Ночная смена (сборник) Кинг Стивен
Вступление к сборнику «Ночная смена»
Давайте поговорим. Давайте поговорим с вами о страхе.
Я пишу эти строки, и я в доме один. За окном моросит холодный февральский дождь. Ночь… Порой, когда ветер завывает вот так, как сегодня, особенно тоскливо, мы теряем над собой всякую власть. Но пока она еще не утеряна, давайте все же поговорим о страхе. Поговорим спокойно и рассудительно о приближении к бездне под названием безумие… о балансировании на самом ее краю.
Меня зовут Стивен Кинг. Я взрослый мужчина. Живу с женой и тремя детьми. Я очень люблю их и верю, что чувство это взаимно. Моя работа — писать, и я очень люблю свою работу. Романы «Кэрри», «Жребий», «Сияние» имели такой успех, что теперь я могу зарабатывать на жизнь исключительно писательским трудом. И меня это очень радует. В настоящее время со здоровьем вроде бы все в порядке. В прошлом году избавился от вредной привычки курить крепкие сигареты без фильтра, которые смолил с восемнадцати лет, и перешел на сигареты с фильтром и низким содержанием никотина. Со временем надеюсь бросить курить совсем. Проживаю с семьей в очень уютном и славном доме рядом с относительно чистым озером в штате Мэн: как-то раз прошлой осенью, проснувшись рано утром, вдруг увидел на заднем дворе оленя. Он стоял рядом с пластиковым столиком для пикников. Живем мы хорошо.
И однако же поговорим о страхе. Не станем повышать голоса и наивно вскрикивать. Поговорим спокойно и рассудительно. Поговорим о том моменте, когда добротная ткань вашей жизни вдруг начинает расползаться на куски и перед вами открываются совсем другие картины и вещи.
По ночам, укладываясь спать, я до сих пор привержен одной привычке: прежде чем выключить свет, хочу убедиться, что ноги у меня как следует укрыты одеялом. Я уже давно не ребенок, но… но ни за что не засну если из-под одеяла торчит хотя бы краешек ступни. Потому что если из-под кровати вдруг вынырнет холодная рука и ухватит меня за щиколотку я, знаете ли, могу и закричать. Заорать, да так, что мертвые проснутся. Конечно, ничего подобного со мной случиться не может, и все мы прекрасно это понимаем. В рассказах, собранных в этой книге, вы встретитесь с самыми разнообразными ночными чудовищами — вампирами, демонами, тварью, которая живет в чулане, прочими жуткими созданиями. Все они нереальны. И тварь, живущая у меня под кроватью и готовая схватить за ногу. тоже нереальна. Я это знаю. Но твердо знаю также и то, что, если как следует прикрыть одеялом ноги, ей не удастся схватить меня за щиколотку.
Иногда мне приходится выступать перед разными людьми, которые интересуются литературой и писательским трудом. Обычно, когда я уже заканчиваю отвечать на вопросы, кто-то обязательно встает и непременно задает один и тот же вопрос: «Почему вы пишете о таких ужасных и мрачных вещах?»
И я всегда отвечаю одно и то же: Почему вы считаете, что у меня есть выбор?
Писательство — это занятие, которое можно охарактеризовать следующими словами: хватай что можешь.
В глубинах человеческого сознания существуют некие фильтры. Фильтры разных размеров, разной степени проницаемости. Что застряло в моем фильтре, может свободно проскочить через ваш. Что застряло в вашем, запросто проскакивает через мой. Каждый из нас обладает некоей встроенной в организм системой защиты от грязи, которая и накапливается в этих фильтрах. И то, что мы обнаруживаем там, зачастую превращается в некую побочную линию поведения. Бухгалтер вдруг начинает увлекаться фотографией. Астроном коллекционирует монеты. Школьный учитель начинает делать углем наброски надгробных плит. Шлак, осадок, застрявший в фильтре, частицы, отказывающиеся проскакивать через него, зачастую превращаются у человека в манию, некую навязчивую идею. В цивилизованных обществах, по негласной договоренности, эту манию принято называть «хобби».
Иногда хобби перерастает в занятие всей жизни. Бухгалтер вдруг обнаруживает, что может свободно прокормить семью, делая снимки; учитель становится настоящим экспертом по части надгробий и может даже прочитать на эту тему целый цикл лекций. Но есть на свете профессии, которые начинаются как хобби и остаются хобби на всю жизнь, даже если занимающийся ими человек вдруг видит, что может зарабатывать этим на хлеб. Но поскольку само слово «хобби» звучит мелко и как-то несолидно, мы, опять же по негласной договоренности, начинаем в подобных случаях называть свои занятия «искусством».
Живопись. Скульптура. Сочинение музыки. Пение. Актерское мастерство. Игра на музыкальном инструменте. Литература. По всем этим предметам написано столько книг, что под их грузом может пойти на дно целая флотилия из роскошных лайнеров. И единственное, в чем придерживаются согласия авторы этих книг, заключается в следующем: тот, кто является истинным приверженцем любого из видов искусств, будет заниматься им, даже если не получит за свои труды и старания ни гроша; даже если наградой за все его усилия будет лишь суровая критика и брань; даже под угрозой страданий, лишений, тюрьмы и смерти. Лично мне все это кажется классическим примером поведения под влиянием навязчивой идеи. И проявляться оно может с равным успехом и в занятиях самыми заурядными и обыденными хобби, и в том, что мы так выспренне называем «искусством». Бампер автомобиля какого-нибудь коллекционера оружия может украшать наклейка с надписью: ТЫ ЗАБЕРЕШЬ У МЕНЯ РУЖЬЕ ТОЛЬКО В ТОМ СЛУЧАЕ, ЕСЛИ УДАСТСЯ РАЗЖАТЬ МОИ ХОЛОДЕЮЩИЕ МЕРТВЫЕ ПАЛЬЦЫ. А где- нибудь на окраине Бостона домохозяйки, проявляющие невиданную политическую активность в борьбе с плановой застройкой их района высотными зданиями, часто налепляют на задние стекла своих пикапов наклейки следующего содержания: СКОРЕЕ Я ПОЙДУ В ТЮРЬМУ, ЧЕМ ВАМ УДАСТСЯ ВЫЖИТЬ МОИХ ДЕТЕЙ ИЗ ЭТОГО РАЙОНА. Ну и по аналогии, если завтра на нумизматику вдруг объявят запрет, то астроном-коллекционер вряд ли выбросит свои железные пенни и алюминиевые никели. Нет, он аккуратно сложит монеты в пластиковый пакетик, спрячет где-нибудь на дне бачка в туалете и будет любоваться своими сокровищами по ночам.
Мы несколько отвлеклись от нашего предмета обсуждения — страха. Впрочем, ненамного. Итак, грязь, застрявшая в фильтрах нашего подсознания, и составляет зачастую природу страха. И моя навязчивая идея — это ужасное. Я не написал ни одного рассказа из-за денег, хотя многие из них, перед тем как попали в эту книгу, были опубликованы в журналах, и я ни разу не возвратил присланного мне чека. Возможно, я и страдаю навязчивой идеей, но ведь это еще не безумие. Да, повторяю: я писал их не ради денег. Я писал их просто потому, что они пришли мне в голову. К тому же вдруг выяснилось, что моя навязчивая идея — довольно ходовой товар. А сколько разбросано по разным уголкам света разных безумцев и безумиц, которым куда как меньше повезло с навязчивой идеей.
Я не считаю себя великим писателем, но всегда чувствовал, что обречен писать. Итак, каждый день я заново процеживаю через свои фильтры всякие шлаки, перебираю застрявшие в подсознании фрагменты различных наблюдений, воспоминаний и рассуждений, пытаюсь сделать что- то с частицами, не проскочившими через фильтр.
Луи Лямур, сочинитель вестернов, и я… оба мы могли оказаться на берегу какой-нибудь запруды в Колорадо, и нам обоим могла одновременно прийти в голову одна и та же идея. И тогда мы, опять же одновременно, испытали бы неукротимое желание сесть за стол и перенести свои мысли на бумагу. И он написал бы рассказ о подъеме воды в сезон дождей, а я — скорее всего о том, что где-то там, в глубине, прячется под водой ужасного вида тварь. Время от времени выскакивает на поверхность и утаскивает на дно овец… лошадей… человека, наконец. Навязчивой идеей Луи Лямура является история американского Запада; моей же — существа, выползающие из своих укрытий при свете звезд. А потому он сочиняет вестерны, а я — ужастики. И оба мы немного чокнутые.
Занятие любым видом искусств продиктовано навязчивой идеей, а навязчивые идеи опасны. Это как нож, засевший в мозгу. В некоторых случаях — как это было с Диланом Томасом, Россом Локриджем, Хартом Крейном и Сильвией Плат — нож может неудачно повернуться и убить человека.
Искусство — это индивидуальное заболевание, страшно заразное, но далеко не всегда смертельное. Ведь и с настоящим ножом тоже надо обращаться умело, сами знаете. Иначе можно порезаться. И если вы достаточно мудры, то обращаетесь с частицами, засевшими в подсознании, достаточно осторожно — тогда поразившая вас болезнь не приведет к смерти.
Итак, за вопросом ЗАЧЕМ ВЫ ПИШЕТЕ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? неизбежно возникает следующий: ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЛЮДЕЙ ЧИТАТЬ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЕЕ ПРОДАВАТЬСЯ? Сама постановка вопроса подразумевает, что любое произведение из разряда ужастиков, в том числе и литературное, апеллирует к дурному вкусу. Письма, которые я получаю от читателей, часто начинаются со следующих слов: «Полагаю, вы сочтете меня странным, но мне действительно понравился ваш роман». Или: «Возможно, я ненормальный, но буквально упивался каждой страницей „Сияния“»…
Думаю, что я нашел ключ к разгадке на страницах еженедельника «Ньюсвик», в разделе кинокритики. Статья посвящалась фильму ужасов, не очень хорошему, и была в ней такая фраза: «…прекрасный фильм для тех, кто любит, сбавив скорость, поглазеть на автомобильную аварию». Не слишком глубокое высказывание, но если подумать как следует его вполне можно отнести ко всем фильмам и рассказам ужасов. «Ночь оживших мертвецов» («The night of the Living Dead») с чудовищными сценами каннибализма и матереубийства, безусловно, можно причислить к разряду фильмов, на которые ходят любители сбавить скорость и поглазеть на результаты автокатастрофы. Ну а как насчет той сцены из «Экзорциста» («The Exorcist»), где маленькая девочка выблевывает фасолевый суп прямо на рясу священника? Или взять, к примеру «Дракулу» Брэма Стокера, который является как бы эталоном всех современных романов ужасов, что, собственно, справедливо, поскольку это было первое произведение, где отчетливо прозвучал психофрейдистский подтекст. Там маньяк по имени Ренфелд пожирает мух, пауков, а затем — и птичку. А затем выблевывает эту птичку вместе с перьями и всем прочим. В романе также описано сажание на кол — своего рода ритуальное соитие — молоденькой и красивой ведьмочки, и убийство младенца и его матери.
И в великой литературе о сверхъестественном часто можно найти сценки из того же разряда — для любителей сбавить скорость и поглазеть. Убийство Беовульфом матери Гренделя; расчленение страдающего катарактой благодетеля из «Сердца сплетника» («The Tell-Tale Heart»), после чего убийца (он же автор повествования) прячет куски тела под половицами; сражение хоббита Сэма с пауком Шелобом в финальной части трилогии Толкина.
Нет, безусловно, найдутся люди, которые будут яростно возражать и приводить в пример Генри Джеймса, который не стал описывать ужасов автомобильной катастрофы в «Повороте винта»; утверждать, что в таких рассказах ужасов Натаниела Готорна, как «Молодой Гудмен Браун» («Young Goodman Brown») и «Черная мантия священника» («The Minister's Black Veil»), в отличие от «Дракулы» напрочь отсутствует безвкусица. Это заблуждение. В них все равно показана «автокатастрофа» — правда, тела пострадавших уже успели убрать, но мы видим покореженные обломки и пятна крови на обивке. И в каком-то смысле деликатность описания, отсутствие трагизма, приглушенный и размеренный тон повествования, рациональный подход, превалирующий, к примеру, в «Черной мантии священника», еще ужаснее, нежели откровенное и детальное описание казни в новелле Эдгара По «Колодец и маятник».
Все дело в том — и большинство людей чувствуют это сердцем, — что лишь немногие из нас могут преодолеть неукротимое стремление хоть искоса, хотя бы краешком глаза взглянуть на окруженное полицейскими машинами с мигалками место катастрофы. У граждан постарше — свой способ: утром они первым делом хватаются за газету и первым делом ищут колону с некрологами, посмотреть, кого удалось пережить. Все мы хотя бы на миг испытываем пронзительное чувство неловкости и беспокойства — узнав, к примеру, что скончался Дан Блокер, или Фредди Принз, или же Дженис Джоплин. Мы испытываем ужас, смешанный с неким оттенком радости, услышав по радио голос Пола Харви, сообщающего нам о какой-то женщине, угодившей под лопасти пропеллера во время сильного дождя на территории маленького загородного аэропорта; или же о мужчине, заживо сварившемся в огромном промышленном смесителе, когда один из рабочих перепутал кнопки на пульте управления. Нет нужды доказывать очевидное — жизнь полна страхов, больших и маленьких, но поскольку малые страхи постичь проще, именно они в первую очередь вселяются в наши дома и наполняют наши души смертельным, леденящим чувством ужаса.
Наш интерес к «карманным» страхам очевиден, но примерно то же можно сказать и об омерзении. Эти два ощущения странным образом переплетаются и порождают чувство вины… вины и неловкости, сходной с той, которую испытывает юноша при первых признаках пробуждения сексуальности…
И не мне убеждать вас отбросить чувство вины и уж тем более — оправдываться за свои рассказы и романы, которые вы прочтете в этой книге. Но между сексом и страхом явно прослеживается весьма любопытная параллель. С наступлением половозрелости и возможности вступать в сексуальные взаимоотношения у нас просыпается и интерес к этим взаимоотношениям. Интерес, если он не связан с половым извращением, обычно направлен на спаривание и продолжение вида. По мере того как мы осознаем конечность всего живого, неизбежность смерти, мы познаем и страх. И в то время как спаривание направлено на самосохранение, все наши страхи происходят из осознания неизбежности конца, так я, во всяком случае, это вижу.
Всем, думаю, известна сказка о семи слепых, которые хватали слона за разные части тела. Один из них принял слона за змею, другой — за огромный пальмовый лист, третьему казалось, что он трогает каменную колонну. И только собравшись вместе, слепые сделали вывод, что это был слон.
Страх — это чувство, которое превращает нас в слепых. Но чего именно мы боимся? Боимся выключить свет, если руки у нас мокрые. Боимся сунуть нож в тостер, чтоб вытащить прилипший кусочек хлеба, предварительно не отключив прибор от сети. Боимся приговора врача после проведения медицинского обследования; боимся, когда самолет вдруг проваливается в воздушную яму. Боимся, что в баке кончится бензин, что на земле вдруг исчезнут чистый воздух, чистая вода и кончится нормальная жизнь. Когда дочь обещает быть дома в одиннадцать вечера, а на часах четверть двенадцатого и в окно барабанит, словно песок, мелкая изморось, смесь снега с дождем, мы сидим и делаем вид, что страшно внимательно смотрим программу с Джонни Карсоном, а на деле только и косимся на молчащий телефон и испытываем чувство, которое превращает нас в слепых, постепенно разрушая процесс мышления как таковой.
Младенец — вот кто поистине бесстрашное создание. Но только до того момента, пока рядом вдруг не окажется мать, готовая сунуть ему в рот сосок, когда он, проголодавшись, начнет плакать. Малыш, только начинающий ходить, быстро познает боль, которую может причинить внезапно захлопнувшаяся дверь, горячий душ, противное чувство озноба, сопровождающее круп или корь. Дети быстро обучаются страху; они читают его на лице отца или матери, когда родители, войдя в ванную, застают свое дитя с пузырьком таблеток или же безопасной бритвой в руке.
Страх ослепляет нас, и мы копаемся в своих чувствах с жадным интересом, словно стараемся составить целое из тысячи разрозненных фрагментов, как делали те слепые со слоном.
Мы улавливаем общие очертания. Дети делают это быстрее, столь же быстро забывают, а затем, став взрослыми, учатся вновь. Но общие очертания сохраняются, и большинство из нас рано или поздно осознают это. Очертания сводятся к силуэту тела, прикрытого простыней. Все наши мелкие страхи приплюсовываются к одному большому, все наши страхи — это часть одного огромного страха… рука, нога, палец. ухо… Мы боимся тела, прикрытого простыней. Это наше тело. И основная притягательность литературы ужасов сводится к тому, что на протяжении веков она служила как бы репетицией нашей смерти.
К этому жанру всегда относились несколько пренебрежительно. Достаточно вспомнить, что в течение довольно долгого времени истинными ценителями Эдгара По и Лавкрафта были французы, в душах которых наиболее органично уживаются секс и смерть, чего никак не скажешь о соотечественниках По и Лавкрафта. Американцам было не до того, они строили железные дороги, и По и Лавкрафт умерли нищими. Фантазии Толкина тоже отвергались — лишь через двадцать лет после первых публикаций его книги вдруг стали пользоваться оглушительным успехом. Что касается Курта Воннегута, в чьих произведениях так часто проскальзывает идея «репетиции смерти», то его всегда яростно критиковали, и в этом урагане критики проскальзывали порой даже истерические нотки.
Возможно, это обусловлено тем, что сочинитель ужасов всегда приносит плохие вести. Ты обязательно умрешь, говорит он. Он говорит: «Плюньте вы на Орала Робертса, который только и знает, что твердить: „С вами непременно должно случиться что-то хорошее“. Потому что с вами столь же непременно должно случиться и самое плохое. Может, то будет рак, или инсульт, или автокатастрофа, не важно, но рано или поздно это все равно случится». И вот он берет вас за руку, крепко сжимает ее в своей, ведет в комнату, заставляет дотронуться до тела, прикрытого простыней… и говорит: «Вот, потрогай здесь… и здесь… и еще здесь».
Безусловно, аспекты смерти и страха не являются исключительной прерогативой сочинителей ужастиков. Многие так называемые писатели «основного потока» тоже обращались к этим темам, и каждый делал это по-своему — от Федора Достоевского в «Преступлении и наказании» и Эдварда Олби в «Кто боится Вирджинии Вулф?» до Росса Макдональда с его приключениями Лью Арчера. Страх всегда был велик. Смерть всегда являлась великим событием. Это две константы, присущие человеку. Но лишь сочинитель ужасов, автор, описывающий сверхъестественное, дает читателю шанс узнать, определить его и тем самым очиститься. Работающие в этом жанре писатели, пусть даже имеющие самое отдаленное представление о значении своего творчества, тем не менее знают, что страх и сверхъестественное служат своего рода фильтром между сознанием и подсознанием. Их сочинения служат как бы остановкой на центральной магистрали человеческой психики, на перекрестке между двумя линиями: голубой линией того, что мы можем усвоить без вреда для своей психики, и красной линии, символизирующей опасность — то, от чего следует избавляться тем или иным способом.
Ведь, читая ужастики, вы же всерьез не верите в написанное. Вы же не верите ни в вампиров, ни в оборотней, ни в грузовики, которые вдруг заводятся сами по себе. Настоящие ужасы, в которые мы верим, — из разряда того, о чем писали Достоевский, Олби и Макдональд. Это ненависть, отчуждение, старение без любви, вступление в непонятный и враждебный мир неуверенной походкой юноши. И мы в своей повседневной реальности часто напоминаем трагедийно-комедийную маску — усмехающуюся снаружи и скорбно опустившую уголки губ внутри. Где-то, безусловно, существует некий центральный пункт переключения, некий трансформатор с проводками, позволяющий соединить эти две маски. И находится он в том самом месте, в том уголке души, куда так хорошо ложатся истории ужасов.
Сочинитель этих историй не слишком отличается от какого-нибудь уэльского «пожирателя» грехов, который, съедая оленя, полагал, что берет тем самым на себя часть грехов животного. Повествование о чудовищах и страхах напоминает корзинку, наполненную разного рода фобиями. И когда вы читаете историю ужасов, то вынимаете один из воображаемых страхов из этой корзинки и заменяете его своим, настоящим — по крайней мере на время.
В начале 50-х киноэкраны Америки захлестнула целая волна фильмов о гигантских насекомых: «Они» («Them!»), «Начало конца» («The Beginning of the End»), «Богомолы-убийцы» («The Deadly Mantis») и так далее. И почти одновременно с этим вдруг выяснилось: гигантские и безобразные мутанты появились в результате ядерных испытаний в Нью-Мексико или на атолловых островах в Тихом океане (примером может также служить относительно свежий фильм «Страшная вечеринка на пляже» («Horror of Party Beach») по мотивам «Армагеддон под покровом пляжа» («Armageddon Beach Blanket»), где описаны невообразимые ужасы, возникшие после преступного загрязнения местности отходами из ядерных реакторов). И если обобщить все эти фильмы о чудовищных насекомых, возникает довольно целостная картина, некая модель проецирования на экран подспудных страхов, развившихся в американском обществе с момента принятия Манхэттенского проекта. К концу 50-х на экраны вышел цикл фильмов, повествующих о страхах тинэйджеров, начиная с таких эпических лент, как «Тинэйджеры из космоса» («Teen-Agers from Outer Space») и «Клякса» («The Blob»), в котором безбородый Стив Макквин сражается с неким желеобразным мутантом, в чем ему помогают юные друзья. В век, когда почти в каждом еженедельнике публикуется статья о возрастании уровня преступности среди несовершеннолетних, эти фильмы отражают беспокойство и тревогу общества, его страх перед зреющим в среде молодежи бунтом. И когда вы видите, как Майкл Лэндон вдруг превращается в волка в фирменном кожаном пиджачке высшей школы, то тут же возникает связь между фантазией на экране и подспудным страхом, который испытываете вы при виде какого-нибудь придурка в автомобиле с усиленным двигателем, с которым встречается ваша дочь. Что же касается самих подростков — я тоже был одним из них и знаю по опыту: монстры, порожденные на американских киностудиях, дают им шанс узреть кого-то еще страшней и безобразней, чем их собственное представление о самих себе. Что такое несколько выскочивших, как всегда не на месте и не ко времени, прыщиков в сравнении с неуклюжим созданием, в которое превращается паренек из фильма «Я был маленьким Франкенштейном» («I was a Teen-Age Frankenstein»). Те же фильмы отражают и подспудные ощущения подростков, что их все время пытаются вытеснить на задворки жизни, что взрослые к ним несправедливы, что родители их не понимают. Эти ленты символичны — как, впрочем, и вся фантастика, живописущая ужасы, литературная или снятая на пленку — и наиболее наглядно формулируют паранойю целого поколения. Паранойю, вызванную, вне всякого сомнения, всеми этими статьями, что читают родители. В фильмах городу Элмвилль угрожает некое жуткое, покрытое бородавками чудовище. Детишки знают это, потому что видели летающую тарелку, приземлившуюся на лужайке. В первой серии бородавчатый монстр убивает старика, проезжавшего в грузовике (роль старика блистательно исполняет Элиша Кук-младший). В следующих трех сериях дети пытаются убедить взрослых, что чудовище обретается где-то поблизости. «А ну, валите все вон отсюда, пока я не арестовал вас за нарушение комендантского часа!» — рычит на них шериф Элмвилля как раз перед тем, как монстр появится на Травной улице. В конце смышленым ребятишкам все же удается одолеть чудовище, и вот они отправляются отметить это радостное событие в местную кондитерскую, где сосут леденцы, хрустят шоколадками и танцуют джиттербаг под звуки незабываемой мелодии на титрах.
Подобного рода цикл фильмов предоставляет сразу три возможности для очищения — не столь уж плохо для дешевых, сделанных на живую нитку картин, съемки которых занимают дней десять, не больше. И не случается этого лишь по одной причине — когда писатели, продюсеры и режиссеры хотят, чтоб это случилось. А когда случается, то опять же по одной причине, а именно: при понимании того, что страх, как правило, гнездится в очень тесном пространстве, в той точке, где происходит смычка сознательного и подсознательного, в том месте, где аллегория и образ там счастливо и естественно сливаются в единое целое, производя при этом наиболее сильный эффект. Между такими фильмами, как «Я был подростком-оборотнем» («I was a Teen-Age Werewolf»), «Механическим апельсином» Стэнли Кубрика, «Монстром-подростком» («Teen-Age Monster») и картиной Брайана Де Пальмы «Кэрри», явно прослеживается прямая эволюционная связь по восходящей.
Великие произведения на тему ужасов всегда аллегоричны: иногда аллегория создается преднамеренно, как, к примеру, в «Звероферме» и «1984», иногда возникает случайно — так, к примеру, Джон Рональд Толкин клянется и божится, что, создавая образ Темного Властелина Мордора, вовсе не имел в виду Гитлера в фантастическом обличье, однако, по дружному мнению критиков, добился именно этого эффекта. Подобных примеров можно привести великое множество… возможно, потому, что, по словам Боба Дилана, когда у вас много ножей и вилок, ими надо что-нибудь резать.
Работы Эдварда Олби, Стейнбека, Камю, Фолкнера — в них тоже идет речь о страхе и смерти. Иногда об этом повествуется с ужасом, но, как правило, писатели «основного потока» описывают все в более традиционной, реалистической манере. Ведь их произведения вставлены в рамки рационального мира — это истории о том, что «могло случиться в действительности». И пролегают они по той линии движения, что проходит через внешний мир. Есть и другие писатели, такие, как Джеймс Джойс, тот же Фолкнер, такие поэты, как Сильвия Плат, Т.С.Элиот и Энн Секстон, чьи работы принадлежат миру символизма, среде подсознательного. Их генеральное направление пролегает по линии, ведущей «внутрь», живописующей «внутренние» пейзажи. Сочинитель же ужасов почти всегда находится на некоей промежуточной станции между этими двумя направлениями — по крайней мере в том случае, если он последователен. А если он последователен да к тому же еще и талантлив, то мы, читая его книги, вдруг перестаем понимать, грезим ли или видим эти картины наяву; у нас возникает ощущение, что время то растягивается, то стремительно катится куда-то под откос. Мы начинаем слышать чьи-то голоса, но не можем разобрать слов; сны начинают походить на реальность, а реальность протекает словно во сне.
Это очень странное место, удивительная станция. Там находится страшный и загадочный Дом на Холме, и поезда бегают то в одном, то в другом направлении, и двери вагонов плотно закрыты; там в комнате с желтыми обоями ползает по полу женщина и прижимается щекой к еле заметному жирному отпечатку на половице; там обитают человеко-пауки, угрожавшие Фродо и Сэму, и модель Пикмена, и вендиго, и Норман Бейтс со своей ужасной мамашей. На этой остановке нет места яви и снам, есть только голос писателя, приглушенный и ровный, повествующий о том, что порой добротная с виду ткань вещей вдруг начинает расползаться прямо на глазах — с удручающей быстротой и внезапностью. Он внушает вам, что вы хотите видеть автомобильную аварию, и да, он прав — вам хотелось бы. Замогильный голос в телефонной трубке… какое-то шуршание за стенами старого дома… о нет, вряд ли это крысы, какое-то более крупное существо… чьи-то шаги внизу, в подвале, у лестницы… Он хочет, чтоб вы видели и слышали все это. Более того, он хочет, чтобы вы коснулись рукой тела, прикрытого простыней. И вы тоже хотите этого… Да, да, и не вздумайте отрицать!..
Рассказы ужасов должны, как мне кажется, содержать вполне определенный набор элементов, но этого мало. Я твердо убежден в том, что в них должна быть еще одна штука, пожалуй, самая главная. В них должна быть рассказана история, способная заворожить читателя, слушателя или зрителя. Заворожить, заставить забыть обо всем, увести в мир, которого нет и быть не может. Всю свою жизнь я как писатель был убежден в том, что самое главное в прозе — это история. Что именно она доминирует над всеми аспектами литературного мастерства, что тема, настроение, образы — все это не работает, если история скучна. Но если она захватила вас, все остальное начинает работать. И для меня всегда служили в этом смысле образцом произведения Эдгара Райса Берроуза. Хотя его и нельзя, пожалуй, назвать великим писателем, цену хорошо придуманной истории он прекрасно знал. На первой же странице романа «Забытая временем земля» («The Land That Time Forgot») герой, от лица которого ведется повествование, находит в бутылке рукопись. И все остальное содержание сводится к пересказу этой рукописи. И вот какими словами предваряет автор ее чтение: «Прочтите одну страницу, и вы забудете обо мне».
Берроуз честно выполняет свое обещание — многие даже более одаренные писатели на это не способны.
Даже в самом интеллигентном и терпеливом читателе сидит порок, заставляющий всех, в том числе и замечательных писателей, скрежетать зубами: за исключением трех небольших групп людей никто не читает авторского предисловия. Вот исключения: во-первых, близкие родственники писателя (обычно жена и мать): во-вторых, официальные представители писателя (издательские люди, а также разного рода зануды), для которых главное — это убедиться, не оклеветал ли кого-нибудь писатель во время своих скитаний по бурным волнам литературы. И наконец, люди, которые тем или иным образом помогали писателю. Эти последние хотят знать, не слишком ли много возомнил о себе писатель и не забыл ли случайно, что не один он приложил руку к данному творению.
Остальные же читатели вполне справедливо полагают: что предисловие автора есть не что иное, как большой обман, многостраничная расцвеченная реклама самого себя, еще более назойливая и оскорбительная, чем вставки с рекламой различных сортов сигарет: на которые натыкаешься в середине книжонок в бумажных обложках. Ведь по большей своей части читатели явились посмотреть представление, а не любоваться режиссером, раскланивающимся в свете рампы. И они снова правы.
Итак, позвольте мне откланяться. Скоро начнется представление. И мы войдем в комнату и прикоснемся рукой к укутанному в простыню телу. Но перед тем как распрощаться, я хотел бы отнять у вас еще две-три минуты. И поблагодарить людей из трех вышеупомянутых групп, а также из еще одной, четвертой. Так что уж потерпите немного, пока я говорю эти свои «спасибо».
Спасибо моей жене Табите, лучшему и самому суровому моему критику. Когда ей нравится моя работа, она прямо так и говорит; когда чувствует, что меня, что называется, занесло, тактично и нежно опускает на землю. Спасибо моим детям, Наоми, Джо и Оуэну, которые с необыкновенным для их возраста пониманием и снисхождением относятся к странным занятиям своего папаши в кабинете внизу. Огромное спасибо моей матери, умершей в 1973 году, которой посвящается эта книга. Она всегда оказывала мне поддержку, всегда находила 40–50 центов, чтобы купить конверт, куда затем вкладывала второй, оплаченный и с ее адресом, чтобы избавить сына от излишних хлопот, когда он соберется ответить ей на письмо. И никто на свете, в том числе даже я сам, не радовался больше мамы, когда я, что называется, наконец прорвался.
Из представителей второй группы мне хотелось бы выразить особую благодарность моему издателю Уильяму Дж. Томпсону из «Даблдей энд компани», который был столь терпелив ко мне, который с таким добродушием и неизменной приветливостью отвечал на мои ежедневные настырные звонки. И который проявил такое внимание и доброту несколько лет тому назад к тогда еще неизвестному молодому писателю и не изменил своего отношения до сих пор.
В третью группу входят люди, впервые опубликовавшие мои работы. Это мистер Роберт Э.У.Лоундес, первым купивший у меня два рассказа: это мистер Дуглас Аллен и мистер Най Уиллден из «Дьюджент паблишинг корпорейшн», купившие целую кучу других рассказов, последовавших за публикациями в «Кавалер» и «Джент», — еще в те добрые старые и неторопливые времена, когда чеки приходили вовремя и помогали избежать неприятности, которую энергонадзор стыдливо называет «временным прекращением обслуживания». Хочу также выразить благодарность Илейн Джейджер, Герберту Шнэллу, Кэролайн Стромберг из «Нью америкен лайбрери»; Джерарду Ван дер Льюну из «Пентхауса» и Гаррису Дейнстфри из «Космополитена». Спасибо вам всем.
И наконец, последняя группа людей, которых бы мне хотелось поблагодарить. Всех вместе и каждого своего читателя в отдельности, не побоявшихся облегчить свой кошелек и купить хотя бы одну из моих книг. Если подумать как следует, то я прежде всего обязан этим людям. Ведь и этой книги без вас не было бы. Огромное спасибо.
Итак, на улице по-прежнему темно и моросит дождь. Но нас ждет увлекательная ночь. Потому как я собираюсь показать вам кое-что. А вы сможете потрогать. Это находится совсем неподалеку, в соседней комнате… Вернее, даже ближе, прямо на следующей странице.
Так в путь?..
Бриджтон, штат Мэн
27 февраля 1977
Жребий Иерусалима
2 октября 1850 года
Дорогой Бони,
Как хорошо было шагнуть в холодный, с легким сквозняком зал здесь в Чапелвэйте[1], когда каждая косточка ноет от несносной кареты, а есть еще настоятельная необходимость облегчить мочевой пузырь, и увидеть письмо с твоими неподражаемыми каракулями на маленьком, до неприличия, столике из вишневого дерева, что стоит у дверей! Не сомневайся, я сел прочитать письмо сразу же после посещения холодной, изукрашенной комнаты на первом этаже, где мог лицезреть пары своего дыхания.
Рад узнать, что ты избавился от каверны, которая так долго скрывалась в твоих легких, хотя, сочувствуя тебе, уверен, не лекарства излечили тебя. Абсолютониста[2] излечивает солнечный климат Флориды! Возможно, в этом есть высшая справедливость. И хочу добавить, Бони; прошу тебя, как друга, который тоже заходил в долину призраков, побереги себя и не возвращайся в Массачусетс, пока не окрепнешь. Твой прекрасный ум и острое перо не смогут послужить нам, если ты обратишься в прах.
Да, дом тут вполне приличный, как меня заверяли душеприказчики, но он оказался более зловещим, чем я полагал. Дом расположен на мысе, сильно выдающемся в море, примерно в двух милях к северу от Фэлмоуса, и милях в девяти к северу от Портленда. За домом около четырех акров земли, совершенно одичавшей, пугающе невообразимой, заросшей можжевельником, увитой лозами винограда и кустарниками, разными вьющимися растениями, поднимающимися по живописным каменным стенам, отделяющим поместье от деревенских владений. Очень неудачные копии греческих скульптур неясно просматривались сквозь обвалившиеся части строений — кажется, что большая их часть готовится к нападению на прохожих. Вкусы моего кузена Стефана оказались в гамме от неприемлемого до откровенно ужасного. Необычный, маленький летний домик поблизости, и гротескные солнечные часы, которые раньше находились в том месте, что еще недавно называлось садом, почти скрылись в алом сумраке. Все вместе являло собой необыкновенную картину. Но вид из гостиной весьма изысканный; я обладаю головокружительным видом на скалы, что неподалеку от крыш Чапелвейта, и — …Атлантику. Из огромного, выпуклого окна эркера передо мной открывается пейзаж; а рядом с окном стоит огромный жабообразный секретер. Вероятно утонченно так начать роман о котором я говорил так долго и, без сомнения, утомительно. Сегодня было сумрачно и шел легкий, изредка прекращающийся дождь. Может, поэтому все, что я видел, воспринималось мною с раздражением: скалы, древние и разрушенные, как само время; небо, и, конечно, море, которое билось о гранитные клыки внизу, и неистово шумело и вибрировало. Я ощущаю удары волн, даже когда пишу. Чувство, отнюдь, не из приятных.
Знаю, ты не одобряешь моей привычки жить в уединении, дорогой Бони, но заверяю тебя: я в хорошем настроении и счастлив. Келвин со мной обычно молчалив и, как всегда, прилежен, так что к середине недели объединившись, я уверен, мы наладим дела и организуем необходимые поставки из города… Да и несколько женщин надо будет нанять, чтобы они размели тут пыль.
Буду заканчивать, есть еще много дел, требующих внимания: посмотреть комнаты и тысячи предметов, без сомнения, отвратительной обстановки. Еще раз благодарю за то, что ты так состоятельно и со знанием дела изложил все в письме, и выражаю надежду на продолжение переписки.
Передай жене мои признания в любви, а также прими мое искреннее расположение.
Чарльз.
6 октября 1850 года
Дорогой Бони, какое это место!
Оно продолжает изумлять меня. Например, отношение жителей ближайшей деревни к моему появлению здесь. Это странное, небольшое селение с колоритным названием Причер Корнерс.
Келвин договорился там о ежедневной доставке продуктов. Другую проблему — заготовку дров на зиму — он тоже успешно разрешил. Но Кел вернулся в мрачном настроении, и когда я спросил его, что его беспокоит, он уныло ответил:
— Они считают вас сумасшедшим, мистер Бун!
Рассмеявшись, я сказал, что, видимо, они слышали о лихорадке мозга, которой я страдал после смерти Сары; тогда некоторым образом я говорил как безумец. Тебе же это известно.
Но Кел возразил, что в деревне ничего не знают обо мне, кроме того, что наш кузен Стефан, который договаривался о таком же обслуживании, как и я сейчас.
— Было сказано, сэр: «Любой, кто собирается жить в Чапелвэйте, должно быть, сошел с ума или близок к этому».
Такие слова сильно смутили меня, как ты понимаешь, и я спросил у Кела, кто рассказал ему такие удивительные вещи. Он объяснил: для того, чтобы обеспечить нас дровами, ему пришлось обратиться к хмурому и туповатому, рыхлому увальню по имени Томпсон, владельцу четырех сотен акров сосен, берез и канадских елей, бревна из которых с помощью пятерых сыновей он продавал и в Портленд, и владельцам других поместий.
Когда Кел, не знавший о его странностях и предрассудках, рассказал, куда нужно доставить дрова, Томпсон посмотрел на него, открыв рот, и ответил, что пошлет сыновей с дровами в светлое время дня по дороге вдоль моря.
Келвин, явно опечаленный моим смущением, поторопился сказать, что от продавца скверно пахло дешевым виски и, очевидно, все дело в скудоумии продавца и в каких-то бессмысленных предрассудках, связанных с покинутым городом и с поступками кузена Стефана. Презренные люди! Келвин закончит дела с одним из сыновей Томпсона, выглядевшим весьма угрюмо и тоже не совсем трезво. Во всяком случае Кел, чувствовал запах виски. Так я узнал об отношении в Причер Корнере из пересказанного Келом разговора с продавцом в главном магазине деревни, хотя все это не больше, чем праздные, второстепенные сплетни.
Это отнюдь не беспокоит меня; мы знаем, как по-деревенски прелестно обогащает жизнь крестьян запах скандалов и небылиц. Я полагаю, что бедный Стефан и родственники с его стороны были добропорядочными людьми. Как я сказал Келу, человек, который упал замертво рядом с верандой своего дома, мой кузен, более чем подходящий повод для подобных разговоров. Дом, сам по себе, постоянно приводит меня в изумление! Двадцать три комнаты, Бони!
Деревянные панели на стенах верхних этажей, и портретная галерея с панелями из мягких кож, кое-где подпорченных плесенью, но еще довольно целых. Когда я стоял на лестнице, ведущей в спальню, я услышал возню за спиной. Они должны быть большими, эти крысы, так как звуки, которые до меня доносились, напоминали человеческие шаги.
С содроганием я понял, что нахожусь в темноте или даже при свете, в общем не важно… Однако, я не замечаю ни нор, ни крысиного помета. Странно!
В верхней галерее есть плохо сохранившиеся портреты в рамах, которые постигла худшая участь. Некоторые из портретов имеют сходство со Стефаном, как я помню его. Я уверен, что правильно определил портрет дяди Генри Буна и его жены Джуди, остальные мне не знакомы. Я предполагаю, что один портретов мог изображать моего дедушку Роберта, получившего столь дурную славу. Но мне были известны далеко не все родственники со стороны Стефана, о чем я искренне сожалею. Добрый юмор, который искрился в письмах Стефана ко мне и Саре, и блеск высокого интеллекта сияют в глазах людей, изображенных на этих портретах, несмотря на то, что живопись сильно пострадала. Из-за каких-то глупостей ссорятся семьи! Взломанный секретер, жестокие слова, сказанные братьями друг другу… Братьями, которые умерли уже три поколения назад, а ныне их безупречные потомки слишком далеки друг от друга. Не могу выразить, какая удача в том, что ты и Джон Петти познакомились со Стефаном, когда, казалось, я мог последовать за моей Сарой через Врата… И какой неудачный случай поссорил нас. Как мне нравилось слушать его рассказы о хлопотах по сохранению фамильного собрания скульптур и антиквариата!
Но не позволяй мне порочить это место до такой степени. Наклонности Стефана были сродни моим наклонностям. Действительно, ведь под внешним лоском его приобретений порой скрываются произведения искусства (некоторые из них, покрытые ковром пыли, до сих пор стоят в верхних комнатах). Кровати, столы с тяжелыми, витыми украшениями из тика и красного дерева заполняют множество спален, комнат для приемов, кабинетов и одну маленькую гостиную, обладающую мрачным очарованием. Полы мягкой сосны излучают тепло и таинственный свет. Здесь все благородно и чувствуется отпечаток прошедших лет. Я еще не могу сказать, нравится ли все это мне, но несомненно дом вызывает чувство уважения. Хожу по комнатам и залам, пытаюсь разглядеть изменения, произошедшие с вещами от переменчивого северного климата.
Покидаю тебя, Бони! Пиши скорее. Расскажи, каких успехов достиг и какие новости слышал о Петти и остальных. Да, пожалуйста, не делай ошибки, пытаясь завести даже случайные знакомства на юге, ведь твои взгляды столь прогрессивны и, как я понимаю, не всех удовлетворит такой ответ, как ты дал нашему недальновидному другу, мистеру Келхауну.
Твой нежно любящий друг Чарльз.
16 октября 1850 года
Дорогой Ричард, приветствую тебя, как поживаешь? Я часто думал о тебе с тех пор, как остановился здесь в Чапелвэйте, и ожидал известий от тебя, а сейчас получил письмо от Бони, где он сообщил мне, что забыл оставить мой адрес в клубе! Остальные не сомневались, что я обязательно напишу откуда-нибудь, так как иногда кажется, что истинные и верные друзья — все, что осталось у меня в этом мире. О, Всевышний, как стали мы далеки друг от друга! Ты в Бостоне, пишешь с искренним почтением для «Освободителя» (куда я, между прочим, тоже сообщил свой новый адрес), Хенсон в Англии на увеселительной прогулке, а бедный старый Бони в самом знаменитом логовище юга лечит легкие. Здесь дела идут как нельзя лучше, Ричард, и будь уверен, я вышлю тебе полный отчет, когда немного освобожусь от хлопот. Думаю, твой аналитический ум может заинтриговать происходящее в Чапелвэйте, да и во всем округе.
Но, тем не менее, я хотел бы любезно попросить тебя, если ты сможешь, выполнить одну мою просьбу. Помнишь историка, которого ты представил мне на обеде у мистера Клери?
Его, кажется, звали Байгилоу. Во всяком случае, он упоминал, что его хобби — коллекционирование разных рассказов, имеющих историческую ценность, относящихся к тому самому региону страны, где я сейчас проживаю. Мой любезный друг, я хотел бы, чтоб ты связался с ним и разузнал о некоторых вещах, связанных с легендами или просто со слухами… Может, он что-нибудь знает о маленьком покинутом городке, называемом Жребием Иерусалима, который лежит близ деревни Причер Корнерс на Королевской реке?
Королевская река — это приток Эндроскоуджина, которая впадает в Эндроскоуджин приблизительно в одиннадцати милях выше пустующей местности близ Чапелвэйта. Такие сведения могут оказаться совершенно необходимыми.
Посмотрев это письмо, чувствую, что был несколько краток с тобой, Дик, о чем искренне сожалею. Будь уверен, я более подробно изложу тебе суть дела, а пока посылаю самые теплые пожелания твоей жене, обоим твоим сыновьям и, конечно, тебе.
Твой преданный друг, Чарльз.
16 октября 1850 года
Дорогой Бони, я хотел бы рассказать тебе историю, которая, возможно, покажется тебе немного странной и даже тревожащей и узнать, что ты об этом думаешь. Быть может, она позабавит тебя, пока ты там сражаешься с москитами!
Через два дня после того, как я отправил тебе последнее письмо, на Корнерс пришли несколько молодых дам под присмотром напуганной и похожей на ведьму особы постарше (зовут ее миссис Клорис), чтобы навести в этом доме порядок, убрать пыль, которая заставляла чихать меня на каждом шагу. Казалось, дамы немного нервничали, так как они двигались тесной группой, затем одна из них испуганно вскрикнула, когда я из гостиной вышел на лестничную площадку, а она вытирала там пыль.
В это время запыленная миссис Клорис стояла внизу в холле у лестницы, и на лице ее была написана мрачная решимость, чему я очень удивился; ее волосы были собраны под старым выцветшим платком. Я спросил ее о причине происходящего. Повернувшись ко мне, она решительно сказала:
— Им не нравится этот дом, и мне он не нравится, сэр, потому что он всегда был плохим домом.
У меня от такой неожиданности отвисла челюсть, а миссис Клорис заговорила на повышенных тонах:
— Не хочу сказать, что Стефан Бун был нехорошим человеком, нет. Я убирала у него каждый второй четверг все время, пока он жил здесь, так же как служила его отцу, мистеру Ренфолду Буну, пока он и его жена не покинули нас в восемьсот шестнадцатом году.
Мистер Стефан был добрым и хорошим человеком, и таким же как и вы, если можно, то простите мне мою грубость. Я не научена говорить по-другому. А дом плохой, и так было всегда. Буны никогда не были счастливы здесь с тех пор, как ваш дед Роберт поссорился со своим братом Филиппом из-за воровства, — тут она сделала паузу, почти извиняясь, — хотя это случилось в семьсот восемьдесят девятом.
Здесь у людей удивительная память, Бони! А миссис Клорис продолжала:
— Дом был построен в несчастии, существовал в несчастии, в нем была пролита кровь (знаешь ли ты, Бони, или нет, мой дядя Рэндолф был замешан в преступлении, происшедшем тут на лестнице, ведущей в подвал; тогда оборвалась жизнь его дочери Марселлы, а потом он покончил самоубийством в порыве раскаяния. Случай описан в одном из писем Стефана ко мне; по мрачному совпадению — он умер в день рожденья его сестры), — тут случалось всякое, порой даже исчезали люди. Я работала здесь, мистер Бун, но я не слепая и не глухая. Я слышала ужасные звуки в стенах… Ужасные звуки — грохот и треск, а однажды непонятные завывания, которые походили на смех. От страха у меня кровь застывает. Это — темное место, сэр, — тут она остановилась, вероятно испугавшись, что наговорила мне лишнего.
Что касается меня, то я твердо не знал, чем были вызваны подобные слухи, чем-то сверхъестественным или прозаическим. Я боялся страхов… И днем не без труда их побеждал.
— И что же вы подозреваете, миссис Клорис? Привидения грохочут цепями?
Но она лишь странно посмотрела на меня.
— Может быть, привидения. Но в стенах нет привидений. Не привидения воют и рыдают, словно проклиная кого-то, а потом с грохотом спотыкаются, уходя во тьму. Это…
— Подойдите сюда, миссис Клорис, — попросил я ее. — Вы живете тут давно. Вы не могли бы поподробнее рассказать все сначала.
Глубокое чувство ужаса, оскорбленное самолюбие, и… Я готов поклясться, религиозный страх — все это промелькнуло на ее лице.
— … Немертвое, — прошептала она. — Нечто живущее в сумраке теней… Между… Служить… Ему!
Вот и все. Несколько минут я пытался разговорить ее, но она заупрямилась и больше не сказала об этом ни слова. Наконец, я прекратил расспросы, испугавшись, что она вконец доведет себя. Так закончился один эпизод, а следующий произошел на другой вечер.
Келвин разводил огонь наверху, на втором этаже, а я сидел в гостиной, просматривая «Информатор» и слушая, как капли дождя стучат в большие окна эркера. Я чувствовал себя очень уютно, насколько это возможно такой ночью, когда бушует непогода, а внутри в доме удобно и тепло. Но в следующее мгновение в дверях появился Кел, выглядевший возбужденным и немного разнервничавшимся.
— Вы проснулись, сэр? — спросил он.
— Только что, — ответил я. — А что?
— Я обнаружил что-то наверху и, думаю, вам следует посмотреть, — добавил он, сдерживая волнение.
Я встал и последовал за ним. Пока мы поднимались по широким ступенькам, Келвин рассказывал:
— Я читал книгу в кабинете наверху… Довольно странно… Я услышал шум в стене.
— Крысы? — спросил я. — Это все?
Он остановился на лестничной площадке, удивленно глядя на меня. Светильник, который он держал в руке, отбрасывал сверхъестественные, таинственные тени на темные драпировки и на едва различимые портреты, которые, казалось, сейчас скорее смотрели злобно, чем улыбались. Снаружи ветер стал сильнее; он пронзительно визжал, а потом, словно нехотя, стихал.
— Не крысы, — сказал Кел. — Звуки напоминали чьи-то спотыкающиеся шаги, звук глухих ударов; звуки шли не из соседней комнаты, а откуда-то из-за книжных полок, а потом послышалось ужасное бульканье… Ужасное, сэр. И заскреблось, словно кто-то царапался, пытаясь выйти… Добраться до меня!
Можешь представить себе мое изумление, Бони. Келвин не тот человек, который в ужасе помчится от чего-то воображаемого. Мне, после всего, стало казаться, что здесь есть какая-то тайна… И скорее всего тайна весьма неприглядная.
— Что дальше? — спросил я его. Мы поднимались, и тут я увидел впереди свет из кабинета, падающий на пол галереи. Я посмотрел с некоторым смятением; ночь больше не казалась мне такой уж уютной.
— Скребущий шум прекратился, — продолжал Кел, когда мы подошли к кабинету. — Но через некоторое время глухие звуки возобновились, в этот раз двигаясь от меня. Потом стало тихо, и, готов присягнуть, что я услышал странный, почти неестественный смех! Я подошел к шкафу и начал его ощупывать, пытаясь найти перегородку или потайную дверь.
— Нашли?
Кел остановился в дверях кабинета.
— Двери не нашел, но кое-что обнаружил!
Мы вошли, и я увидел черный квадратный проем в левой стене. Книги тут оказались бутафорскими, и Кел обнаружил маленький тайник. Я зажег лампу, но ничего не увидел, кроме толстого слоя пыли, скопившегося за десятки лет.
— Тут лежало только это, — торопливо сказал Кел и протянул мне лист желтого цвета. Это оказалась карта, выполненная черными чернилами в тонких линиях — карта города или деревни. Строений семьдесят, и одно из них с четкой отметкой, рядом с ним были написаны непонятные слова: «Обитель Червя».
И в левом верхнем углу карты, на северо-запад уходила маленькая стрелка. Ниже стояла подпись: «Чапелвэйт».
— В деревне, сэр, достаточно религиозные жители называют покинутый город Жребием Иерусалима, — объяснил Келвин. — Это место стараются обходить стороной.
— Но почему? — поинтересовался я, прикоснувшись к карте чуть ниже странной надписи.
— Не знаю.
Воспоминания о разговоре с миссис Клорис промелькнули в моей голове.
— Червь… — пробормотал я.
— Вам что-то известно, мистер Бун?
— Может быть… Завтра мы отправимся взглянуть на этот город. Вы согласны, Кел?
Он кивнул. После этого мы провели почти час, рассматривая пролом в стене за квадратной нишей, найденной Келом, но безуспешно. Шум, описанный Келом, больше не повторялся.
Мы пошли спать. Больше в ту ночь не было никаких приключений.
На следующее утро Келвин и я собрались на прогулку. Дождь, который шел всю ночь, прекратился, но небо оставалось хмурым, покрытым низкими облаками. Я видел, что Кел глядит на меня с сомнением, и поторопился успокоить его, сказав, что если я устану, или путешествие окажется слишком долгим, я без колебаний прерву прогулку. Мы запаслись провизией для ленча, взяли с собой прекрасный компас Баквайта и, конечно, странную, древнюю карту Жребия Иерусалима. Прогулка получилась необычная, наводящая на размышление прогулочка. Птицы не пели, не было видно никаких зверей. Мы шли мимо величественных и мрачных сосен прямо на юго-восток. Только звуки наших шагов и мерное дыхание Атлантики сопровождали нас. Запах моря, сверхъестественно тяжелый, был нашим постоянным спутником.
Мы прошли не более двух миль, когда наткнулись на заросшую дорогу, которую, я уверен, когда-то называли «выстеленной бревнами». Она вела в нужном нам направлении, и мы воспользовались ею, экономя время. Говорили мы мало. День, с его тишиной и зловещей неподвижностью, камнем лег на наши сердца.
Часов в одиннадцать мы услышали журчание воды. Дорога резко повернула влево, и мы увидели неширокий, бурлящий, светлый ручей, и, словно призрак, перед нами встал Жребий Иерусалима… Ручей был, вероятно, шириной футов восемь, через него вел пешеходный мостик, поросший мхом. За ним, Бони, расположился самый прекрасный городок из всех, что ты можешь себе представить. Городок, переживший невзгоды, но восхитительно сохранившийся.
Некоторые дома, построенные в той, еще строгой манере, которой знамениты пуритане, сгрудились у крутого берега. Сзади, чуть подальше, вдоль заросшей травой улицы, стояли три или четыре строения, которые могли быть примитивными деловыми зданиями, а еще дальше был виден шпиль церкви, отмеченной на карте. Он поднимался в серое небо и зловеще выглядывал из-за домов; шпиль с облупившейся краской и тусклым, покосившимся крестом.
— Хорошенькое название у этого города, — тихо произнес Кел, стоявший рядом со мной.
Мы прошли к городу и начали бродить по его улицам… И с этого места моя история, Бони, станет несколько необычной, так что подготовься.
Казалось, воздух налился свинцом, когда мы оказались среди зданий; в воздухе появилось что-то гнетущее, если ты понимаешь. Здания оказались полуразрушенными, ставни были оторваны, крыши провалились под тяжестью снега, грязные окна злобно смотрели на нас.
Тени от необычных, изогнутых линий домов падали в зловещие лужи.
Вначале мы зашли в старую, разрушенную таверну. Казалось, как-то неприлично без приглашения вломиться в один из домов, откуда люди ушли, чтобы избавиться от неприятностей непонятного мне происхождения. Старая и испорченная непогодой надпись над расколотой дверью извещала, что это была гостиница и таверна «Голова кабана».
Дверь жутковато заскрипела на одной из оставшихся петель, и мы вошли в сумрачное помещение. Запах гниения и плесени, царивший на улицах города, был очень неприятен, а внутри он оказался еще елейнее и сильнее, — запах прошедших десятилетий. Такое зловоние, вероятно, истекает из прогнивших гробов или оскверненных могил. Я прикрыл нос платком и Кел сделал то же. Мы начали обследование помещения.
— Боже мой, сэр, — слабо произнес Кел.
— Ничего не тронуто, — закончил я за него. Так оно и было. Столы и стулья стояли, словно призрачная прислуга, покрытые пылью, растрескавшиеся от резких перепадов температуры, которыми известен климат Новой Англии, но в остальном совершенные, как бы ожидающие в тишине, десятилетиями, кто еще войдет, закажет пинту или глоток спиртного, раздаст карты или раскурит глиняную трубку. Маленькое квадратное зеркало висело рядом с правилами поведения в таверне, целое зеркало. Ты понимаешь смысл всего этого, Бони? Маленькие мальчишки отличаются любознательностью и вандализмом; но здесь нет домов, которые кто-то посещал. Дома стоят нетронутыми, с целыми стеклами.
Непонятно, как могли так сильно испугать прежних обитателей слухи? Ведь нет таких кладбищ, где молодые хулиганы не сворачивают надгробных камней! Конечно, в Причер Корнерс можно найти с дюжину молодых хулиганов, а от этой деревушки до Жребия Иерусалима не более двух миль. Конечно, стеклянная посуда (которая сейчас стоит приличные деньги) осталась целой, хотя некоторые хрупкие вещи мы нашли поврежденными. Но их повреждения носили естественный характер. Только стихии наносили вред брошенному городку. Жребий Иерусалима избегали. Но почему?
У меня есть свое мнение, но перед тем, как я откажусь даже намекнуть на него, я должен закончить рассказ о нашей прогулке по заброшенному городку.
Мы поднялись в комнаты и обнаружили, что кровати прибраны, оловянные кувшины чистые и стоят на своих местах. Кухня тоже выглядела нетронутой, только пыль за много лет покрыла там все, и ужасающее зловоние скопилось за десятилетия. Одинокая таверна стала антикварным храмом; одна удивительная, старинная, сложенная из камней печь принесла бы колоссальную прибыль на аукционе в Бостоне.
— Что ты думаешь, Кел? — спросил я, когда мы снова вышли на улицу.
— Я думаю, поступать так плохо, мистер Бун, — меланхолично ответил он.
— Раньше мы должны побольше разузнать.
Потом мы посетили несколько магазинов со скромными вывесками — там были прилавки с товаром, покрытые плесенью. На ржавых крюках все еще висели люстры, на складе пылилось множество изделий из дуба и сосны, кованые вещички.
Мы зашли в два дома по пути к церкви в центре городка. Оба дома оказались исполненными в пуританском стиле, забиты коллекционными вещами, которые вот так просто можно было взять в руки; оба дома были пусты и полны зловещих запахов. Ничего, казалось, не жило и не двигалось во всем этом мире, кроме нас. Мы не видели ни насекомых, ни птиц, ни даже паутины на окнах. Только пыль.
Наконец, мы достигли церкви. Она возвышалась над нами, суровая, неприветливая, холодная. Окна были черными, затемненными изнутри. Божественность, святость покинули ее давным-давно. Точно так. Мы поднялись по ступенькам, и я взялся за огромную железную дверную ручку. Мы с Келвином обменялись мрачными взглядами, а потом я открыл дверь. Как долго эту дверь не открывали? Должен сказать откровенно, что я, видимо, был первым за последние пятьдесят лет. Вероятно, даже больше. Ржавые петли заскрипели, когда я открывал ее. Запах гниения и запустения коснулся нас, и запах был почти осязаем. Кел звучно откашлялся и непроизвольно затряс головой, словно хотел глотнуть чистого воздуха.
— Сэр, вы уверены, что вы?.. — спросил он.
— Со мной все в порядке, — спокойно ответил я. Но мне было неспокойно, Бони, да и теперь, вспоминая о церкви, я чувствую волнение. Я верю как и в Моисея, как и в Бездонную Бутылку, как и во Всеобщую Матерь, словно наш Хенсон (когда он приходит в состояние философских раздумий), что именно здесь находятся те богохульные места, строения, где млечный сок космоса прокисает и горкнет. И эта церковь такое место: я готов в этом присягнуть.
Мы вошли в длинный зал с пыльными вешалками и щитами с церковными гимнами.
Помещение было без окон. Тут и там стояли лампады. «Непримечательное помещение», — подумал я, пока не услышал сдавленный вздох Келвина, и не увидел то, на что он смотрел… Зрелище было непристойным.
Не отважусь описать столь тщательно написанную и обрамленную картину, как эта. Она была исполнена в стиле пышных полотен Рубенса, но изображала гротескную мадонну с ребенком: необычные, полускрытые тенями существа развлекались и ползали на заднем плане.
— Господи, — прошептал я.
— Нет, здесь нет Господа, — ответил Келвин, и его слова, казалось, повисли в воздухе. Я открыл дверь, ведущую в глубь церкви, и смрад стал почти непереносим.
В мерцающей полутьме вокруг алтаря, словно привидения, столпились скамейки. Над ними возвышалась высокая, дубовая кафедра и скрытая тенями… Икона с тускло высвеченным богом.
Почти рыдая, Келвин, истинный протестант, совершил крестное знамение, и я повторил его жест, косясь на золотой, огромный, прекрасно выполненный крест, висевший вверх ногами, как символ Мессы в честь Сатаны.
— Мы должны успокоиться, — услышал я свой голос. — Мы должны быть спокойны. Мы должны быть спокойны… Мы должны быть спокойны… Но тень легла на мое сердце, и я был напуган так, как никогда. Я побывал под покрывалом Смерти, но думаю, там было не так темно.
Мы прошли по проходу между рядами. Наши шаги эхом разносились по церкви. На полу в пыли остались наши следы. На алтаре стали видны еще какие-то мрачные произведения искусства. Я не мог, однако, заставить себя разглядывать их. Я начал подниматься на кафедру.
— Нет, мистер Бун! — неожиданно закричал Кел. — Я боюсь… Но я уже поднялся. Огромная книга лежала открытой на подставке. Текст был написан на латыни, с вкраплением рун, которые моему неопытному взгляду напоминали письмена друидов или докельтские записи. Я пытался вспомнить значение хотя бы нескольких символов. Напрягают память.
Закрыв книгу, я посмотрел на название: «Dе vernis inystcris». Моя латынь хромала, но кое-как мне удалось перевести: «Тайны Червя».
Когда я прикоснулся к книге в той проклятой церкви, мне показалось, что белое лицо Келвина поплыло предо мной. Мне показалось, что я услышал какие-то низкие, читающие заклятия голоса, отвратительные, нетерпеливые звуки, а потом послышались другие звуки, утробные, из-под земли. Галлюцинация, не сомневаюсь, но в тот момент церковь для меня наполнилась весьма реальными звуками, которые я могу описать так: словно огромный мертвец поворачивался у меня под ногами. Кафедра задрожала, перевернутый крест на стене затрепетал. Мы вместе выскочили вон, покинули это темное место, и никто из нас не отважился оглянуться, пока по грубым, неотесанным доскам мостика мы не перебежали на другую сторону ручья. Не скажу, что мы были трусами, но с девятнадцатого столетия люди не заходили туда, не заходили из-за древнего сверхъестественного ужаса, обращающего в бегство; и я окажусь лжецом, если скажу, что на обратном пути мы просто дрожали… Вот и все. Ты не должен печалиться, переживая из-за того, что страх снова поселился в моем сердце. Кел может засвидетельствовать: все, о чем я написал тебе, включая даже тот отвратительный шум — правда.
Итак, я заканчиваю. Еще скажу только о том, что хотел бы увидеть тебя (знаю, что большая часть моих сомнений немедленно покинула бы меня), и по-прежнему остаюсь твоим другом и поклонником.
Чарльз.
17 октября 1850 года
Уважаемые джентльмены, в большинстве новых изданий Вашего каталога для домовладельцев (например, в номере за лето 1850 года) есть препараты, которые называются «Отрава для крыс».
Я бы хотел приобрести одну (1) 5-фунтовую банку этого препарата по установленной вами цене — тридцать центов ($0.30). Прилагаю стоимость обратного почтового отправления.
Пожалуйста, перешлите покупку по адресу: Келвину МакКену, Чапелвэйт, Причер Корнерс, Кемберленд, Мэйн.
Заранее благодарен Вам за любезность,
С глубоким почтением к Вам,
Келвин МакКен.
19 октября 1850 года
Дорогой Бони, происходят тревожные события. Шумы в доме усилились, и я пришел к окончательному выводу, что в наших стенах бродят не только крысы. Келвин и я продолжили безрезультатные поиски потайных дверей и коридоров, но ничего не нашли. Как мало мы подходим для роли героев романов мисс Редклифф! Кел заявил, однако, что большая часть звуков исходит из подвала, и мы намереваемся исследовать его завтра. Мне это сделать нелегко, так как я знаю, что сестра моего кузена Стефана нашла там ужасный конец.
Ее портрет, между прочим, висит в галерее наверху. Марселла Бун выглядит печальной и милой, если художник верно изобразил ее.
И еще я знаю: она никогда не была замужем.
Временами, я думаю, что миссис Клорис была права — это плохой дом. Все бы ничего, но печаль лежит на лицах прежних обитателей дома.
Я должен добавить еще пересказ нового разговора с храброй миссис Клорис, так как сегодня говорил с ней во второй раз. Я встретился с ней днем, после неприятной встречи, о которой я расскажу вначале.
Утром должны были доставить дрова, и когда перевалило за полдень, а дрова еще не привезли, я решил пройтись пешком в деревню. Моей целью было навестить Томпсона, человека, с которым вел дела Кел.
День выдался приятным, полным живительной прохлады яркой осени, и вскоре я достиг усадьбы Томпсона. Кел остался дома, чтобы попытаться найти какие-либо следы разгадки тайны в библиотеке дяди Стефана, но он дал мне верные ориентиры. У меня было прекрасное настроение, что редкость в последние дни, и я даже простил Томпсону задержку с доставкой дров. Двор Томпсонов оказался сильно заросшим высокой травой, покосившиеся стены нуждались в ремонте. Слева у сарая я увидел свинью, готовую к ноябрьскому убою. Она хрюкала и барахталась в грязном свинарнике. В захламленном дворе между домом и дворовыми постройками женщина в старом клетчатом платье кормила цыплят, разбрасывая корм, который держала в переднике. Когда я окликнул ее, она повернула ко мне бледное, невыразительное лицо. Неожиданно ее голос, подзывавший цыплят, изменился, превратившись в испуганный крик, очень удививший меня. Я мог только предположить, что она приняла меня за Стефана. Она поднесла руки ко рту, собираясь совершить крестное знамение от дурного взгляда и снова завизжала. Корм для цыплят рассыпался по земле, а цыплята с пронзительными криками разбежались по двору.
Пока я собирался еще раз задать ей вопрос, неуклюжая фигура человека, одетого в длиннополое, странное, ручной работы нижнее белье, появилась на пороге дома с ружьем для белок в одной руке и кувшином в другой. По красным, пылающим глазам и нетвердой походке, я решил, что это сам дровосек-Томпсон.
— Бун! — взревел он. О-о боже, его глаза!
Он уронил кувшин, который покатился по земле, и перекрестился.
— Я пришел, — сказал я так хладнокровно, как только мог в такой обстановке, — потому что дров нет. В соответствии с соглашением между вами и моим человеком…
— Боже мой… Ваш человек… Говорил мне. — И тут я заметил, что за его угрожающим видом и бахвальством скрывается смертельный страх. Я начал серьезно задумываться, а что если он действительно воспользуется ружьем в такой обстановке. Начал я осторожно:
— При всей моей учтивости, не могли бы вы…
— О, боже… Ваша учтивость!
— Ладно, — сказал я с благородством, на какое только был способен. — Я зайду к вам в более удобный день, когда вы будете поспокойнее.
И с этими словами я повернулся и пошел по дороге к деревне.
— И не возвращайся! — крикнул он мне вслед. — Послушай меня! Ты — наше несчастье! Будь ты проклят! Будь ты проклят! Будь ты проклят!
Он бросил в меня камень, который попал мне в плечо, но я сделал вид, что ничего не случилось.
Миссис Клорис могла бы рассказать мне о причинах враждебности Томпсона, я и решил отыскать ее. Она была вдовой и жила в прелестном маленьком особнячке с лестницей, выходящей к океану. Когда я увидел миссис Клорис, она развешивав белье, и она, казалось, очень обрадовалась, увидев меня. Это принесло мне большое облегчение; я был переполнен необъяснимой обидой заклейменного и отверженного без всякой причины.
— Мистер Бун, — сказала она, делая легкий реверанс. — Если вы пришли по поводу стирки, то я не беру заказы с конца сентября. У меня такой ревматизм, что трудно даже для себя стирать.
— Не стирка белья — повод моего визита. Пришел я к вам за помощью, миссис Клорис. Мне нужно знать все, что вы мне сможете рассказать про Чапелвэйт и Жребий Иерусалима. Почему жители деревни относятся ко мне с таким страхом и подозрением?
— Жребий Иерусалима. Значит, вы знаете о нем?
— Да, — ответил я. — Я побывал там с приятелем неделю назад.