Бриллианты для диктатуры пролетариата. Пароль не нужен Семенов Юлиан
– Ты знаешь, кто были родители Чичерина?
– Нет.
– Дворяне! Крупнейшие землевладельцы. А кто родитель Дзержинского? Помещик. Шляхтич, по-польски. А Тухачевский? Офицер. А мой отец? Истинная революция должна – чем дальше, тем больше – притягивать к себе разных людей. Словом, чтобы не занимать много времени на дискуссию – я ведь дискутирую лишь в том случае, если чего-то не понимаю в иных обстоятельствах, – я, как человек военный, приказываю: зайди в ЧК и попроси, чтобы они выделили человека в помощники Владимирову. Не дубину, который за ним с наганом станет в клозет ходить, а человека грамотного… Интеллигентного, – улыбнулся Уборевич.
Зампред СибЧК Унанян[25] к просьбе Шелехеса отнесся с пониманием и обещал выделить одного из самых талантливых работников.
– Если хочешь – погоди, я сейчас прямо и поищу.
Шелехес остался в его кабинете, а Унанян вернулся через пять минут с худенькой девочкой. Шелехес поначалу не обратил на нее внимания, просматривая читинскую эсеровскую газету, но, когда Унанян сказал, что это Нина Кривошеина[26], из оперотдела, и ее он может рекомендовать для работы с Владимировым, Шелехес несколько опешил:
– Унанян, что ты?! Он же старый зубр, а она дитя!
– Это дитя работало нелегально у Колчака, принимало участие в ликвидации банды Антипа, а главное – оно гимназию окончило! Понял? Больше у меня никого нет. Хочешь – бери.
– Вы мною торгуете, как лошадью, – сказала Нина, – или рабыней, Сергей Мамиконович.
– Ну, прости, товарищ! – ответил Унанян, рассмеявшись. – Но как мне этому Фоме неверному объяснить, что вы – наша любимица.
– А зачем объяснять? – спокойно удивилась Нина. – Если товарищ обратился к нам с просьбой, он должен уважительно отнестись к предложенной ему кандидатуре.
Тем же вечером Нина пришла в общежитие и сказала Владимирову:
– Добрый вечер, Владимир Александрович, меня прислали к вам в помощь. Зовут меня Нина.
– Здравствуйте, милая Нина. Садитесь пить чай. Я здешнему сторожу, Никодиму Васильевичу, трактую Библию, а он снабжает меня чаем и воблой. Я жаден только до одного продукта: вяленая рыба меня погубит.
– Я вам завтра притащу штук десять. Брат рыбу на Ангаре ловит. Я люблю через вяленых лещей на солнце смотреть – оно желтое…
– Ах, душечка! – обомлел Владимиров. – Как хорошо вы это сказали! Солнце сквозь вяленого леща! Нас, русских эмигрантов, узнавали в Швейцарии по тому, как мы с пивом ели вяленую рыбу. Немцы и французы не могли этого понять и ужасно неэстетично чистили рыбу. Ножичком и вилочкой!
– Но ведь рыбу ножом нельзя!
– Все можно, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув. – Вы уроженка этих мест?
– Да. Чалдонка.
– Экая вы светлая… Прямо-таки солнечная. И брови вразлет, сибирские. Моя жена была сибирячка, я женился, когда был ссыльным поселенцем в Минусинске.
Владимиров достал из кармана потрепанный, изопревший плоский бумажник и вынул несколько фотографических снимков.
– Вот она, – протянул он Нине старую карточку.
– Красивая…
– А это мой сын, Всеволод.
Нина взяла фотографию и обмерла: на нее глянул ротмистр Исаев Максим Максимович, из колчаковской пресс-группы. Нина тогда была в комсомольском подполье, и ребята хотели при отступлении Колчака расстрелять или захватить главных адмиральских щелкоперов: Ванюшина и Исаева. Но Ванюшин ушел с поездом семеновцев в самом начале двадцатого года, а Исаев тогда исчез, словно в воду канул.
– И сын очень красивый, – сказала Нина. – Его как звать?
– Всеволод.
Нина еще раз посмотрела фотографию: ошибиться она не могла.
– У него очень волевое лицо, – сказала она.
– Да, он необыкновенно волевой человек.
– А он в Москве?
– Мы вернулись из Швейцарии в семнадцатом. С тех пор он в Москве. Правда, он уезжает часто и надолго.
В это время дверь отворилась, и вошел старик с большим чайником и поленцами под мышкой. Он отворил ногой заслонку буржуйки и сунул туда три поленца. Дрова были сухие, сразу занялись.
– Весна нынче тяжелая, с задержью, – сказал Никодим Васильевич, – давно так не цепляло зимой за светило.
– Это все Бог, – улыбнулся Владимиров и чуть подмигнул Нине. – Это Он мстит сынам своим.
– Разве нет? Порушена жизнь, и месть за нея будет воздана по всей строгости правды…
– Старая ведь жизнь порушена… Старая…
– А что в ней было плохого – в старой?
– Я должен обратить вас к «Откровению Иоанна». Помните, у него, по-моему в двадцать первой главе, есть великолепные строки: «И сказал сидящий на престоле: се, творю новое!.. Боязливых же и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идоло-служителей, и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою…»
– Я вот чего, Аляксандрыч, в толк не могу взять… Вы мне сказали, что, мол, наш великий вождь, товарищ Ильич, – правый, когда рек: «Вера, мол, что опейный табак для трудящихся». А вы вроде как чтите Библию.
– А очень просто, – ответил Владимиров, положив Нине еще один кусочек сахару. – Библия – великолепный памятник народной культуры. Народ мудр, Никодим Васильевич. Надо бы – и я думаю, мы это в будущем сделаем, – ходить по деревням, по рабочим кварталам и, не торопясь, не по-газетному, а серьезно, записывать разговоры людей.
– Запишут – и в подвал ЧК! Там выдадут за энти разговоры!
Владимиров расхохотался; Нина тоже заставила себя посмеяться.
– В ЧК, говорите, – хохотал Владимиров. – Да, вполне возможно, тут спора нет! Однако если «Правда» печатает рассказ контрреволюционера Аверченко, то, видно, ЧК перестала бояться разговоров…
– А ваш сын, – спросила Нина, – не филолог?
– Он неплохо пишет, хотя слушал курс физико-математического факультета.
– А он что, статьи пишет? Или рассказы?
– Он писал стихи, но мне их никогда не показывал. В Берне, мальчишкой, пробовал себя как репортер в газетенках…
– Аляксандрыч, – продолжал гнуть свое сторож, – а вот ты когда из Библии-то читал, так ведь там не сказано, что Бог звал против законной власти…
– Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: «Сколько славилась она, – это он о Вавилонском царстве, – и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…»
– Такого батюшка нам не излагал…
– Значит, он Библии не знает и не понимает, что это свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости…
– Владимир Александрович, – спросила Нина, – а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а?
– С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога.
– Какую перчатку? – не понял Никодим Васильевич.
– Это так вызывали на дуэль, – объяснила Нина, – когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку.
– Так подыми да и не стреляйся, – сказал сторож. – По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, – как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было?
– Иногда это очень трудно сделать, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув.
– А где теперь ваш брат? – спросила Нина.
– Убили его бандиты…
– Кого вы называете бандитами? Белых или красных?
Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил:
– Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей.
– Ниночка, – сказал Владимиров, – я провожу вас, уже поздно.
Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика.
Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК.
Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспоминать девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил, не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку – правая у него была три года назад парализована, – быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было.
Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина.
На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: «Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности».
Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было.
– Пропуск, – сказал часовой.
– Тут Ниночка, девушка…
– Кривошеина? Она вас что – вызывала?
– Нет, – вздохнул Владимиров, – не вызывала.
Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто.
Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, по после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза.
Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух – будто с собою:
– Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь.
– Вы бы ему поверили?
– По-человечески – да.
– Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно.
– Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого…
– Тогда, – перебил ее Унанян, – можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву!
Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую.
– Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы «проверяться», поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят…
– Что?! – перебила его Нина. – Что вы сказали?!
И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…
…И сын
Редактор газеты «Народное дело» Григорий Федорович Вахт, предложив посетителю присесть, раскрыл конверт и быстро пробежал письмо.
«Милый Григорий! Податель этой весточки – Максим Максимович Исаев (быть может, Вы с ним встречались в Цюрихе, он там был в эмиграции, совсем еще юным). Я и мои друзья настояли, чтобы Исаев ушел из России. Пожалуйста, окажите ему содействие и помощь.
Искренне Ваш Урусов».
Вахт перечитал письмо дважды; князь Урусов, бывший товарищ министра Временного правительства, арестованный, судимый и оправданный трибуналом, был человек широко известный в эмиграции и, несмотря на фразочку в чекистском отчете о процессе – «в связи с раскаянием Урусова и желанием его сотрудничать с Советской властью из-под стражи освободить», – по-прежнему уважаемый. Никто не верил, что Урусов добровольно согласился на сотрудничество с большевиками. Поэтому фраза в отчете о процессе вызвала еще большее сочувствие к несчастному князю, против которого, по мнению эмиграции, чекисты применили особо садистский прием – компрометацию в глазах свободно думающей России.
– Как добирались, Максим Максимович? – спросил Вахт.
– На животе, – улыбнулся Исаев, – мимо пограничников.
– Документы у вас как?
– С документами плохо.
– Понимаю. Рассчитываете на помощь?
– Да.
– Вы ведь не член нашей партии?
– Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет?
– Мы придерживаемся иной концепции…
– Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов.
– Это почти невозможно.
– Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке?
– А потом?
– Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться.
Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека – весь редакционный коллектив органа эсеров «Северо-Западной провинции России».
– Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует.
– Вы правы.
– Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти…
– За мной начали топать…
– По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем снимались?
– Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался.
– С кем вы работали в пресс-группе Колчака?
– С Николаем Ивановичем Ванюшиным.
– Ванюшин – личность калоритнейшая, – ответил Вахт, – и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны.
– Да… Жаль его, – сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, – погиб он нелепо.
– Он жив, Господь с вами, – сразу же ответил Вахт. – Мы недавно имели от него весточку из Китая…
– Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть?
– Я дам вам адрес, – ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. – Поплавский, кстати, как поживает?
– У меня нет связей с ЧК, – ответил Максим Максимович. – Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в Лубянском подвале…
– Когда это случилось? – спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера.
– Когда это случилось? – переспросил Максим Максимович. – Сейчас я отвечу точно – весною…
– Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович?
– Не скрою – весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь – легко реализовать драгоценности?
– Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу.
Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе.
– Тут перекусим, – сказал Вахт, – здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем.
Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта.
– Вы не позволите проглядеть свежий номер? Мы там без вольного слова несколько заволосатели и омамонтились.
Исаев заметил, как лицо редактора мгновенно озарилось гордостью – он с готовностью протянул Исаеву газету, вздохнув:
– Хочется жить, когда знаешь, что труд твой нужен.
Исаев быстро просмотрел газету: «По нашим данным, в этом месяце цены на псковском рынке были следующими: фунт хлеба – 450–500 рублей, пуд картофеля – 4500 рублей, фунт свинины – 5000 рублей, бутылка молока – 700 рублей, десяток яиц – 3500 рублей»; «Вчера в Ревель прибыл новый транспорт с золотом из России – всего 600 пудов. Вагон подан в гавань, где золото было перегружено на пароход “Калевипоэг”. Пароход следует в Стокгольм, а оттуда, по имеющимся сведениям, в Берлин, где золото будет перековано в соврубли»; «Представитель одной из великих держав прибыл в Москву, чтобы вести переговоры о реорганизации Советского правительства. Смысл предстоящей организации – смещение Ленина и Троцкого; вся полнота власти будет сосредоточена в руках нового премьера Красина. Вероятно, потребуют удаления из правительства наиболее экстремистских элементов. В случае, если эти условия будут приняты большевиками, великие державы начнут переговоры с Кремлем».
– Неужели у вас нет серьезных информаторов? – поморщился Исаев. – Григорий Федорович, милый, зачем выдавать желаемое за действительное? И не говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина.
Принесли блинчики. Исаев набросился на них с жадностью.
Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул – с деланным удивлением:
– Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?!
Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой.
– Знакомьтесь, гражданин Исаев – из России. А это наш журналист Лев Головкин.
Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке:
– Кофе, два сухарика и воды.
– Хотите блинчиков, Головкин? – спросил Вахт.
– Нет, благодарю.
– Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, – сказал Вахт, – может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете?
– Это было бы прекрасно… – сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе.
– Я вынужден отклонить это лестное предложение.
– Почему?
– Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем.
– У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, – заметил Вахт.
– Как себя чувствует князь? – поинтересовался Головкин.
– Плохо.
– Но он сотрудничает с большевиками?
– Что бы делали вы на его месте?
– Каким образом вы с ним встретились?
– В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку.
– Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше?
– Дальше я рассчитываю на помощь друзей.
– Наших или иностранных?
– Всяких.
– Не стоит вам улититься, Максим Максимович, – сказал Головкин, – кроме как к нам, идти здесь не к кому, «Последние известия» – черносотенные монархисты; они вам помогать не станут.
– Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский – я думаю, они не столь перепуганы, – откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, – или их судьба так же горестна?
– Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.
– Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?
Вахт и Головкин ответили одновременно.
– Нет, отчего же, – сказал Головкин.
– Конечно, мы, – сказал Вахт.
И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:
– Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!
Исаев закурил:
– Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипь в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?
Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:
– Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.
– Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? – спросил Вахт.
– Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.
– Средним, – улыбнулся Головкин. – Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз – перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться – после здешних-то блинчиков…
– Если и вы надумаете поехать туда – готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?
– Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…
– Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, – заметил Вахт, – а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!
Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, – это было за неделю перед его отъездом из Москвы.
– О том, что Воронцов перешел границу, – жестко сказал Головкин, – я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, – он хмыкнул, – то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит – пожжет и побьет всласть…
Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».
– Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.
– Хотя время у меня есть, – ответил Шорохов, – но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…
Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».
О, эти русские…
Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво, и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков – финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский.
Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве – затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.
– Ты чувствуешь, как мы стареем? – спросил тогда Дольман-Гротте. – Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.
– Ты пессимист? – усмехнулся Нолмар.
– Нет, нет, – покачал головой Дольман-Гротте, – еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…
– Какое?
– Могущество нельзя определить словом «какое». Могущество есть могущество. Память – тоже могущество…
– Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь? – А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.
– Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?
– Нет. А ты?
– Нет.
После этой встречи они долго не виделись. А встретились – неожиданно для Нолмара – в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его:
– Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте.