Тоска по дому Нево Эшколь
– Твоя дочь плачет, – сказала я Моше и поднесла Лилах прямо к его глазам, словно демонстрируя в суде вещественное доказательство, хотя и сама не знала, что именно пытаюсь доказать. Он вздохнул, стараясь не замечать мой агрессивный тон, и снова попросил, почти умоляя:
– Пойдемте к столу, Билга старалась и устала, приготовила еду. Неудобно.
«Старалась и устала? С чего бы это?» – подумала я. Так он никогда не говорит. Это из речей Менахема. И всегда так. Стоит им только встретиться, а уже через минуту слова Менахема в устах Моше.
Моше взял у меня Лилах, а она прижалась к его мягкому животу, который так любила, и сразу же перестала плакать. Я мигом умерила свое недовольство – вид Лилах в объятиях Моше всегда действовал на меня успокаивающе – и последовала за ними. Мы сели за стол, уставленный яствами, на главном месте – субботняя хала, покрытая белой тканью, и два подсвечника, которые в семействе Билги передаются из поколения в поколение вместе с их легендарной историей. Менахем произнес проповедь на тему недельной главы Торы, читаемой в эту субботу, недвусмысленно намекнув, что в это сложное время, когда религиозное население подвергается несправедливым нападкам, необходимо укрепиться в нашей вере, восстановить ее былую славу и ответить всем клеветникам молитвой, обращенной к Богу, благословенно имя Его. Когда он произнес «укрепиться в нашей вере», взгляд его остановился на Моше, и у меня снова появилось ощущение, что они между собой пришли к какому-то соглашению, пока я была с Лилах. Но я ничего не сказала. Потом я подумала, что мое молчание, возможно, побудило Моше ошибочно думать, будто я согласна с его братом, а также с секретным соглашением, которое они заключили. Все это – мудрствования, порожденные молчанием. В этот момент я сказала себе: «Какое секретное соглашение у тебя в голове, Сима? Они наверняка говорили об операции, которая предстоит их отцу, успокойся». И положила в тарелку Лирона салат из миски, потому что, когда он сам накладывает себе еду, что-нибудь обязательно падает на стол, и еще улыбнулась сидевшей напротив меня красавице Хефцибе, заглаживая перед ней свою вину за то, что беспричинно разнервничалась в детской. Попробовала курицу и картошку в апельсиновом соусе и попросила у Билги рецепт. И сказала: «Аминь».
Прежде всего, братан, вношу ясность. Я пишу это письмо не под наркотиками. Я не нюхал кокс, не пил сан-педро, не ел омлет с грибами. Иногда здесь курят, израильтяне главным образом, но лично я, с тех пор как прибыл в эту страну гор, не скрутил ни одного косяка. Воздух здесь слишком свежий и слишком чистый, чтобы загрязнять его дымом. Даже сладким. Почему я говорю все это? Потому что, если ты до конца прочитаешь это письмо и подумаешь, что я окончательно рехнулся, то знай: тут дело не в химикатах. Я под кайфом, это верно, но только от красоты.
Вчера на вершине Инхиамы я от неимоверной красоты даже заподозрил в первый раз в жизни, что Бог есть.
Минутку, погоди немного, прежде чем помчишься к телефону и объявишь моим родителям, что их сын потерял голову от наркоты и надо организовывать спасательную экспедицию, посылать спецназ Генштаба, наши доблестные ВВС и напечатать статью в центральной газете.
Придержи лошадей, как говорят англичане. Я вижу, как ты сидишь в своем маленьком доме (ты мне его не описывал, но у меня такое чувство, что он маленький), над тобой фотография грустного человека со своим радио (если только Ноа не сумела убедить тебя отказаться от него, но не думаю, что так случилось), на столе носки, в руке чай, источающий пар (должно быть, в Иудейских горах теперь холодно, верно?), ты перечитываешь первые строки моего письма и думаешь: куда подевался тот мой друг, которого я знаю? Где он, неуемный фанат футбола? Сначала он развивает предо мной теорию о состоянии сознания, а теперь вдруг у него есть Бог. Минутку, я не говорил, что есть Бог.
Я сказал, что вчера, после трехдневного похода по извилистым тропам, я проснулся утром на рассвете. Вышел из хижины (не совсем хижина, скорее, хибарка из жести) и вдруг увидел, что нахожусь на крыше мира (мы прибыли туда накануне, затемно, эти ленивые австралийцы останавливались через каждые два метра). Я сделал несколько шагов, сел на большой плоский обломок скалы с видом на долину. На вершине был собачий холод, и я засунул ладони под колени. Горы внизу все еще были покрыты мягкими утренними облаками, над которыми выступали самые высокие вершины. Солнце еще не показывалось, но лучи его залили все прозрачным, почти белым светом. Можешь ли ты вообразить все это? Без сирен. Без автобусов. Без урчания кондиционеров. Даже без щебета птиц. Абсолютная тишина. Не знаю, сможешь ли ты это понять, но во всем этом было что-то, вызывающее чувство благоговения. Вдруг я почувствовал, что все мои маленькие горести, вся эта нудная тоска по Ади, все это настолько мелко. Есть некий великий Порядок, может быть, Божественный (а возможно, и нет, ладно), и я в нем всего лишь запятая, самый кончик запятой, ничто. Размер моей значимости для мира подобен размеру значимости мухи на Синае.
В этой мысли было что-то утешающее, не знаю.
Потом проснулись все остальные, присоединились ко мне на скале, и магия немного поугасла. Я хотел поделиться с ними, но только одна мысль о том, что мне придется находить слова на английском для описания моих чувств, напрочь отбила у меня всякое желание говорить. Тогда я себе и пообещал, что напишу тебе, когда доберусь до городка у подножия горы, и приветствовал улыбкой Диану из Сиднея, которая этим утром – в истрепанном спортивном костюме и с взлохмаченными волосами – тем не менее выглядела как принцесса. (Видишь? Тебе не о чем беспокоиться, есть вещи, которые во мне неизменны.)
И вот я здесь. Мы сняли хорошую гостиницу, чтобы побаловать себя после нелегкого похода, и тут есть даже стол, на который можно положить блокнот. В окно иногда долетают голоса торговцев с индейского рынка, расположенного неподалеку. Кстати, рынок этот – явление ошеломляющее. Сегодня я гулял здесь с Дианой и думал о Ноа – то есть девяносто девять процентов времени я думал о том, как соблазнить Диану (она сегодня надела облегающие брючки с застежкой-молнией на заднице. Сечешь?). Но время от времени закрадывалась мысль о Ноа – как бы она здесь отрывалась. Каждые два метра – будто картина для National Geographic. Сегодня, например, в разгар нашей прогулки начался дождь (вода стеной, будто ответственный за дождь на голливудской съемочной площадке перепутал требуемое количество). Все торговцы с открытой площадки убежали со своими товарами в крытую секцию рынка («крыша» – рваные полотнища нейлона, чтобы ты не подумал по ошибке, что они оказались в крупном торговом центре), и только одна пожилая женщина, чьим ногам уже не под силу бежать куда-либо, осталась на месте, закрыла глаза и позволила дождю вовсю поливать ее. Представь себе эту картину: старая индеанка с овощами, разложенными на циновке перед ней, в середине большого песчаного участка, который на глазах превращается в грязь. Лицо ее изрезано морщинами, словно подошва ботинка. Волосы иссиня-черные. И облака над головой. И еще старый автобус, задняя часть которого превращена в ларек. Красиво, не правда ли? Так чего вы ждете? Берите рюкзаки и приезжайте.
Ты написал мне, что иногда в вашей квартире нет воздуха. Что души ваши натыкаются одна на другую, подобно двум сталкивающимся автомобильчикам в парке аттракционов. Так ялла. Вперед. Приезжайте сюда. Тут у вас воздуха будет вдоволь, поверь мне. А автомобилей здесь и в помине нет. Да, я знаю, что вы теперь буржуа. Прочитал в твоем письме. Квартира. Работа. В ближайшее время – и подгузники. Но, может быть, заскочите на пару недель?
Обещаю не слишком полоскать мозги разговорами о Боге. Во всяком случае, напиши мне на адрес посольства Израиля в Лиме. (Предыдущее твое письмо было прекрасным, но слишком коротким.) Иногда здесь по два дня ждут поезда. Старайся лучше, парень. Расскажи немного о том, что творится в стране. Есть мир, нет мира. Как сыграли «Хапоэль» и «Маккаби» в Тель-Авиве? Что будет с ансамблем Давида «Лакрица»? Мы здесь в отрыве от всего.
Твой Моди
Четвертого ноября, в тот самый день, я поехал к Давиду, чтобы утешить его: от него ушла подруга, бросила его. По дороге, незадолго до перекрестка Моца, радио сообщило, что в Рабина стреляли и он ранен. Пока я доехал, он уже умер. Эйтан Хабер, и все такое… Мы сидели в гостиной перед телевизором и молчали. Давид выглядел ужасно. Худой, волосы растрепаны, погасшие глаза. С тех пор как я поселился в Кастеле, нам не доводилось встретиться. Он с головой погрузился в репетиции, готовил к выступлению свой ансамбль «Лакрица». Я был очень занят, приноравливаясь к тому факту, что теперь я не один и мы – пара. Несколько раз мы договаривались по телефону о встрече, но всякий раз в самую последнюю минуту кто-нибудь из нас вынужден был отказаться. Я не знал, как мне его утешить. Он действительно любил Михаль, любил всей своей мятущейся душой, раздираемой внутренними конфликтами. Я не знал, уместно ли вообще говорить о Михаль теперь, когда глава правительства убит. Мы молчали еще несколько минут, в полной растерянности смотрели в телевизор, где показывали происходящее на площади в Тель-Авиве, именно там стреляли в Рабина, но тут зазвонил телефон. Вдруг это она – глаза Давида загорелись – вдруг она передумала. Он быстро поднял трубку. Это была Ноа, она хотела, чтобы я поскорее вернулся домой. Ей страшно. И очень грустно. И одиноко. Она необычайно мягко сказала: «Домой», поверьте, я никогда не слышал, чтобы это слово произносилось с такой нежностью. Я неловко поднялся. Давид сказал:
– Все в порядке, брат мой, все в полном порядке.
Мы спустились по лестнице, и он проводил меня до машины.
На улице стояла мертвая тишина.
Холодный иерусалимский воздух пробирал до дрожи. Каждый из нас, скрестив руки на груди, обнял себя за плечи. Мы условились, что поговорим завтра.
Я разглядываю фотографию и ищу в ней какую-нибудь деталь, которая даст представление о дне, когда она была сделана. Накануне вечером мы поехали в Кнессет, чтобы пройти перед гробом Рабина, но там была гигантская очередь и нам не удалось войти в здание. У подножия холма, на котором разбит Сад Роз, прямо перед воротами Кнессета, вокруг зажженных поминальных свечей сидела молодежь и пела грустные израильские песни. Мы хотели к ним присоединиться, но почувствовали себя немного странно. Песня «Лети, птенец» не слишком нам подходила, а в атмосфере наивной искренности, окружавшей поющих, мы – при всем нашем желании – оказались инородным телом. Я сделала несколько снимков, главным образом продавцов кукурузных початков, расположившихся на обочине дороги со своими огромными, испускающими пар кастрюлями. А потом мы медленно, не разгоняя машину, вернулись домой. В те дни, после случившегося, все ездили так, с преувеличенной вежливостью, будто посредством аккуратной езды пытались исправить какое-то более глубокое повреждение.
На следующее утро мы встали, и была солнечная погода, и я сказала Амиру:
– Давай пойдем в Сатаф, это ведь в двух шагах от нас. В общем, мы все пашем и пашем и никуда не выходим, и когда еще нам выпадет такой денек, что оба мы свободны.
И Амир сказал:
– Ялла! – Он вернул книги по психологии (когда он только успел их достать – непонятно) на полку, надел самую простую, но удобную одежду – футболку NBA с длинными рукавами и широкие брюки, которые, по его словам, «освобождают ему яйца». Я «надела джинсы и шляпу», как поет в своей песне Арик Лави, приготовила нам бутерброды с сыром и достала из шкафа плед для пикника.
Я снова разглядываю фотографию. Сделана она сверху, с каменного заборчика, окружающего небольшой бассейн. Амир как раз собирался выйти из воды, он опирался на руки, чтобы подняться и оказаться на суше. Тут-то я и щелкнула затвором. Его «теннисные» бицепсы – с тех пор как Моди уехал, он больше не играет, но мускулы остались, – и сейчас играли железом (зрелище впечатляющее, хотя я вовсе не схожу с ума от бодибилдеров), два глянцевых сегмента груди, на которую мне так захотелось положить голову, и его взъерошенные волосы, почему-то наклоненные чуть вправо. Уже тогда у него было несколько седых волос, но здесь их не видно, потому что они мокрые. Две небольшие капли воды украшают его лоб, на ресницах задержалась еще одна, взгляд его выражает удивление, легкую насмешку: «Ноа, Ноа, ты снова фотографируешь?» Свет великолепен, мягкий свет начала ноября, солнце мерцает на воде, в нужной степени освещая его лицо.
И лицо арабского мальчика, сидящего в трусах в дальнем углу бассейна, его ноги плещутся в воде. Может быть, именно здесь кроется намек, который я искала: лицо этого мальчика. Хотя он всего лишь служит фоном, казалось бы, только случайным, взгляд его, устремленный в камеру, довольно серьезен, даже сердит. Брови нахмурены, губы плотно сжаты, на лице выражение, свойственное юношам постарше, и если присмотреться, то заметно, что его правая нога выглядывает из воды, готовясь нанести удар, который, однако, попадает только в воздух, но направлен, – так, по крайней мере, кажется, – в сторону фотокамеры. И фотографа. Может быть, то, что произошло на площади двое суток тому назад, снова воздвигло стену страха и этот мальчик, не понимающий даже полного смысла случившегося, каким-то образом это чувствует. Возможно, его родители или бабушка с дедушкой жили в арабской деревне Сатаф, обитатели которой покинули ее в сорок восьмом году и, в порыве ностальгии посетив источник, решили рассказать мальчику, кто именно изгнал их отсюда?
Ялла, ялла. Видно, что ты слишком много времени провела в этой своей академии Бецалель, Ноа. Ты тоже начала сходить с ума? Ведь всего несколько минут назад мальчик попросил у вас глотнуть вашей кока-колы, а когда вы согласились, сказал: «Большое спасибо» – и улыбнулся обворожительной улыбкой. И вообще, какая связь между убийством Рабина и арабами? Уж лучше признать, что никаких намеков на этой фотографии нет. Или, возможно, намеки есть, но они откроются позднее. И такое иногда случается: ты смотришь на фотографию, которую уже тысячи раз видела, и неожиданно в глаза бросается новая деталь. Так родился мой самый удачный проект, который я представила в прошлом году. Просматривая фотографии своей семьи, я вдруг заметила лужу воды в нижнем углу одного из снимков. Фото было сделано летом – обжигающий свет израильского лета не оставлял места для сомнений – но лужа была большая, какие бывают только зимой. В середине августа я начала искать лужи в Тель-Авиве и близлежащих городах. На автостоянках. В промышленных зонах. На задних дворах продуктовых магазинов. Просто удивительно, как много я их нашла. Я фотографировала лужи в романтическом свете, будто снимаю фиорды в Норвегии, выбирая такой угол зрения, который создавал впечатление, что лужа значительно больше, чем в действительности. Этот свой проект я назвала «Летние лужи», и преподаватель, принимавший проект, прервал занятие на середине, велел всем оставаться на своих местах и побежал за деканом факультета, потому что «он должен это увидеть».
На обратном пути из Сатафа мы поссорились, Амир и я. Словесная дискуссия, в которой мы запутались, превратилась каким-то образом в ожесточенный спор, исполненный горечи. Все началось с того, что я ему сказала: «Надоело мне жить в этой луже, пожирающей своих обитателей, и мне лично кажется, что сейчас все станет очень плохо, и я уже подумываю о том, чтобы вторую степень в области искусства получить за границей, скажем в Нью-Йорке». Амир сказал, что Америка – не такая уж большая находка, он целый год жил в Детройте со своими родителями, и там кладут слишком много льда в кока-колу, а когда идешь в клуб ИМКА играть в баскетбол, там стоят десять парней, и каждый из них бросает мяч в отдельную корзину, а кроме того, халас[13], ему надоело переезжать, но я настаивала, напомнила о письме Моди из Южной Америки, которое он прочитал мне накануне, и сказала:
– Тебе не хочется немного переключиться и посидеть, целый день разглядывая индейских старушек?
Он презрительно фыркнул и произнес тоном всезнайки:
– Чепуха, куда бы ты ни ехал, – всюду берешь с собой самого себя. – Он включил радио громче, подавая тем самым знак, что он хочет завершить дискуссию, а я ему сказала, уже слегка раздраженно:
– Не надоели тебе еще эти тоскливые песни?
И он ответил:
– Нет! – И сделал звук еще громче и замкнулся в себе, словно сработал автомобильный замок, разом запирающий все двери, я буквально услышала щелчок, но не знала, как мне подобрать слова, чтобы смягчить его, поскольку не совсем поняла, что именно сделало его таким жестким. Когда мы добрались до дома, он сразу побежал к своим толстым книгам, и даже тогда, когда я встала за его спиной и сказала:
– Вот, у нас появился день, когда мы оба свободны, и просто жаль понапрасну тратить его на ссору.
Но он не пошел на примирение и даже головы не повернул в мою сторону. Тогда я пошла в гостиную, стала разглядывать ненавистную мне картину, ту, с грустным человеком, и начала молиться, чтобы Амир спорил со мной, чтобы встал со своего места, чтобы раскричался, потому что я не могу, когда ко мне относятся с явным пренебрежением, отталкивают меня, и я включила телевизор и выключила его, и вдруг вся наша квартира показалась мне слишком маленькой, слишком тесной, и рот мой наполнился вкусом поражения, и меня охватило чувство, что это не работает, и вся идея жить вместе закончится слезами, а попутно я еще запорю дипломный проект. Я вышла на улицу немного подышать воздухом, успокоиться, но было так холодно, что я побежала обратно, только в доме меня никто не ждал, кроме человека на картине, который, как и прежде, продолжал смотреть в окно.
Восемь лет мы с Моше не ссорились. С тех пор как познакомились. Возможно, так у нас и продолжалось бы и мы бы побили рекорд Гиннеса, если бы автомобиль с мегафоном не проехал по улице, приглашая жителей нашего микрорайона на собрание, которое состоится на площади перед минимаркетом «Дога», где выступят великий раввин и певец Бени Эльбаз.
Мы сидели в гостиной, все было тихо и спокойно, смотрели «Колесо фортуны» с Эрезом Талем и Рут Гонзалес. Мы не голосовали за Рут, предпочитая Сигаль Шахмон, но в этот раз она была очаровательна, с ее кудряшками и акцентом.
– Выглядит совсем неплохо, эта Гонзалес, – сказала я Моше.
Он мне ответил:
– Да, но не так хорошо, как ты. – И поцеловал меня в плечо. А я ему сказала:
– Какой же ты смешной. Не каждую надо сравнивать со мной.
В душе я была рада, что он говорит мне это, и после того, как я дважды рожала, и бедра мои стали шире, и волосы не «полны блеска», как говорят в рекламе, и у меня есть даже маленькие морщинки вокруг глаз, когда я смеюсь. В качестве награды я погладила его по затылку, а пальцами второй руки продолжала расчесывать волосы Лирона, сидевшего слева от меня, и всякий раз произносившего буквы, которые появлялись на экране, показывая, что он уже знает весь алфавит на память, хотя иногда еще путает похожие – «гимел» и «заин». Лилах не спала, но лежала тихо, загипнотизированная телевизором. Студенты не включали громкую музыку. Авраам и Джина не появились в дверях с печеньем. Никто не звонил из Института опроса общественного мнения, чтобы выяснить, какова наша позиция после убийства главы правительства (с тех пор как я однажды согласилась ответить на их вопросы, они больше не оставляют нас в покое). В центре стояла миска с виноградом, в ней было две грозди – одна с черными, а другая с зелеными ягодами. Время от времени кто-нибудь отрывал виноградину.
В суматохе буден ты не останавливаешься, чтобы подумать о том хорошем, чем владеешь в этой жизни. Почти всегда твои мысли заняты тем, чего у тебя нет. Но в ту минуту, помню, я подумала: «Посмотри, как это красиво, Сима. У тебя есть твоя маленькая семья. Полная семья, как ты и мечтала, когда еще была девочкой». И тут, когда в телевизоре один инженер из Явне выиграл холодильник стоимостью в четыре тысячи шекелей и зазвучала музыка победы, в эту музыку ворвался голос из мегафона.
– Что нужно этому алте захен[14] именно сейчас? – пробормотала я, все еще погруженная в приятные мысли, а Моше, убрав звук в телевизоре, сказал:
– Это не алте захен, Сима, ты послушай: «Приглашаются жители квартала! Бени Эльбаз на площади перед “Догой”!» – орал мегафон. И Моше добавил:
– Будет большое собрание, все идут туда, прибывает великий раввин и все лидеры движения. Будет что-то необычайное.
– Ала кейф кефак[15], – сказала я, прибавив звук в телевизоре. Инженер из Явне выиграл еще два билета в Лондон и вышел в финал.
– Ты хочешь пойти? – спросил Моше.
– А зачем? Что мне до них? – ответила я.
Оба мы уставились в телевизор, не решаясь смотреть друг на друга. И тут он внезапно поднялся с дивана, с быстротой, ему совершенно не свойственной, встал передо мной, заслонив экран.
– Я не понимаю, Сима. Не повредит нам немного послушать слова Торы, что-нибудь об иудаизме. Это уж точно лучше, чем сидеть и смотреть всякую ерунду по телевизору.
– Папа, – запрыгал Лирон, – я тоже хочу пойти с тобой на собрание.
– Ни в коем случае, – сказала я, прежде чем Моше успел согласиться. – Уже поздно. Тебе пора спать. Я поверить не могу, что ты еще не в пижаме. Почистить зубы, пижама и спать. Давай!
Лирон отправился в свою комнату, не скрывая недовольства.
– Подвинься, пожалуйста, ты заслоняешь мне экран, – сказала я Моше. Он подчеркнуто неторопливо отошел в сторону. Мегафон, который уже проехал дальше, вновь вернулся на нашу улицу, но на сей раз из него доносилась только музыка.
– Ладно, я все-таки пойду, – произнес Моше, ожидающе глядя на меня. – А когда я вернусь, – добавил он надутым тоном, совсем как у брата Менахема, – я хочу поговорить с тобой.
– А если ты не вернешься, дорогой мой муженек, то искать тебя в Бней-Браке? – спросила я, не отрывая глаз от телевизора.
– Да, в Бней-Браке, – повторил Моше, просто чтобы позлить меня, а затем надел теплую куртку с капюшоном и вышел из дома, хлопнув дверью.
Лилах заплакала. Я взяла ее на руки.
– Не бойся, миленькая, это только ветер, – сказала я неправду. И злилась на себя, что лгу ей. Ну и что, если она не понимает, все равно не стоит приучать ее ко лжи с малых лет. – Погляди, – показала я ей пальцем на телевизор, – это уже финал. – Я оторвала для нее несколько зеленых виноградин и поднесла к ее рту. Она оттолкнула мою руку и указала на черный виноград. – Нет проблем, возьми черный, но только не надо их бросать, – сказала я ей и оторвала от грозди две черные виноградины. Она с удовольствием сжевала их одну за другой и снова смотрела со мной «Колесо». В финале инженер из Явне выиграл автомобиль «Мицубиси», бесплатный бензин на год и стереоустановку для машины.
«Я помню день, когда Насер ушел в отставку, словно это было всего два дня назад», – так говорит моя мама, когда мы сидим перед телевизором и смотрим программу, посвященную памяти Рабина. Все уже знают, что сейчас она расскажет историю, которую мы уже слышали, но тем не менее хотим услышать снова, потому что мама всегда добавляет новые подробности, чтобы было интересно и тем, кто слушает это в сотый раз. Иногда, если у нее хорошее настроение, она может отпустить колкость и в наш, ее детей, адрес. Правда, уколы ее мелкие, комариные.
«Все собрались перед телевизором в кафе Джамиля, – начинает мама, и я из уважения к ней убавляю звук телевизора. – Это был уродливый коричневый телевизор, с высокой антенной, похожей на дерево, работавший ужасно, – продолжает она. – Каждые несколько секунд по экрану пробегала сверху вниз широкая белая полоса, регулятор громкости был испорчен, но это был единственный телевизор в деревне, и никто не хотел пропустить прямую трансляцию. Люди стояли на столах, спиной прислонясь к стене, ведь главное – это видеть. Шабаб[16], – и тут она обращает свой обвиняющий взгляд в мою сторону, – стояли так близко к девушкам, что некоторые из парней – да наставит их Аллах на путь истинный, – воспользовались моментом и дали волю рукам, побывавшим в местах запретных, а Джамиль сновал между столиками с тарелками хумуса и бобов и бутылками газировки. Люди ели с большим аппетитом, перед тем как заговорил Насер. Яани, все уже знали, по слухам и из еврейских газет, что война проиграна, но никто не верил, что он… вот так, вдруг. Все думали, что это будет еще одна из великих его речей, подобная тем, которые он уже произносил и от которых содрогается все твое тело, когда ты это слышишь. О боже, как же он умел говорить, этот Насер. Он повышал голос и понижал его, выбирал слова, подобно поэту. Но в тот день, как только он вышел на сцену, по взглядам людей, стоявших за его спиной, его помощников, было заметно, что не все в полном порядке. Лицо его было белым, как полдень, и лоб его так сильно потел, что даже в убогом телевизоре Джамиля можно было видеть крупные капли, и внезапно в кафе воцарилась полная тишина. Даже Марван, – тут она посмотрела на моего брата, который в эту секунду разговаривал со своей женой Надей, – молчал, во что трудно поверить. А Насер подошел к микрофону и слабым голосом начал читать по бумажке: «Братья, – сказал он, и я превосходно помню его первую фразу, – мы всегда говорили друг с другом с открытым сердцем, и в дни побед, и в трудные времена, в часы сладкие, и в часы, исполненные горечи, ибо только так мы сможем найти правильный путь». И дальше он продолжил свою речь, объяснил, как американцы помогли израильтянам в этой войне, как израильские военно-воздушные силы первыми атаковали египетских солдат, которые сражались как герои, и иорданские солдаты сражались как герои, а в конце сказал, что он, Гамаль Абд-аль Насер, виновен, и он оставляет пост президента и с завтрашнего утра полностью находится в распоряжении народа, чтобы служить ему. Когда он закончил свою речь, собрал листки с текстом и сошел со сцены, можно было видеть, как один из его помощников носовым платком утирает глаза, мокрые от слез, и тут же, мгновенно, все мужчины в кафе прикоснулись мизинцем к уголку глаза, утирая соленые капли, даже самые большие и сильные люди, такие как Наджи Хусейн, Алла ирахмо[17], десять лет отсидевший в иорданской тюрьме, и Хусам Марния, который три раза подряд становился чемпионом Рамаллы по боксу, и ваш отец, герой, – тут она смотрит на моего отца, опустившего глаза, – тебе нечего стыдиться, айюни[18], так это и есть, когда дают человеку надежду, а потом одним махом забирают ее, то это намного труднее, чем если бы вообще не было никакой надежды, этот Насер, с его смеющимися глазами и прекрасными словами об арабской нации, великой и могущественной, он был для меня великим отцом, отцом, который открыл нам веру в то, что в мире есть свет, и, перед тем как окажемся мы в раю, мы еще вернемся в нашу деревню, вернемся к своей земле, и сердце наше не будет более подобно фасолине, рассеченной надвое, и мы не будем больше кочевать с места на место, как цыгане».
Она поднимает ключ, висящий у нее на шее, ключ от старого дома, целует ржавое железо и продолжает:
«А потом египтяне вышли на улицы и легли на проезжую часть, умоляя Насера отменить свою отставку и вернуться на пост президента. Но это уже было совсем не то что прежде. Он уже был болен, слаб и через два года умер, и снова все пришли в кафе Джамиля, – а здесь уже цены в иорданских динарах сменились на цены в израильских лирах, – чтобы посмотреть на похороны Насера».
Она делет глоток кофе из своей чашки, проверяет, все ли ее слушают и продолжает:
«И я скажу вам, что странно: теперь и Рабин мертв, тот самый Рабин, который прикончил Насера, тот Рабин, чьи солдаты стреляли над нашими головами в сорок восьмом году, Рабин-злодей, Рабин-дьявол, но вместо того чтобы веселиться, танцевать на улицах и хлопать в ладоши, мне грустно. Поглядите на его внучку, красивую девочку, заливающуюся слезами. Похожа на своего деда, как Рауда, дочка Марвана, похожа на свою бабушку. Что поделаешь, мне грустно и жалко ее. Все лидеры всегда плохо кончают. И что теперь будет?»
Когда наша учительница говорила об убийстве Рабина, у нее было точно такое выражение лица, как тогда, когда она рассказывала о том, что Гиди погиб, и это сразу заставило меня заподозрить, что, возможно, это выражение лица, этот серьезный взгляд ее глаз, эти прикушенные губы – все это только маска, которую она надевает, когда считает, что сейчас должна быть грустной. Когда она закончила, то уселась на край стола своей задницей и попросила, чтобы дети рассказали, что они чувствуют. Как всегда в подобных ситуациях, когда не знаешь, что сказать, все стали повторять то, что уже сказала она, только другими словами. Я не поднял руку. Вот уже какое-то время я совсем не говорю в классе. Это началось в конце шивы, недели траура по Гиди, когда я вернулся в класс и не понимал, о чем говорят на уроке, потому что много пропустил, и тогда я подумал, что лучше молчать, и тогда никто не обратит внимание на то, что я просто не понимаю, а потом я привык молчать, даже когда хотел что-то сказать, – например, про суд, который они устроили царю Давиду на уроке Танаха, когда дошли до отрывка, где Давид посылает Урию Хеттеянина на войну, – слова застряли у меня в горле, и было у меня такое чувство, что если открою рот, то начну заикаться. Хотя никогда в жизни не заикался.
Алон сказал, что убийство было жутким и ужасающим, а Ринат заявила, что убийство было ужасающим и жутким, я же про себя подумал: «Если не говоришь, у тебя есть больше времени подумать». Довольно странно, как мой мир перевернулся за последние несколько дней. До убийства моим бункером был дом, где запрещалось слушать музыку, запрещалось смеяться и запрещалось, обращаясь к маме, начинать фразу словом «тагиди» («скажи»), потому что это напоминало о Гиди, но, с другой стороны, существовали и такие люди, которые старались быть со мной предельно милыми и любезными, но при этом продолжали заниматься своими делами, радоваться, когда «Бейтар» выигрывал в субботу, лупить друг друга на переменах и жаловаться на цены в супермаркете. А теперь все перевернулось: люди на улице встревожены, ходят медленно, разговаривают тихо, но в моем доме все иет по-прежнему, как обычно. Как сказала мама Ницце Хадас вчера вечером: «Каждый оплакивает своих мертвых».
– Кто-нибудь хочет что-то добавить? – спросила учительница и обвела взглядом класс. Моя рука сама собой взметнулась вверх, но я силой вернул ее на место. Зачем? Все равно они не поймут. Кроме того, я буду заикаться. Уж лучше подождать, когда я пойду играть в нарды с Амиром, он терпеливо относится к тому, что я думаю, даже если мысли мои странные. И он всегда говорит что-то интересное. Позавчера, например, я сказал ему, что думаю о людях, которые умирают, будто они не мертвы, а живут где-то там, над небесами и смотрят на нас, на тех, кто внизу. Он сказал, что в первый раз, когда он летел в Америку и самолет был выше облаков, он действительно искал там души умерших людей или Бога. Но не нашел. Правда, возможно, искал он не слишком внимательно.
Красный автобус «Эгед» мчится по улицам. Не останавливается на остановках, не открывает двери резким ударом. Три часа ночи. Водитель – Моше Закиян. Его пассажиры давно в постелях. Многоразовые проездные билеты не компостируются. Монеты не ложатся в его подставленную ладонь. Никто не спрашивает, прибывает ли он туда-то и туда-то. Никто не просит сдачи с такой-то суммы. Моше Закиян едет абсолютно один.
Он выезжает из своего квартала, поворачивает направо у моста Мевасерет, начинает движение в направлении Тель-Авива. Дорога пуста, воздух резкий, жалящий, и тьма заглатывает придорожные деревья. Покинув Кастель и миновав длинный спуск, Моше сильнее жмет педаль газа. Грузовик с включенными фарами дальнего света мчится по встречной полосе. Моше, рассердившись, тоже врубает слепящий дальний свет. Медальон с изображением меноры, висящий на шнурке под широким зеркалом заднего вида, прыгает перед ним, словно болельщик после забитого гола. Он нажимает кнопку «Поиск» на радиоприемнике. Радиостанция «Голос музыки». «Голос Рамаллы». Ничего этого он слушать не хочет. Наконец, как компромисс, останавливается на «Радио без перерыва», где всю ночь передают песни на иврите. Слова, которыми Сима выстрелила в него этим вечером, никак не идут из головы. «Забудь», «даже не думай», «через мой труп». А он? Что такого он предложил? Открыли хороший детский сад в конце улицы. Половина цены, вдвое больше учебных часов, отличное питание. Двое его друзей уже перевели туда своих детей, они вполне довольны. Менахем в Тверии очень воодушевлен. Ребенку не повредит окунуться немного в атмосферу иудаизма, еврейских духовных ценностей. Не говоря уже о том, что сэкономленные деньги помогут им купить дом побольше. С комнатой для гостей. Но только Сима упряма, как мул. Как она сказала? «Для тебя религия – это дом, а для меня – тюрьма». Трудная женщина, очень трудная. Моше распаляет свой гнев и еще сильнее жмет на педаль газа. Красный автобус бурей вырывается в долину Шаар ха-Гай, пролетает перекресток Латрун. Ладно, она не хочет идти на собрание. И переходу Лирона в другой садик противится. Но на этом основании угрожать разводом? Можно поговорить. Найти компромисс. Что подумают дети, когда увидят отца в гостиной, а на нем трусы и майка? Лилах еще малышка, но Лирон уже в том возрасте, когда он в состоянии понять, что происходит. И почему именно он, Моше, должен спать на диване? Ведь у него болит спина, а диван слишком жесткий.
«Секунду, – он напрягает память. – Здесь, где дорога описывает дугу, говорят, есть полицейская камера. Может, сбросить скорость?»
Мигает диспетчерская вышка аэропорта. Один раз. Два. Колебания медальона «Бейтара» затихают. Пролетающий самолет освещает облако в небе. Внезапно накатилась усталость, мышцы вдруг расслабились, и он решил не въезжать в огромный город. Когда он был ребенком, то потерялся там, на пляже Фришман, ему пришлось долгие часы ждать у станции спасателей, пока не пришли родители и не забрали его. Лучше с Тель-Авивом не связываться, особенно в эти часы, когда город погружен во мрак. Кроме того, завтра в семь утра он уже будет за рулем, ему предстоит поездка. Только Бог знает, который сейчас час. Он поднимается на развязку Ганот, с которой начинается его возвращение домой. Почти все песни по радио посвящены памяти Рабина: Шломо Арци, Авив Гефен, Иехуда Поликер: «Беру обратно я все сказанные жуткие слова». Моше вспоминает слова, которые он выпалил в разгаре ссоры, и его переполняет стыд. Ведь все, что он сказал ей, было проявлением слабости. Сима умеет произносить крученые фразы, каждое слово у нее аргументировано. Он все отлично понимает, но разговоры – как бы это сказать – не самая сильная его сторона. Неподалеку от Латруна, в пятнадцати километрах от дома, его внезапно одолел приступ тоски по ней. Перед глазами Моше возник ее образ: она в палате рожениц, на ее пухленьком лице выражение умиротворения, у нее на руках новорожденная Лилах. Ведь, по сути, она – это дом. И без нее он дышать не может. Восемь лет назад он впервые подошел к ней на перемене. На пути к фонтанчикам с питьевой водой он почувствовал, что идет как-то неуклюже, смешной походкой. В праздник Ханука они обменялись взглядами, поначалу быстрыми, будто вспышка, как бы случайными. А потом она улыбнулась. И он был покорен навсегда. Он знал каждую черточку ее лица. Знал уже, что ее светлые джинсы немного коротки и между краем брюк и верхом носков есть обнаженная часть ноги. Очень красивая. Подумалось ему, на основании ее улыбки, что и она к нему неравнодушна, но кто же может знать? В любом случае он чувствовал, что если до праздника Песах он не заговорит с ней, то просто с ума сойдет. А она, со своей стороны, попила, вытерла последние капли воды в уголках губ и прислонилась к бетонной стене за фонтанчиками, в тени. Он сделал последние несколько шагов, разделявших их, и еще раз повторил фразы, которые придумал накануне ночью, но, когда он уже стоял перед ней, случайный порыв ветра донес до его ноздрей аромат ее волос, густой, пьянящий, и у него вместо «Я хотел сказать тебе, что ты очень красивая» или «Скажи, ты еще и разговариваешь?» получилось только: «Хочешь завтра пойти в кино?»
Он поднимается на мост, ведущий в Мевасерет. Красный автобус мчится по улицам. Не останавливается на остановках. Не открывает двери с громким стуком. Сейчас половина пятого, утро уже наступило. Еще немного, думает Моше, и он ляжет в постель. Обнимет Симу сзади, будет шептать ей самые приятные слова. Если она проснется, возможно, они вместе пойдут посмотреть на детей. Он напомнит ей, как он и она стояли там, у фонтанчиков, совсем недавно. Во всяком случае, он ни словом не напомнит ей о детском садике. Ничего не горит, можно подождать до завтра. Ведь она в конце концов поймет, что ошибалась.
После того как заканчивается программа про Рабина, и мужчины на прощанье целуются у двери, и мой папа, собрав разбросанные по всей гостиной листы газеты «А-Нахар», отправляется почитать в постели, а в гостиной остаются только мама и я, мы смотрим египетский фильм, и я хочу сказать ей: «Я-уми[19], я видел дом. Видел его собственными глазами». Но я знаю, что всякий раз, когда заходит разговор на эту тему, ей сразу становится плохо. Сорок лет уже прошло, а сердце все еще напоено обидой, как земля влагой после дождя.
Спустя несколько недель после завершения Шестидневной войны, летом 1967 года, люди начали посещать свои старые дома. Спокойно, не поднимая шума, целые семьи заполняли пикап, иногда – по десять человек в одной машине, и в путь. Тогда еще не было пяти КПП на каждые сто метров, как сегодня.
Некоторые на том месте, где стоял их дом, находили лишь груду камней. А приезжавшие в Аль-Кудс[20], где они раньше жили, видели свои дома, красивые, целые и невредимые, но теперь в них жили евреи. Издали они разглядывали прежние жилища и, если кто-нибудь спрашивал их, что они ищут, сразу же поворачивались и уходили. Возвратившиеся из поездки в Эль-Кастель привезли с собой сливы с дерева, того, кривого, что росло рядом с площадью, и фиги со смоковницы «лиузауи», плоды которой были большими, как груши. Они рассказывали, как евреи построили уродливые дома, которые не вписываются, не подходят к горам вокруг, и как они дали всем улицам названия войн – улица Независимости, улица Победы, улица Борьбы, а еще рассказали про Азиза, единственного человека, который остался в деревне, ждал прихода солдат, а после того как был убит, превратился в черного демона; он входит в тела евреев и сводит их с ума.
И только мы не поехали. Мама не соглашалась. Сказала, что видеть не хочет. И знать не хочет. Слышать не хочет. «В мой дом, – заявляла она, и глаза ее сверкали от гнева, – я вернусь, чтобы жить в нем. Я не буду, как эти феллахи, которые стоят, как нищие, и ждут, может быть, какой-нибудь еврей пригласит их посидеть в гостиной, выпить кофе в их собственном доме. И ты тоже, – говорила она моему отцу, – не смей брать детей туда, иначе иди и поищи себе другую женщину».
Вот и сейчас у сидящей перед телевизором мамы глаза блестят, но не от злости. В египетском фильме Махмуд Ясин возвращается домой, в свою деревню, после шести лет в Каире, и только собака узнает его.
– Ихраб бетак, – проклинает она отца Махмуда Ясина, который смотрит на него из окна, – как же ты можешь не узнать своего собственного ребенка?!
Ей есть что сказать, моей маме, даже актерам в фильмах. Обычно арабские женщины молчат, прячутся за своими мужьями, но у нас мой папа, – с тех пор как у него отобрали землю и он должен был пойти работать простым рабочим, – он стал человеком слабым, впал в депрессию, я-ани, и мама говорит вместо него.
Я смотрю на собаку, облизывающую лицо Махмуда Ясина, и вспоминаю историю, рассказанную мамой про собаку Асуад. Она всегда рассказывает эту историю, когда приезжают все дяди и тети в праздники Рамадан или Ид аль-Фитр и кто-то вспоминает сладости катаеф, которые готовила моя бабушка, и вскоре все начинают говорить о том доме. И тут мама говорит: «Вы помните Асуада, эль-кальб[21]?» Все восклицают: «Табаан, понятное дело!» И все поворачивают свои стулья в сторону мамы, чтобы снова услышать о той ночи, когда они бежали из деревни, о том, как Асуад, большой черный пес, ни за что не хотел покидать дом, громко выл и его завывания заполнили все ущелья, и даже когда его взяли на поводок, прочную железную цепь, он настойчиво тянул моего отца, который держал его, обратно в деревню. Он смотрел на всех, кто двигался в колонне, такими глазами, какими смотрят на лучшего друга, который оказался обманщиком. И на одной из остановок, когда папа не обратил на него должного внимания, он все-таки вырвался, и побежал в деревню с железной цепью на шее, и больше не вернулся. С тех пор они никогда его не видели. «Даже он был более верен дому, чем мы. Даже пес!» – такими словами мама всегда заканчивала этот рассказ, и все мои дяди и тети низко опускали головы от стыда. А потом пели «мауваль» своей деревне. Обычно начинал мой отец, тихо и медленно, но постепенно все к нему присоединялись:
«Не сердись на нас, родина наша, деревня наша, сердись на тех, кто предал нас».
– Я думаю, он собирается просить прощения у своего сына, – скажет мама и укажет на отца Махмуда Ясина, сидящего в темноте и курящего кальян.
– Мазбут, я-умми[22], – скажу я, хотя думаю о другом: сказать ей или нет? «Где твое достоинство?! – закричит она, – как ты пошел строить дома евреям в нашей деревне? Тебе не стыдно? У тебя есть право на эту землю, ты это знаешь? Это твоя земля, ты знаешь?» Так она скажет. И зачем же ей рассказывать? Кроме того, как я ей расскажу, если сам еще не уверен? А как можно быть уверенным, если я еще не был внутри дома? Еще немного, и мы закончим остов пристройки у Мадмони, а я все еще не входил в дом, Боже, прости меня.
– Если ты думаешь, что я тебя простила, ты совершаешь большую ошибку, – сказала я Моше и повернулась к нему спиной. Еще две минуты назад я просто теряла рассудок от беспокойства за него. Ведь на Моше это совсем не похоже – вот так, среди ночи, уходить из дома, когда ранним утром ему предстоит поездка. Каждые пять минут я смотрела на будильник, потом каждую минуту, а потом встала, пошла на кухню и расправилась с целым пакетом кукурузных хлопьев, хотя знала, что Лирон огорчится, увидев утром, что хлопьев не осталось. Прочитала две статьи про Сигаль Шахмон, одну в журнале для женщин, вторую – в приложении к субботней газете. Сигаль сказала, что пока она детей не хочет, но самое главное для нее в жизни – это семья. Начитавшись Сигаль Шахмон, я готова была простить Моше; главное, чтобы он скорее вернулся, чтобы не заснул за рулем и не попал в аварию, как Турджи, его товарищ по работе, который заснул по дороге в Эйлат, а теперь ставит свою машину на парковке для инвалидов.
Но как только я услышала, что автобус уже свернул на нашу улицу, и поняла, что с Моше все в порядке, мне расхотелось мириться с ним. Коробку с кукурузными хлопьями я вернула в шкаф, прыгнула в постель, укрылась одеялом и притворилась, что сплю. Я слышала, как закрылись двери автобуса, как открылась входная дверь дома, слышала голос Моше, напевающего песню Эхуда Баная:
– После всего мы, может быть, уплывем на какой-нибудь остров, и дети будут бродить по берегу.
«Что он там мурлычет? – думала я. – С чего он так счастлив?» И вся наша ссора вернулась в мою голову, и все омерзительные слова, которые он тогда говорил, – какое там «говорил», орал: «Что хорошо для всех в нашем квартале, хорошо и для нас. Если у тебя нет Бога, значит, у тебя нет ничего». И прочие громкие слова, как это бывает у тех, кто не уверен в своей правоте. Вот так же кричал мой отец перед тем, как ушел.
К тому времени, как Моше вышел из туалета и пришел в спальню, я уже забыла, что смягчилась, и только ждала, когда он швырнет хоть одно неправильное слово или забудет выключить свет в гостиной, чтобы у меня был повод пронзить его острой фразой, но он ничего не сказал, выключил свет и тихо разделся. Он не наткнулся на шкаф, осторожно подошел и лег в постель рядом со мной, не перетянув одеяло на себя. Но я не смогла сдержаться, и сказала то, что сказала, повернулась к нему спиной и прислонила нос к холодной стене, а когда он попытался погладить мои волосы сзади, сказала:
– Моше, не прикасайся ко мне. – И в моем тоне было столько отвращения, что даже я сама немного испугалась.
Когда закончился урок классного руководителя, я сложил вещи в рюкзак и застегнул пряжку. Ринат напомнила мне, что будет еще дополнительный урок английского. Я сказал, что знаю, но мне это до лампочки. В последнее время я часто сматываюсь с уроков. Но никто не говорит мне ни слова, потому что я брат погибшего солдата. Даже директриса пригласила меня в рощу за спортплощадкой на беседу, облокотилась о дерево, испачкалась смолой и начала рассказывать мне, каким хорошим учеником был Гиди, будто я сам этого не знаю, и сказала, что ее дверь всегда открыта, – а это неправда, она всегда закрыта, – и я без всяких колебаний могу прийти к ней по любому делу или вопросу.
За стенами школы было жутко холодно, накрапывал мелкий дождик, и я побежал, но остановился через несколько метров, потому что рюкзак подпрыгивал на бегу и пенал вонзался мне в спину.
Когда я добрался до дома, заходить мне совсем не хотелось; мама, наверное, лежит в постели, она целый день отдыхает и смотрит на стену или на фотографию Гиди. Когда я войду, она скажет: «Здравствуй, Йоти, в холодильнике есть еда, разогрей себе». И я, сидя в одиночестве, стану есть шницель и картофельное пюре, которое будет твердым по краям, потому что сто лет пролежало в холодильнике. И к одноклассникам я пойти не могу, они еще на дополнительном уроке английского, кроме того, в последнее время мне с ними совсем не интересно. Все, что их занимает, это, к примеру, заглянуть с помощью зеркала девочкам под платья или разбить секретный лагерь в лесу под Мевасеретом, но это меня больше не интересует. То есть я таскаю с ними доски со стройки у Мадмони и обмениваюсь карточками с фотографиями футболистов «Бейтара», но во рту все время ощущается привкус, будто жуешь залежалую питу. А иногда их разговоры сильно меня раздражают, как, например, вчера, когда Дрор сказал, что ненавидит своего старшего брата, потому что тот все время играет в стрелялки на компьютере, а ему не дает. Я хотел сказать ему: «Дрор, ты полный придурок, скажи спасибо, что у тебя вообще есть брат». Но я ничего не сказал.
Лучше уж пойти прямо к Амиру.
Я постучался в его дверь. Дожидаясь, пока услышу шаги и он мне откроет, я прижался ухом к дальней стене, проверяя, продолжают ли ссориться Моше и Сима. Вчера вечером мама и папа вышли в палисадник и приблизились к заборчику, чтобы лучше слышать крики, доносящиеся из дома Закиянов. Папа сказал:
– Шесть лет они живут рядом с нами, и ни разу я не слышал, чтобы они повысили голос.
А мама сказала:
– Какое счастье, что Джина плохо слышит, это разбило бы ее сердце.
А я стоял за ними и радовался. Со времен Гиди я не слышал, чтобы они так спокойно разговаривали друг с другом. Я надеялся, что Моше с Симой будут ссориться всю ночь.
Дверь мне открыла Ноа. Она такая высокая, что я едва дохожу ей до пупка.
– Ты ищешь Амира?
– Да.
– Его нет дома.
– Он в университете?
– Нет, он в клубе.
– В каком клубе?
Она посмотрела на меня так, как обычно на вас смотрят взрослые, прежде чем решить: подходит ли для детских ушей то, что они скажут, или лучше промолчать.
– Он волонтер в клубе, – произнесла она. – Но скажи, Йотам, может, вместо того чтобы стоять на улице и мокнуть, ты зайдешь в дом и подождешь его здесь?
Она принесла сухое полотенце и постелила его подо мной, чтобы я не намочил диван.
– В каком клубе Амир волонтер? «Инкогнито»? – спросил я еще раз. Когда я хочу получить ответ, то умею быть настойчивым.
Она засмеялась:
– Нет, это не танцевальный клуб, это клуб, где собираются больные люди, так сказать, люди, уже начинающие выздоравливать.
Я не понял:
– Что это значит? Чем они больны?
Ноа предложила мне выпить колы.
– Нет, спасибо, – отказался я. – Они больны гриппом? Стрептококковой инфекцией?
– Нет, – вздохнула она, – более того… Болезнь у них в голове. В сердце.
– Психи?
– Не совсем. Примерно. Полусумасшедшие. Полунормальные.
– Полусумасшедшие, полунормальные? – Я вспомнил эпизод из сериала «Звездный путь», когда капитан Пикар возвращается на корабль с планеты медуз и начинает вести себя странно. Когда надо быть серьезным, он смеется; когда надо проявить решительность, растерян; вся команда испугана: это совсем не тот капитан, которого они знают, пока робот Дейта не обнаруживает, что медузы на той планете выделили какое-то вещество, оно впиталось в кожу капитана, а он не обратил на это внимания, но именно это вещество и сделало его не похожим на себя.
Я подумал, чо Ноа, вероятно, не смотрела «Звездный путь», поэтому и не стал рассказывать ей о планете медуз. Я молчал и пощипывал обивку дивана.
– Йотам, скажи-ка, не хочешь ли ты помочь мне с домашним заданием? – неожиданно спросила Ноа.
– Почему бы и нет, – ответил я, хотя меня раздражало, что она говорит «домашнее задание», будто она школьница младших классов. Она отвела меня в другую комнату, к столу, у которого столешница была не из дерева, а из стекла, и лампа подсвечивала ее снизу, как луна. На столе ровными упорядоченными рядами лежали отснятые фотопленки.
– Это негативы, – сказала Ноа, – а этот стол называется световым столом. Если положить негативы на световой стол, можно выбрать лучшую фотографию из всех отснятых дублей, а потом отсканировать фото на компьютере. Хочешь помочь мне с выбором?
– Конечно, хочу, – ответил я.
На всех фотографиях было примерно одно и то же: витрина обувного магазина. Но каждый раз в центре фотографии оказывалась туфелька на высоком каблуке. Иногда этикетка с ценой была в центре, а туфли окружали ее со всех сторон.
– Это наш учебный проект, который мы должны сделать, а тема проекта – «Религия и Бог», – пояснила Ноа. Я не понял, какая связь между Богом и обувью, но тем не менее выбрал две фотографии, которые, как мне показалось, выглядели лучше других, и указал на них.
– Почему именно эти? – спросила Ноа.
– Не знаю, – ответил я, – но, похоже, что на этих снимках все устроено красивее, чем на других.
– Композиция, – сказала Ноа.
– Компо что?
– Композиция. Так называют систему взаимоотношений между различными элементами изображения. И, по правде говоря, ты прав, Йотам. Композиция этих двух фотографий и в самом деле особенная.
В том же духе мы продолжали отбирать фотографии в соответствии с их композицией, а тем временем Ноа рассказывала мне и другие вещи, связанные с фотографией: о диафрагме, об экспонометре, об особом свете в начале и в конце каждого дня, который называется «волшебным светом». Рассказала еще и о тех днях, когда она просто выходит с фотоаппаратом на улицу и ждет, что случится что-нибудь особенное прямо у нее на глазах. Иногда проходит целый день без всяких происшествий, а иногда неожиданный случай посылает ей прекрасный снимок, как, например, вчера, когда она только вышла из дома, а строители, работающие у Мадмони, как раз приехали, и все покинули пикап, а один задремал, остался в кабине. На голове у него была индейская шерстяная шапка яркой раскраски, в нашей стране увидеть такую можно только у вернувшихся из путешествия в Южную Америку. И у нее в животе появилось особое чувство, возникающее всегда, когда она видит то, что ей хочется сфотографировать, и из всех ощущений, существующих в мире, оно похоже на то, что испытываешь при виде желтого перца в супермаркете. Она спросила у строителя, обладателя шапки, может ли она его сфотографировать, и тот согласился. И вообще, она любит всякие неправильности и ошибки в этом мире. К примеру, пластиковый пакет, плавающий в воде, подобно медузе, или камень, выступающий из стены, как в доме Авраама и Джины, или поле между их квартирой и нашим домом, которое, на ее взгляд, – одна большая ошибка. Я не понял, почему поле – это ошибка, но спрашивать мне было неудобно, и поэтому я вместо этого спросил о черном баке, который стоял в углу комнаты.
– Это Джобо, – ответила Ноа. – В Джобо закладывается отснятая пленка, и Джобо превращает ее в негативы. Без Джобо невозможно начать процесс проявки фотопленки. – Когда она в четвертый раз произнесла «Джобо», меня охватил приступ смеха. Это название – Джобо – жутко меня насмешило, и как бы я ни прикусывал губы, никак не мог остановиться. Ноа пыталась сдержать себя, но я в конце концов заразил и ее, и она тоже начала хохотать, перебрасывая из стороны в сторону свои длинные волосы, чтобы не попали ей в открытый рот. Внезапно я заметил, что она и вправду красивая, как сказал Амир своему другу по телефону. Особенно когда смеется. Через несколько секунд у меня началась икота, как это всегда со мной случается, когда я долго и без остановки смеюсь, но это только рассмешило нас еще больше. Если бы мама видела, что я так заливаюсь смехом, она уж точно изобразила бы на своем лице выражение «как тебе не стыдно», – так она делает со времен Гиди, если я смотрю смешную программу по телевизору, даже когда я стараюсь смотреть с выключенным звуком. Но мама этого не видела, и мы продолжали смеяться, пока у меня в животе не заболел «мускул смеха», а глаза Ноа не засверкали от обилия слез. Но тут вошел Амир. Как только мы увидели его лицо, то мигом перестали. Он, правда, улыбнулся мне и поцеловал в губы Ноа, но сразу было видно, что от этого клуба полунормальных-полупсихов он сам немного ошалел.
– Как прошло? – спросила его Ноа, и он, зигзагами расхаживая по комнате, начал объяснять:
– Нелегко, совсем нелегко.
Я взял в руки фотографию, начал рассматривать ее, чтобы он подумал, что я не слушаю.
– Нава утверждает, что это из-за убийства Рабина, – сказал Амир, а я наблюдал за ним поверх фотографии, как сыщик. – Дело в том, – продолжал он, разговаривая руками, – что им нет дела до самого Рабина. Некоторые из них даже не знают, что он был премьер-министром. Но все эти поминальные церемонии, грустные песни и специальные программы по телевизору, – похоже, их эмоциональные антенны улавливают, что в идеальном мировом порядке что-то расшаталось, и это уводит почву у них из-под ног. Ты понимаешь, о чем я говорю? – спросил он у нее. Без моего желания, да еще в самый неподходящий момент, у меня вырвался неприятный звук отрыжки, и Ноа не успела ответить, что да, она понимает. Амир спросил меня с тревогой в голосе, хорошо ли я себя чувствую.
– Он в порядке, – сказала Ноа и улыбнулась мне так, будто у нас двоих есть секрет, о котором ни в коем случае нельзя рассказывать Амиру.
– Прекрасно, – сказал Амир нервным тоном, совсем ему не свойственным.
– Я пойду, – сказал я. Я чувствовал себя так, будто во время матча «Бейтара» я сижу на трибуне стадиона, куда, обойдя все заслоны, проникло слишком много безбилетников, и от тесноты просто невозможно дышать. Я чувствовал, что чем-то им мешаю, хотя и не был уверен. Действительно, чем я могу им мешать.
– Спасибо за все объяснения, – сказал я Ноа, и она улыбнулась.
– Это я должна сказать тебе спасибо, – ответила она, – благодаря тебе я выбрала действительно красивые фотографии.
– Не выпьешь стакан воды хотя бы? – спросил Амир.
– Нет, – ответил я, – дома обо мне уже, наверно, беспокоятся.
Ночью, после того как я вернулся из подвала-бомбоубежища, где собирались члены клуба «Рука помощи», мне приснился сон. По-видимому, он был важным, потому что я помню большую часть этого сна. Шмуэль, мужчина лет шестидесяти, с волосами, как солома, в потрескавшихся очках, стоял посреди нашей гостиной, излагая мне свою теорию, ту самую теорию, которую он объяснял несколько часов назад в реальности в «кофейном уголке» клуба (стол с отслаивающимся пластиковым покрытием, два стула, один со сломанной спинкой, сахар с комками, растворимый кофе «Элит», пастеризованное молоко, видавшие виды чайные ложки).
– Мир, – объясняет он с жаром, – разделен на три цвета: красный, белый и прозрачный. Красный и белый олицетворяют две человеческие крайности, а прозрачный представляет срединный путь. Божественный компромисс. В политике, например, крайне правые – это белый цвет; Рабин, благословенна его память, был красным, а истинный путь, прозрачный, пролегает между ними. То же самое и с любовью. Мужчины – белые. Женщины – красные. Вот почему сердца разбиваются. А теперь, – тут Шмуэль наклонился и прошептал мне прямо в ухо, – посмотри на вашу квартиру, друг мой. Все здесь красное, белое и прозрачное.
Я окинул взглядом квартиру. Режиссер-постановщик сна переместил камеру и позволил мне с ужасом убедиться, что Шмуэль прав. Стулья были красными, стол – белым, а стена, отделяющая нас от семьи Закиян, прозрачной. Я мог видеть сквозь стену и Симу, и Моше в разгар их ссоры, но не слышал, что они говорят. На столе стояла прозрачная тарелка, справа от нее лежал красный нож, а слева – белая вилка.
– Но почему именно красный, белый и прозрачный? – спросил я Шмуэля. – Где логика?
Шмуэль пожал плечами и кивнул головой в сторону картины, висевшей на прозрачной стене, той самой картины, которая так раздражала Ноа: изображение мужчины, глядящего на улицу через окно. Оригинальные цвета картины – фиолетовый, черный и оранжевый – сами собой сменились на красный и белый. Этот образец современного искусства мне не понравился, к тому же было совершенно непонятно, почему Шмуэль стоит посреди моей гостиной, хотя он должен находиться в клубе, на своем месте. Я обратился к нему, чтобы выяснить это обстоятельство. Но он исчез. Или, может быть, не исчез? Может, он просто прозрачный? Эта внутрисонная мысль пронеслась в моей голове, но у меня не было времени проверить ее, потому что внезапно в окно сильно постучали. Я подошел, чтобы узнать, кто это, но ничего не мог увидеть, потому что окно было не прозрачным, а белым или матовым. По голосам я понял, что Ноа, Ицхак Рабин и какой-то мальчик, возможно Йотам, потеряли ключи и хотят, чтобы я им открыл. Я подошел к двери и подергал ее. Впустую. Я навалился на дверь плечом, но она не поддавалась. Я ударил дверь ногой, как в каратэ, но она не открылась. На этом заканчивается часть, которую я помню.
Утром, когда я проснулась, его рядом уже не было, но постель еще хранила тепло, а на подушке была вмятина в форме головы. В фильмах в подобных эпизодах мужчина после ссоры всегда оставляет женщине письмо с извинениями или покупает ей букет цветов, и хотя я знаю, что Моше не по части писем или букетов, я надеялась, что на кухонном столе меня кое-что ждет. Так обстоит дело с фильмами – они влияют на тебя, хотя ты отлично знаешь, что все это глупости. Когда на столе ничего не оказалось, кроме полупустой чашки черного кофе, я была разочарована. Лилах, которая по утрам обычно спокойна и весела, хныкала. Эта малышка – антенна. Она улавливает все. Именно поэтому мы всегда стараемся спорить в спальне, за закрытыми дверями. Я поменяла ей подгузник, приготовила для нее нарезанный банан, как она любит. Тем временем к нам присоединился Лирон и попросил помочь ему зашнуровать ботинки. Я подогрела ему какао, в качестве компенсации за съеденные мной кукурузные хлопья добавив туда две дольки шоколада, надрезала кожуру апельсина, чтобы на большой перемене ему было легче его очистить, в тысячный раз объяснила ему, как делают петлю из шнурка и продевают через него петлю второго шнурка, и все это время пыталась обнаружить в нем отголоски вчерашнего спора, но ничего не увидела. Как обычно, он слишком быстро пил свое какао и, как обычно, немного обжег язык. Как обычно, он забыл вытащить уголки воротника и, как обычно, рассердился, когда я ему об этом сказала. И только у двери, после того как он привычно поцеловал меня в щеку, он вдруг обернулся и спросил:
– Я иду в детский сад Хани, верно?
И тогда я поняла, что он не только слышал нас, а еще и понял, поэтому я сказала: «Конечно!» – и быстро погладила его по волосам, чтобы он поторопился, а он поднял голову, будто хотел сказать мне что-то, но потом развернулся и ушел. Я наблюдала за ним, пока он не вошел в здание детского сада в конце улицы, и, как только он ушел, пожалела, что дала ему уйти вот так, без объяснений. Но что я могла объяснить? Я не знала, как объяснить даже самой себе. Внезапно мне захотелось поговорить о происшедшем с подругой. Посоветоваться. Но с кем? Я взяла Лилах на руки, осторожно посадила ее в большую коляску, где она могла и стоять, лишь бы не начала снова плакать, и мысленно перебрала в голове всех своих подруг. Галит? Всегда говорит по телефону «да, да», но к концу беседы из ее вопросов становится ясно, что она не слушала. Каланит недавно родила близнецов, и разговаривать с ней надо короткими предложениями, потому что один из близнецов обязательно заорет и ты даже фразу не закончишь. Сигаль неделю тому назад как раз перевела своего сына в тот самый садик, о котором говорил Моше, и у нее уж точно готова целая речь на данную тему. Она, разумеется, за перевод. Люди всегда готовы превозносить сделанное ими, иначе почему они возвращаются из-за границы довольными? Я бы и в самом деле хотела хоть один раз встретить человека, вернувшегося из поездки за границу, который сообщил бы: «Было очень плохо». Еще, разумеется, есть моя сестра Мирит, но я заранее знаю, как она отреагирует на любой вопрос. Вся эта история, к примеру, сразу загонит ее в стресс. «Зачем вы ссорились? Почему он уехал глубокой ночью? Почему ты ему не уступила?» Мирит всегда за уступки. Вот уже полгода ее муж изменяет ей со своей подчиненной-военнослужащей, но Мирит закрывает на это глаза. Она говорит, что это у него пройдет, как будто это грипп. Если бы наша мама была жива, она бы показала ей, что это за грипп.
«Но мама в итоге осталась одна. – Я услышала, как Мирит говорит это в моей голове. – Ты забыла?» У мамы случился сердечный приступ, и прошло три часа, пока один из соседей не обратил на это внимание. «Приехавшие врачи скорой помощи сказали, что, если бы ее обнаружили вовремя, еще был шанс. Понимаешь? – продолжала Мирит. – Я знаю, что Дорон мне изменяет, но, по крайней мере, есть кому поинтересоваться из гостиной, все ли со мной в порядке, если я порежу себе палец ножом для салата».
За секунду до того, как я мысленно ответила Мирит, раздался звонок в дверь. Ноа, студентка. У них закончилось молоко.
– Заходи, заходи, – сказала я ей, – не стесняйся. – Ноа вошла в дом и, прежде чем я успела ее предупредить, ударилась головой о новый абажур.
– Что поделаешь, – сказала я, останавливая раскачивающийся абажур, – все в этом доме лилипуты.
– И у меня в семье все маленькие, – сказала она, потирая ушибленное место.
– Как же ты такой получилась? – спросила я.
– Не знаю. Моя бабушка повыше, так что, возможно, это от нее, – пояснила она.
– Почти не осталось, – извинилась я, потряхивая пустым картонным пакетом. – Может, выпьешь кофе здесь? – И, не дожидаясь ответа, налила в электрический чайник воду и достала чашки.
Она заговорила мне в спину: ей как раз вполне хорошо с ее ростом. В детстве она была замкнутой, с трудом выдавливала из себя слова, и ее замечали только потому, что она была выше всех. Без своего роста была бы вообще прозрачной.
– Ладно, – сказала я, – сегодня тебе вполне хватает внимания, с твоими ногами ты запросто могла бы быть манекенщицей.
– Чепуха, – запротестовала она и похлопала себя по бедрам. А я подумала: «Дай Бог мне такие».
Я налила в чашки кофе и молоко, подкатила к столу коляску с Лилах и села.
– А какой девочкой ты была в детстве? – спросила она, дуя на кофе.
– Я? – засмеялась я. – Со мной было все наоборот. Я всегда была самой маленькой, последней в шеренге на уроках физкультуры, и поэтому у меня не было выбора, я должна была научиться разговаривать, озвучивать себя, как говорится. С самого рождения у меня было свое мнение обо всем. Я заботилась о том, чтобы все знали, кто такая Сима. Кроме того, так меня воспитывала мама: «Если у тебя есть что сказать – говори! Никого не бойся». Потом, когда я выросла и часами спорила с ней, чтобы она позволила мне остаться и посмотреть «Даллас», она, пожалуй, сожалела о том, что так меня воспитала, и говорила мне: «Расек пхаль хазар, твоя голова тверда, как камень». Но в душе, думаю, она гордилась мной. И по сей день я такая упрямая. Вот, вчера, например… – Я произнесла это и замолчала.
– Что же было вчера? – спросила Ноа. Мне понравился ее тон. Заинтересованный, но не чрезмерно настойчивый. Хочет знать, но не обязательно все. Я начала рассказывать ей о ссоре с Моше и, слово за слово, вдруг заметила, что говорю о семье Моше, о том, как с первой же семейной трапезы, еще до того, как мы с Моше поженились, они меня удочерили, но, с другой стороны, всегда давали мне почувствовать, что я такая дочь, которая вызывает у них разочарование, что я не умею готовить для Моше кубэ хамуста так, как он это любит, что у меня слишком много мнений, что я плохо убираю в доме. Если я предлагала им кофе сразу после того, как они заходили в дом, они обижались и Моше тихо объяснял мне на кухне, что не следует сначала предлагать кофе, потому что это означает, будто я поскупилась на еду. Но если я не предлагала кофе, они тоже обижались. Я уже восемь лет с Моше, и иногда у меня такое чувство, что мне не хватит всей жизни, чтобы выучить правила его семьи.
– Конечно, – сказала Ноа и коснулась моего локтя, – я точно знаю, о чем ты говоришь.
Я ждала, что она расскажет немного о семье Амира, но она молчала, и я продолжала рассказывать о моей маме, о том, какой особенной женщиной она была, как она растила нас одна, после того как наш папа «укрепился в вере» и исчез, и как она ходила в одном и том же платье все лето, чтобы у нее остались деньги для книг и тетрадей для нас, и как за неделю до начала занятий в школе она сидела со мной и Мирит, помогала обернуть наши книги цветной бумагой и налепить наклейку на обложку. Она обертывала книги каким-то особым способом, я этому не научилась, не знаю, как мама это делала, но все учительницы приходили в восторг от моих книг, они поднимали их, показывая всем, и говорили: «Посмотрите, дети, все должны поучиться у Симы». Я говорила и говорила без перерыва, а Ноа молчала, и по ее глазам было видно, что она внимательно слушает, и Лилах тоже была спокойной, наверно, от удивления, ведь в своей жизни она никогда не слышала, чтобы ее мама говорила так много, не переставая, а когда я закончила, – не то чтобы закончила, а скорее устала, – обнаружила, что кофе уже холодный, и встала, чтобы сварить черный кофе, потому что молока больше не было, но еще и потому, что внезапно, не знаю отчего, мне стало стыдно смотреть Ноа в глаза.
Всякий раз, когда Амира что-то удручает, у него появляется тик. Посторонние не замечают. Зато Ноа хорошо видит, как у него начинает дрожать нижняя губа. А сама Ноа? У нее это макушка. Каждый раз, когда приближается срок сдачи работ в академии Бецалель, все черты ее лица сжимаются в одну болевую точку. А у хозяина дома – это живот. Слабое место. Когда он после призыва в армию проходил курс молодого бойца, его живот вышел из строя. И в последнюю неделю из-за этой истории с детсадом его угнетенное состояние отзывается изжогой там, внутри. А у Симы, его жены? Ни царапины. Даже когда Лирон бесится. Даже когда Моше сводит ее с ума. Даже в последнюю ссору. Может, это потому, что Сима такая: ничего не утаивает. Все всегда выкладывает как есть.
А по ту сторону поля мать Йотама сметает в совок выпавшие волосы. Почти каждый день, с тех пор, как погиб Гиди. А волосы у нее были такими длинными и густыми. Отец Йотама любил перебирать их пальцами перед сном. Или с нежностью скользил по ним ото лба и выше. Теперь он не прикасается к ней, и она к нему не прикасается. Только изредка ночью, непреднамеренно: бедро касается бедра, живот прижимается к спине, голова опирается на грудь. А утром как ни в чем не бывало каждый живет своей жизнью. Она чистит зубы. Он одевается. Она расчесывает свои редеющие волосы. Он может порезаться бритвой, но не ругается. Иногда, на работе, у него случается приступ астмы. В детстве у него была астма, а сейчас, после всего, она вернулась. Врач из больничной кассы отправил его покупать ингалятор, дали ему один голубого цвета. И каждый вечер он достает его из кармана рубашки и кладет рядом с лампой для чтения. Но не говорит об этом, а она не спрашивает.
Я знал, что это случится. Сколько можно не готовить домашние задания, не отвечать на уроках, не приносить атлас на уроки географии? Я знал, что в конце концов кому-то это надоест. И сегодня, после того как я четыре раза выходил в туалет на уроке обществоведения и в коридоре встретил свою классную руководительницу, это и в самом деле случилось. В конце занятий она вошла в класс и вручила мне письмо в белом конверте с эмблемой школы для господина и госпожи Авнери, и я, хотя конверт не открывал, отлично знал, что написано в письме. Спад в учебе, спад в дисциплине, спад в общении, спад, спад! Смешное слово: спадспад. Как тамтам или канкан… Письмо это госпоже Авнери я не передал. Ведь я заранее знаю все, что она мне скажет. Я просто реально слышу ее голос: «Ты ведь знаешь, что нам трудно, Йоти, так почему же ты доставляешь своему отцу и мне лишние неприятности?» Вместо этого я засунул конверт под памятник Гиди, который сложил из камней в поле. На минуту мне показалось, что сам Гиди сидит на одной из ветвей большого дерева, над домом Ноа и Амира, и смотрит на меня, разочарованный моим поведением, но я постарался не замечать этого, продолжая добавлять камни по бокам, так, чтобы письма не было видно, а в промежутки между камнями добавил камешки поменьше и немного земли. В конце концов моя классная руководительница, вероятно, позвонит маме, но пока у меня есть несколько дней. Я влез в свою комнату через окно, схватил доску, на которой мы с Амиром играли в шашки, бегом пересек поле. Я стоял у двери Ноа и Амира. Надеялся, что кто-нибудь из них окажется дома один, и неважно, кто именно, мне все равно.