Кладбищенские истории Акунин Борис
— Отравился десертом.
Миш не понял смысла ответа. Вероятно, это было иносказание или черный юмор. На всякий случай сказал:
— Упокой Господь его душу.
— Сомневаюсь, что эта душа упокоилась, — задумчиво сказала женщина. — Тот, кто живет на свете ради того, чтобы разбивать сердца, не обретает покоя. Эта страсть сильнее смерти. О, это был истинный мастер, просто я оказалась ему не по зубам. — И прибавила. — Вот бы встретить его вновь…
От мечтательности, прозвучавшей в ее голосе, Миш испытал нечто похожее на ревность — эмоцию, которой не испытывал со времен хай-скула.
— На 13-ый, к пруду, — сказала женщина, без приглашения садясь в машину.
Ее повелительный тон был странен. Еще удивительней, что Миш безропотно повиновался.
Аллея поднялась на холм. Из-за верхушек деревьев вылезла щетина Манхэттена.
— Вы живете в одном из тех высоких домов? — спросила женщина.
— Нет, но я работаю в одном из них. Мой офис на 41-м этаже.
— А балкон там есть?
— Для курящих. Иногда я выхожу туда, чтобы посмотреть сверху на город.
— И вам ни разу не хотелось взять и просто так, безо всякой причины, перемахнуть через перила?
— Боже, ради чего?! — поразился Миш.
Она посмотрела на него, немножко наклонив голову:
— Всем мужчинам, если они мужчины, иногда этого хочется. И вам тоже хотелось, я это вижу. Иначе я не села бы к вам в машину.
Он пожал плечами, не желая продолжать такой бессмысленный разговор. И вдруг вспомнил. Это было три года назад, еще до рождения Колина. Они с Дороти устроили себе праздник — купили трехдневный круиз по Карибскому морю. Жена была в ванной, прихорашивалась перед ужином. Миш стоял на терраске, смотрел на золотистое предзакатное море. Всё было отлично. Но внезапно он посмотрел вниз и до боли в суставах вцепился в перила — так ему захотелось перекинуть через них свое тело, пролететь по воздуху с двенадцатой палубы, а потом плашмя удариться о воду. Не то чтобы захотелось, а представилось, как он это сделает. Дороти выйдет из ванной, а его нет. Подумает, что он на палубе. Но его не будет на палубе. Его вообще больше нигде не будет. И его исчезновение для всех останется загадкой. Навсегда. Такая возникла у Миша дикая фантазия под воздействием морского воздуха и двух послеобеденных коктейлей.
Но откуда об этом могла знать женщина в вуали? Он и сам-то про свой мимолетный суицидальный импульс давным-давно забыл.
— Здесь. Остановите, — велела она.
Могила была совсем старая, со стершимися буквами и съехавшим набок крестом. Лет сто ей было, а то и больше.
Не выдержав, Миш спросил:
— А тут-то у вас кто?
— Славный юноша. Я его очень любила. Он вызвал на дуэль одного бретера, который неуважительно обо мне отозвался. Бедный мальчик совсем не умел стрелять. Лучше бы вместо него на поединок пошла я. Я попадаю в серебряный доллар с двадцати шагов.
И положила на камень лиловый цветок.
Только теперь в голове у Миша наконец рассвело: это же ментально расстроенная женщина, никаких сомнений на этот счет. А он-то, дурак, ushi razvesil.
— Извините, — сказал Миш, пятясь, — но мне пора.
И пошел к своему «би-эм-даблью», что в данной ситуации было единственно правильным выбором.
Тогда она спросила:
— Как, разве вы не хотите узнать, что означает unless?
Миш сделал три ошибки. Во-первых, заметно вздрогнул (ну, это еще ладно); во-вторых, остановился (большая ошибка!); в-третьих, обернулся (и это уже была ошибка непоправимая!).
Потому что он не только обернулся, но еще и взглянул на женщину, а как раз в это мгновение из-за облаков выглянуло солнце, и черные волосы ненормальной полыхнули золотым отливом, глаза замерцали под вуалью, губы влажно заблестели.
С дерева, полоща крыльями, слетел пестрый попугай и сел женщине на плечо. Увидев это, Миш сначала подумал, что тоже сошел с ума, но сразу же вспомнил, как читал в газете про грин-вудских попугаев. Что-то про случайно открывшуюся клетку с пернатыми из Южной Америки.
Солнце совсем вышло из-за облака и стало светить ему прямо в глаза, так что Миш был вынужден зажмуриться. Он теперь не видел женщину с попугаем на плече, но зато явственно, как на дисплее, увидел свое замечательное, идеально спланированное будущее: пентхаус с окном во всю стену; покачивающуюся на волнах собственную яхту; поле для гольфа; полумрак финального альцгеймерного десятилетия, неизбежного при крепком (благодаря холестериносвободной диете) сердце. И так ему сделалось тошно, что впору антидепрессантную пилюлю принимать или, как говорила бабушка, hot v omulgolovoi.
Женщина кивнула:
— Именно так всё и будет. А через сорок девять лет сюда, в Грин-Вуд. Unless… Если только вы сейчас не сделаете шаг мне навстречу. Один шаг.
Следует признать: она не протянула ему руки, не улыбнулась зазывно — о нет. Просто стояла и выжидающе смотрела.
Миш сделал этот шаг сам.
Она то ли спросила, то ли подсказала:
— Вы, должно быть, хотите меня поцеловать? И он понял, что да, да, именно этого он хочет больше всего на свете.
— Мой поцелуи нужно заслужить.
Она достала из сака револьвер — никелированный и украшенный инкрустацией, но с широким, страшным стволом. Сразу было видно, что это не дамская игрушка, а орудие смерти.
Испугаться Миш не успел, потому что женщина сразу повернула оружие рукояткой вперед. Откинула барабан, и стало видно, что там только один патрон, остальные пять гнезд пусты. Защелкнула обратно, покрутила, приставила к виску. Попугай потрогал клювом сверкающее дуло.
— Цена поцелуя, — сказала женщина, протягивая револьвер Мишу. — Без этого никак. Я должна убедиться, что вы не трус.
How kitschy[25], мелькнуло у него в голове. Русскорожденный адвокат играет в русскую рулетку. Да и что такое поцелуй? Сокращение губных мышц, сопровождаемое усиленной работой слюнных желез и приливом крови в область гениталий. Ради этакого пустяка рисковать жизнью?
Женщина умела читать мысли, это наверняка. Она сказала:
— О, вы не знаете, что такое настоящий поцелуй.
Облизнула губы кончиком языка, и они внезапно заалели так, что больно смотреть.
— Смотрите, это сущая ерунда.
Она приставила ствол к своему виску и, прежде чем Миш успел схватить ее за руку, спустила курок.
Раздался звонкий, не неприятный щелчок.
Попугай вспорхнул с ее плеча, перелетел на ветку.
Женщина улыбалась, глядя на Миша.
Что за ад, ударило ему в голову, пять шансов против одного. Да и вообще, можно держать пари, что револьвер бутафорский.
Он выхватил у нее оружие, крутанул барабан и скорее, пока не включились рациональные регуляторы, нажал на спуск.
— Браво, — сказала женщина. — Даже не закрыл глаз. Обычно зажмуриваются.
Последовал поцелуй — если это можно было назвать поцелуем. Миш не имел идеи, что поцелуи бывают такими. Мир будто перевернулся, причем в буквальном смысле: зеленая трава и кресты вдруг оказались у Миша над головой, а небо внизу, и он стоял прямо на облаке, и оно пружинило под ногами.
Пока он приходил в себя — хватал губами воздух, хлопал глазами и так далее, женщина ловко подкрасила губы.
— Это был аперитив, — объявила она, спрятав зеркальце. — Дальше следует закуска. Цена двойная. — Пальцы с пурпурным лаком на ногтях ловко вставили в гнездо один патрон, второй. — Не угодно ли? — Женщина снова протягивала револьвер. — Потом я предложу вам суп. Цена — три патрона, но обещаю, что ничего вкуснее вы не пробовали. Затем горячее. М-м-м! — Она закатила глаза. Перешла на жаркий шепот. — И под конец самое дорогое блюдо, но и самое вкусное — десерт. Пять патронов. Что вы так побледнели? Вам нечего бояться, ведь вы всегда можете остановиться, не закончив трапезы.
Миша хоронили в закрытом гробу. Как косметолог из похоронной гостиной ни старался, невозможно придать благопристойный вид человеку, который снес себе пулей полчерепа. Несмотря на скандальность смерти (а может быть, именно благодаря ей) людей собралось много.
— Ничего не понимаю, — сказал президент юридической компании, пожимая руку вдове, на лице у которой закоченела (вероятно, теперь уже до конца жизни) растерянная полуулыбка. — Не было никаких резонов, абсолютно никаких… Экспертиза установила, что перед выстрелом он вертел барабан револьвера. Из шести гнезд пустым было только одно. Даже для русской рулетки это чересчур.
Похороны были солидные. Один бывший клиент покойного даже прислал самолетом из Нефтеюганска саженец сибирской сосны. Вязы на 49-м участке пока были совсем маленькие — когда еще вырастут, а северная сосна в бруклинском климате вымахает быстро.
По трогательному русскому обычаю каждый бросил на крышку гроба по пригоршне сеянного белого песка, заготовленного кладбищенским менеджментом в специальных серебряных ведрах.
Последней к яме подошла женщина в черной вуали. Никто из присутствующих ее не знал, но некоторые из мужчин давно уже не сводили с нее глаз.
Женщина кинула на горку белого песка горсть черной земли и положила к краю могилы лиловую фиалку.
Еврейское кладбище на масличной горе
(Иерусалим)
Умер-шмумер, или Нестрашная смерть
Не странно ли: когда книжка уже подошла к концу, только-только начинаешь понимать, зачем тебе понадобилось писать про кладбища и мертвецов. То есть, раньше чувствовал, что нужно, но не понимал, зачем — просто тянуло, и всё. А в некий солнечный день, стоя на невысокой горе и глядя на увенчанный мусульманским золотом еврейский город, вдруг наморщишь лоб, да и сообразишь, что к чему.
Собственно, не Бог весть какая неожиданность: оказывается, ты рыскал по старым кладбищам, потому что достиг возраста, когда хочется разобраться в природе смерти. Нет, не совсем так. В природе таинства разобраться нельзя, на то оно и таинство, чтобы не иметь никакой природы. Вернее будет сказать: тебе хотелось понять, что такое страх смерти. И, может быть, благодаря этому раз и навсегда от него избавиться. Или, по крайней мере, получить надежду на то, что это в принципе возможно. Примерно так.
Но по порядку.
Стало быть, стоишь на западном склоне Масличной горы, обращенном к Храмовому холму. Город Иерусалим притягивает взгляд, и рассматривать кладбище, ради которого тащился за тридевять земель, совсем не хочется. Кладбище тебе сильно не нравится. Оно и не предназначено для того, чтобы нравиться. Смотреть тут не на что, трудно представить себе зрелище более унылое и безжизненное, чем эта сухая земля, кучи мусора и плоские камни.
Однако не уходишь, потому что обидно — слишком уж долго сюда добирался. И еще потому, что начинаешь чувствовать: в этом прахе и соре есть некий message, адресованный персонально тебе. Какое-то время пытаешься его расшифровать. Прикидываешь: чем-то похоже на Сад камней в киотоском храме Рёандзи, где, как ни сядь, четырнадцать камней видно, а пятнадцатый всё время оказывается в мертвой зоне. Так в чем же здесь, как говорится, «фишка»? В непостижимости Небытия? Может быть, в самом словосочетании «мертвая зона»?
Нет, кажется, не то.
Еще немножко поумничаешь, потом забываешь про message и просто смотришь по сторонам, вспоминая всё, что прочитал перед поездкой об этом кладбище. И тогда, через какое-то время, перестаешь думать о прошлом и начинаешь думать о будущем.
Конечно, не сразу, не сразу.
Итак.
По концентрации священных мест Масличная гора может поспорить с расположенной напротив Храмовой. Христиане чтут ее из-за Гефсиманского сада, из-за гробницы Девы Марии, а более всего из-за того, что с вершины этого холма Иисус вознесся на небеса. Для иудеев вышеперечисленные святыни ничего не значат, но зато здесь, над Иосафатовой долиной, расположены гробницы пророков и главное иудейское кладбище, лечь в землю которого мечтает всякий благочестивый еврей.
Древнейшая часть самого знаменитого в мире некрополя внизу, в расщелине, где протекает неубедительная речка Кедрон (я ее вовсе не видел — говорят, она то появляется, то исчезает). Там выстроены в шеренгу каменные мавзолеи, каждый из которых имеет своего мифического обитателя и называется соответствующим образом.
Вот наиболее прославленные из них.
В гробнице с конической крышей якобы погребен царевич Авессалом, отличавшийся такой замечательной волосатостью, что состригал в год растительности на «двести сиклей весу царского». И восстал Авессалом на отца своего царя Давида, и был разбит в сражении, и погиб, зацепившись своей уникальной куафюрой за сук. В путеводителе написано, что в прежние времена еврейские и арабские жители Иерусалима в осуждение непочтительного сына бросали внутрь склепа камни, но бездонная могила никогда не наполнялась.
Тут, собственно, всё неправда. В Библии сказано: «И взяли Авессалома, и бросили его в лесу в глубокую яму, и наметали над ним огромную кучу камней». Усыпальница находится отнюдь не в лесу и, подобно остальным мавзолеям, явно построена в более позднюю эпоху, так что царевич здесь погребен быть не может. И камней евреи туда тоже не бросали — эти древние гробницы использовались сефардской общиной для торжественного захоронения истрепавшихся священных книг.
Однако в Палестине нельзя быть слишком дотошным и придирчивым к традиционным повериям, иначе рискуешь остаться вовсе без святынь. Христианская сакральная топография выдумана по большей части в ранневизантийский период, еврейская — на несколько веков ранее. Но в конце концов, так ли уж важно, в каком именно месте находились Голгофа и Гефсимания, да кто где похоронен? Главное, что многие поколения верили в подлинность этих атрибутов Божественной Истории, а искренняя вера, если ее очень много и она длится столько веков, имеет свойство не только аккумулировать духовную энергию, но и обретать материальность.
Например, смотришь на красноватые пятна, которыми испещрены стены кубообразной гробницы пророка Захарии, и веришь, что это в самом деле засохшая кровь иерусалимских жителей, истребленных вавилонянами, потому что совестно подвергать сомнению легенду, которой две тысячи лет. Нечестивый Иоас, царь иудейский, велел побить пророка камнями, но в час своей гибели Захария предвестил соотечественникам грозное возмездие, которое в положенный срок и свершилось.
Разумеется, никакой Захария в гробнице своего имени не похоронен, как и царь Иосафат в соседней гробнице Иосафата. Все эти прозвания возникли относительно недавно, в средние века. Ради кого возводились мавзолеи, неизвестно. Доподлинно установленным можно считать лишь происхождение гробницы Иакова, над дорическими колоннами которой в середине 19 века разобрали полустершуюся надпись, которая гласила, что склеп принадлежит священническому роду Хезир.
Я приезжал на кладбище дважды, с полугодовым интервалом. В первый раз передвигался снизу вверх, от древних мавзолеев к обычным могилам, расположенным амфитеатром. Этот порядок следования логичен и хронологичен, но ошибочен. Прославленные гробницы не имеют ничего общего с духом и смыслом некрополя; они вводят посетителя в заблуждение, поворачивают восприятие совсем не в ту сторону. После них, глядя на собственно кладбище, испытываешь лишь скуку и разочарование, да и подъем по довольно крутому склону, на жаре, не настраивает на философический лад. Я в тот раз ничего про кладбище не понял. Первое посещение вышло неудачным, я решил его не засчитывать.
Сызнова оказавшись на Масличной горе, я учел ошибку — намеренно двигался сверху вниз. На каменные шапки липовых Авессаломов и Захарий старался вовсе не смотреть, на Иерусалим тоже особенно не заглядывался.
В верхней своей части кладбище напоминает раскоп какого-нибудь древнего города, от которого остались лишь контуры стен и фундаментов, изъязвленные временем. Вокруг каменные осколки, куски плит, просто груды щебня, поодаль шныряют костлявые, деловитые дворняги.
Я, конечно, слышал, что могилы были осквернены арабами, когда Масличная гора оказалась вне юрисдикции новообразованного Израильского государства. Часть плит просто расколотили, другие были использованы на покрытие иорданских дорог. Однако мне и в голову не приходило, что за время, миновавшее с 1967 года, никто не позаботился убрать следы разгрома.
Первое впечатление получалось странное: стоишь среди опозоренных еврейских руин; наверху — крыши арабской деревни Силоам, внизу панорама Иерусалима с нестерпимо сверкающим на солнце куполом Омаровой мечети. Это и есть вожделенное место, где мечтают упокоиться настоящие иудеи?
Евреи разных стран всю жизнь копили деньги, чтобы на старости лет «подняться» в Иерусалим и умереть здесь. По иудейскому обычаю, мертвых хоронят быстро, не рассусоливают, поэтому умирать нужно вблизи облюбованного кладбища, из-за моря везти тело никто не стал бы, уж во всяком случае в доавиационную эпоху.
Еврей приезжал в Вечный Город, покупал у турецких властей право выбрать участок — чем ближе «к Захарий», тем дороже, а еще очень важно, чтобы могила была «в тени Храма», то есть, чтобы на закате ее накрывала тень Храмовой горы. Доживал своё (обычно не слишком долго — сказывался тяжелый климат), умирал, и члены погребального братства «Хевра кадиша» в тот же день или, самое позднее, на следующий, закапывали счастливца в священную землю.
Иудейская вера находится в менее определенных отношениях со смертью, чем христианство, ислам или буддизм. Что будет Потом, в религиозных книгах не сказано; такое ощущение, что иудеев это не очень-то интересует. Траур — жанр нееврейский. Здесь не только быстро хоронят, но и не выставляют свою скорбь напоказ. Мне показалось, что это кладбище не предназначено для поминовений и рыданий. Оно и понятно: если бы народ Израиля стал долго и с надрывом оплакивать своих мертвых, то ему с его историей ни на что другое не хватило бы ни времени, ни сил. Для плача определены другое место и другая причина: скорбеть положено на противоположном холме, у Стены Плача, и не об умерших, а о разрушенном Храме.
Меня же умершие занимали гораздо больше, нежели разрушенный Храм. В конце концов я повернулся к Иерусалиму спиной, чтоб не отвлекал. И правильно сделал. Когда в поле зрения остались только приземистые, почти неотличимые друг от друга надгробья, я смог представить Масличную гору со всем ее невидимым глазу содержимым: миллион скелетов, лежащих плотно, в много слоев; под ними древние пещерные захоронения (их здесь должно быть великое множество); а еще ниже, в самом чреве горы, те самые подземные ходы, на право соседствовать с которыми религиозные евреи копили деньги всю свою жизнь. Сказано в «Книге Иоиля»: «Я соберу все народы, и приведу их в Долину Иосафата, и там произведу над ними суд…» В Страшный День по тесным и темным галереям Масличной горы мертвые всего мира будут скатываться сюда, в долину. А потом Господь встанет на вершине, где-то возле нынешней церкви Вознесения, и гора раскроется, и восстанут мириады усопших, и свершится суд над всеми людьми.
В кладбищах, которые я выбрал для своей книги, есть одна общая черта, очень для меня существенная: на них или вовсе нет новых могил, или же они составляют ничтожный процент от общего числа захоронений. Предмет моего исследования — не кровоточащие раны, а затянувшиеся шрамы; не боль утраты, а смерть, подернутая патиной времени и оттого уже не пахнущая разложением. Я входил в кладбищенские ворота не для того, чтобы соболезновать и ужасаться, а для того, чтобы понять то, чего не понимал прежде. Несколько раз случалось, что старое кладбище, по всем признакам вроде бы вполне подходившее для моих целей, отпугивало меня погребальными венками на могилах или скорбной фигурой у свежезарытого холмика — и я поспешно уходил, зная, что это место мне не подойдет, там всё забьет острый запах трагедии и страха.
Так вот, Масличная гора — единственное исключение. Это не культурно-исторический памятник, а вполне активный участник израильского ритуально-коммунального (или как там оно называется) хозяйства; доля новых захоронений здесь довольно велика, но — удивительная вещь — мой чувствительный нос не уловил в воздухе никаких устрашающих ароматов.
Здесь не боятся смерти, вдруг понял я. И не потому, что она случилась слишком давно, как на Старом Донском или Хайгейте, а просто не боятся и всё.
Может быть, дело в самодовольстве? Пока другие народы будут тащиться сюда по тесным подземным лабиринтам, здешние покойники уже заняли все лучшие места — так сказать, расположились в самом партере.
Нет, пожалуй, самодовольство ни при чем. Это скорее про Новодевичье кладбище, попасть на которое считалось достойным завершением советской номенклатурной карьеры. Там всё напоказ: и голубые ели, и огромные памятники, и золотые буквы в пол-аршина, и военная техника на маршальских саркофагах.
А на Масличной горе помпезности нет и в помине. Никаких скульптурных красот. По могиле невозможно понять, бедным или богатым, прославленным или безвестным был тот, кто здесь похоронен. Отсутствует непременный бордюр из деревьев и кустов, повсюду лишь голая земля и камни — библейский «прах и тлен». При этом дело вовсе не в бесплодии почвы — вокруг зелени сколько угодно, но она вся за оградой. Значит, пустынность и непривлекательность задуманы, нарочиты.
Кладбище плохо приспособлено для посещений всей семьей — в черных костюмах и строгих платьях, как в Японии, с цветами и вином, как в Италии, или с бумажными букетиками и водкой, как в России. Другие некрополи существуют для того, чтобы живые как можно дольше не забывали своих мертвых и почаще приходили к ним на могилы. Другие, но не этот. Даже в нижней его части, поддерживаемой в относительном порядке, почти нет дорожек, скамеек же я не обнаружил вовсе. Каменные надгробья явно не рассчитаны на вечность — через пятьдесят, много сто лет они врастут в землю или рассыплются на куски. Еще раньше сотрутся неглубоко вырезанные буквы. Ну и пусть, это неважно. Важно, что ты лежишь именно здесь, что ты занял место у самой двери, и когда начнется Прием, окажешься одним из первых.
Местные покойники не размениваются на пустяки вроде внимания со стороны родственников и потомков, они заняты серьезным делом: лежат и ждут.
До меня дошло: это кладбище не что иное, как огромный зал ожидания. Ожидания спокойного и уверенного. Почему уверенного? Да потому что здесь похоронены евреи, исполненные ощущения правильно прожитой жизни. Ведь, если у человека есть основания бояться Божьего Суда, разве стал бы он занимать место в первых рядах? Покойникам Масличной горы не о чем скорбеть и нечего бояться.
И когда я понял это, мне сначала сделалось завидно. А потом я перестал думать о прошлом и стал думать о будущем, когда все кладбища станут похожи на это. Не по внешнему виду (упаси Боже), а по смыслу и настроению.
Произойдет это тогда, когда человечество исполнит главную свою мечту, даже если люди, способствовавшие ее воплощению, имели совсем иные цели.
Главная мечта человечества — избавиться от страха смерти, а вместе с ним и от всех прочих страхов. Это означает не вообще уничтожить смерть, а исключить смерть неожиданную, непредсказуемую и преждевременную, которая обрушивается на человека, когда он еще не насытился жизнью и не выполнил свое предназначение. Подчинить себе смерть — в конечном итоге, именно таков магистральный стимул науки, прогресса и общественной мысли.
Предположим, что цель достигнута. Человеку больше не угрожает смерть ни от болезни (все хвори побеждены), ни от насилия (войн и преступности больше нет), ни от стихийных бедствий (предсказываемых и обезвреживаемых заранее), ни даже от несчастных случаев (уж не знаю, каким там образом). Когда смерть перестанет внушать страх и восприниматься как зло, можно будет считать, что человечество свой путь благополучно завершило и вернулось в Эдем.
Каждый сам станет решать, не хватит ли ему, не пора ли на покой, на Масличную гору — потому что человек наполнился жизнью, как колос зерном, и устал от нее. Такая смерть не будет ни противоестественной, ни трагичной, и прав окажется царь Соломон, сказавший: «День смерти лучше дня рождения».
Если я верно понимаю смысл иудейской религии, она вся про это: жить как можно дольше и жить по правилам (то есть правильно), чтобы потом умереть с чувством глубокого удовлетворения. И спокойно лежать себе в могиле с видом на Храмовую гору, бестрепетно дожидаясь Суда — может, для кого-то и страшного, но только не для нас.
Хэппи-энд
— Послушай-ка, что пишут в «Научном вестнике», — сказал Очень Старый Писатель. Давно уже Жена Очень Старого Писателя не видела его таким оживленным. С тех пор, как он закончил свою последнюю, сто пятидесятую книгу и объявил, что больше писать не будет — мол, «чернила внутри закончились». — Нет, ты только послушай! Японцы завершили исследование психофизиологических аспектов синдзю — ну, ты знаешь, двойного самоубийства влюбленных. Проанализировали письменные свидетельства и хроники, вскрыли старые захоронения…
— Какие еще захоронения? — перебила она, уже догадавшись, куда он клонит. За сто два года совместной жизни, слава Богу, научилась понимать мужа с полуслова и даже вообще без слов, и потом в последнее время Очень Старый Писатель говорил только об одном. — Какие у японцев могут быть захоронения, если они буддисты и всегда сжигали своих покойников?
— Ты поучи меня насчет Японии, энциклопедиста, — оборвал ее он. — Вплоть до двадцатого века там кремировали лишь священнослужителей и мертвецов из состоятельных семей, всех прочих закапывали в землю. В конце периода Мэйдзи, если мне не изменяет память, доля кремаций составляла всего 29, 8 процента.
Память Очень Старому Писателю, разумеется, не изменяла — после курса ноорегенерации работала лучше, чем в молодости. Лечение он прошел четырнадцать лет назад, но всё не мог привыкнуть, без конца щеголял цифрами и всякими датами-цитатами. То же самое было полвека назад, когда ему имплантировали белоснежные зубы — на радостях так разулыбался, что вмиг обзавелся двумя глубочайшими носогубными морщинами, стал похож на орангутанга. Пришлось эти некрасивые складки убирать.
— Ты, слушай, не перебивай. Хроники и эксгумации — это ладно. Тут главное в другом: японцы тщательно изучили показания и психограммы несостоявшихся суицидентов — тех, которые, пройдя стадию клинической смерти, были возвращены к жизни. Все эти данные хранились с начала века, когда ученые впервые всерьез заинтересовались метаморфозами сознания за пределом биологического конца жизни. Ты помнишь, в двадцатые это считалось самым модным направлением науки?
— Нет, в двадцатые все спорили из-за законов по клонированию, чуть не переубивали друг друга. — Жена Очень Старого Писателя поправила перед зеркалом локоны, скосила глаза в левую половинку трюмо — не висит ли подбородок. Нет, ни капельки. Вот что значит хорошая клиника. — Ты помнишь этих оголтелых? Они тебя чуть не разорвали. Господи, как это было ужасно!
— Как это было чудесно, — вздохнул муж. — Подумать только — было время, когда люди враждовали из-за различий во взглядах. Но ты опять меня перебиваешь. Я ведь не про политику говорил, а про медицину. В двадцатые все вдруг возжаждали не религиозных, а научных сведений о посмертном существовании. Помнишь, сколько было статей, книг, фильмов!
— Да помню, помню. А потом уперлись в этот самый туннель, в сияющий за ним свет — и дальше ни шагу.
Регенерация регенерацией, но от старости никуда не денешься, подумалось ей. Всё время повторяем одно и то же, рассказываем друг другу вещи, отлично известные нам обоим. Он прав: всё уже было.
— Да, да, — возбужденно ходил по комнате Очень Старый Писатель. — Достоверность на этом закончилась, пошли одни гипотезы, так что пришлось отступиться. И у науки есть свои пределы. Но знаешь, что выявил профессор Синигами, изучая материалы двадцатых годов? Оказывается, во время синдзю душа поднималась по черному туннелю не одна. Вдвоем! Ты понимаешь — вдвоем! Историки утверждают, что средневековые японцы об этом знали. Потому-то и практиковали двойные самоубийства. Они верили, что при одновременной смерти двух очень близких людей, «слитых душ», те окажутся вместе и после перерождения. Вот в чем был смысл всех этих самоубийств в Сонэдзаки и на Острове Небесных Сетей, а вовсе не в бегстве от житейской безысходности! Ученые двадцатых годов не занимались двойными самоубийствами специально, их интересовал посмертный опыт вообще. Показаниям участников синдзю, где упоминался «совместный полет», они не придали значения, списали на галлюциногенные аберрации. А профессор Синигами выделил одни только синдзю, сопоставил данные, проанализировал. Опыт посмертного соощущения наблюдался в 37 процентах случаев!
Жена Очень Старого Писателя взяла лейку, стала поливать цветы, сделав вид, что его слова ее нисколько не впечатлили.
— Ну и зачем ты мне это рассказываешь? Какая разница, что там соощущали твои полоумные японцы?
Хотя сама знала, что разница есть. Совместный полет?
— И потом, что такое 37 процентов? — сухо сказала она. — Всего одна треть. А мы с тобой возьмем и не соощутимся, попадем в остальные две трети. Это ведь тебе не рулетка — поставил не на ту ячейку, и черт с ним!
Очень Старый Писатель заговорил вкрадчиво, бархатно:
— Да ты учти, в начале века влюбленные самоубийцы были людьми молодыми, максимум на седьмом десятке. Что это за возраст? И потом, страсть — это тебе не любовь. И уж тем более не сто два года совместной жизни. Мы с тобой давным-давно превратились в сиамских близнецов, нас никакой туннель не разделит… Ну ты же мне обещала, слово давала! На Новый Год, помнишь?
— Мало ли что я обещала, — отвернулась она, придирчиво разглядывая листочки традесканции — кажется, начали сохнуть. — Напоил старую женщину шампанским, замурлыкал в ухо. Да и не помню я, чтоб слово давала.
— Ну как же! Ты говорила: «Только дождемся, когда в саду расцветут ирисы, и тогда уже можно». Отцвели твои ирисы. Не очень-то ты им и обрадовалась. Сказала: «Развести вместо них, что ли, орхидеи?» А потом вспомнила, что орхидеи у тебя уже были, еще до эпохи кактусов. Всё уже было, девочка. Всё. Ей-богу, стыдно жить на свете, когда всё по десятому разу. А там, на той стороне, свет. Он нас заждался, я это чувствую, ах, как я это чувствую! Мы полетим туда вместе, и вдвоем нам не будет страшно.
— Но ведь наука так и не установила, что это за свет на той стороне туннеля. Вдруг там что-нибудь ужасное? — сказала Жена Очень Старого Писателя, начиная поддаваться, потому что всегда поддавалась, когда он говорил с ней этим голосом — так за сто два года ничему и не научилась, старая дура.
— Что может быть ужасного в лучезарном свете? Ты ведь помнишь, как очевидцы — люди, которые оттуда вернулись, — описывают восторг, охвативший всё их существо? Да и потом, — в выцветших глазах Очень Старого Писателя сверкнули искорки, чего она не видела уже много-много лет. — Ужасное — это так интересно! С тобой и со мной столько лет не происходило ничего ужасного! Представляешь, попадаем мы с тобой в сияющий чертог, а грозный глас как возопит: «Ага, голубчики, сейчас вы мне за всё ответите!»
Задребезжал своим кашляющим смехом — и всё испортил.
— Ну тебя с твоими дурацкими разговорами, — отрезала она. — Лучше бы щенков покормил. Расплодил живности, а теперь отлыниваешь.
И Очень Старый Писатель отправился на псарню — с явной неохотой. А ведь когда-то мог возиться с собаками по несколько часов кряду, не дозовешься. Сколько было радости, когда рождались новые щенки…
Она вышла на веранду с книжкой. Половина четвертого, еще только половина четвертого. Дни стали бесконечно длинными, потому что для сна ей теперь хватало трех часов, а дел в общем-то никаких, кроме тех необязательных, какие выдумаешь себе сама. Все дела давно сделаны, все цели достигнуты. Дети? Смешно сказать — «дети». Им перевалило за сто. Для нее когда-то это был тяжелейший психологический рубеж, но они из другого поколения, им все нипочем. Вот внуки — те больше похожи на нее и мужа. Не странно ли, что с внуками возишься куда больше, чем когда-то с собственными детьми? На правнуков заряда уже не хватает. Тем более на праправнуков. А уж что касается прапрапра… Тут Жена Очень Старого Писателя сбилась, запутавшись в приставках. Или «пра» — это не приставка? Ах, какая разница.
Открыла книгу, «Николаса Никльби». Наверное, в тысячный раз. Давным-давно не читала новой литературы, только перечитывала старую. Не для того, чтобы погрузиться в жизнь хорошо знакомых героев, а чтобы воскресить прежние ощущения. Но и это удовольствие приелось, иссякло, хотя книги теперь научились издавать совсем, как во времена детства: с коленкоровым корешком, а дисплей на вид и даже на ощупь совсем как бумажная страница.
Кап, кап!
Донесся звонкий, прозрачный звук.
Она рассеянно подняла голову. Под водосточной трубой стояла широкая медная ваза, в ней плавали лепестки. Однажды, уже не вспомнить сколько лет назад, она увидела такое в одном японском храме: садовники там не выметали опавшие лепестки сакуры, а собирали их и ссыпали в чаны, наполненные водой. У себя в саду она делала то же самое. Раньше — потому что это казалось красивым; в последние годы просто по привычке. Ну вода, ну в ней разноцветные лоскутки.
Сделала шрифт покрупней, щелкнула кнопкой, перелистнув страницу.
Кап!
Ночью был дождик, из водостока время от времени скатывались припозднившиеся капли. Ваза наполнилась до самых краев, но вода не переливалась — набухла, выпятилась посверкивающим куполом, но не стекала. Точно так же выгибался на горизонте океан, когда они в первый раз плыли вокруг света. А звук капели — тоже что-то очень знакомое. Ах да, прятались от дождя в заброшенной церкви, под Псковом. Кончился бензин, вышли пройтись, и вдруг короткий ливень. Смешное, забытое слово — «бензин»… Да нет же, нет, это было в Венеции, в девяносто втором. Тек кран в ванной, но это не раздражало, потому что молодые, потому что первый раз в Венеции. Она просыпалась всякий раз, когда из ванной доносился тихий звон капели, и снова засыпала счастливая.
Кап!
С края вазы сорвался тонкий ручеек, запетлял по неровной красноватой поверхности.
И как-то спокойно, вяло подумалось: что ж, пожалуй, и вправду пора.
1999–2004