Тени старой квартиры Дезомбре Дарья
– Отличная идея! – и он с шумом втянул чай. Ксюша вздрогнула, а мать, казалось, ничего не замечала. «Парит в семейном счастье», – неприязненно подумала Ксения. И сразу устыдилась своих мыслей. Разве это мамина вина, что она нашла свое счастье тогда, когда оно кажется Ксении неуместным?
Весь вечер после их с Петей ссоры она сидела перед телефоном – может, самой ему позвонить? Может, у него с мамой неприятности? Мама у Пети – тот еще ипохондрик. А может, в оркестре проблемы, с коллегами? Просто наложилось? А все те слова про нелюбовь – это не всерьез? Не может быть всерьез!
Но вчера в Консе – так все студенты сокращенно называли консерваторию – они столкнулись у дверей, и Ксюша по привычке бросилась к нему: Петька! А он посмотрел на нее, как смотрят на чужую, ненужную тетку.
– Мне кажется, мы уже все обсудили, – сказал холодно, перехватив футляр со скрипкой в другую руку и потянув на себя тяжелую дубовую дверь.
– Что обсудили? – ляпнула Ксюша, хотя уже тогда, в ту же самую секунду, было понятно: беги от него, беги!
– Все кончено, – буднично кивнув кому-то за Ксюшиной спиной, Петя исчез за дверью. А она почувствовала, как кто-то хлопнул ее по плечу: тромбонист и выпивоха Артем.
– Ну, поздравляю, старуха! Проставляться-то будешь в честь лауреатства?
Ксюша кивнула, тупо глядя на дверь, за которой только что исчез Петя.
– Да брось ты, Ксень! – Артем интимно дыхнул ей в ухо вчерашним перегаром. – Завидует он, вот и все.
– Завидует? – развернулась к нему Ксения.
– А что, скажешь, нет? Вон, желтый весь от зависти-то. Да все завидуют, даже я, – подмигнул Ксюше тромбонист. – Но он-то, бедняга, в первом ряду, считай. Легко ли?
Ксюша помрачнела: неужели правда? Она пыталась поставить себя на Петино место. А вдруг она тоже излилась бы жестокой желчью?
– Ты уже нашла кого-нибудь?
Ксюша вздрогнула, вернувшись к чаепитию с матерью и отчимом:
– Что?
– Так дизайнер, наверное, нужен? – Нина вроде как обращалась к ней, но не отрывала любующегося взгляда от Юрия: ни дать ни взять – юная Джульетта. Ксюша почувствовала, как нарывает, рискуя выплеснуться наружу, раздражение.
– Еще не решила, – она резко поднялась из-за стола. Может, она просто завидует? У нее-то с личной жизнью беда. Кстати, о беде: если она не поторопится, то снова рискует встретить Петю где-нибудь в раздевалке Консы. А этого, в дополнение к прочим радостям, хотелось бы избежать.
Перед выходом Ксения особенно тщательно, хоть и неумело, красилась. Обычно в те дни, когда не надо было играть на сцене, она и вовсе обходилась без макияжа, не вставляла в близорукие глаза контактных линз, но сегодня требовался ударный слой краски. Во-первых, чтобы продемонстрировать Пете, что у нее все хорошо. Но главное – всю ночь ее мучили кошмары. Она то просыпалась, вновь услышав тот свист с лестницы, то убегала через бесконечные питерские сквозные дворы от мрачной фигуры в черном плаще с капюшоном. И вдруг, похолодев, видела перед собой старый растрескавшийся асфальт, колеблющийся, как маятник: вправо-влево. Пыталась поднять голову, но ничего не выходило, и понимала, что висит вниз головой, одна нога, вывернутая под неестественным углом, застряла на уровне первого этажа между облупленной стеной и ржавым раструбом водосточной трубы. Абсолютно беззащитна. Она слышала медленные шаги – кто-то подходил к ней, а она ничего не могла сделать, ничего. Сссс… – доносилось до нее, и она рывком садилась на кровати, в холодном поту и с сильно бьющимся сердцем.
И вот теперь, много раньше назначенного часа, ее сильно клонило в сон. Накрашенные глаза и потереть было нельзя. Поэтому она смирилась: натянула связанную бабушкой шапку, застегнула на все пуговицы немодное драповое пальто и вышла под дождь, неся прямо перед собой вырывающийся из рук зонтик – дождь, договорившись с северо-западным ветром, летел в лицо почти под прямым углом.
Из-за дождя, шума ветра в ушах, шелеста шин проезжающих мимо автомобилей она не сразу услышала шаги. Народу на Садовой было мало, но, когда она свернула на канал, проклиная себя за то, что не села на маршрутку – в такую-то погоду! – она уловила их у себя за спиной. Остановившись, чтобы попытаться привести в порядок вывернувшийся наизнанку зонтик, она, скорее на уровне подкорки, отметила, что шаги стихли, и – обернулась. Человек в плаще, родом из ее сна, стоял у чугунных перил, глядя из-под капюшона на смятую частым дождем воду канала. Ксения вздрогнула, но заставила себя смотреть вперед и идти – еще пару метров вперед, а потом в сторону Театральной площади, в относительную безопасность ярче освещенных улиц. И правда, стоило ей повернуть с канала на узкую улочку, как ветер, усмиренный стенами, стих, дождь стал шуметь уже совсем уютно, по-домашнему. Ксении вдруг подумалось, что это наверняка Петя. Петя, ищущий предлога извиниться за свою резкость. Он наизусть знает ее расписание и вот идет, потерянный, за ней по пятам, не решаясь произнести так нужные им обоим слова. Ксению аж в жар бросило, настолько эта мысль показалась ей естественной и много более логичной, чем преследование неизвестного в черном. И, уже улыбаясь навстречу своему ожидаемому счастью и воссоединению с любимым, она развернулась в сторону канала – туда, где уже почти растворились в утренних сумерках завораживающие звенья ограды. Но там никого не оказалось. Никогошеньки.
А случилось все потом, когда она уже поднималась по черной лестнице Консы, прижимая к бедру чехол с бесценным Страдом и брезгливо морщась от запаха курева. Этажом выше репетировали духовые, бесконечно повторяя один и тот же пассаж. Может быть, поэтому она ничего не услышала, а вечно глухая ее интуиция не шепнула ей: обернись! Чья-то рука схватила ее сзади за хлястик пальто, с силой рванула к себе, и, неловко качнувшись в попытке удержать равновесие, Ксюша обморочно полетела спиной вниз, успев заметить черный силуэт на фоне облупившейся серо-голубой краски непарадной лестницы.
Колька. 1959 г.
Детская считалка
- Царь уехал за границу,
- А царица в Ленинград.
- Царь посеял там пшеницу,
- А царица виноград.
Брату повезло. Раньше школа была раздельная. Пацаны – с пацанами. Девчонки – с девчонками. А сейчас что? В школе – вместе. Во дворе – тоже. Это я чего возмущаюсь-то? Слабину дал. Еще летом. Один в городе из мальчишек остался. Попрыгал с крыши сараев, поиграл сам с собой в разведчика – немцами были и бабки на скамейке, и девчонки на качелях. А потом девчонки предложили играть с ними.
– В секретики? – усмехнулся я свысока. Мы с пацанами часто на них натыкаемся: прикрытые стеклышком картинки из завядших лепестков и линялых фантиков. И уничтожаем, как вражеские объекты.
– В дочки-матери, – переглянулись девочки. И добавили для меня: – И в отцы.
– А как играть-то?
– Ты приходишь с работы, а я тут готовлю обед, – с готовностью начала рассказывать Люська из восьмой квартиры. – Ты, значит, садишься, газету читаешь, а я пока постираю…
– Скукота, – я присел рядом с качелями и взял в руки целлулоидного пупса. Мальчик – девочка? Не понять. – Давайте так: я разведчик, пришел навестить свою семью и спрятать донесение. А тут вдруг в дверь стучат фрицы. Что делать?
Глаза Люськи и Тоньки становятся круглыми, как пятаки.
– А я донесение ррраз! – и прячу в кастрюлю с борщом. А ты – ты же настоящий товарищ – уже закрываешь за мной дверь на черную лестницу. Фрицы тебе: признавайся, иначе мы тебя, как Зою Космодемьянскую!
– А я? – Тонька испуганно прижала к груди пупса.
– А ты – смотрите, мол, мне скрывать нечего, и борщ помешиваешь, поняла?
Девчонки кивнули. Одним словом, мы так целый день играли – я их учил, как надо. Если в очередь играть – то уж и ругаться по-настоящему, если пеленаешь пупса, то уж заматываешь в пеленки секретное донесение. А потом отправляешься в кругосветное путешествие, высаживаешься на Кубе для поддержки кубинской революции… В общем, здорово все вышло.
Но с тех пор, только выйду во двор, – девчонки сразу: Коль, давай поиграем! Пацаны уже смеются: иди, раз зовут! Фантиками с бусинками пошурши. А мы тут рыбалить идем.
Рыбалить, как говорит дядя Леша Пирогов, «это громко сказано». Вода в канале в разводах мазута, одни уклейки и водятся. Мы спускаемся по гранитным ступеням, раскладываем удила. У Витьки в ведре уже кое-что плещется. Интересно, откуда они тут берутся, эти уклейки, – из Невы? А туда приплывают из залива, а в залив из моря… И так мне захотелось увидеть хоть одним глазком это море, что я клев пропустил. Витька – ему уже тринадцать, в ремесленном учится – смеется: о девчонках мечтаешь? Я мотаю головой, чувствую – покраснел: вспомнил о соседке новенькой почему-то. – Ладно, – Витька протягивает мне окурок. – Затянись пару раз.
Окурок грязный, мызганный. Но отказаться – не по-пацански. Я затягиваюсь, глядя на затянутую мутной пленкой гнилую воду и закашливаюсь так, что на глазах слезы.
– В первый раз, что ли? – недоверчиво глядит на меня Витька.
Я киваю, вытираю слезы.
– Давай еще раз. – В Витьке просыпается педагог. – Ты в глубину давай, вдыхай хорошенько…
Я вдохнул, как положено, и тут чувствую: в голове будто карусель закружилась, слабость такая в коленках, того и гляди упаду прямо в канал, к уклейкам.
– Э, ты чего? – доносится до меня, а я уже лечу куда-то вниз. Как через вату долетают голоса пацанов: «Голову, голову держите! Да не так, ложьте, ложьте его сюда!»
А потом и голоса пропадают. Очухиваюсь я уже у нас в комнате. Надо мной склонились три обеспокоенных лица: мамино, брата и папино. Увидев папу, я пытаюсь резко вскочить, но меня опять мутит, того и гляди вытошнит.
– Эк ты, брат, напугал нас, – говорит папа, гладит меня твердой рукой по обритой голове. Я пытаюсь улыбнуться, получается не очень – мама жалко всхлипывает. И уходит – наверное, на кухню. Мы остаемся втроем: я, брат и папка. Молчим. И хочется сказать какие-нибудь волшебные слова, чтобы они перестали себя так вести. Но я их не знаю и делаю вид, что разглядываю шарики на маминой кровати.
В прошлом году мы с Валеркой, соседом, во всей квартире эти шарики свинтили, чтобы ими играть. Набралось штук десять – такие кровати у всех стоят. Шуму поднялось, гаму – оказывается, без них постель начинает дребезжать и раскачиваться во все стороны. Нас поймали, шарики конфисковали и водрузили на место – я на них до сих пор кошусь со смущением. Отец тоже смотрит на меня виновато – но он всегда так на нас смотрит: Лешка как-то мне объяснил (ты уже взрослый парень, должен такие вещи понимать!), что папа нас бросил, ушел к другой женщине и живет с ней на Петроградке, оттого и виноватится. Лицо у Лешки было во время беседы крайне торжественное, но я мало что понял – в коммуналке на Петроградке мы никогда не были, отец приходил пару раз в месяц в неизменном военном кителе. Совал украдкой леденцы в карман, на день рождения подарил шахматную доску, рассказал про Ботвинника и Спасского, вызвался меня учить… Лешка тогда строго ему сказал, что доска у нас уже есть и что он сам будет меня учить, спасибо. Я расстроился, не только из-за шахмат – дались они мне! А из-за папы, и что Лешка вечно все портит. А сегодня папа с торжественным лицом вынимает из портфеля черную коробочку. Сбоку по-ненашему написано: Lubitel. Сверху: ЛОМО. Я не сразу понимаю, что это, а Леша уже темнеет лицом.
– Вот, сынок, – отец открывает черную крышечку, под ней обнаруживаются две линзы. – Фотоаппарат. Двойной объектив. Ты ведь хотел фотографировать?
Я поправляю очки на носу, киваю. Я хотел. И сейчас хочу. Но чувствую – ничего из папиной затеи не получится. Так оно и выходит.
– Не стоит, – Лешка с отцом объясняется почему-то всегда витиевато. Папа поднимает на него испуганные глаза. – Это дорогая игрушка. А вам деньги нужны на вторую семью. Так что, – Лешка забирает у меня из рук фотоаппарат и аккуратно застегивает футляр, – забирайте.
– Да что ты мне все «выкаешь»? – жалобно спрашивает отец.
– А мне так удобнее, – Леша встает, вроде как дает понять, что пора откланиваться. А тут как раз распахивается дверь – входит мама с подносом: на подносе чайник, рафинад и вазочка. В вазочке – сухарики, мама сама их печет из белого хлеба: вымачивает в молоке, посыпает сахаром – и в духовку. Я их обожаю. А Лешка аж краснеет – то ли от злости, то ли от нашего «угощения».
– Зря старалась, – говорит он. – Отец уже уходит.
И папа и правда суетливо собирается, неуклюже сует руки в рукава старого пальто. Мама растерянно глядит на меня, тяжело ставит поднос на стол.
– Как же так? Уже?
– Уже, – Лешка выдвигает вперед подбородок. Когда он так делает – с ним лучше не спорить. – Его ждут.
Отец жалко кивает и идет к дверям. Я хочу хотя бы обнять его на прощанье. Но Лешка так на меня зыркает, что у меня все внутри опускается, и сам идет за отцом закрывать. Мать вздыхает, качает головой. И тут я не выдерживаю: в носу так защипало, так стало обидно – и что перед мальчишками оконфузился, и что с папкой не поговорил, – что я зарываюсь лицом в мамину подушку и реву.
Хлопает дверь – это вернулся Лешка.
– Зачем ты так, Лешенька? – негромко говорит мать.
Потом мама еще что-то говорит, но я, задыхаясь от рыданий, не отрываю горячего от слез лица от уже насквозь мокрой наволочки. Леша ничего маме не отвечает, а садится рядом со мной на постель, хлопает по плечу:
– Ну-ну, рева-корова, нюни-то не разводи. Купим мы тебе фотоаппарат, зуб даю.
Я хочу ему сказать, что наплевать мне на фотоаппарат – я же близорукий, куда очкарику фотографировать, но от слез ничего не могу произнести.
И тут слышу мамин голос, тихий, умоляющий:
– Лешенька, сынок, не надо. Не влезай в эти дела. Не для тебя это.
Маша
«Просто проклятие какое-то!» – думала Маша, толкая дверь отделения травматологии. – Еще одна больница, опять бесконечные коридоры, люди в белых халатах и люди в халатах байковых (больные). Только на этот раз не Москва, а Питер, не Андрей, а…
Андрей. Маша вздохнула. Она позвонила ему, как только приехала к бабке. Объяснила диспозицию: Любочка, нужно поднять настроение после смерти подруги…
– Ты прямо как мать Тереза. Или Чип энд Дейл, что спешат на помощь, – попытался пошутить Андрей. – Только один подопечный оправился, сразу летишь к другому.
Они помолчали. Конечно, Любочкино самочувствие крайне важно, но уж очень вовремя все произошло. Маша убежала. Спряталась от необходимости принятия решения. Трусиха. Вот и теперь, вместо того чтобы спокойно выложить Андрею все свои опасения, касаемые раннего замужества, стала рассказывать ему про взятое на себя обязательство раскрыть преступление пятидесятилетней давности. Легенды старой коммунальной квартиры. Выходит, вовсе не Чип она и не Дейл, а сказочница. Шахерезада и старуха Изергиль в одном флаконе. А Андрей покорно слушал, не перебивал, хотя и ему было ясно: все это – дымовая завеса. Попытка найти себе занятие, чтобы не надо было возвращаться и идти с ним под венец. А ничего он не возразил, вдруг поняла Маша, по той же простой причине: он тоже трусит. Вот скажет она «нет», и что они с этим «нет» будут делать? А пока… А пока у них у обоих еще есть отпуск. Отпуск, так вовремя предоставленный Анютиным. Иногда, сказала себе Маша, нужно просто время. Сделать несколько шагов в сторону, отвлечься от проблемы и снова вернуться к ней уже со свободной головой. И история с коммуналкой подвернулась весьма кстати.
Около Ксюшиной постели уже сидели Ника с Игорем, на тумбочке стояла бутылка минералки, лежали вездесущие апельсины и пластмассовый лоток с едой. У Маши чуть-чуть отлегло от сердца – сама она ничего не приготовила, а только купила яблок и восточных сладостей – Любочка вспомнила, что Ирина внучка с детства сходит с ума по нуге и шербету.
– Если бы не пыталась спасти Страд, может, и перелома такого не было бы, – с жалкой улыбкой поясняла друзьям Ксения, положив поверх одеяла руку в гипсе. Обездвижена оказалась и правая лодыжка – последняя, слава богу, не сломана, а лишь вывихнута.
– Ну и как, спасла? – Игорь приветственно кивнул Маше.
– Спасла, – провела Ксюша рукой по одеялу, будто сама себя погладила. – А руку свою не спасла. Какая из меня теперь музыкантша? Я ложку-то не смогу в руках держать… Привет! – это Ксения увидела в дверях палаты растерянную Машу. Глаза у нее были красные – видно, всю ночь проплакала. За стеклами очков с сильной диоптрией они казались маленькими, как у кролика. У Маши сердце сжалось от жалости – столько усилий, затраченных на профессию, такой успех в Канаде, блестящие перспективы… И что же получается? Неужели конец?
– Ничего-ничего, – похлопала ее по гипсу Ника. – Еще срастется. Ты молодая, разработаешь руку…
– Срастется-то срастется, – жалко усмехнулась Ксюша. – Но шансов на то, что я смогу играть, немного. И если это сделал Петя…
– Что сделал? – подала голос Маша, придвинув второй стул к кровати.
– Я не упала, – посмотрела на нее Ксюша. – Меня столкнули. Столкнул человек, который добрую половину дороги шел за мной по пятам.
– Думаешь, тебя преследовали? – мягко улыбнулась Маша.
– Да. Этот человек стоял под проливным дождем, в сумерках, и делал вид, что смотрит на воду.
– Городской сумасшедший, – мельком переглянулась с Машей Ника. – Зачем кому-то тебя преследовать?
– Я не знаю, – жалобно пожала плечами Ксения.
– Скорее всего, – внушительно сказал Игорь, – это два совершенно не связанных события. Один – неизвестный гражданин, которого ты еле-еле разглядела, сама говоришь – сумерки и ливень. Второй – какая-то торопливая сволочь, которая случайно тебя толкнула на лестнице, а теперь боится признаться в содеянном.
Ника мелко закивала: устами мужчины глаголет логика, а следовательно – истина, а Маша молчала, задумчиво смотрела на Ксению. Ей хотелось порасспрашивать ее поподробнее о незнакомце в сумерках, но виолончелистка выглядела подавленной. И плюс к тому – испуганной. И усугублять этот испуг как раз тогда, когда Игорь сумел ее чуть-чуть успокоить? Маша поймала вопросительный взгляд Ксении и улыбнулась:
– Выздоравливай-ка. А мы с Игорем пойдем завтра в архив, покопаемся там по твоим квартирным делам, потом тебе все расскажем. Да, Игорь?
– Развлекут тебя, – кивнула с готовностью Ника.
А Игорь подмигнул Маше: мол, ввязались мы с тобой! И с видимым облегчением поднялся с казенного стула:
– Что ж, не будем утомлять больную, – он потянул жену за локоть, и Ника, чмокнув подругу в щеку и материнским жестом машинально оправив одеяло, вышла из палаты вслед за супругом и Машей.
– Ну-с, с чего начнем?
– Скорее, с кого. – Маша провела рукой по голове, смоченной невидимой питерской моросью. Они стояли перед Центральным госархивом. Игорь снял с носа и протер очки в мелкой водяной пыли, вынул из кармана список жильцов.
– Пироговы, – прочел он. – Вкусная фамилия. Наверное, и люди не самые плохие.
Валера. 1959 г.
«Во Дворце пионеров имени А. А. Жданова свыше 11 тысяч детей занимаются в 702 технических, художественных, музыкальных, хоровых и спортивных кружках».
Газета «Ленинградская правда». 1959 г.
«Красивая пара», – сказал папка про «хрузин», как их называет мама – как выплевывает. Худшие у нее «явреи», но грузины ей тоже – не очень. «Грубо выражаясь, мягко говоря», – добавляет про себя Лерка любимое папино выражение.
Лерка смотрит через занавески на новую соседку – как она к мамке в доверие пытается влезть: ему штаны справила, мамке – юбку расширила. Мама у него красивая, папа говорит – «все на месте», большая. Глаза, правда, – пытался он быть объективным, – маленькие. Ну, и усы, конечно. Все мальчишки над ним во дворе потешаются: что, Лерка, как вырастешь, такие же усы будут, как у мамки? Лерка в ответку с ними ни с кем не делится, когда выходит во двор со съестным – мамка то и дело ему то бутерброд сунет, то пирожное. Папка из магазина каждый день за пазухой приносит, называет это «толькодлясвоих», мама – дефицит. «Сорок-сорок сорокни!» – кружат вокруг него вечно голодные пацаны, кожа да кости. Сорокни – значит, поделись. Но Лерка только побыстрее засовывает кусок в рот, вытирает толстые масляные пальцы о растянутую вязаную кофту. Поняв, что им ничего не достанется, дворовые кричат:
«Жиро-мясо-комбинат, пром-сосиски-лимонад!»
И отстают. Но чуть-чуть презирают и отправляют водить: в пятнашки – водить, в прятки – водить, в двенадцать палочек – тоже. Ударит Витька по палочкам – и беги их, собирай! Или в выбивалу – вечно Лерку выбить норовят. Он – простая мишень. Крупная. Или за фрица играть – если в «войнушку». Фрицем быть никто не хочет. А на рыбалку или на чердак полазать никогда не зовут. Один Колька Лоскудов с ним дружит, потому что сосед, деться некуда, – понимает с легкой грустью Лерка. Брат вчерась Кольке фотоаппарат подарил – «Любитель 2». Лерка аж затрясся весь от зависти: у него фотоаппарата не было. А спроси – зачем он тебе сдался? Не ответит. Только знает: ему нужно все самое лучшее.
– Ты ж очкарик, – важно сплевывает Лерка в дворовую пыль – они сидят на лавке рядом с дровяными сараями. – Какой из тебя фотограф?
Колька опускает близорукие глаза. А Лерка, довольный, его добивает:
– В объектив надо видеть все хорошо, а то государство тебя обучит, а ты ослепнешь, вот будет номер!
– Все равно пойду, – глядя в пыль, говорит Колька. – Во Дворце пионеров кружок есть, фотолюбителей. По четвергам занимаются.
– Я с тобой, – вскакивает Лерка.
– Тебе ж это разве интересно?
– Я за компанию, – Лерка смотрит на него выжидающе. Он во Дворце был уже – на кружке по машиностроению. Но ушел – скучно стало. Пнул ногой щепку. – Ну чего, идем?
Вот странно как: Невский проспект близок, а они туда реже бегают, чем в порт на Ваське. Так на Невском что смотреть? Ну, «Елисеевский» с огроменными люстрами из хрусталя, «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы» – эти крабы, «Chatka», тут же в банках, составленных высоченной пирамидой, и две бочки с черной икрой – гадость жуткая. Не подойти – дороговизна! Конфеты карамельки – по 700 рублей! Колька, конечно, замирает с открытым ртом. А Лерка тянет его к переходу – на другой стороне играет в саду отдыха джаз-банд, написано: под управлением Изи Атласа. Там публика уже пришла на концерт Райкина. Они с Колькой на секунду тормозят перед киноафишей: двое – мужчина и женщина – впились друг в друга почему-то синими губами. И это – кино? Лерка с Колькой переглядываются: кому такое вообще может быть интересно? То ли дело – «Судьба человека» Бондарчука! Папка его обещал сводить. Про войну. Тут он вспомнил, что слышал сегодня ночью, и замедлил шаг.
– Ты чего? – удивляется Колька. На секунду Лерке захотелось все рассказать, прямо тут, выплеснуть тот ужас, который он испытал, услышав знакомый и одновременно совсем чужой голос, перекрываемый богатырским отцовским храпом. «Шварц айзен адлер, – говорил голос. – Айзен адлер…» Лерка в темноте покрылся холодным потом, зажмурил глаза. Это было похоже на самую страшную сказку, где красавица внезапно превращается в чудовище. Хотя нет, еще страшнее, потому что какая красавица может быть ближе и дороже, чем своя мама? И с утра, вглядываясь в родное лицо, он пытался понять, не приснилось ли ему все. А если не приснилось, то что с этим делать – куда бежать? К отцу? Или сразу в милицию? Лерка сглотнул, прикрыл глаза – будто спрятался от реальности, чтобы не думать, не решать здесь и сейчас.
– Идем, что ли? – тычет его в бок Колька. Он волнуется, боится опоздать.
Они проходят через торжественный вход в Аничков дворец, долго изучают доску с перечнем кружков – их тут видимо-невидимо. А Колька – даром что очкарик – сразу видит «Фотодело» и дергает Лерку за локоть: поторопись!
Домой возвращаются в прямо противоположном настроении: Лерка мрачно пинает вдоль набережной жестянку, Колька – сияет, что твой медный грош. Его взяли в кружок! Сказали: близорукость может делу даже помочь – близорукий видит то, что другие не видят, а это, мол, для фотографа самое главное. Длинный, как жердь, руководитель секции показал ребятам несколько фото, попросил выбрать, что нравится. Лерка выбрал цветные фото из «Огонька». А Колька – фигню какую-то: черно-белые лица колхозников, деревню с лошадью в тумане. Длинный тут как обрадуется! Что-то залопотал о перспективе и равновесии, Лерка ничего не понял. И Колька, он уверен, тоже не понял. Но кивал большой головой, как болванчик. А на самого Лерку жердявый после даже не взглянул, и Лерке стало обидно. Не столько из-за фотографий, столько из-за того, что и ему хотелось так же сиять, как Колька…
– Тебе тоже нужно в какой-нибудь кружок записаться! – говорит Колька, будто подслушал его мысли.
– Вот еще, дурака нашел! – начинает Лерка, и вдруг взгляд его падает на киоск «Союзпечати»: на стеклянной стенке выставлены новые марки. – Я марки собирать буду! – заявляет он.
– Филателистом станешь? – уважительно смотрит на него Колька.
И Лерка повторяет, с удовольствием пробуя сложное слово на вкус: фи-ла-те-лист. Да.
Ксения
Ксюша заставила себя подняться с постели и выйти хотя бы в больничный коридор. И то сказать: в старой больнице если и было чего красивого, то этот просторный коридор с арочными окнами. Будто в замедленном кино больные по-черепашьи – травма же! – переходили из зоны света в зону тьмы. Ксения тоже вполне бодро постукивала алюминиевыми ходунками, когда…
– Простите, бога ради, вы тут наступили… – Ксения замерла. Мужчина в ярко-синем свитере под горло и зеленых вельветовых брюках встал перед ней на одно колено, голова в роскошных светлых кудрях склонилась к ее ногам, в руках блеснуло что-то металлическое – пинцет? – Вам не сложно будет привстать здоровой ногой на цыпочки?
Ошеломленная, Ксения оперлась на ходунки и с некоторым трудом приподнялась на носки.
– Ву-а-ля! – торжествуя, мужчина встал, держа пинцетом маленький клочок бумаги. – Простите, случайно вылетела…
– Кто вылетел? – Ксения впервые увидела лицо мужчины: густые брови, яркие – под цвет свитера – глаза, улыбка, как у Чеширского Кота. Такие красавцы всю жизнь вызывали у нее исключительно желание спрятаться.
– Бабочки тут не летают, – улыбка стала еще шире. – Это марка, узнаете?
Ксения, чуть покраснев и мысленным взором сразу окинув весь свой гламурный наряд – тапки, вязаные носки, застиранный халат, очки, – покачала головой: нет.
– Так называемая «Черная пенни», она погашена, в средней сохранности. Недорогая. – Ксения пригляделась: на марке была изображена дама в профиль. – Королева Виктория, – прокомментировал незнакомец, – очень приятно. А я – Эдуард.
Ксения хмыкнула:
– Восьмой?
Мужчина расхохотался:
– А вы забавная. Может быть, все-таки представитесь?
– Ксения, – Ксения покраснела еще гуще. – Уж простите – руки подать не могу, – и она качнула рукой в гипсе.
– Понимаю. Это вы меня извините, что побеспокоил в таком состоянии. Хотите, принесу вам что-нибудь из съестного? Я как раз маме иду покупать очередной вафельный торт. Она у меня съедает по одному «Шоколадному принцу» в день и не толстеет.
– Везет, – улыбнулась Ксения. – Но мне ничего не нужно, спасибо.
Эдуард («Боже, какие же претензии к жизни были у любительницы «Шоколадного принца», надеюсь, его отчество хотя бы не Иванович», – усмехнулась про себя Ксюша) кивнул и пошел себе по коридору – яркой экзотической птицей на фоне больничных ворон. Провожая его взглядом, Ксения не могла не признать: изумрудно-зеленый и небесно-синий смотрелись, как ни странно, очень здорово вместе – и вздохнула: есть же мужчины со вкусом! Среди консерваторской братии ей такие никогда не попадались. Да что там – сама Ксения с трудом решалась даже на традиционные цветовые сочетания. Размышляя об этом, она потихоньку доковыляла обратно до своей палаты, уверенная, что самое яркое впечатление на сегодняшний день уже пережила. И ошиблась.
Через полчаса, когда она уже почти прикончила принесенный ей заботливой Никой детектив в мягкой обложке, раздался стук в дверь. Думая, что это медсестра, Ксения сказала: войдите! И сразу пожалела: на пороге стоял давешний Эдуард с букетом цветов. Ксения почти неприлично на него уставилась.
– Сияние стиля, – усмехнулся в ответ Эдуард.
– А?
– Название букета. Шедевр цветочного маркетинга. Любите кустовые розы?
– Э… – Ксения, похоже, могла выражать мысль только звуками.
– Слушайте, там был не слишком большой выбор, – пожал он плечами. – Либо красные розы – но это мне показалось банальным. Либо композиции с лилиями – но от них у вас могла разболеться голова. Либо…
– Спасибо, – наконец смогла выразиться словом, а не междометием Ксения.
Красавец облегченно вздохнул:
– Я, наверное, не в тему. Но мне просто хотелось вас как-то порадовать.
– Спасибо, – повторила Ксюша, глядя на букет. На самом деле розы были прелестные – мелкие, бледно-розовые, очень нежные. Никто из ее друзей не догадался принести ей в больницу цветы. Да что там! Последний букет она получила после концерта в Монреале от месье Менакера, а до этого… – попыталась вспомнить она о каких-нибудь цветочных подношениях от Пети, но так и не вспомнила.
– Ваза, – кивнул тем временем самому себе Эдуард и исчез из палаты, вернувшись пятью минутами позже с трехлитровой банкой. За это время Ксения попыталась причесать – кое-как, пятерней незагипсованной руки – давно не мытые волосы и вставить линзы.
А Эдуард, водрузив банку с цветами на широкий подоконник, не дожидаясь приглашения, запрыгнул на него же и с любопытством оглядел апельсиновые дары на тумбочке рядом и обложку книжки, лежащей на Ксюшином пододеяльнике.
– Вы, наверное, филателист? – светски поинтересовалась Ксения, чтобы скрыть смущение. Что он тут – весь вечер сидеть намерен?
– О, нет, – он по-мальчишески поболтал ногами. – Это хобби. А вообще-то, я дизайнер. Дизайнер по интерьеру.
– Правда? – оживилась Ксения, нащупав тему для беседы. – А я как раз купила квартиру, которой очень нужен ремонт.
Эдуард снова улыбнулся, сверкнули идеально ровные зубы:
– Замечательное совпадение, вы не находите?
Маша
Маша пила чай и поглядывала по сторонам: как это часто бывает у пожилых людей, стены небольшой комнаты украшало множество фотографий. Вот на фоне входа в церковь из резного камня (птицы да цветы) стоят молодожены – судя по фраку и закрытому наглухо платью на юной испуганной невесте – конец XIX века. Маша привстала, чтобы прочесть надпись каллиграфическим почерком: Тифлис. 1888.
– Это мои дед с бабкой. Амилахвари. Древний, уважаемый род. Мама говорила, ее фамилия встречается в одной из поминальных записей в синодике Крестного монастыря в Иерусалиме, – мягкий низкий голос Тамары Зазовны завораживал.
Она сидела, улыбаясь, в кресле напротив: бархатный халат с кистями, бархатные же узкие тапочки на небольшом каблуке. Королева. Доброжелательная королева. Перед ней на столике накрыто для гостьи королевское же угощение: несколько видов варенья в хрустальных розеточках, домашнее печенье. – Вы ешьте, не обращайте внимания на мою болтовню. Вот – варенье ореховое. Это мне из Тбилиси родня присылает. Знаете, фотография тоже от них. Мои родители боялись хранить такое у себя. Князья – не слишком удачная родня в Советском государстве. Папа-то у меня был из простых, несмотря на «культурную» профессию. Его отец служил садовником у Амилахвари. Мать, я так понимаю, просто «спрятали» в таком неравном браке. А петь в его семье любили все – ну, это у нас, у грузин, частое явление. Вы ешьте, ешьте.
Маша зачерпнула серебряной ложечкой прозрачное оранжевое озерцо. Облепиха?
– Тамара Зазовна, а не осталось ли у вас каких-нибудь фотографий той поры?
– Конечно. Я вам тут приготовила пару альбомов. Видите ли, один из соседских мальчиков – мой любимец, Коля, – обожал фотографировать. Так у нас сложилась даже такая традиция: в Новый год или на 7 Ноября он нам дарил свои карточки. Вот, – она потянулась и достала пухлый альбом: потертая бархатная обложка трогательно перевязана коричневым школьным бантом. Тамара пролистнула первые страницы, передала Маше. Сама пересела на диван рядом. Маша осторожно взяла альбом в руки: на первом развороте слева – супруга, справа – супруг.
– Какой ваш отец знойный красавец! – с улыбкой сказала она.
Тамара Зазовна кивнула:
– Мама тоже была интересная, умела себя подать. Но папа – правда был очень хорош. Это помогало в профессии – я имею в виду на сцене. Красивых оперных певцов не так много, а если к внешности добавить чарующий голос… – Она перевернула страницу: – А вот и все наши жильцы.
Тамара Зазовна замолчала, вглядываясь в лица.
– Мы сегодня смотрели в архиве документы по семье Пироговых, – Маша дотронулась до лица Пирогова: нос уточкой, маленькие хитроватые глазки, добродушно улыбается, демонстрируя многочисленные коронки в рту.
– Тоже красавец, – усмехнулась Бенидзе. – Только в своем роде.
– Это вы о хищениях госсобственности? – подняла глаза Маша.
– Откуда вы знаете?
– Через несколько лет после убийства Ксении Лазаревны его отстранили от работы в родном мясном магазине, осудили условно. Дело, я так поняла, было негромкое, больше воспитательного плана. Хищения оказались мелкие, он, как это тогда называлось, был банальным «несуном», а не злостным расхитителем.
– Вот именно что – банальным, – вздохнула Тамара Зазовна. – Мы же понимали, зачем человеку работать мясником. Но все его покрывали, потому что ели – на праздники – и язык, и балык, и вырезку. Мама моя готовила из этого изобилия на общий стол. Мы, можно сказать, благодаря им, Пироговым-то, и выживали. Поэтому он у нас был «квартуполномоченным», да и вообще… – Тут Тамара Зазовна чуть потемнела лицом. – Он же, как вы уже, наверное, знаете, крестьянский сын. Практичный, рукастый.
– А Пирогова?
– Галина Егоровна? Она, конечно, была не в восторге от щедрости мужа, но в этом тоже просматривался несложный расчет: прикармливая всю нашу коммуналку, они надеялись на ответную лояльность. И получали ее: например, Людмила Николаевна Лоскудова, мама Коли и Алеши, присматривала за детьми, моя мать вне очереди драила места общего пользования и всех обшивала, доктор Коняев лечил нас, его жена – учительница – часто помогала делать уроки.
– Звучит, как идеальное общество, коммуна в действии? – улыбнулась Маша.
– В некотором роде так оно и было, – кивнула Тамара Зазовна. – Знаете, что говорил наш Пирогов, вставая с рюмкой водки на всех застольях? Что даже если по социалистическому плану строительства им предложат отдельную квартиру, он от нее откажется – так хорошо ему у нас в коммуналке живется!
– Но вы его не любите, – сказала Маша скорее утвердительно, чем задавая вопрос. И сама удивилась – почему использовала настоящее время? Кого сейчас уже не любить покойника?
Тамара Зазовна отвернулась:
– Не люблю, – глухо ответила она, тоже не отделяя себя за давностью лет от прежнего чувства. И добавила строго: – Но это уже мои личные причины, к убийству Ксении Лазаревны отношения не имеющие.
Маша решила не настаивать:
– Значит, хищения социалистической собственности вряд ли могли быть причиной для преступления?
Бенидзе замахала руками:
– Боже упаси!
Маша перевернула еще несколько страниц альбома.
– Не одолжите мне его на некоторое время?
– Конечно, берите.
– И еще. Мальчик, который много фотографировал…
– Коля?
Маша кивнула:
– Вы, случайно, не знаете его координаты? Я бы хотела с ним встретиться.
Тамара Зазовна побледнела:
– Боюсь, не получится, Маша. Он погиб. И уже давно.
Какая тишина… Удивительное место – за поселком, в сосновом бору. Дорога, минуя кладбищенские ворота, петляет дальше через лес и выходит к озеру. Золотое место Ленобласти, осененное дачными радостями еще с конца девятнадцатого века: бонтонные прогулки, крокет, домашний летний театр, в хорошую погоду – вид на Кронштадт. Само кладбище – маленькое совсем, только для избранных: академики, занимавшие здесь ведомственные дачи, один большой поэт, один большой музыкант. Немногочисленный, но солидный некрополь. И – среди прочих серьезных плит – маленькая стела. Николай Лоскудов. Коля. 1951–1960.
Человек, с которым Маша договорилась тут о встрече, стоял под мокрым снегом с непокрытой головой – длинный черный зонт, как штандарт побежденной армии, упирается в кладбищенскую глину. Высокий старик в синей куртке с отороченным мехом капюшоном, голова чисто выбрита, острый подбородок опущен в клетчатый шерстяной шарф. Крупный хрящеватый нос, кустистые брови над выцветшими серыми глазами.
– Здравствуй, Тамарочка, – произнес он первым, увидев Тамару Зазовну.
– Алеша? – откликнулась Бенидзе, вглядываясь в высокого старика, и у Маши сжалось сердце: в этой перекличке между пожилыми людьми она услышала зов юности. Она поддерживала Тамару Зазовну под руку и почувствовала, как дрогнула ее ладонь в перчатке. Алексей Иванович молча смотрел, как они подходят – чуть склонив голову на плечо и вглядываясь в лицо своей бывшей соседки.
– Совсем не изменилась, Томочка, – сказал он через легкую паузу, осторожно ее обняв.
– Конечно, нет, – рассмеялась Бенидзе, и Маша удивленно на нее взглянула: этот смуглый румянец, блестящие от сдержанной слезы глаза… А Тамара Зазовна тряхнула головой: – Всего-то полвека прошло.
– Да кто их считает? – с улыбкой пожал плечами старик, повернулся к Маше и протянул руку: – Здравствуйте. Лоскудов.
– Мария. Каравай, – протянула она ладонь в ответ, но на секунду замешкалась: кожа Лоскудова была вся в странных пятнах – экзема?
– Не обращайте внимания! – Алексей Иванович спрятал руку обратно в перчатку. – Наследственная проблема, это не заразно, чисто косметический дискомфорт. Так что у вас за вопрос?
– Я хотела поговорить с вами о бывших соседях. – Снег, нападавший на рукав пуховика за те несколько минут, что они стояли перед могилой, соскользнул мини-лавиной вниз.
Старик пожал плечами и раскрыл наконец над ними свой внушительный зонт.
– Боюсь, интересующая вас эпоха пришлась как раз на мою раннюю юность. А в этом возрасте взрослые нас не очень волнуют. Мы все – в проблемах нашего собственного мироздания. Подростковые комплексы и идеалы, друзья, первая любовь…
Тут Маша вновь почувствовала движение руки в перчатке и украдкой взглянула на Тамару Зазовну. «Не может быть! – сказала она себе. И тут же себя одернула: – Почему же не может?»
Ведь ясно как день, что Тамара Бенидзе была, а возможно и до сих пор, влюблена в Алексея Лоскудова. А он в нее, увы, нет.
Алеша. 1959 г.
Ленинградский фольклор
- Мой залетка в Ленинграде
- И меня туда зовет.
- Моя буйная головушка
- И здесь не пропадет!
Каждое утро, занимая очередь в ванную, я размышляю над тем, с чем можно сравнить нашу квартиру. Доисторический строй? Огонек газовых плит горит, как костерок в пещере, висящие над коммунальными столами сковородки исполняют роль тамтамов, а вывешенное сушиться над огнем белье – звериных шкур? Или все-таки Древняя Греция, где кухня – это агора, место общения, обмена новостями, эдакая театральная сцена для наших коммунальных драм? Тогда голос Левитана из репродуктора – как голос божества, указывающего светлый путь. А может, и вовсе Средневековье? Общий коридор – не что иное, как главная улочка средневекового городка, пересечение двух полуголых персонажей в ванной – встреча у фонтана, а пьяные потасовки на кухне (у нас такого нет, слава богу!) – тот же рыцарский турнир?
Но сколько бы я ни иронизировал, толку мало. Меня тошнит и от своего, и от чужого быта. Я перегружен лишней для меня информацией: знаю наизусть все соседское исподнее, знаю, что сегодня Пирогов своровал на ужин, я слышу свистящий шепот, которым Лали Звиадовна умаляет то немногое, что осталось от достоинства ее мужа. Мне жалко Тому, слоняющуюся по квартире с больными глазами – она так любит отца, но не в силах его защитить. Мне хочется отключить все органы чувств, закрыться, как моллюск, забиться в угол между рабочим столом и кроватью. Неделю назад, уходя, отец, оправдываясь, проговорился, что давно не дает матери денег. Я замер. Он-то был уверен, что я в курсе и оттого так с ним неласков. А правда в том, что мать ничего мне не рассказывала. И тогда – на что мы живем? Ведь ее зарплаты – сутки через трое на теплоэлектростанции – может хватить разве что на мерзлую картошку. У меня не хватило духу задать ей вопрос. Ведь пока я, здоровый парень, ей ничем помочь не могу. Да еще нужно изыскивать средства, чтобы отдавать Ксении Лазаревне деньги за Колькин фотоаппарат. Честно говоря, фарцовая компания давно вокруг меня ходит – есть у меня глупый, никому не нужный талант: я к языкам способный. Ну и вообще – память хорошая. Выяснилось случайно. В позапрошлом году ездили с ребятами на перекладных на Всемирный фестиваль молодежи и студентов – прозевать такое было нельзя, даже мама сдалась, отпустила. Трое суток почти не спали, болтались по столице, общались с интернациональной молодежью. Выяснилось, что американцы совсем не похожи на карикатуры в «Крокодиле»: простые ребята, большинство – в синих штанах и футболках. И главное – говорят совсем иначе, чем наша учительница по английскому по прозвищу Белка. Так вот, не поверите, через два дня я шпрехал так, что меня даже наши милиционеры принимали за иностранца. Да, слов я знал мало, и это пришлось исправлять по приезде: постучался в комнатку к той же старорежимной старушке, нашей Ксении Лазаревне. Попросил у нее давно примеченные романы Вальтера Скотта – еще дореволюционного издания. Она не отказала, только велела обернуть в бумагу – ну а как иначе? И давала по одному тому: сначала «Айвенго», потом – «Роб Рой» и «Черный карлик». Читать было тяжко, даже взятый в школьной библиотеке словарь – и тот не знал всех слов. Но потихоньку дело пошло – и бедная Белка стала меня побаиваться: я пару раз поправил ее на уроке. Вышло шикарно. Теперь можно было браться за дело.
С приятелями-фарцовщиками мы познакомились там же, в Москве – они регулярно звонили, звали на «сейшены». Но я решил сначала осмотреться в одиночку. Пошатался пару раз вокруг «Американки» – бара в «Астории», постоял на набережной возле «Утюга Коммунизма» – крейсера «Авроры», съел пирожков с печенью рядом со «Щелью» – баром «Метрополя». Даже сходил туда-сюда по «Броду» – месту выгула всей стиляжной публики. Ребята в узких штанах, галстуках вызывающих цветов и ботинках «на манной каше» меня не заинтересовали совсем. Не то чтобы я не получал удовольствия от священного ужаса, с которым их провожали глазами прохожие, одетые в неизменный серый и коричневый цвета производства фабрики «Большевичка». Или не смеялся, когда видел «хвостик» из таких разноцветных попугаев, из смеха пристроившихся за старушкой с авоськой. Суть игры сводилась к следующему: каждый, кто встречал такую «очередь», должен быть встать в конец и повторять старушечий маршрут и жесты. И вот за бабкой тянулась целая змея из хохочущей молодежи. Старушка скоро начинала чувствовать неладное – слишком странно смотрели на нее идущие навстречу пешеходы. Но стоило ей остановиться и обернуться, как вся гоп-компания тоже замирала как вкопанная, и разогнать их, даже с помощью клюки, не было никакой возможности. Да, это смотрелось забавно, но искренне держать их за людей из другого мира было бы так же странно, как воображать нашу коммуналку местом средневековых ристалищ. Это просто ряженые, и, как бы ни отращивали они себе коков, как бы ни скалились на оторопевших приезжих провинциалов, глаза у них были… Советские у них были глаза. А вот те, другие, настоящие «фирмачи», подъезжавшие и отъезжавшие на своих туристических автобусах к Эрмитажу и «Авроре», в них было то, от чего у меня щемило сердце. В чем тут дело? – пытался понять я. В том, как громко и непринужденно они смеются, как часто улыбаются всем без причины? В ярких вспышках фотокамер? Или в черных очках, которые у нас считаются чуть ли не символом порока? А может быть, в том, что их старухи, в отличие от наших, доживающих свою непростую жизнь с обреченными и трагическими лицами, носят розовое и голубое и выпрыгивают из автобуса, как маленькие девочки, которых вывезли покататься на аттракционах, – с таким же восторженным выражением лица?
Я много думал об этом и однажды, в очередной раз стоя в коммунальной нашей очереди с полотенцем через плечо, понял: дело в свободе. Они – Libertas Populi – свободные люди, свободные граждане, как говорили в Средневековье. И еще я понял, что тоже так хочу. Я хочу быть свободным – не снаружи, одеваясь в яркие тряпки. Внутри. Я выращу это в себе, чего бы оно ни стоило. И первым шагом на пути к свободе оказалось принятие решения. Я вышел в полутемный коридор, набрал номер и сказал: «Я согласен». Я объяснил, что я готов делать, а что – нет. И тут увидел в проеме двери – ее. Ксению Лазаревну. Она стояла и внимательно слушала. А потом улыбнулась и тихо закрыла дверь с той стороны.
Ксения