Бог Мелочей Рой Арундати
Секунду-другую Рахель это переваривала. Потом опять принялась за щекотку. Иккили, иккили, иккили!
Все еще смеясь, Велютта стал вглядываться в Спектакль, чтобы увидеть Софи.
– Где же наша Софи-моль? Хочется посмотреть. Вы ее привезли, не забыли?
– Не смотри туда, – настойчиво сказала Рахель.
Она влезла на цементный парапет, отделявший каучуковые деревья от подъездной дорожки, и закрыла глаза Велютты ладонями.
– Почему? – спросил Велютта.
– Потому, – сказала Рахель. – Не хочу, чтобы ты смотрел.
– А где Эста-мон? – спросил Велютта, которого оседлал Представитель (скрывающийся под личиной Мушки Дрозофилы, скрывающейся под личиной Феи Аэропорта), обхватив ногами его талию и залепив ему глаза потными ладошками. – Что-то я его не видел.
– А мы его в Кочине продали, – беззаботно сказала Рахель. – Обменяли на пакет риса. И фонарик.
Жесткие кружевные цветы немнущегося платья впечатались в спину Велютты. Кружевные цветы с листом удачи на черной спине.
Когда Рахель стала всматриваться в Спектакль, ища Эсту, она увидела, что его нет.
А там, в Спектакле, появилась Кочу Мария – низенькая позади высокого торта.
– Вот он торт, – сказала она Маммачи чуть громковато.
Кочу Мария всегда обращалась к Маммачи чуть громковато, потому что, по ее мнению, кто плохо видит, у того и с другими органами чувств не все ладно.
– Кандо, Кочу Мария? – спросила Маммачи. – Видишь ты нашу Софи-моль?
– Канду, кочамма, – сказала Кочу Мария громко-громко. – Вижу.
Она улыбнулась Софи широко-широко. Она была одного с ней роста. Ниже, чем должна быть сирийская христианка, несмотря на все усилия.
– Личико беленькое, в маму, – сказала Кочу Мария.
– У нее нос Паппачи, – настаивала Маммачи.
– Насчет этого не скажу, но красотулечка она хоть куда, – прокричала Кочу Мария. – Сундарикутти. Ангелочек.
У ангелочков беленькие личики цвета пляжного песка, и одеваются они в брючки клеш.
У чертенят коричневые рожицы грязного цвета, одеваются они Феями Аэропорта, а на лбу у них видны выпуклости, которые могут превратиться в рога. На макушке фонтанчики, стянутые «токийской любовью». Они имеют скверную привычку читать задом наперед.
А в глазах у них, если вглядеться, можно увидеть лик сатаны.
Кочу Мария взяла обе руки Софи в свои кверху ладонями, поднесла их к лицу и сделала глубокий вдох.
– Что это она? – спросила Софи, чьи нежные лондонские ладошки утонули в мозолистых айеменемских лапах. – Кто она такая и зачем она нюхает мои руки?
– Она кухарка, – объяснил Чакко. – Это она так тебя целует.
– Целует? – переспросила Софи недоверчиво, но с интересом.
– Изумительно! – сказала Маргарет-кочамма. – Она принюхивается к тебе. А между мужчинами и женщинами такое тоже бывает?
Она покраснела, потому что вовсе не хотела произнести двусмысленность. Смущенная дыра в мироздании, имеющая форму учительницы.
– Сплошь и рядом! – сказала Амму, и прозвучало это не иронической ремаркой вполголоса, как она хотела, а несколько громче. – Как, по-вашему, мы делаем детей?
Чакко не стал давать ей шлепка.
И она ему поэтому тоже.
Но Ожидающий Воздух сделался Злым.
– Тебе следует извиниться перед моей женой, Амму, – сказал Чакко с покровительственным, собственническим видом (рассчитывая, что Маргарет-кочамма не возразит: «Бывшей женой, Чакко!» – и не станет махать на него розой).
– Нет-нет-нет! – сказала Маргарет-кочамма. – Это я виновата! Я не хотела, чтобы так прозвучало… я просто хотела сказать… что нам немножко в диковинку…
– Это был совершенно законный вопрос, – сказал Чакко. – И я считаю, что Амму должна попросить прощения.
– Предлагаешь изображать дерьмовое занюханное племя, которое только что сподобилось быть открытым? – спросила Амму.
– Боже мой! – воскликнула Маргарет-кочамма.
В злой тишине Спектакля (на глазах у Синей Армии в зеленом зное) Амму вернулась к «плимуту», вынула свой чемодан, громко хлопнула дверцей и прошла к себе в комнату, сияя плечами. Заставив всех удивляться, где это она набралась такого нахальства.
Сказать по правде, удивляться было чему.
Ведь Амму не так была воспитана, и книг таких не читала, и с людьми такими не водилась, чтобы набраться этого извне.
Из такого она была теста, вот и все.
Девочкой она очень быстро потеряла интерес к историям о Папе Медведе и Маме Медведице, которые ей давали читать. В ее версии Папа Медведь бил Маму Медведицу латунной вазой. Мама Медведица терпела побои с немой покорностью.
Подрастая, Амму смотрела, как ее отец плетет свою отвратительную сеть. С гостями он был само обаяние, сама светскость, а если они были европейцами, его манеры становились почти заискивающими – именно почти. Он жертвовал деньги сиротским приютам и лепрозориям. Он шлифовал свой показной облик утонченного, щедрого, добродетельного мужчины. Но наедине с женой и детьми он превращался в грубое чудовище, полное гнусных подозрений и зловредной хитрости. Он бил их и унижал, а потом им приходилось выслушивать хвалебно-завистливые речи знакомых и родственников о том, какой замечательный им достался муж и отец.
Холодными зимними вечерами в Дели Амму, бывало, пряталась в окружавшей дом живой изгороди (не дай Бог увидят люди из Хороших Семей), потому что Паппачи пришел с работы не в духе, поколотил их с Маммачи и выставил обеих из дома.
В один такой вечер девятилетняя Амму, сидя с матерью в кустах, видела в освещенных окнах опрятную фигуру отца, переходящего из комнаты в комнату. Не удовлетворенный избиением жены и дочери (Чакко учился в школе-интернате), он рвал занавески, пинал ногами мебель, разнес вдребезги настольную лампу. Через час после того, как свет везде погас, маленькая Амму, несмотря на просьбы испуганной Маммачи, проникла в дом через вентиляционный люк, чтобы спасти свои новые резиновые сапожки, которых ей было жальче всего. Положив их в бумажный пакет, она прокралась с ними обратно в гостиную, и тут свет внезапно зажегся.
Паппачи все это время сидел в своем кресле-качалке красного дерева и бесшумно раскачивался в темноте. Поймав ее, он не стал ничего говорить. Он выпорол ее хлыстом с рукояткой из слоновой кости (тем самым, что покоился у него на коленях на фотографии в его кабинете). Амму не плакала. Кончив порку, он велел ей принести из швейного ящика Маммачи фестонные ножницы. На глазах у Амму Королевский Энтомолог изрезал материнскими фестонными ножницами ее новые резиновые сапожки. Черная резина ложилась на пол узкими полосками. Ножницы деловито щелкали по-ножничному. Амму не обращала внимания на искаженное испугом лицо матери, появившееся в окне. Чтобы располосовать до конца ее любимые сапожки, отцу понадобилось десять минут. После того как последний завиток резины оказался на полу, Паппачи смотрел на Амму холодными, пустыми глазами и раскачивался, раскачивался, раскачивался. Окруженный хаосом перекрученных резиновых змей.
Став еще старше, Амму научилась жить бок о бок с этой холодной, расчетливой жестокостью. В ней развилось надменное ощущение несправедливости и безоглядное упрямство, какими Маленькое Существо приучается отвечать на многолетние обиды со стороны Большого Существа. Она не считала нужным делать что-либо во избежание ссор и столкновений. Создавалось впечатление, что она их ищет – может быть, даже получает от них удовольствие.
– Ушла? – спросила Маммачи обступившую ее тишину.
– Ушла, – громко сказала Кочу Мария.
– А у вас в Индии можно говорить «дерьмовое»? – спросила Софи-моль.
– Кто так сказал? – спросил Чакко.
– Она сказала, – ответила Софи-моль. – Тетя Амму. Она сказала: «дерьмовое занюханное племя».
– Разрежь торт и раздай всем по куску, – сказала Маммачи.
– А у нас в Англии нельзя, – сказала Софи-моль, обращаясь к Чакко.
– Что нельзя? – спросил Чакко.
– Говорить слово на букву «д», – сказала Софи-моль.
Маммачи слепо вперилась в сияющий день.
– Все здесь? – спросила она.
– Уувер, кочамма, – отозвалась из зеленого зноя Синяя Армия. – Мы все здесь.
Вне Спектакля Рахель сказала Велютте:
– А мы-то не здесь, правда? Мы не Участвуем.
– Истинная Правда, – сказал Велютта. – Мы не Участвуем. Но вот что я хочу знать: где наш Эстапаппичачен Куттаппен Питер-мон?
И от этих слов родился восторженный, задыхающийся танец, танец Румпельштильцхена[43] среди каучуковых деревьев:
- О Эстапаппичачен Куттаппен Питер-мон!
- Куда исчез, куда делся он?
Потом Румпельштильцхен уступил место Багряному Цветку:[44]
- Ищут его на земле и в воде,
- Французики ищут его везде.
- Где он скрылся, куда он залег,
- Наш Эстаппен – Багряный Цветок?
Кочу Мария вырезала из торта пробный кусок и дала Маммачи.
– Всем по такому, – распорядилась Маммачи, легонько ощупав кусок пальцами в рубиновых кольцах, чтобы проверить, не слишком ли он велик.
Кочу Мария напилила торт дальше с великой возней и мазней, громко дыша ртом, словно резала жареного барашка. Куски она выкладывала на большой серебряный поднос. Маммачи заиграла на скрипке добропожаловательную мелодию. Приторную, шоколадную мелодию. Липко-сладкую, тягуче-коричневую. Шоколадные волны, лижущие шоколадный берег.
Посреди мелодии Чакко возвысил голос над шоколадными звуками.
– Мама! – сказал он (Читающим Вслух голосом). – Мама! Достаточно! Больше не надо!
Маммачи прекратила игру и повернула голову в сторону Чакко, держа в руке застывший смычок.
– Достаточно? Ты считаешь, достаточно, Чакко?
– Более чем достаточно, – сказал Чакко.
– Достаточно так достаточно, – пробормотала Маммачи сама себе. – Я, пожалуй, закончу. – Как будто это вдруг пришло в голову ей самой.
Она убрала инструмент в черный футляр, имеющий форму скрипки. Он закрылся, как чемодан. Замкнув в себе музыку.
Щелк. И щелк.
Маммачи опустила на место свои темные очки. Вновь плотно задернула шторы от светлого дня.
Амму вышла из дома и позвала Рахель.
– Рахель! У тебя мертвый час! Ешь быстрее свой торт и приходи!
Сердце Рахели упало. Она ненавидела Мертвый Час.
Амму вернулась в дом.
Велютта спустил Рахель на землю, и теперь она потерянно стояла у подъездной дорожки, на границе Спектакля, а на горизонте разрастался противный Мертвый Час.
– И перестань фамильярничать с этим человеком! – сказала Рахели Крошка-кочамма.
– Фамильярничать? – переспросила Маммачи. – Это о ком, Чакко? Кто фамильярничает?
– Рахель, – сказала Крошка-кочамма.
– Кому она фамильярничает?
– Не кому, а с кем, – поправил мать Чакко.
– Хорошо, с кем она фамильярничает? – спросила Маммачи.
– С твоим любимчиком Велюттой, с кем же еще, – сказала Крошка-кочамма, а потом, обращаясь к Чакко: – Спроси-ка его, где он вчера был. Хватит ходить вокруг да около.
– Не сейчас, – сказал Чакко.
– Что это значит – фамильярничает? – спросила Софи-моль свою мать, но та не ответила.
– Велютта? Он здесь? Велютта, ты здесь? – обратилась Маммачи к Дневному Пространству.
– Уувер, кочамма. – Он выступил из тени деревьев и вошел внутрь Спектакля.
– Ты выяснил, в чем дело? – спросила Маммачи.
– Прокладка нижнего клапана, – ответил Велютта. – Я заменил. Теперь все в исправности.
– Тогда запускай, – сказала Маммачи. – Бак совсем опустел.
– Этот человек нас погубит, – сказала Крошка-кочамма. Не потому, что была ясновидящей и ее вдруг посетило пророческое видение. Нет, просто из неприязни к нему. Все пропустили ее предсказание мимо ушей.
– Попомните мои слова, – сказала она с горечью.
– Видала какая? – сказала Кочу Мария, подойдя к Рахели с тортом на подносе. Это она про Софи-моль. – Будет взрослая, она будет наша кочамма, она нам жалованье повысит и всем подарит нейлоновые сари для Онама.[45]
Кочу Мария коллекционировала сари, хотя никогда их не надевала и, скорее всего, не собиралась.
– Ну и что? – сказала Рахель. – Меня уже тут не будет, я в Африку уеду.
– В Африку? – фыркнула Кочу Мария. – В Африке сплошь комары и черномазые уроды.
– Это ты уродина, – сказала Рахель и добавила (по-английски): – Глупая коротышка!
– Что ты сказала? – с угрозой спросила Кочу Мария. – А молчи, не говори. Я и так знаю. Я слышала. Все скажу Маммачи. Погоди у меня!
Рахель повернулась и пошла к старому колодцу, где, если поискать, всегда можно было найти муравьев для расправы. Красные муравьи, когда она их давила, портили воздух, как люди. Кочу Мария двинулась за ней с тортом на подносе.
Рахель сказала, что не хочет этого дурацкого торта.
– Кушумби, – сказала Кочу Мария. – Завистница. Такие прямо в ад попадают.
– Это кто завистница?
– А не знаю. Сама себе ответь, – сказала Кочу Мария: оборчатый фартук, ядовитое сердце.
Рахель надела свои солнечные очочки и посмотрела сквозь них на Спектакль. Все окрасилось в Злой цвет. Софи-моль, стоявшая между Маргарет-кочаммой и Чакко, выглядела так, словно напрашивалась на шлепок. Рахель обнаружила целую вереницу жирных муравьев. Они направлялись в церковь. Все до одного в красном. Их следовало убить прежде, чем они туда доберутся. Раздавить и размазать камнем. Вонючим муравьям в церковь хода нет.
Расставаясь с жизнью, муравьи слабо похрустывали. Словно эльф кушал поджаренный хлеб или сухое печенье.
Муравьиная Церковь будет стоять пустая, и Муравьиный Епископ напрасно будет ждать в смешном своем Муравьино-Епископском облачении, махая серебряным кадилом. Никто к нему не придет.
Прождав достаточно долго по Муравьиным часам, он смешно нахмурит свой Муравьино-Епископский лоб и печально покачает головой. Он поглядит на яркие Муравьиные витражи, а когда кончит на них глядеть, запрет церковь огромным ключом, и там станет темно. Потом пойдет домой к жене, и у них будет Муравьиный Мертвый Час.
Софи-моль в шляпке и брючках клеш. Любимая с самого Начала, пошла наружу из Спектакля посмотреть, что Рахель делает позади колодца. Но Спектакль пошел вместе с ней. Она двигалась – он двигался. Она стояла – он стоял. За ней следовали умиленные улыбки. Кочу Мария убрала поднос с наклонного пути своей обожающей улыбки, когда Софи присела на корточки, ступив в приколодезную слякоть (желтые раструбы ее брючек стали при этом мокрыми и грязными).
Софи-моль обследовала вонючее побоище с врачебной отрешенностью. По каменной кладке была размазана красная плоть, две-три ножки еще слабо шевелились.
Кочу Мария смотрела крошками торта.
Умиленные Улыбки смотрели Умиленно.
Двоюродные Сестрички Вместе Играются.
Милые такие.
Одна пляжно-песчаная.
Другая коричневая.
Одна Любимая.
Другая Любимая Чуть Меньше.
– Давай одного в живых оставим, чтобы ему было одиноко, – предложила Софи-моль.
Рахель проигнорировала ее предложение и убила всех. Потом – в своем пенистом Платье Для Аэропорта, панталончиках в тон (уже, правда, не абсолютно новеньких) и солнечных очочках не в тон – повернулась и убежала. Исчезла в зеленом зное.
Умиленные Улыбки не выпустили Софи-моль из своего прожекторного пятна, решив, видимо, что милые двоюродные сестрички играют в прятки, как часто делают милые двоюродные сестрички.
Глава 9
Госпожа Пиллей, госпожа Ипен, госпожа Раджагопалан
От древесной листвы вечер настоялся, как чай. Длинные гребенки пальмовых листьев темнели, понуро клонясь, на фоне муссонного неба. Оранжевое солнце скользило сквозь их неровные, бессильно цепляющие зубья.
Эскадрилья летучих мышей стремительно прочертила сумерки.
В заброшенном декоративном саду Рахель под взглядами ленивых гномиков и неприкаянного херувима присела на корточки у заросшего пруда и смотрела, как жабы прыгают с одного тинистого камня на другой. Прекрасно-Безобразные Жабы.
Склизкие. Бородавчатые. Горластые.
В них томятся несчастные нецелованные принцы. Пожива для змей, затаившихся в длинной июньской траве. Шуршание. Бросок. И некому больше прыгать с одного тинистого камня на другой. И некому больше ждать заветного поцелуя.
С того дня, как она приехала, это был первый вечер без дождя.
В Вашингтоне, думала Рахель, я бы ехала сейчас на работу. Автобус. Уличные огни. Автомобильные выхлопы. Беглые пятна людского дыхания на пуленепробиваемом стекле моей кабинки. Звон монет, толкаемых ко мне на металлическом подносике. Денежный запах от моих пальцев. Пунктуальный пьяница с трезвыми глазами, появляющийся ровно в десять вечера: «Эй, ты! Чернявочка! Как насчет отсосать?»
У нее было семьсот долларов денег. И золотой змеиноголовый браслет. Но Крошка-кочамма уже поинтересовалась, какие у нее планы. Сколько она еще пробудет, что собирается делать с Эстой.
Планов у нее не было никаких.
Ровно никаких.
И никакого Места Под Солнцем.
Она оглянулась на большую, темную, двускатную дыру в мироздании, имеющую форму дома, и вообразила, что живет в серебристой тарелке, которую установила на крыше Крошка-кочамма. На вид в тарелке должно было хватить места, чтобы устроить там жилье. Несомненно, она была больше, чем многие людские обиталища. Больше, к примеру, чем каморка Кочу Марии.
Если они с Эстой улягутся там спать, свернувшись вместе калачиками, как два зародыша в неглубокой стальной матке, что будут делать Верзила Хоган и Вам Вам Бигелоу? Куда они подадутся, если тарелка будет занята? Скользнут ли через трубу в дом, на экран телевизора и в жизнь Крошки-кочаммы? Вылезут ли из старой печи с возгласом «Йеэээ!», во всей красе своих мышц и полосатых костюмов? А Тощие Люди – беженцы и жертвы голода – протиснутся ли они сквозь щели под дверьми? Просочится ли Геноцид между черепицами крыши?
Небо кишело телевидением. Надень специальные очки – и увидишь, как все это, кружась, опускается с неба среди летучих мышей и перелетных птиц: блондинки, войны, голод, деликатесы, государственные перевороты, фиксированные лаком прически. Новые образцы нагрудных украшений. Как все это, скользя, снижается над Айеменемом парашютным десантом. Образуя в небе подвижные фигуры. Колеса. Ветряные мельницы. Раскрывающиеся и закрывающиеся цветы.
Йеэээ!
Рахель опять стала смотреть на жаб.
Толстые. Желтые. С одного тинистого камня на другой. Она мягко тронула одну рукой. Та подняла веки. Со смешным самоуверенным видом.
Мигательная перепонка, вдруг вспомнила Рахель. Они с Эстой целый день однажды это твердили. Она, Эста и Софи-моль.
Перепонка
ерепонка
репонка
епонка
понка
онка
нка
ка
а
В тот день они были, все трое, одеты в сари (старые, разорванные напополам), и Эста был главным костюмером-гримером. Он сделал для Софи-моль складочки веером. Расправил как положено паллу – конец сари, перекидывающийся через плечо, – сначала Рахели, потом себе. У каждого был прилеплен бинди – налобный кружок. Стараясь смыть взятую у Амму без спроса краску для век, они только размазали ее вокруг глаз и в целом выглядели как три енотика, пытающихся выдать себя за индусских дам. Это было примерно через неделю после приезда Софи-моль. И примерно за неделю до ее смерти. Пока что она последовательно вела свою линию под неусыпным наблюдением близнецов и опрокинула все их ожидания.
Она:
а) сообщила Чакко, что, хотя он ее Биологический Отец, она любит его меньше, чем Джо (что оставляло его свободным для роли подставного отца некой пары жаждущих его внимания двуяйцевых персон, хоть он к этой роли и не стремился);
б) отвергла предложение Маммачи о том, чтобы ей заменить Эсту и Рахель на обоих привилегированных постах и стать заплетательницей ночной косички Маммачи и счетчицей ее родинок;
в) самое важное: проницательно уловила преобладающее настроение и не просто отвергла, а отвергла решительно и крайне грубо все заигрывания Крошки-кочаммы и все ее мелкие соблазнения.
Мало того – ей, как выяснилось, не были чужды человеческие слабости. Вернувшись однажды домой после тайной вылазки на берег реки (куда они Софи-моль не взяли), они обнаружили ее горько плачущей на самом верху Травяного Завитка в саду Крошки-кочаммы – ей, как она сама призналась, «было одиноко». На следующий день Эста и Рахель взяли ее с собой к Велютте.
Они пошли к нему, одетые в сари, неуклюже ковыляя по красной глине и высокой траве (Перепонка ерепонка понка онка нка ка а) и, придя, представились госпожой Пиллей, госпожой Ипен и госпожой Раджагопалан. Велютта представился сам и представил своего парализованного брата Куттаппена (который, правда, крепко спал). Он приветствовал их со всем возможным почтением. Он называл каждую из них кочаммой и угощал свежим кокосовым молоком. Он поговорил с ними о погоде. О реке. О том, что, по его мнению, кокосовые пальмы год от года становятся все более низкорослыми. Как и айеменемские дамы. Он представил их своей сердитой курице. Он показал им свой столярный инструмент и вырезал им из дерева три маленькие ложки.
Только теперь – много лет спустя – Рахель задним умом взрослого человека распознала изящество этого жеста. Зрелый мужчина принимает у себя дома троих енотиков, обращается с ними как с настоящими дамами. Инстинктивно подыгрывает им в их детском заговоре, боясь разрушить его взрослой беспечностью. Или слащавостью.
Ведь ничего не стоит погубить игру. Порвать ниточку мысли. Разбить фрагмент сновидения, бережно носимый повсюду, как фарфоровая вещица.
Позволить этому быть, уберечь это, как Велютта, – дело куда более трудное.
За три дня до Ужаса он позволил им покрасить ему ногти красным лаком «кьютекс», который Амму купила и забраковала. В таком виде застала его История, когда явилась к ним на заднюю веранду. Столяр с лакированными ногтями. Отряд Прикасаемых Полицейских расхохотался от этого зрелища.
– Ну и ну, – сказал один. – Из этих, из бисексов, что ли?
Другой поднял башмак с забившейся в бороздку подошвы многоножкой. Темно-ржаво-коричневой. Многоногой.
С плеча херувима соскользнула последняя полоска света. Ночь проглотила сад. Целиком, не жуя. Как питон. В доме зажглось электричество.
Рахели виден был Эста, сидящий у себя в комнате на опрятной кровати. Он смотрел в темноту сквозь зарешеченное окно. Он не мог видеть Рахель, сидящую за окном во мраке, вглядывающуюся в свет.
Актер и актриса, безвыходно запертые в невнятной пьесе без всякого намека на сюжет и содержание. Кое-как бредущие сквозь назначенные роли, баюкающие чью-то чужую печаль. Горюющие чьим-то чужим горем.
И почему-то неспособные сменить пьесу. Или купить по сходной цене какое-нибудь обычное успокоение у профессионального заклинателя бесов, который усадил бы обоих перед собой и сказал на один из многих ладов: «На вас нет греха. Грех – на других. Вы были малые дети. Вы не могли ни на что повлиять. Вы жертвы, а не преступники».
Это помогло бы, если бы они были способны на эту переправу. Если бы они могли, пусть на время, облечься в трагические одежды жертвенности. Если бы они сумели подобрать себе маску и проникнуться гневом из-за случившегося. Потребовать возмещения. Тогда, наверно, в конце концов им удалось бы заклясть мучившие их воспоминания.
Но гнев был им недоступен, и никакую маску нельзя было надеть на То, что каждый из них держал в липкой Той Руке, как воображаемый апельсин. Который некуда было положить. Который никому нельзя было передать, потому что он и так был не их. Им оставалось только его держать. Бережно и вечно.
Эстаппен и Рахель знали, что преступников в тот день (не считая их самих) было несколько. Но жертва только одна. С ногтями кроваво-красного цвета и коричневым листом на спине, приносящим муссонные дожди, когда наступает их время.
Этот человек оставил по себе дыру в мироздании, сквозь которую расплавленным варом полился мрак. Сквозь которую за ним последовала их мать, даже не обернувшись помахать на прощание. Она оставила их кружиться сорванными с якоря кораблями во тьме, лишенной тверди.
Прошли часы, и взошедшая луна заставила угрюмого питона отрыгнуть проглоченное. Вновь возник сад. Вернулся целиком. И сидящая в нем Рахель.
Ветер подул с другой стороны и принес ей стук барабанов. Как дар. Как обещание сказки. Когда-то в стародавние времена, говорили они, жили-были…
Рахель подняла голову и вслушалась.
Тихими ночами звук ченды – большого барабана, – возвещавший представление катхакали, был слышен за километр от Айеменемского храма.
Рахель пошла. Ее потянуло воспоминание о крутой крыше и белых стенах. О медных светильниках и темной, просмоленной древесине. Она пошла в надежде повидать старого слона, которого не убило током на шоссе Коттаям – Кочин. Завернув на кухню, она взяла там кокосовый орех.
Выходя, она заметила, что одна из сетчатых дверей фабрики сорвалась с петель и стояла, прислоненная к дверному косяку. Она отодвинула ее и вошла внутрь. Воздух был тяжелый от влаги, сырой настолько, что в нем впору было плавать рыбам.
Пол под ногами был скользким от муссонной плесени. Маленький летучий мышонок в тревоге метался между стропилами крыши.
Смутно видневшиеся во тьме приземистые цементные чаны для солений придавали фабрике вид склепа для цилиндрических мертвецов.
Бренные останки Райских солений и сладостей.
Здесь много лет назад, в день приезда Софи-моль, Представитель Э. Пелвис мешал в котле алый джем и думал Две Думы. Здесь красный секрет, похожий на молодой плод манго, был законсервирован, закрыт крышкой и убран.
Что верно, то верно. Все может перемениться в один день.
Глава 10
Река в лодке
Пока на передней веранде шел Спектакль под названием «Добро пожаловать домой» и Кочу Мария раздавала куски торта Синей Армии в зеленом зное, Представитель Э. Пелвис / Б. Цветок (с зачесом, в бежевых остроносых туфлях) толкнул сетчатую дверь и вошел в сырое, остро пахнущее помещение «Райских солений». Он двинулся мимо больших цементных чанов, желая найти место, чтобы там Подумать Думу. Сипуха Уза, которая жила на почерневшей балке около слухового окна (и время от времени вносила лепту в букет некоторых видов Райской продукции), смотрела, как он идет.
Мимо плавающих в рассоле желтых лаймов, которые время от времени надо прокалывать (а также мимо черных грибковых островов, похожих на оборчатые шампиньонные шляпки в прозрачном бульоне).
Мимо зеленых манго – вскрытых, начиненных куркумой с молотым перцем и связанных в гроздья бечевкой (их можно не трогать какое-то время).
Мимо стеклянных, закупоренных пробками емкостей с уксусом.
Мимо полок с пектином и консервантами.
Мимо противней с горькой тыквой, на которых лежали ножи и цветные напальчники.
Мимо джутовых мешков, до отказа набитых чесноком и мелкими луковицами.
Мимо холмиков свежего зеленого зернистого перца.
Мимо кучи банановой кожуры на полу (свиньям на обед).
Мимо шкафа с наклейками.
Мимо клея.
