылок, потому что, черт побери, у нас нет ничего другого[177].
Его дочь Мэри, сидевшая в тот день вместе с Клементиной на галерее для посетителей, сочла, что от этого выступления просто дух захватывает. «Вот теперь моя любовь к отцу и мое восхищение им начали превращаться в преклонение перед ним как перед настоящим героем»[178], – писала она. Один молодой моряк Королевского военно-морского флота по имени Людовик Кеннеди (позже он прославился как газетный журналист, радио- и телеведущий) вспоминал: «Когда мы это услышали, мы тут же поняли – все будет в порядке»[179].
Гарольд Никольсон писал своей жене Вите Саквилл-Уэст: «Я исполнился духом этой великой речи Уинстона и мог бы сейчас сразиться с целым миром врагов»[180]. Впрочем, от планов двойного самоубийства он все же не отказался. Они с Витой намеревались раздобыть какой-то яд – и (как сказано в «Гамлете») «простые кинжалы»[181], с помощью которых его можно ввести в организм. Никольсон рекомендовал ей всегда держать свой «кинжал» под рукой, «чтобы ты могла уйти из жизни, как только возникнет необходимость. И я тоже таким обзаведусь. Я вовсе не боюсь столь внезапной и почетной смерти. Но я страшусь пыток и унижений»[182].
Речь Черчилля была весьма воодушевляющей, но всеобщей поддержки она все же не снискала. Клементина отмечала, что «значительная часть тори» (Консервативной партии) отреагировала на нее без энтузиазма, а некоторые даже встретили ее «мрачным молчанием»[183]. Дэвид Ллойд Джордж, бывший премьер-министр, а ныне – парламентарий (как и прежде, принадлежащий к Либеральной партии), назвал реакцию на эту речь «чрезвычайно вялой»[184]. На следующий день управление внутренней разведки министерства информации сообщило, что лишь две газеты «сочли нужным посвятить заголовки выступлению Черчилля» и что сама речь мало укрепила боевой дух общества. «Завершение эвакуации БЭС вызвало определенное ощущение подавленности, – отмечали в ведомстве. – Происходит некоторое ослабление напряжения без одновременного роста решительности». Кроме того, авторы доклада обнаружили, что «по всей стране вызвала некоторую настороженность фраза премьера о том, что "мы будем сражаться одни". В результате несколько усилились сомнения по поводу намерений нашего союзника»[185] (в виду имелась Франция).
Эвелин Сондерс, еще одна участница программы «Массовое наблюдение», писала в дневнике: «Вчерашняя речь Черчилля пока не вызвала во мне душевный подъем, мне по-прежнему дурно»[186].
Однако Черчилль, готовя текст этой речи, снова имел в виду главным образом американскую аудиторию. В Соединенных Штатах его выступление восприняли как безусловный успех – чего и следовало ожидать, ведь те холмы и пляжи, на которых он призывал сражаться, располагались в четырех тысячах миль от Атлантического побережья США. Хотя Черчилль ни разу напрямую не упомянул Америку в этом выступлении, с его помощью он намеревался донести до Рузвельта и конгресса следующую мысль: Британия твердо намерена победить – несмотря на отступление из Дюнкерка и вне зависимости от последующих действий Франции.
Кроме того, эта речь посылала определенные сигналы Гитлеру, подчеркивая, что Черчилль полон решимости биться дальше. Неизвестно, сказалось ли тут влияние этого выступления, но уже на следующий день, 5 июня, в среду, немецкие самолеты начали впервые бомбить цели на территории Англии. В налете приняли участие несколько бомбардировщиков в сопровождении целых туч истребителей. Этот рейд (как и те, что последовали сразу за ним) озадачил руководство Королевских ВВС. Понесенные люфтваффе в рейде людские и материальные потери по большей части оказались напрасными. В серии ночных налетов немцы отбомбились по пастбищам и лесам Девона, Корнуолла, Глостершира и ряда других графств, не нанеся особого ущерба.
В Королевских ВВС решили, что это своего рода тренировочные рейды, предназначенные для проверки английской противовоздушной обороны – в ходе подготовки к вторжению. Как и опасались британцы, Гитлер, похоже, решил обратить свой взгляд на Британские острова.
Глава 9
Зеркальное отображение
В своей знаменитой речи Черчилль обошел стороной один из факторов Дюнкеркской эвакуации – вообще, важность этого фактора оценили немногие. Но тех, кто взял на себя труд задуматься, успешная переправа через Ла-Манш более 300 000 человек под скоординированными атаками противника на суше и в воздухе не могла не встревожить. Напрашивался вывод: отражение массированного немецкого десанта может оказаться более трудной задачей, чем полагали британские командиры, особенно если силы вторжения, подобно дюнкеркскому эвакуационному флоту, будут состоять из многих сотен небольших кораблей, барж и быстроходных катеров.
Генерал Эдмунд Айронсайд, главнокомандующий британскими войсками в метрополии[187], писал в связи с итогами эвакуации: «Это наводит меня на мысль, что и боши [немцы] сумеют так же успешно высадиться в Англии – несмотря на бомбардировки [Королевских ВВС]»[188].
По сути, он опасался Дюнкерка наоборот.
Глава 10
Разгневанный дух
10 июня, в понедельник, Черчилль с утра пребывал в скверном настроении: редкий случай, когда война все же притушила бьющую из него душевную энергию. Италия объявила войну Британии и Франции, что заставило его отпустить угрожающую остроту: «Любителям поглазеть на руины в Италии вскоре не придется для этого тащиться до Неаполя или Помпей»[189].
Решение Италии и ситуация во Франции сильно накалили атмосферу на Даунинг-стрит, 10. «Он был в очень плохом настроении, – писал Джок Колвилл, – срывался почти на всех, писал гневные распоряжения Первому морскому лорду[190], а на устные сообщения внимание обращать отказывался»[191]. Когда Черчилль находился в таком настроении, главный удар обычно приходился на того, кто оказался ближе всего. Зачастую таким человеком являлся его верный многострадальный детектив – Томпсон. «Чтобы выпустить пар, он обрушивался на любого, кто окажется под рукой, – вспоминал Томпсон. – А поскольку я всегда был под рукой, меня нередко обваривало этим паром. Все мои действия, подлинные и мнимые, казались ему неправильными. Я ему наскучил. Ему наскучила сама необходимость моего поста при нем. Мое вечное присутствие рядом наверняка до смерти надоело ему. Оно даже мне самому надоело»[192]. Язвительные придирки Черчилля порой совершенно обескураживали Томпсона. «Я все хотел, чтобы кто-нибудь на него напал: тогда я мог хотя бы пристрелить нападавшего», – писал он.
Впрочем, подобный гнев на весь мир, иногда охватывавший Черчилля, быстро проходил. Он никогда не извинялся, но давал понять иными средствами, что буря миновала. «Его обвиняют в раздражительности, – объяснял лорд Бивербрук, который, будучи министром авиационной промышленности, сам частенько становился мишенью черчиллевской ярости. – Но он не такой. Бывает, что он сильно вспылит, но, после того как он обрушится на вас с резкой критикой, он обычно прикоснется к вам, положит ладонь на кисть вашей руки, вот так, – словно чтобы показать, что его истинные чувства к вам не изменились. Замечательное проявление человечности»[193].
Погода тоже не располагала к оптимизму. После долгой череды теплых и солнечных дней этот был каким-то потусторонне-мрачным. «Темно, хоть глаз выколи», – писал Александр Кадоган, заместитель министра иностранных дел Великобритании, один из ведущих дипломатов страны, автор ценнейших дневников об этом времени[194]. Оливия Кокетт, служащая Скотленд-Ярда и активный участник программы «Массовое наблюдение», в своем дневнике описала этот день так: «Весь день тяжелые черные тучи и ни капли дождя. Только о них все и говорят. Повсюду довольно нервное настроение»[195]. Она случайно услышала, как кто-то сказал: «В день, когда распяли Христа, настала такая же тьма. Случится что-то ужасное».
Черчилля сейчас больше всего заботила Франция. Его злило, что, несмотря на несколько поездок в эту страну, ему никак не удавалось повлиять на развитие событий там и вдохнуть во французов новую решимость к сопротивлению. Ожидалось, что Париж падет в ближайшие 48 часов. Судя по всему, французы готовы были капитулировать. Но он не отступался. Он по-прежнему верил: самим своим присутствием, своим ободрением (а возможно, каким-нибудь вдохновляющим замечанием или обещанием) он мог бы оживить труп Франции. Очередной шанс выпал ему 11 июня, во вторник, когда премьер-министр Рейно снова пригласил его к себе, на сей раз в Бриар, небольшой городок на Луаре, примерно в 100 милях к югу от Парижа. Это совещание не породило никакой искры; по сути, оно лишь подчеркнуло, как ухудшилось положение. Надеясь вдохновить коллегу-премьера, Черчилль разразился потоком плохого французского и хорошего английского, поклявшись, что Британия будет драться дальше в любых обстоятельствах, даже в одиночку, если это необходимо: «Драться и драться, toujours, всегда, повсюду, partout, pas de grce, безжалостно. Puis la victoire![196]»[197]
Но французов это не вдохновило.
Впрочем, встреча все-таки оставила яркий след в памяти нескольких присутствовавших французских офицеров. Они хорошо запомнили необычную картину – как Черчилль, рассерженный тем, что французская сторона не приготовила ему дневную ванну, прорывается сквозь череду раздвижных дверей в красном кимоно с белым поясом, восклицая: «У эй ма бэйн?» (его французская версия вопроса «Где моя ванна?»). Как сообщал один из свидетелей этой сцены, в этом порыве ярости Черчилль выглядел как «разгневанный японский дух»[198].
Французы пребывали в таком унынии (они явно были очень близки к тому, чтобы сдаться), что Черчилль укрепился в своей решимости не посылать им на помощь истребители Королевских ВВС[199]. Он уверял французов, что это не эгоизм, а простое благоразумие и что лишь истребительная авиация способна остановить ожидаемое нападение гитлеровцев на Англию. «Мы сожалеем, что не можем помочь вам еще чем-то, – произнес он, – но мы и в самом деле не можем».
А для Джока Колвилла происходящие события были связаны и с личными тревогами. Он знал, что многих британских солдат, еще остающихся во Франции, сейчас эвакуируют через Шербур, и надеялся, что среди них окажется и его брат Филипп. Часть багажа Филиппа прибыла в Лондон: обнадеживающий знак, хотя это, конечно, вовсе не говорило о том, что все опасности позади.
Воевали оба его брата и множество его сверстников. Колвилл решил, что и ему тоже необходимо присоединиться к боевым действиям. Он полагал, что оптимальный путь лежит через Королевский военно-морской флот, и сказал об этом своему непосредственному начальнику – Эрику Силу, старшему личному секретарю Черчилля. Сил обещал посодействовать, но обнаружил, что ничего не может сделать. Многие молодые люди, работавшие в самых разных ведомствах Уайтхолла (в частности, многие сотрудники дипломатической службы), питали те же надежды, что и Колвилл, и это стало немалой проблемой для правительства. Министерство иностранных дел отказывалось (по крайней мере пока) разрешать кому-либо из своих молодых сотрудников перейти на военную службу. Но Колвилл был полон решимости не оставлять попыток.
12 июня, в среду, как раз когда Черчилль и его спутники завершали свои встречи во Франции, Джозеф Кеннеди, американский посол в Великобритании, отправил конфиденциальную телеграмму своему начальнику – госсекретарю Корделлу Халлу. В послании содержалась очередная предвзятая оценка британских перспектив. По его мнению, готовность империи к войне была «ужасающе слабой» по сравнению с огромной мощью Германии. «Положение прискорбное», – писал он. И добавлял: у Англии нет ничего, кроме храбрости. Кеннеди утверждал, что Черчилль не опускает руки лишь потому, что верит: Соединенные Штаты вступят в войну вскоре после предстоящих президентских выборов (они должны были состояться 5 ноября, и участие в них Рузвельта казалось все более вероятным). Черчилль, писал он, убежден, что «когда жители Соединенных Штатов увидят, сколько больших и малых городов Англии (в честь которых названо столько больших и малых городов Америки) разрушено в ходе бомбардировок, они все как один захотят войны»[200].
Кеннеди цитировал доклад одного из английских корреспондентов в Америке, писавшего, что «для того, чтобы вовлечь Соединенные Штаты в войну, требуется лишь какой-то "инцидент"». Посла тревожило это утверждение. «Если нужно лишь это, следует иметь в виду: в отчаянном положении многие готовы пойти на отчаянные меры», – предостерегал он.
Тревожные новости поступали и из другой сферы. В тот же день, 12 июня, в среду, Фредерик Линдеман, новоназначенный личный советник Черчилля по научным вопросам (все называли его просто Профессор), утром пригласил к себе на совещание молодого ученого из разведывательного управления министерства авиации – доктора Реджинальда Джонса, своего бывшего студента, который теперь, всего в 27 лет, занимал громкую должность заместителя директора по технологической разведке.
Предполагалось, что на совещании будет обсуждаться, удалось ли Германии разработать и развернуть собственную радарную систему. Британия сделала это еще до войны и теперь тайно использовала эту систему с огромной пользой для себя. Целая сеть радарных вышек, расположенных вдоль побережья Британских островов (так называемая система Chain Home [ «Оборонная цепь»]), давала точное и своевременное предупреждение о приближении немецких самолетов. Но вскоре разговор зашел о другом. Как выяснилось, впереди маячит ужасающая перспектива: противник осваивает техническое достижение, которое (если только оно действительно будет реализовано) даст Германии колоссальное преимущество в воздушных боях.
Часть вторая
«В случае определенного развития событий…»
Июнь-август
Глава 11
Загадка «Лебединого замка»
Человек по прозвищу Профессор – Фредерик Линдеман – слушал собеседника с нарастающим скептицизмом. То, что рассказывал доктор Джонс, молодой сотрудник разведывательного управления министерства авиации, шло вразрез со всеми представлениями физиков о том, как радиоволны должны распространяться на большом расстоянии. В изложении Джонса обрывки разведданных выглядели убедительно, но они ведь наверняка означали нечто иное – не то, что вообразил себе Джонс.
Собственно говоря, работа Профессора как раз и состояла в том, чтобы оценивать мир с объективностью ученого. Этот 54-летний оксфордский физик стал одним из первых сотрудников нового премьер-министра: Черчилль был убежден, что в новой войне технологические достижения будут играть весьма важную роль. Это уже подтвердила история с радаром – удачным побочным продуктом безуспешных попыток создать «луч смерти», способный мгновенно уничтожать вражеские самолеты. Кроме того, британцы учились все лучше перехватывать и расшифровывать переговоры летчиков люфтваффе: этим занимались в Блетчли-парке, сверхсекретном центре, где размещалась Правительственная школа кодов и шифров. Именно здешние дешифровщики сумели разгадать тайны немецкой шифровальной машины «Энигма».
Перед этим Линдеман возглавлял в Адмиралтействе службу, созданную для того, чтобы в ежедневном режиме обеспечивать Черчилля (тогда – Первого лорда Адмиралтейства) как можно более подробными и разносторонними сведениями о боеготовности Королевского военно-морского флота. Став премьер-министром, Черчилль тут же назначил Линдемана руководителем аналогичного бюро с гораздо более широкой сферой деятельности – статистического управления при канцелярии премьер-министра. Заодно Черчилль сделал его своим специальным советником по науке (официально эта должность именовалась «личный помощник премьер-министра»). Эти две роли давали Линдеману возможность заниматься изучением любых научных, технических и экономических вопросов, которые могли бы повлиять на ход войны: заманчивые полномочия, которые неизбежно должны были возбудить зависть среди министерских «удельных княжеств» Уайтхолла.
Еще больше осложняла дело фигура самого Линдемана – человека, чьим главным достоинством, по словам заместителя министра иностранных дел Кадогана, была способность «объединить против себя любую группу людей, с которой он вступал в контакт»[201].
Это был высокий бледный человек, любивший «твердые» крахмальные рубашки, жесткие воротнички, необычайно туго завязанные галстуки. Его бледность неплохо сочеталась с серым цветом его костюмов. На улице он всегда носил громадную шляпу-котелок и пальто с бархатным воротником – и всегда имел при себе зонтик. На его лице словно бы навечно застыло выражение чопорного высокомерия, которое подчеркивали вечно опущенные углы рта. Он казался человеком без возраста – или, точнее, всегда пребывавшего в преклонном возрасте: во всяком случае это явствует из воспоминаний леди Джулиет Таунсенд, дочери лорда Биркенхеда, близкого друга Линдемана (а впоследствии и его биографа). «Мне кажется, он был из тех, кто довольно рано начинает выглядеть довольно старым, – замечает она, – а потом сохраняет такой вид на протяжении 20 лет»[202]. Именно Таунсенд в детстве прозвала Линдемана Профессором[203]. Некоторые величали его нашим Профессором.
Линдеман, казалось, просто соткан из противоречий. Он ненавидел темнокожих и тем не менее годами играл в теннис в паре с уроженцем Вест-Индии. Он недолюбливал евреев (однажды за глаза назвав коллегу-физика «м-маленьким г-грязным еврейчиком»), однако считал Альберта Эйнштейна своим другом и в годы становления гитлеровской власти помогал физикам-евреям вырваться из Германии[204]. В своих пристрастиях он придерживался черно-белого подхода. Его друзья не могли сделать ничего плохого, а его враги – ничего хорошего. Если его кто-то задевал, он всю жизнь хранил обиду на этого человека. «Его память, – писал Джон Колвилл, – была не просто всеобъемлющей: в том, что касалось запечатления прошлых обид, она была просто феноменальной»[205].
И тем не менее, судя по всем рассказам, женщины и дети его обожали. Он был любимцем семьи Черчилль и никогда не забывал о днях рождения членов этого семейства. Особенно его любила Клементина, вообще-то не слишком жаловавшая большинство министров и генералов, с которыми работал Черчилль. Демонстративно строгий облик Линдемана маскировал очень ранимую натуру – ему было исключительно важно, как его воспринимают окружающие; он даже не носил наручных часов, опасаясь, что с ними он выглядит недостаточно мужественно[206]. Он изо всех сил старался скрывать ласковое прозвище, которое в детстве дали ему родители: Персик.
Ему непременно требовалось первенствовать во всем, чем бы он ни занимался. Он играл в теннис на профессиональном уровне – однажды даже выступал на Уимблдоне в парном разряде. Он часто играл с Клементиной, но, по словам своей сестры Линды, ни тени радости при этом не мелькало на его лице. Казалось, в нем вечно идет какая-то внутренняя борьба: «Персик за ланчем омерзительно бахвалится всезнайством, отчего беседа становится нескончаемым кошмаром постоянных ошибок. Персик с необычайной решимостью играет в шахматы, в теннис, на фортепиано. Бедняга Персик – по сути, он никогда по-настоящему не играет»[207].
Так уж случилось, что Линдеман родился не в Англии, а в Германии – в курортном городе Баден-Баден, 5 апреля 1886 года. Линдеман считал, что виной тому – эгоизм его матери. «Она знала, что подходит время родов, и тем не менее предпочла произвести его на свет именно на немецкой территории. Этот факт всю жизнь служил для Линдемана источником раздражения», – писал лорд Биркенхед[208]. Собственно говоря, Линдеман видел себя кем угодно, только не немцем, и вообще ненавидел Германию, однако из-за своего места рождения во время предыдущей войны – а теперь и во время нынешней – его патриотизм нередко подвергали сомнению. Даже Колвилл поначалу отмечал: «Его заграничные связи сомнительны»[209].
Мать Линдемана оказала на него серьезное влияние и в другой области: позже оно сильно отразилось на том, как его воспринимали окружающие. Именно она посадила своих детей на строгую вегетарианскую диету – еще в ранние годы их жизни. И она, и почти все дети вскоре отказались от такого рациона, лишь он один с каким-то мстительным упорством продолжал его придерживаться. День за днем Линдеман в невероятном количестве поглощал белки яиц (ни в коем случае не желтки) и майонез, сделанный на основе оливкового масла. Кроме того, он был знатным сладкоежкой, а особую страсть питал к шоколадкам с начинкой (первое место среди них занимали конфеты «Фуллер» с шоколадным кремом). По собственным осторожным подсчетам, ежедневно Линдеман потреблял до 200 г сахара (эквивалент 48 чайных ложек).
Линдеман и Черчилль познакомились летом 1921 года на одном обеде в Лондоне и со временем сдружились. В 1932 году они вместе проехали по Германии, чтобы посетить поля битв, где некогда сражался герцог Мальборо, предок Черчилля, биографию которого он тогда писал. Разъезжая по сельской местности на «Роллс-Ройсе» Профессора (который унаследовал от умершего отца огромное состояние), они отметили царящий там подспудный воинствующий национализм. Это встревожило их и заставило заняться активным сбором сведений о подъеме милитаризма в гитлеровской Германии – чтобы открыть Британии глаза на угрожающую ей опасность. Дом Черчилля стал своего рода разведывательным центром, где собиралась информация о Германии, поступавшая из внутренних немецких источников.
Лнндеман ощущал профессиональное родство с Черчиллем. Ему представлялось, что этот человек должен был бы стать ученым, но отверг свое призвание. Черчилль, в свою очередь, восхищался способностью Линдемана запоминать детали и разлагать сложные вопросы на фундаментальные составляющие. Он часто отмечал, что у Профессора «замечательный мозг»[210].
Встреча Линдемана с доктором Джонсом началась, как и планировалось, с обсуждения вопроса о том, овладела ли Германия искусством обнаружения вражеских самолетов с помощью радиоволн. Джонс был уверен, что немцам это удалось. Он приводил разведданные, подтверждавшие его точку зрения. Ближе к концу совещания Джонс сменил тему. В этот же день, несколько раньше, случилось нечто такое, что вызвало у него беспокойство. Один из его коллег, полковник авиации Листер Бленди, глава службы, отвечающей в Королевских ВВС за радиоперехват немецких переговоров, передал Джонсу копию сообщения люфтваффе, расшифрованного в Блетчли-парке.
– Вы видите в этом какой-то смысл? – спросил у него Бленди. – Потому что у нас тут, похоже, все в недоумении.
Краткое послание содержало географические координаты (широту и долготу), а также, судя по всему, два немецких существительных – Cleves и Knickebein. Джонс мог лишь предположить, что сообщение читается примерно так: «Cleves Knickebein подтверждено [или установлено] в пункте 53°24 с. ш. 1° з.д.».
Джонса это ошеломило. Он сказал Бленди, что для него это послание несет глубочайший смысл[211].
Оно позволило сложиться мозаике, которая прежде оставалась у него где-то глубоко в подкорке лишь разрозненным набором разведданных, которые привлекали его особое внимание на протяжении последних месяцев. Он уже однажды видел слово Knickebein – на клочке бумаги, найденном среди обломков немецкого бомбардировщика, сбитого в марте того же 1940 года. На этом обрывке стояла фраза: «Радиомаяк Knickebein». А затем, уже после того, как управление авиационной разведки Королевских ВВС ввело в практику постоянное подслушивание разговоров между военнопленными, емудовелось послушать запись беседы двух пленных немецких пилотов, обсуждавших, по-видимому, какую-то секретную беспроводную систему навигации.
Теперь же – это новое послание. Джонс знал, что Knickebein означает «кривая нога» или «собачья лапа». Он полагал, что Cleves – это скорее всего название города в Германии, которое записывалось и иначе – Kleve. В городе имелся знаменитый замок Шваненбург («Лебединый замок»), где якобы проживала принцесса Анна Клевская перед тем, как отправиться в Англию, где она стала четвертой женой Генриха VIII[212]. Считается, что «Лебединый замок» (наряду с легендой о рыцаре Лоэнгрине) оказал влияние на Вагнера в ходе создания знаменитой оперы, названной по имени рыцаря.
Внезапно фрагменты мозаики собрались воедино, и Джонс увидел в них смысл, хотя вывод, к которому он пришел, казался невероятным. Ему было всего 28 лет. Если выяснится, что он ошибся, его сочтут глупцом. Но, если он прав, его открытие, возможно, спасет бессчетное количество жизней.
Он знал, что географические координаты, указанные в этом новом перехваченном сообщении, относятся к какой-то точке чуть южнее Ретфорда – небольшого города в одном из промышленных центральных графств Англии. Линия, проведенная от Клеве к Ретфорду, могла бы являться неким вектором – например, маршрутом самолета или распространения пучка радиоволн[213] от передатчика (о чем свидетельствовала фраза «Радиомаяк Knickebein»). Термин «кривая нога» подразумевал некое пересечение: Джонс предположил, что речь идет о каком-то втором луче, пересекающем первый. Это позволяло точно локализовать наземную цель – скажем, какой-то крупный город или даже отдельный завод. Уже существовала технология, позволявшая направлять движение коммерческих и военных самолетов с помощью радиолучей, но лишь на небольших расстояниях: такой метод помогал им совершить посадку в условиях плохой видимости. Эта «лоренцевская система приземления вслепую» (названная так в честь разработавшей ее немецкой компании C. Lorenz AG) была известна обеим сторонам и уже применялась в аэропортах и на военных аэродромах Англии и Германии. Джонсу пришло в голову: может быть, люфтваффе нашло способ направлять нечто вроде лоренцева пучка радиоволн гораздо дальше – через Ла-Манш, чтобы обозначать цели, расположенные на территории Англии?
Эта перспектива очень обеспокоила его. Прежде на приемлемую точность ночных бомбардировок можно было надеяться только при ясном и лунном небе. Однако с системой наподобие той, которую представил себе Джонс, немецкие бомбардировщики смогут рыскать над Англией во всякую ночь, не дожидаясь полнолуния, второй или третьей четверти; им не помешают даже плохие погодные условия, при которых не летают британские истребители. В Королевских ВВС были уверены, что их машины смогут противостоять дневным налетам, но по ночам их истребители почти не могли находить вражеские самолеты и вступать с ними в бой – несмотря на радарную сеть, развернутую в Англии. Для воздушного боя требовался визуальный контакт, а наземные радары попросту не обладали достаточной точностью, чтобы подвести английских пилотов к противнику достаточно близко. К моменту, когда пилоты истребителей получат координаты неприятеля от диспетчеров Истребительного командования (обработавших данные с радаров), немецкие бомбардировщики уже будут в других местах – притом, возможно, на других высотах и двигаясь в иных направлениях.
Теперь же, на этом утреннем совещании с Профессором, Джонс изложил свою теорию. Он пребывал в большом возбуждении – будучи уверен, что натолкнулся на новую секретную технологию, разработанную немцами. Но Линдеман – мертвенно-бледный, аскетичный, с вечно опущенными уголками рта – заявил: то, что он предполагает, попросту неосуществимо. Он пояснил: обычные пучки радиоволн, с помощью которых осуществляется посадка вслепую, распространяются лишь по прямой, а поскольку Земля круглая, к тому времени, когда луч, направленный с территории Германии, пройдет необходимые две сотни миль (или даже больше) до участка неба над выбранной целью в Англии, эти волны будут уже слишком высоко – вне досягаемости даже самых высотных бомбардировщиков. Тогда такое представление считалось общепринятым. А после того как Линдеман занял какую-то позицию, его очень трудно было переубедить. Рой Хэррод, один из его ближайших коллег, говорил об этом так: «Никогда не встречал другого такого человека, который, убедив себя с помощью собственных рассуждений, оставался бы столь непоколебимо уверенным в своей правоте»[214].
Обескураженный, но не готовый признать поражение, Джонс вернулся в свой кабинет и стал обдумывать следующий шаг. Он договорился о второй встрече с Линдеманом – уже на завтра.
В четверг, в 11 утра, Черчилль снова полетел во Францию (это будет его последняя личная встреча с французским руководством). Он захватил с собой «Мопса» Исмея, Галифакса, Кадогана и генерал-майора Эдварда Спирса, офицера связи между британской и французской армиями, – и даже лорда Бивербрука. Таким образом, премьер-министр снова подверг немалому риску значительную часть британского правительства. Военный аэродром, где им предстояло приземлиться, бомбили накануне ночью. Для Мэри Черчилль и ее матери этот полет означал еще один день, полный тревоги. «Я просто терпеть не могу, когда он уезжает, – писала Мэри в дневнике. – Все мы испытываем ужасное предчувствие, что французы вот-вот сдадутся. Господи! Франция не может так поступить! Она должна сражаться дальше – должна сражаться дальше»[215].
Опустевший аэродром являл собой печальное зрелище: летное поле испещряли воронки от ночного налета. Французские летчики слонялись между ангарами, не проявляя особого интереса к прибывшим. Черчилль подошел к группе авиаторов и на своем ужасном французском представился, сообщив, что он – британский премьер-министр. Ему выделили двухдверный автомобиль-фаэтон, совсем небольшой: Черчиллю трудно было в нем разместиться, не говоря уж о Галифаксе, рост которого составлял шесть футов пять дюймов[216]. Набившись в машину, словно персонажи дурной комедии, они отправились в местную префектуру, где обычно работали региональные представители национального правительства. В здании они обнаружили только двух официальных лиц – французского премьер-министра Рейно и Поля Бодуэна, заместителя министра иностранных дел Франции. Рейно уселся за стол; Черчилль предпочел глубокое кресло и утонул в нем, почти скрывшись из виду.
В отличие от их предыдущей встречи (которая проходила в Бриаре) Черчилль даже не старался казаться любезным и приветливым. Как писал генерал-майор Спирс, он выглядел «чрезвычайно строгим и сосредоточенным»[217]. «Мопс» Исмей больше не походил на очаровательного пса: он тоже сидел с суровым выражением лица. Бивербрук звенел в кармане монетками – «словно нащупывая чаевые», по словам Спирса. Лицо у него раскраснелось, редкие волосы растрепались. «Его круглая голова напоминала пушечное ядро, которое его небольшое напряженное тело, сжатое в тугую пружину, могло в любую секунду запустить в Рейно», – писал Спирс.
Французы явно приготовились сдаваться. Казалось, им не терпится покончить с этой встречей. Рейно отметил: в данный момент все зависит от того, как поведут себя Соединенные Штаты. Он планировал немедленно отправить телеграмму Рузвельту. «Сейчас нам остается одно: как можно откровеннее описать ситуацию американскому президенту», – отметил он.
Черчилль обещал поступить так же, а потом попросил, чтобы ему позволили посовещаться с коллегами. «Dans le jardin!»[218] – скомандовал он. Они удалились в мрачноватый прямоугольный садик, по которому шла узкая тропинка, и зашагали по ней кругами. «Полагаю, от потрясения все временно лишились дара речи, – пишет Спирс. – Во всяком случае о себе могу это сказать со всей определенностью».
Внезапно Бивербрук прервал общее молчание. Он сказал: сейчас они могут лишь ждать ответа Рузвельта. Опасаясь, как бы Черчилль не дал поспешное обещание направить во Францию несколько эскадрилий истребителей Королевских ВВС (когда-то он ведь уже обещал это сделать), Бивербрук настаивал, чтобы премьер в последнюю минуту не принимал на себя никаких обязательств такого рода. «От нас здесь никакой пользы, – заметил он. – Более того, от нашего выслушивания этих заявлений Рейно – один вред. Давайте-ка отправимся домой».
В вечерних сумерках они вернулись в Англию.
Джонс пришел на вторую встречу с Профессором, подготовившись более основательно. Он знал, что Томас Эккерсли, один из ведущих английских специалистов по радиоволнам, давно работающий инженером-исследователем в Marconi Company, однажды написал короткую статью, где привел расчеты, из которых явствовало: очень узкий пучок радиоволн может следовать кривизне поверхности Земли, а значит, с его помощью можно навести бомбардировщик из Германии на заданную точку Британии. Джонс принес с собой эту статью, а также некоторые новые разведданные.
Кроме того, готовясь к этой встрече, Джонс пообщался со своим другом и коллегой – полковником авиации Сэмюэлом Дэнисом Фелкином, отвечавшим за допросы пленных экипажей люфтваффе[219]. Джонс знал, что в последние дни удалось захватить еще несколько немецких пилотов, выпрыгнувших из сбитых бомбардировщиков, поэтому он попросил Фелкина включить в беседы с ними вопросы, сосредоточенные на технологии навигации с помощью радиолучей.
Фелкин так и сделал, но прямые вопросы не дали ничего нового. Однако полковник придумал эффективный способ получения информации от пленных. После допроса он возвращал допрашиваемого в камеру к его сослуживцам, а затем с помощью скрытых микрофонов подслушивал, как они обсуждают прошедшую беседу и те вопросы, которые на ней задавались. Так он сумел услышать, как один из новых пленных рассказывает сокамернику после допроса: как бы Королевские ВВС ни старались, им все равно не найти «оборудование».
Разумеется, это очень подогрело любопытство Джонса. Фраза пленного косвенным образом подтверждала, что Джонс на верном пути. Можно было даже предположить, что загадочное устройство «спрятано» на самом видном месте.
Джонс тут же затребовал копию технического доклада, подготовленного британскими специалистами, которые обследовали бомбардировщик, сбитый осенью прошлого года (на самолете такого же типа летел тот пленный немецкий авиатор). Джонс сосредоточился на радиооборудовании. Его внимание привлек один прибор – устройство, названное в докладе «приемником сигнала для приземления вслепую». Само по себе наличие такого прибора не удивляло: все немецкие бомбардировщики оснащались стандартной системой приземления «Лоренц». В докладе отмечалось, что все оборудование тщательно осмотрел инженер Королевского авиационного завода – одного из экспериментальных авиационных предприятий.
Джонс позвонил ему.
– Скажите-ка, вы обнаружили что-нибудь необычное в приемнике сигнала для приземления вслепую? – спросил он.
Инженер ответил отрицательно. А потом уточнил:
– Раз уж вы об этом заговорили… Он гораздо чувствительнее, чем нужно для слепого приземления[220].
Прибор можно было настраивать на определенные частоты: Джонс заключил, что они соответствуют тем диапазонам, в которых действует новая система радионавигации. Если, конечно, его догадка верна.
При всей своей упертости Линдеман был достаточно восприимчив к холодной научной логике. Одно дело – прислушиваться к 28-летнему ученому, предполагающему (на основании нескольких косвенных улик) существование новой секретной немецкой системы навигации. Совсем другое – увидеть четкие и ясные расчеты, выполненные ведущим экспертом, подкрепленные научным доказательством того, что радиофизика вполне допускает создание такой системы. Да и новые свидетельства, собранные Джонсом, оказались убедительными.
Теперь Линдеман осознал: если люфтваффе сумело освоить новую технологию, это и в самом деле устрашающая перспектива. Как полагал Джонс, такой пучок радиоволн мог позволить самолету оказаться в радиусе не более 400 ярдов от цели: невероятная точность наведения.
Используя имевшийся у него прямой доступ к премьер-министру, Линдеман в тот же день составил докладную записку, предназначенную Черчиллю лично. Их тесный контакт чем-то напоминал общение между Григорием Распутиным и Николаем II – и вызывал массу подозрений и зависти среди коллег Линдемана. Благодаря его широчайшим полномочиям в сферу его деятельности попадало практически все. Он мог копаться в самых отдаленных уголках правительства, подвергать сомнению все, что ему заблагорассудится, даже предлагать новые вооружения и высказывать свое мнение по поводу военной стратегии, сильно осложняя жизнь мелким и крупным бюрократам. «Он был упрям как мул и не желал признавать, что на свете существуют хоть какие-то проблемы, решение которых не в его компетенции, – вспоминал «Мопс» Исмей. – Сегодня он писал меморандум о широкомасштабной стратегии, а завтра – статью о производстве яиц»[221]. Заметки и докладные записки так и разлетались из кабинета Линдемана (к концу года их набралось более 250). Их тематика была весьма разнообразной: от нитроглицерина и запасов древесины до секретных средств ПВО. Эти бумаги часто побуждали Черчилля требовать от своих многочисленных министров чего-то кардинально нового, что нарушало распорядок их жизни, и так трещавший по швам. Всякий участник совещаний знал, что Черчилль, вооруженный данными Линдемана, может в любой момент выхватить статистическую рапиру и с удовольствием распотрошить ею какое-нибудь требование или довод. А иногда вивисекцию проводил и сам Линдеман, излагая замечания своим тихим скрипучим голосом. Осваиваясь на новой работе, Линдеман стал прикладывать к своим заметкам черновик распоряжения, которое (по его мнению) следовало подписать Черчиллю. Эти черновики неизменно были написаны стилем, похожим на черчиллевский: Профессор старался затушевать собственную роль в этом процессе.
Впрочем, Черчилль хотел от Линдемана именно этого: чтобы тот постоянно бросал вызов ортодоксам, «проверенным сотрудникам» – и тем самым способствовал большей эффективности работы. Казалось, Профессор прямо-таки испытывает восторг, выдвигая идеи, которые переворачивают устоявшиеся представления вверх тормашками. Однажды, прогуливаясь со своим коллегой Дональдом Макдугаллом, он заметил плакат, нравоучительно призывавший: «Почините подтекающий кран» (предполагалось, что это позволит экономить воду, а значит, и уголь, на котором работает система водоснабжения). По пути Профессор тут же стал прикидывать стоимость энергии, древесной массы и транспортировки, необходимых для производства бумаги, на которой печатают эти воззвания. «И, разумеется, Профессор оказался прав в своих первоначальных подозрениях, – вспоминал Макдугалл. – Все это и в самом деле слагалось в неизмеримо более впечатляющую сумму, чем можно было сэкономить, следуя совету с плаката»[222].
В направленной Черчиллю служебной записке о потенциальной находке доктора Джонса Линдеман бесстрастно излагал: «Есть основания полагать, что у немцев имеется некий радиоприбор, с помощью которого они надеются обнаруживать цели»[223]. Сущность этой технологии ясна не до конца, добавлял Профессор, однако можно предположить, что в ней задействован какой-то пучок радиоволн или радиомаяки, заранее установленные в Англии шпионами. Так или иначе, писал Линдеман, «жизненно важно исследовать этот вопрос, а особенно – выяснить длину волны этого излучения. Установив это, мы сумеем разработать средства, позволяющие вводить противника в заблуждение». Он просил у Черчилля разрешения «обсудить это с министерством авиации и попытаться стимулировать действия в нужном направлении».
Черчилль с самого начала отнесся к полученной информации очень серьезно. Позже он вспоминал, что эти новости стали для него «мучительным потрясением». Он переправил служебную записку Профессора министру авиации Арчибальду Синклеру, приписав от руки: «Мне кажется, это очень интригующе. Надеюсь, вы распорядитесь, чтобы данный вопрос тщательно расследовали»[224].
Такая просьба Черчилля могла восприниматься лишь как понукающий удар кнута. Синклер тут же взялся за дело (пусть и с неохотой), поручив одному из высших должностных лиц министерства авиации проверку теории Джонса.
Между тем для семейства Черчилль настал день переезда. Бывший премьер Чемберлен наконец покинул дом 10 по Даунинг-стрит, и 14 июня, в пятницу Черчилли приступили к перевозке своих вещей из Адмиралтейского дома в новое жилище. Операцией руководила Клементина.
Переезд сопряжен с неминуемым стрессом – в любую эпоху. Но сейчас напряжение явно усиливал тот факт, что Франция вот-вот падет и что Англии грозит вторжение гитлеровских войск. Однако Клементина, казалось, стойко все это переносит – как обнаружила ее подруга Вайолет Бонем Картер (та самая, в которой жена Черчилля некогда подозревала соперницу), всего за несколько дней до переезда заехав к ней в Адмиралтейский дом на чай. Семейные покои по-прежнему стояли в полной меблировке, со всеми положенными украшениями. «Обстановка непринужденная и изысканная – и столько цветов – и все их очаровательные портреты подсвечены, – записала она в дневнике 11 июня. – Клемми совершенно такая же, как всегда, – жизнерадостно щебечущая – очень милая – и, как всегда, немножко более потешная, чем ожидаешь»[225].
Сам переезд занял несколько дней. Мэри и Клементина провели их в отеле «Карлтон» – служившем также временным пристанищем для Профессора. Черчилль предпочел избежать домашнего хаоса и провести эти дни у лорда Бивербрука в его лондонском особняке Сторноуэй-хаус, где заодно располагалась и штаб-квартира министерства авиационной промышленности.
