Диктатор Снегов Сергей
— Вот вы и сами видите, диктатор, что мы с вами едины в наших действиях, только вы пошли дальше, чем я, и оказались счастливей. Как же теперь не назвать ваше поведение глупостью? Не объявлять розыск преступника и предавать в руки врагов, а пригласить меня вернуться, снова вручить мне власть, снова восстановить наш разорванный союз — вот единственно умная линия… Дружба патинов и латанов — историческая необходимость, это понимает каждый патин. Я мог разорвать с Маруцзяном и Комлиным, потому что они катились в пропасть, но зачем мне рвать с вами, победителями? Только с вами я могу исполнить нашу мечту — объединить всех патинов. Это понимаю я, этого не понимаете вы. Поэтому вы повесите меня или утопите в навозе. Чем не глупость?
Гамов уже справился с минутным замешательством.
— Вы так уверены, что вас повесят или утопят, Торба?
— Был бы рад, если бы этого не случилось. Но одно то, что вы пригласили с почётом за свой стол моих врагов, а меня, не дав переодеться и умыться…
— Вы тоже сидите за одним столом со мной и с ними. Хотя и довольно грязный, не отрицаю…
Понсий Марквард не вынес урагана в душе и вскочил. Он органически не мог говорить сидя — видимо, не хватало воздуха на крик. И сейчас он заорал во всю мощь своего гигантского рта:
— Хватит, диктатор! Мало того, что насильно за один стол… Ещё выслушивать клеветнические бредни! Прекратите недостойный спектакль! Под стражу этого человека и немедленно передать его нам. На меньшее мы не согласимся. Ясно?
Гамов уже достаточно «нагрелся», этого вспыльчивый Понсий решительно не понимал. Мы с Прищепой переглянулись. У Гамова было точно такое лицо, как в конце разговора с Данилой Мордасовым. И ситуация складывалась похожая. Но Гамов запроектировал другой финал. Он властно скомандовал:
— Марквард! В последний раз предупреждаю — не сметь подниматься без моего разрешения! Ненавижу, когда передо мной торчат чурбанами!
Но Марквард не сел. Он готовился ещё что-то прокричать, но его остановила Милошевская. Бледная, разъярённая, она тоже вскочила, низкий её голос звучал на самых низких нотах.
— Стыдитесь, диктатор! Мы надеялись на сотрудничество, а вы организовали комедию дружеской встречи с изменником! Объявляю, что, если вы отвергнете наши требования, мы немедленно удалимся.
— И обратимся к народу с сообщением, что вы отвергаете сотрудничество с нами — и потому мы отвергаем сотрудничество с вами, — вызывающе добавил Марквард.
— Это ультиматум? — холодно уточнил Гамов.
— Ультиматум! — бросил ему в лицо вождь оптиматов.
Взрыва ярости, так обычного у Гамова в трудных спорах, всё же не произошло. Ярость не была запланирована в программе беседы Гамова с вождями патинов. И хотя приступ бешенства уже подкатывал к горлу, Гамов не дал ему выхода. Он обратился ко мне и Прищепе:
— Помогите, не понимают меня! Говорим как бы на разных языках.
Павел, наверно, был заранее посвящён в сценарий беседы.
— Ваш язык им непонятен, диктатор. Надо найти человека, язык которого был бы уважаемым оптиматам более доступен.
— Отличная мысль! — Гамов повернулся к своей охране. — Старшина Варелла, переведите на свой язык мою просьбу лидеру оптиматов Понсию Маркварду не вскакивать и спокойно участвовать в общей беседе.
Варелла чётким шагом, как на параде, пошёл на Маркварда и встал перед ним. Тощий Марквард был выше солдата, но от Вареллы, плотного, массивного, шло излучение почти звериной силы. Руки Вареллы сжались в кулаки.
— Садись, не то усажу! — грозно произнёс Варелла, и его рука стала медленно подниматься. И в такт вздымающемуся кулаку Понсий Марквард столь же медленно опускался на стул. Несколько секунд Варелла постоял над поникшим лидером оптиматов, потом обернулся к Гамову и доложил: — Всё понимает! Каждое слово доходит.
Всё это совершалось в мёртвом оцепенении зала. Понсий Марквард сидел, морально уничтоженный, Вилькомир Торба изобразил на лице удовлетворение. Людмила Милошевская, гневная, непреклонная, не отрывала пылающих глаз от Гамова. Женщин, я замечал часто, ярость уродует, но эту, ведьминской породы, женщину бешенство украшало. Самая лучшая поза для неё, подумал я с уважением. Взвиться бы сейчас в ступе и дворницкой метлой смести нас всех. Вместо этого естественного поступка она только сказала:
— Диктатор, я стою, как видите. Почему не разговариваете со мной на своём солдатском языке?
Гамов сделал знак Варелле, чтобы тот воротился на своё место.
— Можете стоять, если хотите. Только поза эта смешная, подумайте об этом. И ещё вам скажу. Политика доныне область бесполая. И поэтому я спокойно мог бы, как противника в политике, принудить вас к повиновению и на солдатском языке. Но я хочу в бесполую политику ввести женское начало. И начну с того, что не на политическом языке, тем более — не на солдатском, а просто как мужчина женщину попрошу: сядьте, пожалуйста, Людмила Милошевская, и примите участие в дальнейшей беседе — будем решать очень важные вопросы.
Милошевская, не проговорив больше ни слова, уселась на своё место. Торба, ни к кому не обращаясь, но достаточно внятно сказал:
— Что посадили их — хорошо. Но лучше бы выгнали вон.
Гамов гневно повернулся к нему.
— Вилькомир Торба, ещё одно выражение в таком духе, и вам придётся разговаривать с солдатом, а не со мной.
— Понял. Слушаюсь! — бодро отозвался Торба.
Гамов обвёл глазами зал, вглядываясь в каждого.
— В вашей стране смута, — начал он. — Смуты в вашей истории были нередки, но сейчас особенно сильна и особенно опасна. Пока продолжается война, ваши партийные раздоры для наших армий представляют ненужные трудности. Есть много способов обеспечить для нас безопасность в Патине. Самый простой — арестовать всех видных оптиматов и максималистов и ввести комендантское правление. Способ надёжный, но не идеальный, можно ждать партизанских нападений. Второй — передать власть в ваши собственные руки — конечно, дружественные нам, а не враждебные. Но вас две партии, и каждая уверяет, что дружественна. Значит, надо сконструировать правительство из двух партий.
— Это невозможно, — твёрдо заявила Милошевская. Понсий Марквард, ещё не отошедший от унижения, молчал. — Мы на это не пойдём!
— Это вполне возможно, и вы на это пойдёте, — невозмутимо продолжал Гамов. — В правительстве создадим верховное Ядро над министрами. В Ядре — четыре человека, два максималиста и два оптимата. Максималисты — Вилькомир Торба и человек, которого он подберёт себе в помощники. То же и с оптиматами — Понсий Марквард и его помощник. Для оптиматов предписываю единственное ограничение — Милошевская в Ядро не входит.
— Очевидно, для обещанного вами включения в политику женского начала, — иронически заметила Милошевская.
— И вы думаете, что будет плодотворная работа? — с сомнением спросил Торба.
— Не будет работы, — поддержал его обретший голос Марквард.
— Будет, и очень плодотворная! Верховным управляющим вашей страной на всё время войны назначаю командующего нашими войсками в Патине генерала Леонида Прищепу, отца присутствующего здесь полковника Павла Прищепы. Он заинтересован, чтобы все важнейшие вопросы народного существования решались единогласно. Чётное количество максималистов и оптиматов не даст одной стороне перевеса над другой. Это и будет гарантией полного согласия при решении государственных вопросов.
— Не будет согласия! — одинаково воскликнули Марквард и Торба.
— Оно уже есть. Вы согласно заявляете, что согласия не будет. Значит, может у вас быть единое мнение. Слушайте и запоминайте, будущие дружные правители государства. Вам будут передаваться только вопросы первостепенной важности, ответ на них возможен лишь в двоичном коде — «да» либо «нет». И если вы дружно не ответите «да» либо «нет», военный командующий на площади подвергнет вас порке, как школьников, не усвоивших задания — по десять плёток каждому из четверых. Теперь вы понимаете, Милошевская, почему я не включил вас в правительственную четвёрку, хотя эта причина и не главная? Порка не означает отстранения от поста. Такого отстранения вообще не будет, чтобы не дать вам лёгкого пути избежать согласований — членство в Ядре сохранится до конца войны. После публичного наказания за нежелание согласия вам снова поставят тот же вопрос. Если в течение суток, проведённых за охраняемыми дверьми, вы снова не найдёте единого решения, вас вторично выведут на площадь и повесят как саботажников, поставивших свои личные маленькие амбиции выше государственных. Вам ясна дальнейшая ваша судьба, непримиримые соперники?
Гамов излагал свою конституцию для Патины очень спокойно, но я предпочёл бы увольнение от всех своих прежних должностей, даже арест, положению двух лидеров Патины, выслушавших такой странный приговор. Какую-то минуту все молчали, ошеломлённые, — говорю о патинах, а не о нас, — только Марквард прошептал что-то вроде «Неслыханно! Неслыханно!». И он был прав, конечно: Гамов отказался в данном случае от всякой классики правительственной неприкосновенности и свободы мнений. Его конституция для Патины писалась не чернилами, а розгами.
Первым очнулся от ошеломления Вилькомир Торба и задал вопрос, показавшийся мне уместным и умным:
— Диктатор, а вы не допускаете, что мы с Марквардом в отчаянии от безысходности либо от злости за унижение согласимся давать несообразные ответы на все вопросы? Скажем «да» вместо «нет», или наоборот. Кто нас будет контролировать? Ваш военный командующий?
Гамов предвидел такую ситуацию.
— Он будет интересоваться вашими ответами и осуществлять наказания, если вы их заслужите. Но над вами будет поставлен и другой орган, имеющий право принимать или отвергать ваши решения. Этот орган — Контрольный женский Комитет. В нём будет несколько самых известных женщин страны. Почему женский Комитет, спросите вы? Потому что женщины не только разумом, но и сердцем ощущают, что воистину полезно стране, что ей вредно, хоть, как и мы, и прикрываются порой звучными словечками о чести, благородстве, высоких традициях и прочем. И чтобы избавить членов Контрольного Комитета от мужского воздействия, ни один мужчина не будет допущен на их заседания, а сами заседания будут тайными, и отчёты о них объявляться не будут. И больше того — военный командующий страны не получит права отменять решения Контрольного Комитета, хотя до конца войны он у вас в стране — истина в последней инстанции. — Гамов повернулся к Милошевской. — Возглавлять Контрольный женский Комитет я попрошу вас. Вы согласны?
Милошевская сверкнула глазами. Было что-то колдовское в том, как умела она менять их выражение.
— Принимаю должность председателя Контрольного женского Комитета. Уведомляю вас, что командующий вашими оккупационными войсками генерал Леонид Прищепа не раз проклянёт судьбу, столкнувшую его со мной.
— Это уже его личное дело — проклинать или благословлять судьбу, — добродушно сказал Гамов.
Он встал. Заседание закончилось.
10
Как ни странно, но диктаторское решение Гамова — принудить Патину к придуманной им удивительной конституции — не только не вызвало возмущения, но было принято со злорадным удовольствием. Этот народ готов был примириться с любой несообразностью, лишь бы она поражала воображение, да ещё ущемляла тех, кого они объявляли своими противниками. На улицах оптиматы с хохотом кричали максималистам: «Болтать не будете, зарядит ваш Понсий речь в три лиги длиной — потащат под розги!» А максималисты возражали: «И вашему Вилькомиру, что не войдёт сразу в мозги, введут публично через задницу». И оба противника тут же приходили к согласию: «Теперь мама Люда всему голова!». Милошевская вскоре после нашей встречи появилась на стерео. На неё трудно было смотреть, до того она была зловеще красива. Ничего важного она, естественно, не сказала — пригрозила, что и Вилькомиру Торбе, и Понсию Маркварду придётся держать ушки на макушке, как бы они ни оправдывали свои действия военными обстоятельствами. Гамов хохотал и бил себя ладонями по коленям — любимый его жест.
— Семипалов, вы не находите, что она почувствовала себя выше партий? Не представительницей, а выразительницей народа. Именно на это я и рассчитывал, когда придумывал патинам конституцию.
— А также на то, что у патинов культ женщины. От мужчины они не потерпели бы внепартийности, но женщина может встать надо всеми. Особенно если она так красива, да ещё хорошая пианистка — ведь у патинов, как и у родеров, музыка возвышается над всеми искусствами.
— У вас нет желания послушать её игру, Семипалов?
— Боюсь, что частые встречи с Людмилой, как бы она хорошо ни играла, не обойдутся без политических ссор. Патина умиротворена — и ладно. Будем думать об Аментоле.
Аментола быстро оправился от позора в Клуре. Ему удалось бежать на своих кораблях в Кордазу, столицу Кортезии. Павел Прищепа доложил, что Аментола концентрирует в окрестностях столицы весь свой воздушный флот и что водолётные заводы страны получили гигантские задания. Президент Кортезии понял, что поворот в войне произошёл благодаря появлению у нас огромного водолётного флота — и энергично преодолевал своё отставание.
— Если данные Прищепы верны, то мы скоро лишимся нашего воздушного преимущества, — высказался Пеано на Ядре. — Нужно оккупировать весь Клур и Родер! Промышленность этих стран усилит нашу, а кортезы не смогут использовать их базы для нападения на нас.
Против военных решений Пеано восстал Готлиб Бар. Мы упоены военной победой, но в ней и грозные осложнения. Урожай так плох, что придётся ввести нормирование. А к своим родным ртам добавляются и чужие: военнопленных родеров, кортезов и патинов. И хоть все продовольственные склады врага в наших руках и все оккупированные страны обложены продовольственной контрибуцией, но брать можно только там, где есть, что брать. Сперва Ваксель заливал наши поля, потом Штупа разверз на Западе хляби небесные. В западных странах урожай не выше нашего. Оккупация Родера и Клура поставит нас перед катастрофой: ведь кормить эти страны придётся нам!
Гамов решил:
— Военнопленных будем кормить их продовольствием, но не захваченными в Родере запасами. Надо, чтобы и Кортезия участвовала в спасении своих сынов от истощения. Урожаи за океаном пока не страдают от военных действий. Предлагаю Бару, Пустовойту и Гонсалесу разработать план, в котором суровая кара соединялась бы со щедрым милосердием, а цель их единения — избавить наш народ от собственных жертв в пользу врагов.
Хочу оговориться: в создании плана обращения с военнопленными, сыгравшего огромную роль в дальнейшем ходе войны, я не участвовал. Эта работа прошла мимо меня. Пустовойт мне потом говорил, что совещания трёх министров шли тяжко, он временами был готов задушить Гонсалеса, Гонсалес чуть не выламывал ему руки, а Бар стучал кулаком на обоих. Зато в проекте, какой они предложили Ядру, совмещались, как и было велено, и кара, и милосердие.
Лагеря военнопленных делились на три категории. Самая многочисленная — солдаты и офицеры. Во второй — обвинённые в воинских преступлениях стражники и жандармы. Третью категорию образовывали генералы, воинские прокуроры, командиры карательных отрядов.
Питание военнопленных устанавливалось такое же, как для наших солдат во вражеском плену. Но не та провизия, что значилась в отчётах, а та, что реально шла в котлы. В лагерях второй категории эта норма уменьшалась на треть, а в лагерях третьей категории на половину.
Я возразил Бару:
— Да ведь это равносильно истреблению военнопленных! Недоедание в общих лагерях, голод в остальных. В третьей категории военнопленных через месяц начнётся массовое вымирание. И это министр Милосердия называет милосердием?
Пустовойт хотел что-то сказать, но Гамов сам ответил:
— Не торопитесь, Семипалов. Будет и милосердие!
Бар продолжал свой доклад. Да, при запланированном питании массовой гибели военнопленных не отвратить. И об этом прямо объявим всему миру, чтобы родственники знали, на что обрекла их близких война. Наши поля, беспощадно затопленные кортезами, не могут обеспечить нормальное питание тем, кто уничтожал их плодородие. Военнопленные получат плоды своих преступных действий — и в этом высшая справедливость. А милосердие явится в том, что мы разрешаем Кортезии принять участие в спасении своих попавших в плен людей от голода и деградации. Мы согласны принять из Кортезии продовольствие для пленных. Но в лагерях первой категории будет изъята половина поступившего, в лагерях второй категории изымем четыре пятых, а в лагерях третьего типа, как особо штрафных, военнопленным достанется лишь одна десятая посылок.
Все конфискованные продукты — половина, четыре пятых и девять десятых — направляются в наши детские дома и госпитали. Будет актом высокой справедливости, что Кортезия, виновная в бедствиях наших детей и раненых, хотя бы частично возьмёт на себя заботы о них.
Мы предлагаем Кортезии организовать у себя Администрацию Помощи военнопленным, членами которой должно стать само государство, благотворительные товарищества и родственники пленных. В Администрацию Помощи войдёт — без денежных и продовольственных взносов — и Министерство Милосердия Латании.
Чтобы не появились сомнения, что конфискованная часть помощи идёт на детей и раненых, мы разрешаем инспекторам Администрации Помощи въезд в Латанию для контроля детских учреждений и госпиталей. Инспекторам разрешат и посещение лагерей военнопленных. Родителям, просящим о посещении своих детей в лагерях, а также жёнам, желающим свидания с мужьями, разрешения будут выдаваться лишь при нормальном функционировании Администрации Помощи.
Чтобы информация о пленных стала доступной каждому, инспекторам помощи разрешается производить снимки в лагерях, встречаться и беседовать с каждым пленником. Будут ежедневные передачи по стерео из лагерей на Кортезию и другие страны со снимками военнопленных и их краткими обращениями к родным.
Ещё раз повторяю: ни одна моя мысль, ни одно моё пожелание не нашли выражения в проекте Бара, Гонсалеса и Пустовойта. Говорю это потому, что впоследствии это все связывали со мной, не как с вдохновителем — вдохновителем был Гамов, это все понимали, — а как с главным исполнителем. Я сейчас жалею, что тройка создала план без моего участия, — я бы мог гордиться собой. Даже Гамов не представлял себе полностью грандиозное значение того, что мы предпринимали. Если можно датировать великие перемены в мировой психологии каким-либо определённым днём, то день декларации о военнопленных больше других для того годился. Миру открылись неведомые дороги, человечество повернуло на них.
Но ещё были сомнения. Я обратился к Павлу:
— Полковник Прищепа, вы не опасаетесь, что среди кортезов, которые хлынут в лагеря военнопленных и госпитали, окажутся новые войтюки? И они могут быть удачливей.
Павел усмехнулся.
— Пусть приезжают. В армию их не пустим, заводы будут для них закрыты. Мы больше узнаем от приехавших кортезов об их секретах, чем они о наших.
— План пронизан духом мира и милосердия, это хорошо, — продолжал я. — Но примут ли его кортезы? Захотят ли спасать своих военнопленных ценой снабжения из-за океана наших госпиталей и детских домов? Интересы войны вступают в злое противоречие с заботой об уже потерянной армии. Наше милосердие для Аментолы хуже нового поражения на полях сражений. Он может пренебрежительно отвергнуть его.
— Не будет ни того, ни другого! — воскликнул Вудворт.
Я часто упоминал, что на заседаниях Ядра Вудворт обычно молчал. Вспоминая сейчас те дни, запоздало удивляюсь, как удавалось Вудворту выносить своё двойственное положение среди нас. Он изменил своей родине политически, а не потому, что возненавидел её. Душа его страдала от разрыва. И не всё у нас ему нравилось, он не раз об этом говорил. Прикидывая его положение на себя, поёживаюсь — я не хотел бы оказаться в его роли. Вероятно, поэтому он так редко высказывался на совещаниях — честно выполнял свои обязанности, но жара в пылающий огонь государственной вражды не добавлял.
Сейчас он говорил со страстью, редко звучавшей в спокойном голосе. Его землистые щёки охватил румянец. Он произнёс панегирик своей родине, нашему нынешнему врагу. Да, Аментола сделал бы всё возможное, чтобы не участвовать в спасении военнопленных от голода и болезней. Да, он предал бы свои разбитые армии, списал бы их в мёртвый расход, этого требует непосредственная выгода продолжающейся войны. Но нет у Аментолы таких возможностей! Он примет наш план. Он знает свою страну. Кортезы — великодушный народ. Они не только могущественны, но добры, душевно отзывчивы. Могучая пропаганда десятилетия изображала Латанию гнездом вероломства и недоброжелательства. Они ждали от нас только зла и совершили великое зло нам и всему человечеству, чтобы предотвратить зло, которое могли бы совершить мы. История часто похожа на пляску теней в тумане — трудно определить, кто есть кто. Когда Кортезия услышит, что её зовут спасать своих детей, всю страну охватит великий порыв помощи — и горе любой препоне. Аментола понимает, что спасение пленных кортезов руками самих кортезов усиливает латанов. Но он пойдёт на этот военный вред своему государству, у него не будет иной возможности. Логика сердца часто уступает логике разума, в этом не только сила, но и беда истории. Но всенародный порыв сердца сметает любые доводы рассудка. Можете мне поверить — Аментола уступит.
Вот так говорил, взволнованно и убеждённо, Джон Вудворт, наш немногословный министр внешних сношений. Мы понимали грандиозность задуманного дела, но видели и тысячи затруднений, он их игнорировал: он лучше знал свой народ, от которого отвернулся.
— Исиро, теперь вы главная пружина событий, — сказал Гамов. — От вашего стерео зависит, удастся ли поднять кортезов на ухудшение своей военной обстановки ради облегчения жизни военнопленных. Аментола ведь не считает войну завершённой.
Аментола вскоре показал нам, что отнюдь не потерял надежды на победу. Его сконцентрированные на островах у побережий Клура водолётные дивизии нанесли жестокий удар по нашим прифронтовым городам. До Адана они не добрались, от Забона их отогнали, но несколько поселений превратились в развалины. И это были мирные города, не крепости, не промышленные центры. Но для Аментолы после катастрофы в Родере и Патине была не так важна серьёзность победы, как её красочность. Он добивался эффекта, а не эффективности.
Я сидел у Пеано, когда вошёл Гамов. Мы рассматривали картины нападения на мирные города. Это были съёмки кортезов, Аментола показывал, как кортезы мстят за позор поражения. И мы увидели, как неповоротливые машины тяжело отрываются от грунта, как уже в воздухе выстраиваются в треугольники и равносторонние углы и — не встречая сопротивления — летят, летят, летят на несколько городков, приговорённых к казни… На экране бежали обезумевшие женщины, пронзительные детские голоса заглушал гул водолётных дюз, и всё поглощало пламя, и надо всем вздымалась горячая, удушающая пыль — мы в отдалении от места казни ощущали эту огненную пыль ноздрями и глоткой.
— Пеано, покажите, что там теперь, — хрипло проговорил Гамов. Он побледнел, по лбу и щекам струились тонкие ручейки пота — он физически задыхался от пыли, бушевавшей на экране.
— Наше стерео, сегодняшнее утро, — хмуро сказал Пеано.
На экране догорали зажжённые ночью дома. Водомётные машины заливали пылающие улицы. За ними уже не было жара, только мёртвые, исходящие синим паром строения. Раненых вносили в санитарные машины, одна за другой они уходили в другие города. Трупы рядами укладывали на площади — окровавленные, обожжённые тела, кто без рук, кто без ног, кто с изуродованным лицом… Но всего страшней мне увиделась девочка лет восьми, её положили на спину, отдельно ото всех. Она не была изуродована, даже не обгорела, ни одно пятнышко крови не загрязняло её светлого, празднично нарядного платья… Она казалась только спящей, но судорога взметнула её ручонки вверх, она простирала их к небу, она молила о пощаде, она защищалась этими слабыми ручками от гибели, грянувшей с неба… Гамов скорчился рядом со мной, что-то шептал. По лицу его текли слёзы. Он не стирал их.
— Семипалов, Пеано, это нельзя простить! — простонал он.
Я знал, что он воззовёт ко мне и к Пеано о мщении. И ничего я так в жизни не жаждал, как мщения! Вечно будет в моей памяти эта девчонка простирать к небу окостеневшие ручки, вечно будет молить о пощаде, вечно будет умирать от внезапного ужаса, вечно, вечно не будет ей спасения, которое она так страстно, так беспомощно призывает!.. Это нельзя было оставить безнаказанным!
— Мы не простим, — мрачным эхом отозвался Пеано. — Напасть на водолётные базы кортезов и превратить их в груды камней и облака пепла!
— Нет! — сказал я. — Вы путаете военную операцию с актом справедливого мщения, Пеано. Нужно нанести удар не по военным базам, а по душе народа!
План мой был прост и жесток. Мы нападаем на водолётные базы врага, но не для их уничтожения, а для захвата водолётчиков. Гонсалес приговаривает пленных водолётчиков к смертной казни за террор против мирного населения. И не к простой казни — на плахе, в тюремных подвалах, расстрелам у стен зданий разрушенных ими городов. Они будут сброшены с водолётов — пусть кровь их зальёт траву, деревья и камни!
— Принимается! Сбросим пленных водолётчиков на города, которые они разрушали. Заслуженная кара!
— Нет, Пеано, тысячу раз — нет! Казнь заслуженная, но она мала. Нужно впечатление ужасней. Наши водолёты должны прилететь в Кортезию и сбросить там осуждённых на казнь. Пусть убийцы детей и женщин рушатся на головы своих близких, на собственные дома, пусть их кровь, брызги их тел, их раздроблённые кости падут на головы тех, кто их посылал на преступления!
Возбуждённый Пеано на глазах остывал. Прирождённый военный, он мыслил естественными военными категориями, а надо было выйти за их пределы. Я уже стал настоящим учеником Гамова — самостоятельно выискивал неклассические решения.
— Семипалов, кортезы не допустят ни одного нашего водолёта до своих границ! Они навалятся на каждую нашу машину десятками своих машин ещё на подлёте — и все, кого мы приговорили казнить, рухнут в океан, а с ними заодно погибнут и наши пилоты.
Гамов молча смотрел на меня, он догадывался, что я придумал что-то необычайное.
— Пеано, кортезы допустят наши водолёты к своим городам! В каждый водолёт, куда усадим десяток осуждённых на казнь, мы поместим ещё два-три десятка пленных кортезов, не приговорённых к гибели. И постараемся, чтобы эти кортезы были хорошо известны, опубликуем их фамилии, передадим их фотографии. И объявим, что в случае благополучного возвращения наших водолётов всех заложников немедленно отпустят на свободу.
— Полностью принимаю ваш план, Семипалов! — воскликнул Гамов.
Пеано — он всё же ещё колебался — я сказал:
— А если генералы кортезов не посчитаются ни с чем и начнут сбивать на подлёте все наши водолёты, то погибнут и заложники, которым обещано освобождение. Это будет террор против своих, Пеано. Вряд ли Аментола разрешит такие акции. Вспомните, что говорил Вудворт о психологии своего народа.
— Готовлю захват водолётных баз кортезов, — сказал Пеано.
11
В Кортезии ещё продолжались ликования по случаю удачного нападения на наши незащищённые города, ещё завершались у нас траурные захоронения жертв, а Пеано всей мощью нашего водолётного флота обрушился на островные базы кортезов. Он бил наотмашь, сжатым кулаком — ещё полыхали не поднявшиеся с земли машины, когда наши десантники ринулись на захват казарм. Ни одному вражескому водолётчику не удалось спастись. Да и куда было бежать? Вокруг океан, а в воздухе наши машины! Только клуры подняли свои аппараты на перехват возвращавшихся наших водолётов — отважное, но бессмысленное действие, клуры не раз в своей истории совершали такие героически-бездарные поступки.
Наше стерео — неоднократно и на весь мир — передавало репортаж о захвате островных баз. Десятки раз возникали одни и те же лица — генералы, скомандовавшие налёты на наши мирные города, пилоты, которые вели машины, механики, заправившие их сгущённой водой. Даже в Кортезии стали удивляться, зачем нашему министру информации понадобилось создавать такую особую популярность трём сотням пленных, когда у нас их были десятки тысяч, отнюдь не удостоенных подобной стереоизвестности. Только несколько человек знали, что миру показывают осуждённых на позорную казнь — надо было, чтобы мир запомнил их лица.
Гонсалес на специальном заседании Чёрного суда огласил смертную казнь для всех водолётчиков, напавших на города, заведомо лишённые защиты с воздуха. Он закончил приговор словами:
— Наши враги обрушились на мирные поселения тайно, не дали женщинам и детям хотя бы спрятаться в подземельях. Такая подлость усугубляет вину подсудимых. Чёрный суд объявляет миру, что смертная казнь преступных водолётчиков будет совершена над их родными городами в заранее объявленный день и час.
После объявления приговора пилотам Кортезии во дворце состоялись две встречи. Расскажу о каждой.
Первая была с водолётчиками, отобранными в карательный рейд через океан. Гамов пожелал, чтобы честь этого скорей судейского, чем военного рейда, была поручена дивизии Корнея Каплина — после мятежа Гамов испытывал к ней приязнь. И мы увидели старых знакомых — Альфреда Пальмана, Ивана Кордобина, Сергея Скрипника, Жана Вильту — ныне командиров бригад, офицеров, отмеченных наградами за сражение над Родером, освобождение наших пленных и нападение на островные базы кортезов.
Гамов поблагодарил их за то, что в недавних боях они выполнили всё, чего он ждал от них и что они обещали, — спасли нашу Родину от разгрома, создали предпосылки для победы. Но война не кончена. Кортезия собирает новые силы. Она попирает все законы морали, нападая на мирные города. Нужно так покарать врагов, чтобы их охватил ужас от одной мысли о новых преступлениях. И эта благородная миссия — отбить у врага стремление к подлости, сделать подлость из выгодной акции роковой ошибкой — снова предоставляется людям, столь мужественно выручившим родину в дни величайших испытаний.
Пока Гамов говорил, я мысленно сравнивал его нынешнее выступление с тем, когда он усмирял мятеж на водолётной базе. Было много схожего, но больше различий. И там, и здесь его слушали те же люди. И там, и здесь он не утешал, не закрашивал опасности, прямо требовал — если понадобится — самопожертвования. Но дух речи был теперь иной, и слушали его по-иному. Там он поднимал юнцов на гибель для спасения родины — и поднял всех! Здесь излагал военно-нравственную задачу, упоминания о возможных жертвах звучали словесными фиоритурами. Только безумцы, сказал он, решатся напасть на вас и тем погубить своих сограждан, которым мы обещали свободу.
Случилось так, что после совещания я оказался с Корнеем Каплиным и двумя бывшими мятежниками — Иваном Кордобиным и Жаном Вильтой.
— Вы уверены, что рейд за океан сойдёт благополучно? — обратился я к ним. — Допускаете возможность военного отпора?..
— Почему же не допустить безумства? — рассудительно сказал Корней Каплин. — Но, генерал, война ведь такая — надо рассчитывать силы свои и противника, наличную технику, запасы боеприпасов, воинское умение командиров… Чьё-либо безумие при расчёте обычно не учитывается.
— Так, — сказал я с волнением. — Безумие никем не планируется, только разумные поступки.
Для второй встречи во дворец доставили почти двести участников конференции в Клуре — журналистов, операторов стерео, бизнесменов, нажившихся на военных поставках, нескольких дипломатов. Все глядели смертно перепуганными. Их ужас ещё усилился, когда к ним обратился Гонсалес.
— Приговор вам ещё не вынесен, — сказал он. — Но ваша вина в преступной войне так велика, что я проголосую на суде за смертный приговор. Но суд Милосердия решил предоставить вам иные возможности. Впрочем, я ограничусь технической информацией.
И Гонсалес ввёл пленных в суть операции, в которой им отводилась такая необычная роль. Затем говорил Николай Пустовойт. Я уже упоминал, что к ораторам он отнюдь не принадлежал, мрачное красноречие Гонсалеса было несравнимо с вялой речью Пустовойта. Но уже наступало время, когда любое слово министра Милосердия действовало куда сильней целой речи Гонсалеса. Гамов заранее предвидел такую реальность, когда назначал Николая, а я долго сомневался, обладает ли он силой, достойной его министерского поста.
— Ваше спасение во многом зависит от вас самих, — говорил Пустовойт пленным. — Я знаю, это кажется чуть ли не насмешкой — как вы можете спасти себя, стиснутые в кабине водолёта? Так вот — в обеих кабинах водолёта поставят стереокамеры. Одна покажет, как ведут себя осуждённые на казнь, мир услышит их последние пожелания. Их обращения к родным… Другие камеры продемонстрируют вас. И если вы захотите что-либо сказать, все страны мира услышат вас так же отчётливо, как осуждённых. Те будут нас проклинать. А вам советую заклинать своих, чтобы не причинили вам вреда, — это единственная гарантия спасения.
Это был, конечно, мудрый совет. Я непрерывно ставил себя на место командования кортезов. Продумывал за них ответные действия. Не сбивать приближающихся машин — погибнут только осуждённые врагами на смерть водолётчики. Сбивать — всё равно они погибнут, да с ними ещё много своих же людей, невиновных в уничтожении городов — гражданских, а не военных. Простой расчёт диктовал: из двух зол выбирать меньшее — не сбивать! Но над простым разумом могло возобладать безумие. И был ещё резон, порождавший очень непростые расчёты. Да, сбить нападающие водолёты большее зло, чем пропустить их безнаказанно. Но последствия меньшего зла будут куда вредней, чем последствия зла большего. Ибо оно, меньшее, равнозначное новому поражению, внесёт смятение в души. Враг коварно поставил нас перед выбором — меньшее ли принять зло или большее. И он хочет, чтобы мы действовали по элементарной выгоде — меньшее меньше большего. Но высший разум утверждает, что большая потеря даст потом больше выгоды, чем потеря меньшая. Гамов опасался безумия военачальников Кортезии. Но надо было опасаться не безумия, а ума наших врагов.
Я высказал эти мысли Гамову. Он ответил:
— Высший разум никогда не бывает самоочевиден, Семипалов. Он достояние немногих. Массы мыслят очевидностями, а не проникновениями. Вы были правы, когда предложили свой план. Аментола не осмелится бороться против мнения своего народа. Перебороть сознание масс он смог бы лишь длительным убеждением. А времени на это мы не дадим.
Стереостанции Исиро передавали на весь мир лица заложников. Кортезия клокотала. В ней и раньше не случалось полного согласия, сейчас одни проклинали нас за жестокость, другие уже признавали, что недавнее нападение на мирные города было преступлением, а не подвигом. И все одинаково требовали от правительства, чтобы объявленную казнь предотвратили, — вымогали срочные соглашения, сохраняющие жизнь осуждённых. О том, что может совершиться ещё более страшное, чем казнь преступных водолётчиков, — гибель людей, неповинных в их преступлении, никто и звука не подавал, это заранее исключалось. Аментоле и его генералам не оставляли вариантов выхода. Всё происходило, как мы планировали.
В день старта наших водолётов я прошёл к Пеано. Все члены Ядра собрались в тесном помещении Ставки, только Гонсалес и Пустовойт отсутствовали. Я уселся рядом с Прищепой.
На каждом карательном водолёте были две кабины — верхняя, самая просторная, вмещала с полсотни заложников. В нижней, поменьше, для бомб и оружия, разместилось по двадцать осуждённых. Стереопередачи с водолётов начались с того момента, когда заложники и осуждённые заполнили свои помещения.
Вначале стереолуч показал картину старта — двадцать четыре водолёта, целый полк, выстроились на лётном поле. Лишь десять несли осуждённых и заложников, остальные были загружены боеприпасами — на случай возможного воздушного сражения. Тяжёлые машины взмывали, выстраивались в воздухе по трое в ряд — и двигались на запад. В те два часа, когда водолёты пересекали Патину, Ламарию и Родер — арену недавних сражений, — и в верхней, и в нижней кабинах заключённые на скамьях тихо переговаривались, хмуро ждали последующих событий. Тревога — и у нас, организаторов рейда, и у пленных началась, когда водолёты пересекли границу Клура. У клуров понятия военной чести, верности заветам зачастую пересиливают любую выгоду: мы не могли исключить нового сражения в небе клуров. Но военные водолёты не пересекли наши пути, все двадцать машин пошли на океан, десять с «пассажирами», десять охранных с оружием.
Стерео попеременно показывало осуждённых и заложников. Гамов ожидал проклятий, призыва к мести, неистовства. Даже похожего не было! Осуждённые ощущали веяние смерти, ожидали её, уже наполовину мёртвые. Я уже много раз замечал — с момента, когда Гамов объявил Священный Террор, — что люди, лишённые надежды на вызволение, деревенеют. Не то что на физическое сопротивление, даже на резкие жесты, даже на ругань недостаёт сил — сидят и ждут вызова на казнь, покорно бредут к смерти. Так и эти пленные водолётчики молчаливо приткнулись на скамьях, понурив головы, ни один не поднимал лица навстречу лучу стереокамеры, ни один не ругался, не кричал, не передавал в эфир просьбы, слов прощания с близкими — стадо, бредущее куда гонят. Не знаю, как другим, но мне это окостенение тела и души раньше реальной смерти показалось до того ужасным, что сам я еле удерживался от проклятий. В эти минуты я ненавидел себя за то, что предложил такой жестокий способ расправы.
Только один осуждённый выпадал из этого скопища полумёртвых тел, тупо ждущих предписанной гибели. Молодой парень плакал, охватив ладонями лицо, и сквозь рыдание слышалась не то мольба о пощаде, не то оправдание: «Я не виноват! Мне приказали! Я не хотел!» И по той же странности восприятия, его моления вызывали не сочувствие, а протест. Я вспомнил лежащую на спине девочку с ужасом в широко распахнутых глазах, с простёртыми ручками, молившими грозное небо о пощаде. И эти глаза, эти ручки, окостеневшие в судороге над головой, перевешивали все моления, все оправдания людей, виновных в гибели девочки. Может быть, именно этот водолётчик, льющий сейчас слёзы, пронёсся над той девочкой, может быть, из брюха его водолёта вывалились те бомбы, один грохот которых наполнил душу ребёнка таким ужасом, что не стало жизни, могущей вместить этот ужас. Я не жалел пилота, исходящего слезами. В это мгновение я стал подобен Гонсалесу, превратившемуся за годы войны из красивого мужчины средних лет в свирепого дьявола мести.
И не я один испытал такое чувство. Исиро показал пейзаж разрушенных городов. И снова я увидал — уже глазами — мёртвую девчонку, непроизвольно перед тем возобновившуюся в моём воображении. Прищепа яростно выругался. Я посмотрел на Гамова. Гамов отвернулся — не захотел, чтобы мы увидели его лицо.
С приближением водолётов к Кортезии Исиро всё чаще выводил на экран заложников. Так было заранее оговорено. Народ Кортезии должен был многократно увидеть, какие из его граждан живыми выйдут на свободу, если генералы сохранят благоразумие, но неминуемо погибнут, если разум генералам откажет. И вот среди них, поставленных равно перед гибелью и свободой, ещё до подлёта возникло волнение. Ничего похожего на безвольную подавленность, на апатию, равносильную полумертвости, и в помине не стало. В их кабинах выкрикивали просьбы и требования, даже завязывали споры. Какой-то представительный мужчина, по всему — преуспевающий бизнесмен, деловито твердил, когда экран в кабине показывал его: «Не сбивайте, мы вам нужны!» А другой, пожилой, в плаще священнослужителя, проникновенно возглашал: «Родина, я возвращаюсь! Прими меня живого!» Но всего впечатляющей была картина из водолёта Жана Вильты, на экране мелькнуло и его юное лицо. В этой кабине миловидная девушка с роскошными тёмными волосами простирала к стереокамере руки и молила рыдающим голосом: «Отец, я не хочу умирать! Отец, пощади!» Не знаю, что чувствовал неведомый мне отец, но меня хватал за душу её голос, таким он был нежным и страдающим, такие в нём слышались страх и боль. Я толкнул Прищепу рукой.
— Павел, ты всех в мире знаешь. Кто она и кто её отец?
Но Павлу Прищепе девушка, так трогательно молившая отца о пощаде, была незнакома. Меня услышал Гамов.
— Это дочь авиационного генерала. Профессия — журналистка, писала очерки и статьи. Вполне заслуживает смертной кары за восхваление войны. Гонсалес рекомендовал её в заложницы.
Исиро, видимо, знал, какого человека молит о пощаде пышноволосая девушка: она через две-три другие сценки всё снова говорила о том, что не хочет умирать, слёзы в её голосе слышались всё отчётливей. Одно скажу: ни за какие блага мира я не хотел бы в эту минуту быть на месте её отца.
А затем на экране возникла береговая линия Кортезии. Широкие волны с грохотом бились о скалы. Наступал критический момент операции. Если генералы Кортезии решили сбивать наши воздушные машины, самый раз был им поднимать свои водолёты. Но только разорванные облака проплывали на высоте. Ни один водолёт противника не ринулся навстречу: всё шло по самому оптимальному из наших вариантов.
Четыре наших водолёта — два с осуждёнными и два охранных — пошли на Кордозу, столицу страны, остальные парами полетели на другие города. Экран показал и столицу, и эти города. Я ожидал, что жители всюду запрутся в домах, чтобы не подставлять голов под то, что обрушится с неба. Но улицы были полны, только детей не вывели, люди на улицах не сновали, бесцельно выглядывая наши близящиеся водолёты, а энергично натягивали над улицами, на площадях, на крышах домов сети и полотнища. Я и вообразить не мог, что за те несколько дней, что прошли от объявления Чёрного суда о каре преступных водолётчиков, кортезы успеют достать такую уйму сетей, такие массы полотнищ. Столица вся была так покрыта ими, что даже крыши с трудом проглядывали сквозь сети. Я снова толкнул Прищепу.
— Ты знал, как они готовятся к казни водолётчиков?
— Знал, что изо всех складов выгружают полотно. И что рыбакам велено сдавать все сети. Но до вчерашнего вечера натягивания сетей не происходило. Кортезы остереглись заблаговременно показать нам масштаб спасательных действий.
Я обратился к Гамову:
— Может, сменим города, над которыми назначены казни? Пеано успеет передать нашим пилотам приказы о других целях.
Гамов покачал головой.
— Семипалов, мы же заранее объявили города, где совершим казнь. Нечестно отказываться от своих слов.
— Гамов, вы негодуете против верности долгу, воинской чести, но они сильны и в вас, — сказал я с иронией и повернулся к экрану. Гамов промолчал.
Водолёты, направленные к провинциальным городам, почти одновременно освободились от своего трагического груза. Четыре водолёта ещё кружили над столицей, когда остальные уже выстраивались в обратный путь. Исиро показал, как рушились осуждённые на смерть, как тела их подпрыгивали на сетках, как кровь заливала полотнища и мостовые… Уже на следующий день стало известно, что больше четверти сброшенных погибло сразу, а среди уцелевших больше половины стали вечными обитателями сумасшедшего дома.
А мы снова глядели на экран, а на экране показывался то беснующийся океан, то кабины водолётов. Здесь наконец наступило успокоение. Нервное потрясение породило сонливость. Не было ни одного заложника, противостоявшего сонной одури. Исиро снова высвечивал девушку, молившую отца о пощаде. Я упоминал, что она миловидна. Сейчас, откинувшая голову на спинку кресла, полуприкрывшая волосами лицо, она виделась очень красивой — той счастливой красотой, какую даёт вызволение от страха смерти.
Водолёты пересекли океан и приблизились к Клуру. Двенадцать вооружённых машин пронеслись над ним, не встретив противодействия. Десять водолётов с заложниками приземлились. Клуры валили на аэродром как на праздник. Из воздушных машин выбирались заложники, их осыпали цветами, подхватывали на руки. Я ещё раз увидел ту пышноволосую девушку, её водрузили на деревянный щит и несли не меньше десятка дико орущих парней. Она смеялась и плакала, размахивала цветами. А затем загудели дюзы наших пустых водолётов, толпа расступилась. Одна за другой машины взмывали. И им махали с земли руками, платками, цветами — как будто удалялись восвояси не враги, совершившие жестокую казнь, а друзья, осчастливившие кратковременным посещением.
— Даже в бреду не вообразил бы такого! — сказал я. — Какое-то массовое безумие, Гамов!
— Возвращение ясномыслия, — сказал он. — Я так надеялся на это, Семипалов! Наступает перелом в войне. Не на полях пока, в душах — это безмерно важней!
— Не преувеличивайте! Клуры — народ, легко поддающийся эмоциям…
— Нет! Эмоциями тоже командует разум. Внутренний, который не всегда можно выразить логическими категориями. Рассудок, примитивный здравый смысл легко высказывается в силлогизмах. Но в каких силлогизмах выразить озарение? В какую формулу уложить ясновидение? Верую в перелом войны, верую, Семипалов!
— Рад за вас, Гамов, — сказал я сдержанно. Я не верил.
12
Перелома в войне не наступило. Клур побушевал и затих. Освобождённые заложники разъехались по домам. Военные водолёты, затаившиеся во время пролёта наших машин в Кортезию на своих базах в Клуре, снова маневрировали в воздухе, снова несли охрану границ с Родером. А в Кортезии глубинные разумы с их озарениями и ясновидениями верх не взяли, её действиями по-прежнему командовал практический рассудок, твёрдо знавший, что такое выгода и где её больше. Всей своей гигантской промышленной мощью Кортезия подготавливала новые сражения. Наши бывшие союзники, поторопившиеся нам изменить, раньше всех почуяли изменение военной обстановки.
Джон Вудворт сделал Ядру тревожное сообщение:
— Во время сражений в Родере и Лон Чудин, и Мгобо Мордоба, и хитрый Кнурка Девятый основательно приутихли. Пленение армии Вакселя нагнало на них страха. Теперь они поднимают голову. Мы провоцировали Аментолу на богатые дары нашим неверным соседям, чтобы ослабить поток вооружения Вакселю. Но армии Вакселя больше не существует, и нет признаков, чтобы кортезы снова собирались вторгнуться на континент. Они усиливают теперь наших недоброжелателей: и тех, с кем мы уже воюем — Родер, Клур, Корину, Нордаг, — и отколовшихся от нас соседей — Торбаш, Лепинь Великий, Собрану… То, на что мы их спровоцировали, теперь станет основой их собственной стратегии. То, что недавно нас выручало, теперь будет нас топить. Мы разбили Кортезию и родеров на одном театре войны. Но если враги навалятся со всех сторон?
— Тогда мы будем разбиты, Вудворт, — спокойно сказал Гамов. — Бороться против всего мира у нас нет сил.
Вудворт хмуро всматривался в Гамова. Гамов откинулся на спинку кресла, лицо у него было спокойным. Мы понимали, что он собирается предложить что-то новое. Но он не торопился. Вудворт прервал затянувшееся молчание:
— После такой блистательной победы, после разгрома лучшей армии врага вы готовы признать, что дальнейшая борьба бесперспективна?
— А вот это нет! Просто ныне её нужно вести по-иному. Для Аментолы успех на войне определяется количеством дивизий, мощностью вооружений, густотой ливневых туч над равнинами врага… Но настало время перенести битву с затопленных полей, с воздушных просторов на решающий театр сражений — в души людей. Мы уже подготовили арену психологических сражений, нужно их решительно повести, пока Аментола и на этом театре не разработал контрборьбы.
Конечно, Гамов не отвергал полностью старых методов. Удар по Кондуку показал, что вполне возможно бить соседей поодиночке, пока они прочно не объединились.
Но главное не в частных удачных ударах, продолжал Гамов. Традиционная стратегия доказывает, что есть лишь два военных решения: либо нам захватить всю Кортезию — тогда война завершится нашей победой; либо кортезам с союзниками оккупировать Латанию.
— Но что значит — завершить войну в свою пользу? — развивал свою новую концепцию Гамов. — Нужно ли для этого, чтобы твои солдаты утаптывали сапогами вражескую землю? Можно и так, но можно и по-иному. Оккупировать души врага, если нет возможности оккупировать его территорию! Если мы захватим их души, руки их опустятся. Оружие поражает тело, разрушает здания, но чтобы оно приступило к делу, нужно раньше отдать приказание словами. Если душа не захочет истребления, язык не произнесёт приказа, оружие не будет стрелять. Вы говорите, нами командует политика, то есть интересы государства, законы стратегии, вековечные обычаи? Но с высоты истинной нравственности — плевать мне на политику, на стратегию, на замшелые обычаи. Иду на души! Буду поднимать глубинное, вечно нетленное в каждом — высокое стремление человека быть человечным. И если удастся пробудить к действию воистину божественное свойство в каждом из нас, то единственное, что делает каждого человека равнозначным богу, — его внутреннюю человечность, тогда и только тогда конец досель бесконечным войнам. Вижу в этом суть своей миссии диктатора, то, ради чего я вообще появился на свет!
Гамов взволновался от собственной страстной речи. И мы взволновались, как это уже не раз бывало, когда он поднимался до пафоса. И в очаровании от силы его слова до меня не дошли некоторые странности его речи — они стали ясны лишь впоследствии.
— Кое-что для психологической войны мы уже сделали, — продолжал Гамов. — Подразумеваю и жестокие, оскорбительные кары за гражданские и военные преступления; и несуразно высокие награды за частные расправы с теми виновниками войны, до которых наши руки не дотягиваются; и поражающие воображение дары за добрые поступки, как в случае врача Габла Хота, тайно спасавшего наших пленных своей собственной кровью; и голодный режим, назначенный вражеским пленным в отместку за то, что они морили голодом наших солдат и офицеров; и милосердие, какое мы оказываем врагам, попавшим к нам в руки, позволяя их близким взять на себя их питание и лечение; и то, что будем передавать на весь мир картины их жизни в лагерях, что разрешим их матерям, их жёнам прибыть самим на свидания с сынами и мужьями. Да и тысячи других актов и действий, потрясающих воображение, — мы их уже начали, мы их будем умножать.
— Самый очевидный пример нашей психологической войны — казнь захваченных в плен водолётчиков, — говорил Гамов. — Мы с вами понимаем, весь мир это понял — не было военной необходимости в смертной каре какой-то жалкой сотне пилотов, их смерть не ослабила водолётной мощи Кортезии, не усилила наши воздушные силы. Но она потрясла врагов больше любого проигранного ими воздушного сражения. Смерть везде жестока и отвратительна, на поле боя десятки тысяч мучительных умираний искалеченных солдат ещё страшней, ещё преступней быстрой гибели сотни пилотов, сброшенных на крыши своих домов. Но погибшие на поле только пополняют статистику потерь, о них не исходят кровью собственной души — кроме родных, разумеется. А гибель всего одной сотни пилотов поразила всю Кортезию — и не её одну! Миллионы людей, и слыхом до того не слыхавшие об этих пилотах, возмущались, негодовали, страдали за каждого. И бурно ликовали, если кому-то удавалось спасительно запутаться в сетях.
— А добавьте к счастью спасения нескольких десятков пилотов, падавших с высоты на камни, ликование клуров, кинувшихся обнимать заложников, — продолжал Гамов. — Какая выигранная битва могла породить такой всеобщий восторг? И кара преступникам, и милость к спасённым — две стороны одной психологической атаки! И хочу обратить ваше внимание, Гонсалес и Пустовойт, на разный эффект этих двух сторон. Кара за преступление очень действенна, мы будем и впредь применять кары. Но милосердие ещё действенней. Мы это увидели и в городах Кортезии, на которые валились тела их преступных сынов, и на аэродроме Клура: спасение сильней наказания! Будем твёрдо помнить это в новой фазе войны.
Гонсалес хмуро поинтересовался:
— Следует ли понимать так, диктатор, что захваченных в плен участников союзной конференции в Клуре уже не предадим Чёрному суду? Или не будем выносить суровые приговоры?
— Ни в коем случае, Гонсалес! Чёрный суд должен судить их сурово. Но если министр Милосердия найдёт пути для смягчения кар, то он должен это сделать. Почему вы смеётесь, Семипалов?
Я только усмехнулся. Чары вдохновенных слов перестали действовать сразу, как Гамов перешёл от пафоса к выводам.
— Гамов, вы, кажется, решили заменить кровавые схватки на реальной земле красочными спектаклями на театральных подмостках?
Гамов обладал удивительной способностью наносить ответные удары тем же оружием, с каким на него нападали.
— Правильно! Именно театральные спектакли! Ибо схватка десятка актёров на театре поражает воображение тысячекратно сильней, чем схватка того же десятка на грязной почве. Реальную борьбу видят только борющиеся, о ней газеты и стерео лишь упоминают. А поединок актёров на сцене видят тысячи глаз, тысячи душ захвачены им, тысячи людей сопереживают схватке — кто победит, какова участь побеждённого? Страшная сила — театр! Мы будем бить противников глубокими театральными спектаклями. Только играть в них будут не актёры, а политики, военные, палачи и судьи Милосердия.
— Вы ставите искусство выше жизни?
— А разве искусство не важнейший элемент жизни? Три тысячи лет назад наши предки осадили какой-то городишко Тон, захватили и разорили его, жителей кого поубивали, кого увели в рабство. Что бы мы знали о той маленькой битве у стен крохотного Тона, если бы вдохновенный рапсод не поведал о ней в звучных стихах? Битва у Тона три тысячи лет волнует наши чувства! Искусство сделало эту битву нетленной. Рассказ о событиях много действенней самого события, если рассказано хорошо. Наша обязанность сегодня — поставить на мировом театре спектакли такой силы, чтобы их действие заполнило все души.
И, считая, что спор со мной завершён, Гамов обратился к своим двухцветным судьям.
— Гонсалес и Пустовойт, вам ясно ваше задание?
Им всё было ясно.
И Павлу Прищепе с Готлибом Баром, и Казимиру Штупе с Джоном Вудвортом тоже всё было ясно — они продолжали свои обычные занятия. И Омар Исиро не испытывал сомнений, он тоже совершал привычное дело, только расширял его — политические спектакли должен был наблюдать весь мир. Мне и Пеано выпала самая трудная задача — готовить нападение на Нордаг и Корину, противодействие южным соседям — и бессрочно откладывать уже подготовленные срочные удары. Быть в постоянной боевой готовности и не начинать боя — формулируется спокойно только на бумаге, в жизни это мучительно. Мы ждали результата спектакля, который назывался судом над участниками конференции союзников в Клуре — до него нельзя было начинать реальные сражения.
Аркадий Гонсалес заполнял собою — своей гибкой фигурой, своим красивым лицом, своими злыми репликами и речами, своими сердитыми жестами — всё пространство и все часы судилища. Массивный Николай Пустовойт находился на суде физически, но не функционально — ни одной речи не произнёс, почти не подавал реплик. Вероятно, так задумал Гамов — на суде объявлялись одни кары, милосердие приберегалось для другого случая.
Участники конференции в Клуре не обвинялись в бандитских действиях, там не было и профессиональных военных. Дипломаты, журналисты газет и стерео, бизнесмены, даже писатели и учёные — вот кого захватили наши водолётчики в Ферморе. Среди пленников я увидел и наших старых знакомых — философа Ореста Бибера и писателя Арнольда Фалька. На стандартных преступников люди эти не походили. И хоть все они читали «Декларацию о войне», и хоть все знали о жестокой расправе в Кондуке, ни одному, думаю, и в голову не приходило, что с ними поступят не милосердней, чем с парламентариями.
Гонсалес сразу объявил: суд не нуждается в адвокатах и обвинителях. Важно лишь то, чем занимался обвиняемый, содействовала или мешала войне его профессия. И наказания выдавались по профессиям — одни дипломатам, другие — промышленникам, третьи — журналистам. Пустовойт потребовал, чтобы каждый написал в записке на его имя, совершил ли он в дипломатических спорах, в производстве военных товаров, в статьях и передачах по стерео что-либо мешающее войне, хотя бы словесно затрудняющее войну. Только такие поступки могут гарантировать милосердие.
Всё Ядро заранее высказало своё согласие на запланированные жестокости. Но это не значило, что все решения суда были нам по душе. Что до меня, то я испытал омерзение, когда Гонсалес объявил первую серию кар за словесные восхваления войны: смертный приговор журналистам, пропагандирующим войну, и не простую смерть, а удушение путём вталкивания в горло их военных статей. Впрочем, и кара военным промышленникам была не легче — смерть от проглатывания акций их предприятий. И только в одном случае министр Милосердия всё-таки потребовал милосердия: изобретатель витаминных галет и сухого супа представил доказательство, что его галеты и супы охотно поедают дети, а не только солдаты. Пустовойт настоял на его освобождении и выдал на расширение его фабрики ассигнования из фондов Акционерной компании Милосердия. Один акт милосердия немного стоил перед сотней кар. Я высказал это самому Пустовойту. У него жалко исказилось лицо.
— Андрей, я делал всё, что мне приказал Гамов.
— Гамов приказал тебе не поддакивать Гонсалесу, а выискивать возможности милосердия. Какое же милосердие — визировать смертные приговоры мелким газетчикам?
Гонсалес уже назначил исполнение приговоров. Но президент Аментола обратился к Гамову с личным посланием. Это было так непредвиденно, что я не поверил, пока не включил стереовизор, — Аментола сам зачитывал своё обращение к диктатору Латании.
Президент Кортезии предложил задержать кары, пока в Латанию не прибудет некий Том Торкин, посол по особым поручениям. Задание Торкина — согласовать с правительством Латании условия освобождения дипломатов, журналистов и прочих известных людей, захваченных на конференции в Клуре.
Гамов созвал Ядро.
— Что значит такое послание? Только забота о сотне людей, среди которых большинство даже не кортезы? Не кроется ли в приезде Торкина прощупывание условий мира? Ваше мнение, Вудворт!
Худое лицо Вудворта выразило отвращение, когда он заговорил о Томе Торкине.
— Если бы Аментола реально задумывался о мире, он не послал бы жирную бестию Тома Торкина. Этот человек для серьёзных переговоров не годится. Торкин приезжает обвести нас вокруг пальца, обдуривание людей — его призвание.
— Исполнение приговоров отложим, — решил Гамов. — Тем более, что новый член Белого суда подал протест на все решения Гонсалеса и Пустовойта.
— Новый член Белого суда? — Ни о каких переменах в судилище мне не докладывали.
— Он прилетел сегодня — и сразу запротестовал. Это ваш старый знакомый, Семипалов, — посол Ширбай Шар. Бар, доложите о своих новостях.
Готлиб Бар вчера вечером получил телеграмму от Кнурки Девятого: король Торбаша согласился внести вступительный взнос в Акционерную компанию Белого суда, деньги везёт его представитель. Шар вылетел на единственном водолёте, имеющемся в Торбаше, он доставит также официальный протест на все приговоры Объединённого суда.
— И вы об этом ничего не знали? — спросил я Вудворта.
— Ни меня, ни Гамова король не информировал.
— Он вёл переговоры со мной, — разъяснил Бар. — Считает членство в Белом суде коммерческим делом, а коммерция — моя область.
— И одновременно мстит мне за те унижения, каким подвергся не так давно его посол, — спокойно добавил Вудворт. — Такие язвительные уколы в духе его величества короля Торбаша.