Перед восходом солнца Зощенко Михаил
Я гляжу на его курносый нос, я смотрю в его жалкие голубоватые глаза. Я вспоминаю его лицо почти через тридцать лет. Он действительно был убит на второй день после того, как приехал на позицию.
В ту войну прапорщики жили в среднем не больше двенадцати дней.
Мы входим в зал. На окнах малиновые бархатные занавеси. В простенках зеркала в золоченых рамах.
Гремит вальс. Это играет на рояле человек во фраке. У него в петлице астра. Но морда у него – убийцы.
На диванах и в креслах сидят офицеры и дамы. Несколько пар танцует.
Входит пьяный корнет. Поет: «Австрийцы надурачили, войну с Россией начали…»
Все подхватывают песню. Смеются.
Я сажусь на диван. Рядом со мной женщина. Ей лет тридцать. Она толстовата. Черная. Веселая.
Заглядывая в мои глаза, она говорит:
– Потанцуем?
Я сижу мрачный, хмурый. Отрицательно качаю головой.
– Спать хочется? – спрашивает она. – Тогда пойдем ко мне.
Мы идем в ее комнату. В комнате китайский фонарь. Китайские ширмочки. Китайские халаты. Это забавно. Смешно.
Мы ложимся спать.
Уже двенадцать. Глаза мои слипаются. Но я не могу заснуть. Мне нехорошо. Тоскливо. Беспокойно. Я томлюсь.
Ей скучно со мной. Она ворочается, вздыхает. Дотрагивается до моего плеча. Говорит:
– Ты не рассердишься, если я ненадолго пойду в зал? Там сейчас играют в лото. Танцуют.
– Пожалуйста, – говорю я.
С благодарностью она меня целует и уходит. Я тотчас засыпаю.
Под утро ее нет, и я снова смыкаю глаза.
Попозже она безмятежно спит, и я, тихонько одевшись, ухожу.
Я вхожу в избу. На столе керосиновая лампа. Офицеры играют в карты. На походной кровати, покуривая трубку, сидит подполковник.
Я здороваюсь.
– Располагайтесь, – говорит подполковник. И, обернувшись к играющим, почти кричит: – Поручик К.! Восемь часов. Вам пора идти на работу.
Лихого вида поручик, красивый, с тонкими усиками, сдавая карты, отвечает:
– Есть, Павел Николаевич… Сейчас… Вот только доиграю.
Я с восхищением гляжу на поручика. Сейчас ему идти «на работу» – в ночь, в темноту, в разведку, в тыл. Может быть, он будет убит, ранен. А он так легко, так весело и шутливо отвечает.
Просматривая какие-то бумаги, подполковник говорит мне:
– Вот отдыхайте, а завтра и вас «на работу» пошлем.
– Есть, – отвечаю я.
Поручик уходит. Офицеры ложатся спать. Тихо. Я прислушиваюсь к далеким ружейным выстрелам. Это моя первая ночь вблизи от фронта. Мне не спится.
Под утро возвращается поручик К. Он грязный, усталый.
Я сочувственно его спрашиваю:
– Не ранены?
Поручик пожимает плечами.
Я говорю:
– Сегодня мне тоже предстоит «работка».
Улыбаясь, поручик говорит:
– Да вы что думаете, что я на боевую операцию ходил? Я с батальоном ходил на работу. Отсюда три километра, в тыл. Мы там делаем вторую линию укрепления.
Мне ужасно неловко, совестно. Я едва не плачу от досады.
Но поручик уже храпит.
Два солдата режут свинью. Свинья визжит так, что нет возможности перенести. Я подхожу близко.
Один солдат сидит на свинье. Рука другого, вооруженная ножом, ловко вспарывает брюхо. Белый жир необъятной толщины распластывается на обе стороны.
Визг такой, что впору заткнуть уши.
– Вы бы ее, братцы, чем-нибудь оглушили, – говорю я. – Чего же ее так кромсать.
– Нельзя, ваше благородие, – говорит первый солдат, сидящий на свинье. – Не тот вкус будет.
Увидев мою серебряную шашку и вензеля на погонах, солдат вскакивает. Свинья вырывается.
– Сиди, сиди, – говорю я. – Уж доканчивайте скорей.
– Быстро тоже нехорошо, – говорит солдат с ножом. – Крайняя быстрота сало портит.
С сожалением посмотрев на меня, первый солдат говорит:
– Ваше благородие, война! Люди стонут. А вы свинью жалеете.
Сделав финальный жест ножом, второй солдат говорит:
– Нервы у их благородия.
Разговор принимает фамильярный оттенок. Это не полагается. Я хочу уйти, но не ухожу.
Первый солдат говорит:
– В Августовских лесах раздробило мне кость вот в этой руке. Сразу на стол. Полстакана вина. Режут. А я колбасу кушаю.
– И не больно?
– Как не больно? Исключительно больно… Съел колбасу. «Дайте, говорю, сыру». Только съел сыр, хирург говорит: «Готово, зашиваем». – «Пожалуйста», – говорю… Вот вам, ваше благородие, этого не выдержать.
– Нервы слабые у их благородия, – снова говорит второй солдат.
Я ухожу.
Ровно в двенадцать ночи мы выходим из окопов. Очень темно. В руках у меня «наган».
– Тише, тише, – шепчу я, – не гремите котелками.
Но грохот унять невозможно.
Немцы начинают стрелять. Досадно. Значит, они заметили наш маневр.
Под свист и визг пуль мы бежим вперед, чтобы выбить немцев из их траншей.
Поднимается ураганный огонь. Стреляют пулеметы, винтовки. И в дело входит артиллерия.
Вокруг меня падают люди. Я чувствую, что пуля обжигает мою ногу. Но я бегу вперед.
Вот мы уже у самых немецких заграждений. Мои гренадеры режут проволоку.
Неистовый пулеметный огонь прекращает нашу работу. Нет возможности поднять руку. Мы лежим неподвижно.
Мы лежим час, а может, два.
Наконец телефонист протягивает мне телефонную трубку. Говорит командир батальона.
– Отступайте на прежние позиции.
Я отдаю приказ по цепи.
Мы ползем назад.
Утром в полковом лазарете мне делают перевязку. Рана незначительная. И не пулей, а осколком снаряда.
Командир полка, князь Макаев, говорит мне:
– Я очень доволен вашей ротой.
– Мы ничего не сделали, ваше сиятельство, – сконфуженно отвечаю я.
– Вы сделали то, что требовалось. Ведь это была демонстрация, а не наступление.
– Ах, это была демонстрация?
– Это была просто демонстрация. Мы должны были отвлечь противника от левого фланга. Именно там и было наступление.
Я чувствую в своем сердце невероятную досаду, но не показываю вида.
Перед балконом дачи – красивая клумба со стеклянным желтым шаром на подставке.
Убитых привозят на телегах и складывают на траву возле этой клумбы.
Их складывают, как дрова, друг на друга.
Они лежат желтые и неподвижные, как восковые куклы.
Сняв стеклянный шар с подставки, гренадеры роют братскую могилу.
У крыльца стоят командир полка и штабные офицеры. Приходит полковой священник.
Тихо. Где-то далеко рявкает артиллерия.
Убитых опускают в яму на полотенцах.
Священник ходит вокруг и произносит слова панихиды. Мы держим руки под козырек.
Могилу утрамбовывают ногами. Водружают крест.
Неожиданно приезжает еще подвода с убитыми.
Командир полка говорит:
– Ну, как же так, господа. Надо было бы вместе.
Фельдфебель, приехавший на телеге, рапортует:
– Не всех сразу нашли, ваше сиятельство. Эти были на левом краю, в лощине.
– Что же делать? – говорит командир.
– Разрешите доложить, ваше сиятельство, – говорит фельдфебель. – Нехай эти полежат. Может, завтра будет еще. И тогда вместе захороним.
Командир согласен. Убитых относят в сарай.
Мы идем обедать.
Полк растянулся по шоссе. Солдаты измучены, устали. Второй день, почти не отдыхая, мы идем по полям Галиции.
Мы отступаем. У нас нет снарядов.
Командир полка приказывает петь песни.
Пулеметчики, гарцуя на лошадях, запевают: «По синим волнам океана».
Со всех сторон мы слышим выстрелы, взрывы. Такое впечатление, будто мы в мешке.
Мы проходим мимо деревни. Солдаты бегут к избам. У нас приказ – уничтожить все, что на шоссе.
Это мертвая деревня. Ее не жалко. Здесь нет ни души. Здесь нет даже собак. Нет даже ни одной курицы, которые обычно бывают в брошенных деревнях.
Гренадеры подбегают к маленьким избам и поджигают соломенные крыши. Дым поднимается к небу.
И вдруг в одно мгновение мертвая деревня оживает. Бегут женщины, дети. Появляются мужчины. Ревут коровы. Ржут лошади. Мы слышим крики, плач и визг.
Я вижу, как один солдат, только что поджегший крышу, сконфуженно гасит ее своей фуражкой.
Я отворачиваюсь. Мы идем дальше.
Мы идем до вечера. И потом идем ночью. Кругом зарево пожаров. Выстрелы. Взрывы.
Под утро командир полка говорит:
– Теперь я могу сказать. Два дня наш полк был в мешке. Сегодня ночью мы вышли из него.
Мы падаем на траву и тотчас засыпаем.
Я запомнил название этой деревни – Тухла.
Здесь мы наспех вырыли окопы. Но проволочные заграждения натянуть не успели. Колючая проволока в больших мотках лежит позади нас.
Вечером я получаю приказ – идти в штаб. Под свист пуль я иду вместе с моим вестовым.
Я вхожу в землянку штаба полка.
Командир полка, улыбаясь, говорит мне:
– Малыш, оставайтесь в штабе. Адъютант в дальнейшем примет батальон. Вы будете вместо него.
Я ложусь спать в шалаше. Снимаю сапоги в первый раз за неделю.
Рано утром я просыпаюсь от взрыва снарядов. Я выбегаю из шалаша.
Командир полка и штабные офицеры стоят у оседланных лошадей. Я вижу, что все взволнованы и даже потрясены. Вокруг нас падают снаряды, визжат осколки и рушатся деревья. Тем не менее офицеры стоят неподвижно, как каменные.
Начальник связи, отчеканивая слова, говорит мне:
– Полк окружен и взят в плен. Минут через двадцать немцы будут здесь… Со штабом дивизии связи нет… фронт разорван на шесть километров.
Нервно дергая свои седые баки, командир полка кричит мне:
– Скорей скачите в штаб дивизии. Спросите, какие будут указания… Скажите, что мы направились в обоз, где стоит наш резервный батальон…
Вскочив на лошадь, я вместе с ординарцем мчусь по лесной дороге.
Раннее утро. Солнце золотит полянку, которая видна справа от меня.
Я выезжаю на эту полянку. Я хочу посмотреть, что происходит и где немцы. Я хочу представить себе полную картину прорыва.
Я соскакиваю с лошади и иду на вершину холма.
Я весь сияю на солнце – шашкой, погонами и биноклем, который я прикладываю к своим глазам. Я вижу какие-то далекие колонны и конную немецкую артиллерию. Я пожимаю плечами. Это очень далеко.
Вдруг выстрел. Один, другой, третий. Трехдюймовые снаряды ложатся рядом со мной. Я еле успеваю лечь.
И, лежа, вдруг вижу внизу холма немецкую батарею. До нее не более тысячи шагов.
Снова выстрелы. И теперь шрапнель разрывается надо мной.
Ординарец машет мне рукой. Другой рукой он показывает на нижнюю дорогу, по которой идет батальон немцев.
Я вскакиваю на лошадь. И мы мчимся дальше.
Карьером я подъезжаю к высоким воротам. Здесь штаб дивизии.
Я взволнован и возбужден. Воротник моего френча расстегнут. Фуражка на затылке.
Соскочив с лошади, я вхожу в калитку.
Ко мне стремительно подходит штабной офицер, поручик Зрадловский. Он цедит сквозь зубы:
– В таком виде… Застегните ворот…
Я застегиваю воротник и поправляю фуражку.
У оседланных лошадей стоят штабные офицеры.
Я вижу среди них начальника дивизии, генерала Габаева, и начальника штаба, полковника Шапошникова.
Я рапортую.
– Знаю, – раздраженно говорит генерал.
– Что прикажете передать командиру, ваше превосходительство?
– Передайте, что…
Я чувствую какую-то брань на языке генерала, но он сдерживается.
Офицеры переглядываются. Начальник штаба чуть усмехается.
– Передайте, что… Ну, что я могу передать человеку, который потерял полк… Вы зря приехали…
Я ухожу сконфуженный.
Я снова скачу на лошади. И вдруг вижу моего командира полка. Он высокий, худой. В руках у него фуражка. Седые его баки треплет ветер. Он стоит на поле и задерживает отступающих солдат. Это солдаты не нашего полка. Командир подбегает к каждому с криком и с мольбой.
Солдаты покорно идут к опушке леса. Я вижу здесь наш резервный батальон и двуколки обоза.
Я подхожу к офицерам. К ним подходит и командир полка. Он бормочет:
– Мой славный Мингрельский полк погиб.
Бросив фуражку на землю, командир в гневе топчет ее ногой.
Мы утешаем его. Мы говорим, что у нас осталось пятьсот человек. Это не мало. У нас снова будет полк.
Мы сидим в каком-то овине. До окопов семьсот шагов. Свистят пули. И снаряды рвутся совсем близко от нас. Но командир полка Бало Макаев радостен, почти весел. У нас снова полк – наспех пополненный батальоном.
Трое суток мы сдерживаем натиск немцев и не отступаем.
– Пишите, – диктует мне командир.
На моей полевой сумке тетрадь. Я пишу донесение в штаб дивизии.
Тяжелый снаряд разрывается в десяти шагах от овина. Мы засыпаны мусором, грязью, соломой.
Сквозь дым и пыль я вижу улыбающееся лицо командира.
– Ничего, – говорит он, – пишите.
Я снова принимаюсь писать. Мой карандаш буквально подпрыгивает от близких разрывов. Через двор от нас горит дом. Снова с ужасным грохотом разрывается тяжелый снаряд. Это уже совсем рядом с нами. С визгом и со стоном летят осколки. Маленький горячий осколок я для чего-то прячу в карман.
Нет нужды сидеть в этом овине, над которым теперь нет даже крыши.
– Ваше сиятельство, – говорю я, – разумней перейти на переднюю линию.
– Мы останемся здесь, – упрямо говорит командир.
Ураганный артиллерийский огонь обрушивается на деревню. Воздух наполнен стоном, воем, визгом и скрежетом. Мне кажется, что я попал в ад.
Мне казалось, что я был в аду! В аду я был двадцать пять лет спустя, когда через дом от меня разорвалась немецкая бомба весом в полтонны.
В руках у меня чемодан. Я стою на станции Залесье. Сейчас подадут поезд, и я через Минск и Дно вернусь в Петроград.
Подают состав. Это все теплушки и один классный вагон. Все бросаются к поезду.
Вдруг выстрелы. По звуку – зенитки. На небе появляются немецкие самолеты. Их три штуки. Они делают круги над станцией. Солдаты беспорядочно стреляют в них из винтовок.
Две бомбы с тяжелым воем падают с самолетов и разрываются около станции.
Мы все бежим в поле. На поле – огороды, госпиталь с красным крестом на крыше и поодаль какие-то заборы.
Я ложусь на землю у забора.
Покружившись над станцией и сбросив еще одну бомбу, самолеты берут курс на госпиталь. Три бомбы почти одновременно падают у заборов, взрывая вверх землю. Это уже свинство. На крыше огромный крест. Его не заметить нельзя.
Еще три бомбы. Я вижу, как они отрываются от самолетов. Я вижу начало их падения. Затем только вой и свист воздуха.
Снова стреляют наши зенитки. Теперь осколки и стаканы нашей шрапнели осыпают наше поле. Я прижимаюсь к забору. И вдруг через щелочку вижу, что за забором артиллерийский склад.
Сотни ящиков с артиллерийскими снарядами стоят под открытым небом.
На ящиках сидит часовой и глазеет на самолеты.
Я медленно поднимаюсь и глазами ищу место, куда мне деться. Но деться некуда. Одна бомба, попавшая в ящики, перевернет все вокруг на несколько километров.
Сбросив еще несколько бомб, самолеты уходят.
Я медленно иду к поезду и в душе благословляю неточную стрельбу. Война станет абсурдом, думаю я, когда техника достигнет абсолютного попадания. За этот год я был бы убит минимум сорок раз.
Звоню. Дверь открывает Надя В. Она вскрикивает от удивления. И бросается мне на шею.
На пороге ее сестры и мама.
Мы идем на улицу, чтоб спокойно поговорить. Мы садимся на скамью у памятника «Стерегущему».
Сжимая мои руки, Надя плачет. Сквозь слезы она говорит:
– Как глупо. Зачем вы мне ничего не писали. Зачем уехали так неожиданно. Ведь прошел год. Я выхожу замуж.
– Вы любите его? – спрашиваю я, еще не зная, о ком идет речь.
– Нет, я его не люблю. Я люблю вас. Я больше никого не полюблю. Я откажу ему.
Она снова плачет. И я целую ее лицо, мокрое от слез.
– Но как я могу ему отказать, – говорит Надя, медленно перебивая себя. – Ведь мы обменялись кольцами. И была помолвка. В этот день он подарил мне именье в Смоленской губернии.
– Тогда не надо, – говорю я. – Ведь я же снова уеду на фронт. И что вам меня ждать? Может, я буду убит или ранен.
Надя говорит:
– Я все обдумаю. Я все решу сама. Не надо мне ничего говорить… Я вам отвечу послезавтра.