Диктатор Снегов Сергей
— Спасибо! — сказал он вдруг. — Спасибо вам, друзья, за то, что вы такие! — В строю пронёсся и быстро замер шум. Гамов повысил голос: — Спасибо вам за то, что вы понимаете, как тяжко на фронте, чувствуете, что нужны родине, что она нетерпеливо ждёт вашего появления на полях сражений! Спасибо за то, что вы не только своим боевым умением, но и жизнью готовы встать на защиту нашей общей матери! От всей души, от всего сердца — благодарю! — Он быстро поднял руку, чтобы не дать вырваться крику изо всех глоток. — Конечно, выбрали вы неправильный путь — арестовывать своих командиров, заслуженных офицеров, благородных патриотов. Такие поступки недостойны вас. Вы уже сами понимаете, как жестоко, как несправедливо оскорбили своих офицеров неповиновением, незаслуженным арестом. Но прощаю — вы скоро искупите свою вину в воздухе над армиями нашего врага. — Он опять поднял руку, требуя молчания, и повернулся к командирам. — А вам, офицеры, я строго выговариваю, что допустили такой непорядок в дивизии. Печальный факт — позволили арестовать себя — требует, чтобы всех вас повторно арестовали, потом понизили в должности. Однако прощаю и вас, время не такое, чтобы томить за решёткой боевых командиров. Но это не всё, с чем хочу обратиться к вам. Не самое главное, что допустили безобразное нарушение дисциплины. Главное в том, что вы воспитали в дивизии истинных патриотов, верных сынов родины! Главное в том, что они рвутся в бой, что у каждого одна мысль — прервать вторжение врага. Спасибо вам за это, офицеры, спасибо!
Если бы Гамов в этот момент поднял не одну, а обе руки, настаивая на молчании, никто бы не увидел поднятых рук: все повернулись к командирам, восторженно орали. Не сомневаюсь, что водолётчиков, когда первая горячность спала, томило не так опасение кары за собственное бунтарство, как страх, что командиров, опозоренных незаслуженным арестом, ещё и накажут за то, что допустили самоуправство. И ни один офицер не ждал, что сам строгий диктатор, вместо того, чтобы понизить в воинских званиях, отстранить от должности, будет благодарить их. Впереди своих офицеров стоял командир дивизии, старый лётчик, он прилетел когда-то к нам в окружение с Данило Мордасовым. Корней Каплин, так его звали, тогда он был майором, теперь полковник. И он кривил лицо, стараясь удержать слёзы, опускал голову, чтобы их не видели, а их видели все, и лётчики орали и махали руками, ликуя, что он прощён за их проступок против него и что он их тоже прощает, и эти его слёзы — знак любви к ним, а также и глубокого уважения к нему и самого Гамова, и всех их, его питомцев — благодарили старого командира за то, что он плакал.
Нет, Гамов знал, как покорять души людей!
Прошло не меньше двух-трёх минут, прежде чем весь строй опять повернулся к нему. Гамов снова поднял руку, восстанавливая тишину. И когда тишина, накаляясь от ожидания, стала почти бездыханной, он заговорил так, что стал отчётливо слышен самым дальним в строю.
— Друзья мои, один из зачинщиков вашего патриотического бунта сказал, что у вас подозрение — а не сидит ли где-то вверху человек, сознательно отстраняющий вас от участия в военных операциях. Открыто объявляю вам — да, есть человек, отстраняющий вас от сражений. Этот человек — я. Но не потому, что саботирую победу, а потому, что подготавливаю её. Здесь скрыт один из величайших государственных секретов. Но я расскажу его, чтобы укрепить ваши растерявшиеся чувства, чтобы внести твёрдость в ваши души. Даже не все министры знают то, что я вам сейчас открою. Да, на фронте плохо. Армия отступает, урожай гибнет под потоками, которые мы не можем отразить. Наши бывшие союзники мобилизуются против нас, наш главный враг — Кортезия — вооружает их армии. Плохо сегодня, очень плохо! А завтра будет хуже. Это надо с беспощадной правдивостью, со всей мукой сознания понимать — завтра будет хуже! Что же, признать наше поражение, оплевать себя позорной кличкой «агрессоры», склонить шею под сапог победителя, выскрёбывать у наших семей последние деньги на репарации? Нет! Тысячи раз — нет! Мы не побеждены и не будем побеждены. Ибо у нас могучий резерв, способный повернуть весь ход войны, способный принести нам окончательную победу. Этот могучий резерв — вы! Открываю вам величайшую тайну нашей стратегии. Мы создали грандиозный воздушный флот, вы лишь одна из многих дивизий этого флота. Дивизия, одним ударом поставившая Кондук на колени, такая же, как ваша, даже слабее вашей. Вот такая у вас мощь! Враг и не догадывается о наличии у нас подобного флота, не ожидает, что над полями сражения скоро появится новая сила, которой он ничего не сможет противопоставить. Но мы не должны использовать преждевременно вашу ударную силу. Ещё не все дивизии укомплектованы, заводы выпускают всё новые водолёты, их надо вооружить и освоить. Было бы преступлением пускать вас в бой по частям. Да, плохо сегодня, плохо, но завтра начнётся спасительный перелом. И его создадите вы — самый крупный наш резерв, самая твёрдая наша уверенность в победе. Не было бы вас, мы давно прекратили бы войну, признали своё поражение. Но вы есть — и вы величайшая надежда родины! Сегодня армия ещё сдерживает врага, наносит ему огромные потери. Но завтра, мы это знаем, он прорвёт последнюю линию нашей обороны — и ринется исполинской тушей в глубь страны. И тогда ваша мать, родина ваша, воззовёт к вам: «Дети мои, погибаю! Идите спасать меня, только вы одни способны меня спасти. И если понадобится, умрите за меня, за ваших матерей и отцов, за вас самих, чтобы не попасть в унижение и позор». Вот так она скажет вам, своим верным спасителям, своим верным сынам. И тогда идите и умирайте!
…Я часто думал потом — что было бы, если бы Гамов закончил свою речь к взбунтовавшимся водолётчикам не патетическим призывом умирать, а скромней, по-деловому. Как поначалу завёл эту удивительную речь, как обычно говорил на заседаниях правительства — назвал бы количество водолётов, боевую мощь полков, открыл секреты комплектования воздушных соединений, доказал бы, что перевес будет непременно у нас. Убедительных доказательств было бы больше, он смог бы гарантировать победу, а не пророчить гибель. Наверное, он с такой речью и собирался обратиться к взволнованным парням — и смог бы и убедить их в своей правоте, и укрепить их уверенность в нашей победе, и доказать, что делает всё нужное для неё, и что в ней они станут решающей силой. Так бы поступил и я. Но он увидел раскрасневшиеся лица, горящие глаза, почти не дышащие от напряжения рты — и мигом перестроил речь. И призвал их к величайшей чести — умереть за родину, если родина того потребует. И добился неописуемого эффекта!
Едва он почти выкрикнул последние слова, как строй, каменевший в исступлённом молчании, всей массой ринулся к нему. Десятки рук взметнули его вверх. Толпа ликовала, в ней не было слышно отдельных голосов, она обрела свой собственный голос, один восторженный голос из сотен голосов. Теперь Гамов возвышался над нами уже не на голову, а на всё туловище, и смеялся, и что-то говорил, и показывал жестами, что ему неудобно на руках, что он хочет спуститься на землю. Но его несли вдоль всех шести длинных, как бараки, двухэтажных казарм, обнесли по всему периметру площади и начали новый круг. У меня заложило уши от восторженного ора молодых глоток, от топота сапог, от шума теснящихся к Гамову тел. Сперва я глядел только на водолётчиков, любовался ликующими юными лицами, распахнутыми восторженными глазами. Потом присмотрелся к Гамову и понял, что ему нужно срочно помочь. Он посерел, сжимал губы. Я вспомнил, что он плохо переносит тряску, и, огибая радостно беснующуюся толпу, подобрался к офицерам. Они всё так же стояли в сторонке и, хоть внутренне чувство дисциплины не позволяло им неистовствовать, на лицах читалось, что они сейчас испытывают те же чувства, что и их разбушевавшиеся питомцы.
— Надо выручать диктатора, — сказал я Корнею Каплину. — Он еле держался на ногах, а тут такие волнения… У него закружилась голова…
Каплин что-то сказал одному из офицеров. Тот выдвинулся вперёд и пронзительно засвистел. Три раза он дунул изо всех сил в рожок, вынутый из кармана. Сперва задние обернулись, потом и те, что были поближе к Гамову. Его опустили на землю, он пошатнулся, но устоял на ногах. Два первых свистка, похоже, означали призыв к вниманию, а последний, с переливами, приказ строиться. Все кинулись на свои места. Не прошло и минуты, как перед нами стояла чёткая шеренга. Вперёд вышел полковник и молча оглядел построившихся водолётчиков. И в его молчании, и в том взгляде, каким он обводил их, была благодарность за то, что после беспорядков, они, усмирённые, показали, что не утратили дисциплины и послушания командирам — и быстрота построения, и чёткость строя свидетельствуют именно о послушании и вернувшейся дисциплине, и сам он видит, и глава государства видит, что впредь не будет ни своеволия, ни беспорядков.
Офицер с рожком скомандовал:
— В казармы, на учения!
Спустя минуту на площади оставались только полковник и несколько офицеров. Водолётчики не шли, а бежали в казармы — демонстрировали скорость исполнения приказов. Гамов с улыбкой пожаловался:
— Так закружили, что чуть не потерял сознание.
Полковник спросил:
— Какие будут распоряжения, диктатор?
— Сперва вопрос: эти зачинщики?.. Пальман, Кордобин, Скрипник, Вильта… Они как в учении и казарменном быту?
Полковник посмотрел на помощников и, видимо, понял, что они заранее согласны с тем, что он собирается доложить.
— Отличники! Считали их первыми кандидатами на повышение, даже рапорты заготовили. Теперь, конечно…
Гамов не дал ему договорить:
— Семипалов, какую вы утвердили структуру у воздушных дивизий?
— Как в пехотных и артиллерийских: восемь полков.
— Промежуточных соединений нет?
— Не создавали.
— Теперь создадим промежуточные соединения — бригады. Каждая воздушная бригада из двух полков. Полковник, разбейте вашу дивизию на четыре бригады и командирами назначьте этих отчаянных… Альфред Пальман, Иван Кордобин, Сергей Скрипник, Жан Вильта. Я не ошибся? — Гамов любил демонстрировать память.
Вряд ли офицерам могло понравиться неожиданное решение Гамова. Корней Каплин сохранил спокойствие, но у остальных лица вытянулись. Гамов умел переломить любое настроение в свою пользу. Он дружески сказал:
— Вас покоробило, что ваши подчинённые, к тому же проштрафившиеся, вдруг станут начальствовать над вами? Есть здесь обида, есть. Но есть и гордость! И не за них гордость — за себя! Ибо вы воспитали и научили так, что они даже вами могут командовать. Ученик должен превзойти учителя, если учитель хорош, ибо иначе нет движения вперёд. И если они окажутся на своём месте, если хорошо будут командовать бригадами, то в этом прежде всего ваша заслуга. И чем выше они, молодые, поднимутся над вами, тем значительней ваша собственная заслуга, тем больше вам чести и благодарности. Поздравляю вас, командиры, с успехом в подготовке новых офицеров! Ни я этого не забуду, ни родина не забудет. Вопросы есть? Нет? Тогда мы отбываем.
В водолёте я не удержался от упрёка:
— Гамов, не слишком ли вы рискуете? Назначить в командиры бригад юнцов! Ни разу не были в сражениях, успехи только в учениях… А если спасуют в первом же бою?
— Не похоже на них, Семипалов. Пришлите им приказ о присвоении четырём бригадирам бригад приличествующих воинских званий. Прищепа, что вы хохочете?
Прищепа не хохотал, только улыбался. На площади он молчал, только профессионально во всех всматривался. Но в водолёте им овладело веселье. Он восстановил на лице серьёзность и ответил:
— Представил себе, как выглядит со стороны сегодняшняя сцена на площади. Солдаты взбунтовались, посадили в тюрьму командиров. А их за это благодарят, повышают в званиях, назначают на офицерские должности. И командиров благодарят, что воспитали солдат, способных на нарушение дисциплины. Хвалят офицеров за то, что дали себя арестовать! Прочитал бы о таком событии в книге, никогда бы не поверил!
— Неклассическая трактовка дисциплины, — заметил я.
— Надеюсь, теперь я могу не выполнять приказа посадить под арест моего связного? — продолжал Прищепа. — Он проштрафился не больше, чем другие офицеры. Правда, благодарить его за это не буду.
Гамов огрызнулся:
— Приказа об аресте вашего связного не отменяю. Офицеры воспитывали патриотизм в своих солдатах и не заметили, что патриотизм вдруг вступил в противоречие с дисциплиной. А связной должен непрерывно информировать о состоянии дивизии и проглядел, что в ней творится. Он не выполнил своего профессионального долга. Дайте ему работу попроще. Для серьёзных дел он не годится.
Я сказал:
— Вы пообещали водолётчикам, что скоро отправите их на фронт. Я удивлён. Пеано не собирается в ближайшее время поднимать авиацию.
Гамов покачал головой.
— Вы меня неправильно поняли. Авиация будет задействована, когда в ней возникнет необходимость, а не по требованию водолётчиков. Единичные происшествия не могут отменить большой стратегии.
11
Фердинанд Ваксель продолжал своё неторопливое — и неотразимое — наступление в глубь Латании, а в Кортезии гремел скандал. Лидера оппозиции в сенате Леонарда Бернулли уличили в подозрительной связи с враждебными элементами. Некое «Общество сочувствующих промышленников» внесло в избирательный фонд сенатора пять миллионов диданов, он сам торжествующе объявил, что пользуется поддержкой этого общества, перечислил приношения от других организаций. Полиция проверила источники доходов сенатора и не обнаружила «Общества промышленников». Человек, назвавшийся его представителем, как в воду канул. Бернулли помнил фамилию, внешние приметы. Поиски полиции были безрезультатны — такого человека в Кортезии не существовало.
В сенате сам Амин Аментола обвинил Леонарда Бернулли в общении с подозрительными людьми и намекнул, что не удивится, если в деятельности сенатора вскроются факты, о каких сегодня никто не подозревает. Разъярённый сенатор обвинил президента в клевете. Глава государства, применяющий нечестные методы борьбы с политическими противниками, недостоин руководить великой страной. Я буду добиваться досрочного смещения Аментолы! — страстно кричал он. Сенат предписал расследовать неприятный инцидент и доложить о результатах.
Прищепа попросил срочного приёма у Гамова. Гамов вызвал меня и Вудворта.
— Первая фаза игры прошла удачно, — докладывал Прищепа. — Сомнения в деятельности Бернулли посеяны. Аментола с радостью ухватился за информацию от Войтюка. Но дальше — осложнения. В честность Бернулли верят не только его друзья. Он один из немногих сенаторов, не запятнанных неблаговидными поступками. И он так горячо уверял в своей невиновности, что мысль о провокации показалась многим убедительной. Правда, в ней подозревают не нас, а самого Аментолу. У президента много противников. Они рады сделать и ему политическую пакость, как он — они всё больше в том уверяются — сделал такую пакость сенатору. Пока результат нашей игры довольно неопределённый. Аментола ждёт расследования и осторожничает. Вместо того, чтобы разбазаривать резервы по союзным странам, он стал их придерживать — ни им не посылает, ни Вакселю.
— Уже то хорошо, что он не усиливает Вакселя, — сказал Гамов. — Но если наступит кризис, Аментола без промедления перебросит накопленные резервы через океан. Надо всё-таки постараться, чтобы он расплескал их по союзникам, у них ни при каком кризисе он подачки обратно не выдернет.
— Операция с Бернулли планировалась в несколько стадий, — заметил Вудворт. — И последней стадией было…
— Совершенно верно — похищение сенатора. Вы приступили к последней стадии, Прищепа?
— Бернулли уже похищен. Сейчас он в нейтральной стране. Через три дня я вас познакомлю в этом кабинете с ним — живым, невредимым и ошалевшим от ярости.
— Буду рад встретиться с бывшим моим приятелем, — сказал Вудворт. — Не уверен, что это доставит ему такую же радость.
— Я подготовил правительственное сообщение о том, что наш агент в Кортезии, сенатор Леонард Бернулли, попал под подозрение, — продолжал Прищепа. — И чтобы спасти жизнь этого ценного сотрудника, мы переправили его в Латанию, где он в настоящее время и находится. И второе сообщение — указ о награждении Бернулли, бывшего сенатора Кортезии, ныне консультанта министерства внешних сношений Латании, орденами и денежной премией. Вот эти два документа.
Гамов положил оба извещения в стол и задумался.
— Доказательны ли эти бумажки? Ведь написать можно всё, что захочется. Будут ли за газетными строчками веские аргументы?
— Они уже есть. Можете полюбоваться.
Прищепа разложил на столе несколько фотографий. На одной Гамов, улыбаясь, обнимал смеющегося Бернулли. На другой два старых друга — Вудворт и Бернулли обменивались крепким рукопожатием. Была и общая фотография — Бернулли среди членов правительства Латании; и у всех были смеющиеся лица. Прищепа сказал:
— Чудеса фотомонтажа. Лица и фигуры скомпонованы из подлинных фотографий. Анализ негатива показал бы подлог, но в газетных снимках он совершенно невидим. Теперь просьба к вам, Вудворт. Вы учились вместе с Бернулли в университете, какое-то время приятельствовали. Для удачного завершения операции хорошо бы напечатать ваше интервью о прежней дружбе с Бернулли. И в нём сказать, что вы оба с юношеских лет — враги общественного строя Кортезии и дали тайную клятву с этим строем бороться. Вы для этого переехали в Латанию, а Бернулли подрывал Кортезию изнутри. Убедительно бы прозвучало…
— Не могу сказать, чтобы мне была приятна такая ложь… Хорошо, я напишу что-то вроде того, о чём вы просите.
Гамов сказал со вздохом:
— Не знаю, не знаю… Не один же Бернулли умный человек в Кортезии. Мы построили расчёты на том, что Кортезия переоценит свою мощь, разбазарит свои резервы и понадеется на распрю в нашем правительстве. Один обман, другой, третий… Можно ли построить большую политику на непрерывных обманах?
— Большую политику — нельзя, а большую стратегию — можно, — сказал я. — Военные действия основаны не только на силе, но и на том, чтобы перехитрить противника. Не понимаю, почему вы вдруг засомневались?
— Слишком уж гигантские ожидания строятся на таком небольшом камешке, как сенатор Бернулли. Нужно что-то ещё, более крупное, более впечатляющее…
— Вы знаете, что нужно ещё?
— Не знаю. Думаю. И вас всех прошу подумать. Аментола осторожничает с отправкой своих резервов союзникам, так вы сказали, Прищепа? Очень тревожный признак! Повторяю: успех нашего будущего наступления гарантирован только в том случае, если мощные резервы Кортезии будут разбрызганы по союзникам.
— Будем думать, — сказал я за всех.
На третий день мне позвонил Прищепа:
— Приходите в маленький кабинет. Наш заокеанский друг прибыл.
У Гамова уже находился Вудворт, вскоре пришёл и Прищепа.
— Усыплённого пленника оживили, он приходит в себя, но ещё не вполне соображает, что к чему, — сказал он. — И не верит, что похитили его мы. Он предполагает, что это козни Аментолы и что он ещё где-то в Кортезии.
— Поверит, когда поглядит на меня. — Вудворт усмехнулся. Насмешливая улыбка на его аскетическом лице выглядела зловеще.
Похищенного сенатора ввели агенты Прищепы и сразу вышли.
— Добро пожаловать, сенатор, — доброжелательно произнёс Гамов.
Бернулли растерянно оглядывался. На фотографиях он выглядел пристойно, а в жизни был форменным уродом — низкорослый, широкоплечий — туловище бочкой, с огромной головой, приличествующей великану, а не карлику. На широкощеком сером лице светили выцветающие глазки, проницательные до колючести, над ними нависали широкие полосы седеющих бровей, а всё увенчивала копна сивых волос. Внешность была незаурядная. Он был лишь на два-три года старше Вудворта, но выглядел старше лет на двадцать.
Он уставился на Гамова, видимо, признал, что этот человек похож на диктатора Латании, чьи портреты часто появлялись в газетах Кортезии. Затем перевёл взгляд на меня и Прищепу, но наши лица ничего ему не сказали. Поглядев на Вудворта, Бернулли передёрнулся.
— Джон, вы? — прохрипел он. — Значит, правда?
— Узнали всё-таки! Сколько лет мы не виделись, Леонард? Четырнадцать? Должен констатировать, что вы очень постарели за этот срок. Нелегко быть лидером оппозиции при таком ярком президенте, как Амин Аментола. Он одним своим существованием обрекал вас на второзначность, дорогой Леонард.
Бернулли повернулся спиной к Вудворту.
— Чего от меня хотите? — спросил он Гамова. — Зачем похитили?
— Хочу познакомиться с таким замечательным политиком, как вы, — без тени насмешки сказал Гамов. — Поглядеть, как вы пожмёте руку своему старому другу Джону Вудворту.
Ярость исказила уродливое лицо Бернулли.
— Даже если будете пытать меня, не пожму руки предателю!
— Вы уже сделали это. — Прищепа положил на стол фотографию, где Бернулли крепко стискивал руку улыбающемуся Вудворту.
Бернулли схватил фотографию, жадно её рассматривал, потом прикрыл тяжёлыми веками запавшие глаза — и несколько секунд размышлял.
— Неплохо. Что ещё заготовили?
— Кое-что есть. — Прищепа разложил снимки.
Бернулли покачал головой.
— Фотограф — мастер, но для политики не годится. В этот вздор никто всерьёз не поверит. Эксперты докажут, что для монтажа использованы старые снимки, где я совсем в другом окружении, разговариваю с другими людьми. Достаточно перелистать старые газеты.
— Предусмотрено, сенатор. На наших снимках не использовались фотографии из газет. Их делали наши агенты на ваших митингах. Ни один эксперт не докажет, что это монтаж, а не реальность.
Бернулли снова посмотрел на своё дружеское рукопожатие с Вудвортом и с отвращением швырнул фото на стол.
— Всё-таки несолидно, — изрёк он и даже изобразил на лице издевательскую усмешку. — Я был высокого мнения о вашей политике, Гамов. Мне думалось, она основывается на широких концепциях. Одно это решение разделаться с ненадёжными союзниками, чтобы взвалить их содержание на Кортезию… Ни одной минуты не сомневался, что вы преследуете одну цель — ослабить Вакселя, поистрепать его армию, а потом нанести губительный удар. Аментола вас недооценивает, я понимал вашу силу. А вы фальсифицируете фотографии! — Сенатор вдруг впал во вдохновение, глаза его засверкали, голос из хрипловатого зазвучал металлом — так, наверно, этот карлик вещал с трибун, покоряя слушателей жарким красноречием. — Диктатор, я вам открою, какую страшную ошибку вы совершаете. Вы меня похитили во вред, а не на пользу себе. Аментолу не обманут ваши дурацкие фотографии. Он в этом открыто не признается, но про себя задумается и поймёт, что я был прав, нападая на его политику, и политику эту нужно менять. Раз вы похитили меня, значит, вам страшны были мои требования, вот к чему он неминуемо придёт. И тогда — и одного дидана не стоят ваши фотографии!
— У нас не только фотографии, — возразил ему Прищепа.
Бернулли стремительно повернулся к нему.
— Ещё другой вздор придумали? Наградите меня публично орденом за секретную службу вашей стране? Найдёте для этого актёра, похожего на меня, будет на стерео выглядеть убедительно для идиотов. Выплатите мне единовременно внушительную сумму, это уж вовсе не сложно, простое объявление в газетах. И, конечно, назначите мне пожизненную пенсию, да такую, чтобы в Кортезии ахнули, — вот же какие были заслуги, что враги так щедро его одарили.
— О пенсии не думали, — признался Прищепа. — Спасибо за подсказку.
— Дешёвка! — злорадно объявил Бернулли. — Политика для дебилов. Узнаю почерк моего университетского друга. Никогда не понимал, почему этого человека так высоко оценивали. Ординарнейшая личность! — Он говорил это, по-прежнему стоя спиной к Вудворту. — Для чего вы его взяли, диктатор? Вашему предшественнику Маруцзяну он подходил, у Аментолы он бы сделал карьеру, эти оба ему по росту. А вам зачем? Видите, как я вас высоко ставлю! Ничего крупней фальшивки с награждениями и фотографиями он вам не придумает. Сам предатель, дважды изменник — своей стране и своему покровителю Маруцзяну, — он просто неспособен подняться выше лжи и предательства.
— Вы считаете себя политиком более высокого ранга, чем Вудворт? — спросил Гамов.
Лицо Бернулли изобразило возмущение.
— Вы в этом сомневаетесь? Тогда зачем похитили меня? Зачем шельмуете наградами и радостными улыбками на фальшивых фотографиях? Вудворта никто не собирается похищать. И ни Маруцзян, принявший его первое предательство, ни вы, использовавший второе, ни Аментола, если Вудворт надумает стать трижды предателем, ни один из вас троих не наградит его так, как вы собираетесь награждать меня за одно то, что никого и ничто не предавал. Разница всё-таки!
— Да, разница существенная! — согласился Гамов. Я видел, что сейчас он нанесёт этому самоуверенному заносчивому карлику неотразимый удар. — И я очень рад, что разницу между вами и Вудвортом все понимают, как вы объявили. Тогда и все поймут, что именно такой человек, как вы, нужен такому человеку, как я. Вы правы, фотографии и награды — дешёвка. Серьёзные люди усомнятся. А ведь нам важно мнение серьёзных людей, не так ли, сенатор? Но если я объявлю себя счастливым, что такой глубокий, такой во всех отношениях выдающийся человек, как вы, стал моим консультантом, моим помощником, моим — и такого слова не побоюсь — дружеским наставником? Не поверят ли тогда в ваше предательство самые верные ваши друзья? Не услышат ли они в похвалах вам, так щедро мной расточаемых, ваших собственных оценок самого себя? Не поймут ли они, что наконец оценили по достоинству все ваши удивительные способности, над которыми издевались в Кортезии? И что такое глубокое понимание вашего таланта само является убедительнейшим оправданием измены?
Думаю, только теперь Леонард Бернулли впервые по-серьёзному осознал, что встретился с противником иного веса, чем были для него Амин Аментола и другие враги. Лицо, только что выражавшее сарказм и презрение, перекосилось. Он с трудом выдавил из себя:
— Вы этого не сделаете!
Гамов подошёл вплотную к Бернулли. Как всегда, когда он встречал большое сопротивление, Гамовым овладевало бешенство. Он уже не говорил, а шипел:
— Сенатор, вы будете мне служить! Вы разгадали мои тайные планы — за это поплатитесь тем, что поможете претворить их в жизнь.
Леонард Бернулли не отвёл глаз от бешеного лица Гамова.
— Позвольте дать вам один совет, диктатор.
— Говорите.
— Прикажите тайно меня расстрелять. Если я останусь в живых, я рано или поздно разоблачу ваши фальшивки и испорчу вам игру.
Гамов воротился на своё место и вызвал охрану.
— Спасибо за предупреждение. Постараюсь, чтобы разоблачение было поздно, а не рано, тогда оно не испортит игры. А пока вы нужны мне живым. Труп ваш бесполезен, а живым вы ещё пригодитесь.
Охранники увели сенатора Леонарда Бернулли.
Гамов сидел за столом задумавшись. Вудворт, побледневший, ещё не отошёл от оскорблений, нанесённых ему бывшим другом. Прищепа осторожно заговорил:
— У меня новость. Арестованные Маруцзян и маршал Комлин дали показания о покушении на вас. Разрешите доложить?
Гамов раздражённо отмахнулся.
— Не к спеху. Покушение не удалось — это единственно важное. И Сербин, прикрывший меня от кинжала, выздоравливает. Будем опубликовывать фальшивки о Бернулли? Ваше мнение, Вудворт?
— У нас просто нет другого выхода, Гамов. Бернулли человек умный и злой, но преувеличивает не только свои дарования, но и то, что в его честность так уж все верят.
— Главное, чтобы Аментола поверил в его нечестность, — добавил я. — Прищепа собрал такой букет данных против Бернулли, что их трудно опровергнуть. Да и кто захочет опровергать? Не Аментола же.
Гамов весело проговорил:
— И Бернулли соглашается, что Аментола публично не усомнится, что его враг — изменник. Но он предупреждает, что наша хитрость не обманет президента, а заставит задуматься, верна ли его политика. Аментола уже в нерешительности, как держаться. Если он изменит своим обещаниям союзникам, вся наша операция с Бернулли станет пустышкой. Нужно что-то ещё придумать — и поубедительней похищения сенатора.
Вудворт сказал, что у него нет никаких новых предложений. Я промолчал. У меня появилась одна идея. Но нужно было время, чтобы самому в ней утвердиться.
12
Теперь каждую свободную минуту я возвращался мыслью к этой идее — рассматривал её со всех сторон, оценивал её эффективность. И всё снова и снова вспоминал сцену у водолётчиков, когда Гамов призывал молодых парней умирать за родину. В чём была сила его призыва? Да именно в том, что он призывал их не к славе, не к наградам, не к почестям, а к величайшей человеческой жертве. Он знал главную цель, главную задачу человека — быть нужным. Мера нужности есть истинная мера собственной высоты. Так мать бесконечно нужна своему ребёнку — в том и значение матери, величие её творящей функции в человечестве. Так и отец нужен семье, так и дети нужны стареющим родителям. Нет, как часто путали собственную пользу с нужностью себя для других! Ибо пользу может принести любой, носитель пользы заменяем, а нужность незаменяема. Нельзя заменить отца, нельзя заменить мать, можно лишь воспользоваться пользой от других, мать и отец единственны. И Гамов, глядя в распахнутые глаза юнцов, самым высоким пониманием понял, чего от него ждут и на что он вправе рассчитывать. И он приписал им великую нужность для родины, одарил их величайшей честью: без вас, сказал он, мы не сможем. Мы готовим вас на грозный час — спасать нас всех, ибо только вы одни, только вы и никто другой способны нас спасти. Так будьте достойны самого священного — самих себя будьте достойны! Вот так он воззвал к ним, и они ответили на призыв восторгом и благодарностью. Ибо всей душой поняли, какая в них видится великая нужность, какой их одарили честью — и ликовали, что так огромно оценены!
Теперь и я знал, как поступать.
Я попросил у Гамова совещания с Вудвортом и Прищепой.
— Вы потребовали придумать что-то новое, гарантирующее успех игры с Войтюком, потому что похищение и лжеобвинение Бернулли может не дать такой гарантии, — так начал я. — Я предлагаю объявить меня изменником родины в пользу Кортезии и приговорить к смертной казни.
— Изменником? — вскричал Прищепа.
— К смертной казни? — ещё громче крикнул никогда не повышающий голоса Вудворт.
— Изменником и к смертной казни, — повторил я.
Гамов не выговорил ни слова, только смотрел округлившимися глазами. И по его молчанию, по взгляду, полному напряжённой мысли, я вдруг понял, что именно такого предложения — или чего-то близкого к нему — он и ожидал от меня. Он довольно спокойно произнёс:
— Обоснуйте свою идею, Семипалов: она всё же парадоксальна.
— Всё очень просто и очень логично. Какая была главная задача операции с Войтюком? Уверить Аментолу, что разыгралась тайная борьба за власть между Гамовым и Семипаловым и что Аментоле надо делать ставку на Семипалова, ибо мир с Гамовым невозможен. И что сил у Гамова хватит отразить наступление на одном фронте, но удара со всех сторон, натиска на Латанию её бывших союзников ему не преодолеть. В это Аментолу удалось убедить, но яростное сопротивление Бернулли заставило президента заколебаться. Мы объявили Бернулли своим агентом, но самого его не заставим публично признаться в предательстве — и это сохраняет почву для сомнений. Если же объявить всему миру, что я передавал Кортезии важнейшие государственные секреты, места для сомнений не останется. Таким образом достигнем двух успехов: подтвердим истинность сведений, которые передал Войтюк, и окончательно опорочим Бернулли, подвергавшего сомнению эти сведения.
— И ради этого вы соглашаетесь добровольно предать себя смертной казни? — Вудворт ещё не отошёл от потрясения.
— Соглашаюсь быть осуждённым на смертную казнь, Вудворт. Не более того.
Гамов задумчиво проговорил:
— Логика в идее есть. И хорош повод — похищение Бернулли. Сенатор мог и услышать, что в нашем правительстве имеется высокопоставленный предатель, на которого делают ставку. И информировал нас об этом.
Я прервал его:
— Итак, суд и смертная казнь. Предлагаю публичное повешение, оно более впечатляюще. Кому поручим казнь — Гонсалесу, которого я не люблю, или моему душевному другу Павле Прищепе?
— Семипалов, иронизировать ещё не пора. Раньше решим — принимаем ли ваше предложение о публичном обвинении?
— Очень дельное предложение, — спокойно сказал Прищепа.
— Принимаем, — почти с отвращением подтвердил Вудворт.
— И я согласен. Судья — Гонсалес. Тайну ему не раскрывать, он должен думать, что судит настоящего преступника. Но казнь выполнят специалисты Пустовойта. Пустовойта введём в тайну, без этого, Семипалов, вас просто повесят, а не инсценируют казнь.
— Вы верите в способность Пустовойта сохранять тайны?
— Больше, чем в самого себя. Пустовойт обеспечит вашу смертную казнь без смерти. И хорошо позаботится о вашей недолгой жизни после смерти. — Гамов разрешил себе улыбнуться. — Недолгой только в том смысле, что ваше послесмертное существование продлится лишь до начала нашего контрнаступления. Разгром маршала Вакселя проведёте вы сами. Вы откроете жене тайну осуждения и казни?
Я уже имел готовый ответ.
— Ни в коем случае. Елена не способна что-либо скрывать. Если и не словами, то выражением лица она выдаст, что не предаётся горю. Нельзя рисковать таким опасным фактором, как настроение моей жены.
— Согласен. Сколько вам нужно времени до разоблачения?
— Хватит двадцати четырёх часов.
— Отлично. Завтра днём вас арестуют. Желаю успеха!
Я ушёл к себе. Почему Гамов без возражения принял моё самопожертвование, я понимал — он строил на нём нужный нам всем расчёт. Но спокойствие Прищепы меня обидело. Мы были друзьями, он мог найти слова и потеплей хладнокровного согласия. Я поклонился всем без рукопожатий, мне трудно было пожать в эту минуту руку Прищепы.
Главным в предоставленных мне двадцати четырёх часах была подготовка к новой обманной операции. Я вызвал Войтюка.
Он переменился в лице, когда посмотрел на меня. Настроение у меня и вправду было не из радостных. Самооплевывание, даже обманное, не принадлежит к числу дел, вызывающих во мне восторг.
— Что с вами, генерал? Вы нездоровы?
— Гораздо хуже, Войтюк. Нам грозит разоблачение.
С тайной радостью я увидел, что он перепугался до бледности. В этом человеке объединялись смелость и трусость, наглость и способность к искренней любви — к жене, а не родине, естественно. Впрочем, философы утверждают, что наглость есть выражение трусости, а предательство соседствует со способностью к любви. Так что с позиции философии характер Войтюка был сконструирован удовлетворительно.
— Как вас понимать, генерал?
— Вы уже слыхали о разоблачении сенатора Бернулли? Он был нашим агентом, о чём вы меня, между прочим, не информировали.
Войтюк напомнил, что он информирует своих хозяев о наших секретах, но что происходит в самой Кортезии, ему не сообщают.
— Верно. Вы могли этого не знать. Но разведка Аментолы дозналась, что Бернулли — изменник. Чтобы избавить его от казни, Прищепа вывез его тайно к нам. Скоро состоится спектакль его торжественного награждения за услуги нашей стране. Вы уверены, что Бернулли не знает о вас?
— Надеюсь на это.
— Не надейтесь. Вудворт, ваш недавний начальник, а также давний друг Бернулли, информировал меня о своём первом, после долгой разлуки, разговоре с сенатором. Тот сказал, что в нашей среде имеется какой-то предатель на высокой должности. Бернулли узнал это от приятеля-банкира, который перевёл в один из банков Клура огромную сумму для этого высокооплачиваемого предателя.
— Владелец счёта — анонимный! — Войтюк всё больше бледнел. — Им будет трудно дознаться, что это вы.
— Трудно, но возможно. И ещё один тревожный сигнал. Разговоры с Бернулли ведутся без меня. Формально я занимаюсь военной стратегией, а не политическими проходимцами. Но мой друг Прищепа вдруг перестал пожимать мне руку и старается со мной пореже встречаться. И Гамов в последние дни не вызывает к себе. Если это не признак беды, то не знаю, какие вообще у беды предварительные признаки.
— Очень тревожный знак! Что вы собираетесь предпринять?
— Хладнокровно ждать.
— Простите за вопрос… Чего ждать?
— Либо снятия подозрений, либо ареста. Третьего не дано.
Войтюк размышлял несколько секунд.
— А если я предложу вам третье?
— Что именно, Войтюк?
— Бегство в Кортезию.
— Вы считаете это возможным?
— Завтра буду знать.
— Почему завтра?
— Сегодня ночью передам, что узнал от вас. Попрошу убежища для вас и для себя. Хотя не ставлю нас вровень, но всё же и мне не хочется попадать в клещи Гонсалеса… Завтра мне ответят — возможна ли и какова, так сказать, техника бегства.
Этого мне как раз и хотелось — чтобы он поскорей передал информацию о моём возможном аресте.
— Согласен. Действуйте.
После ухода Войтюка я связался с Гамовым.
— Вы слышали наш разговор. Надо уменьшить отпущенный мне срок свободы. Хорошо бы арестовать меня за час до возвещения плана бегства.
— Вы не хотели бы узнать, каким образом вас спасут?
— Грубый ход. Хорош для политика, притворяющегося предателем, но не для настоящего предателя. Ведь пришлось бы сделать попытку реально бежать. Схватите потом Войтюка и узнаете, что он назвал «техникой бегства».
— Убедительно. Арестуем вас не днём, а утром.
Арестовали меня, когда я проводил заседание директоров военных заводов. Сам Прищепа явился брать меня под стражу. Среди конвойных я увидел и Семёна Сербина, когда-то оскорблённого и прощённого Гамовым, а потом заслонившего Гамова от кинжала собственной грудью. На меня Сербин смотрел с ненавистью, словно я нанёс ему непрощаемое оскорбление.
— В чём дело, полковник? — спросил я с возмущением. — Почему вы являетесь без предупреждения, да ещё с дивизией охранников?
Он показал мне какую-то бумагу.
— Приказ диктатора арестовать вас, Семипалов.
— Да вы с ума сошли, Прищепа! Меня арестовать?
— Прочтите приказ о вашем аресте.
— Возмутительное недоразумение! Чей-то гнусный поклёп! — воскликнул я, прочитав приказ Гамова.
— Это вы объясните Чёрному суду. А пока следуйте за мной.
Собравшиеся в моём кабинете зашумели, переговаривались, переглядывались, то возмущённо, то удивлённо. Конвойные отстранили всех, кто встал на дороге. Сербин грубо толкнул меня в плечо. Я обернулся.
— Сербин, есть мера всякой наглости!
Он зло засмеялся.
— Шире шаг! Торопись на казнь. Остановишься, ещё наддам!
Это уже выходило за границы законного ареста! Я с укором посмотрел на Прищепу. Он прикрикнул на Сербина. Солдат отстал, но я чувствовал спиной его ненавидящий взгляд. У дворца стояла зарешечённая машина. Набежавшая толпа молча наблюдала, как меня усаживали в неё и как рядом разместился вооружённый конвой. В последний момент Прищепа отстранил Сербина, и тот сел во вторую — сопровождающую — машину.
Спустя десять минут я уже находился в одиночной камере. Дежурный офицер тюремного корпуса объяснил мне, что пища дважды в день, что бумагу и ручку для заявлений я могу получить у него, что крики, ругань и прочий шум воспрещены.
— Обещаю головой о стены не биться, — сердито заверил я.
Прищепа сухо добавил:
— Я вас арестовал, Семипалов, и на этом мои обязанности кончились. Отныне вы в ведении Чёрного суда. Можете вызвать прокурора, либо работников министерства Милосердия.
— Я требую встречи с Гамовым.
— Требовать от диктатора, чтобы он явился к вам, вы не можете. Но просить не возбраняется.
— Тогда передайте диктатору, что прошу свидания с ним.
Оставшись один, я сел на койку и засмеялся. Смех превращался в истерический хохот. Я только постарался, чтобы неожиданное веселье не прозвучало чрезмерно громко — по коридору, наверное, ходили тюремщики, им незачем задумываться, почему я хохочу. А смеялся я оттого, что осознал непредсказуемость своей судьбы. Всё, что делал, я делал по своему свободному решению. Но мной, я видел это всё ясней, командовала высшая сила, логика обстоятельств. Она, эта высшая логика, и принуждала меня принимать те неизбежные решения, которые становились свободными моими хотениями. Сказал бы кто-нибудь мне неделю назад, что я сам засажу себя в тюрьму и потребую над собой жестокого суда! Я бы вместо хохота выдал такому провидцу оплеуху. Но вот я в тюрьме, жажду суда и могу только хохотать, что так нежеланно поступить со мной потребовало моё собственное свободное желание.
Отворилась дверь, и дежурный сообщил, что моя просьба о встрече диктатору передана, но он во встрече отказал.