Королева красоты Иерусалима Ишай-Леви Сарит

Он отпил глоток и отставил стеклянный стакан.

– Луна, – наконец набрался он мужества сообщить ей то, ради чего повел в кино и в кафе. – Я получил прекрасное предложение работы.

– В самом деле? Где?

– В Эйн-Кереме.

– В арабской деревне?

– Там больше нет никаких арабов. Арабы бежали, деревня брошена. Сейчас там сельскохозяйственная школа. Мой друг Исраэль Шварц там работает, он замолвил за меня слово.

– А что за работа?

– Столяром, в столярную мастерскую школы.

– И как ты будешь туда ездить?

– Они предлагают мне там дом.

– Дом в Эйн-Кереме?

– Именно.

– Но это замечательно!

– Замечательно? – он удивился, что так легко получил согласие.

– Я рада за тебя, – кивнула Луна, – это и впрямь отличная возможность.

– И ты согласна оставить Иерусалим и жить вдали от сестер и родителей?

– А кто говорит о том, чтобы оставить Иерусалим?

Это ты оставляешь Иерусалим, а я с Габриэлой остаюсь у родителей. И ты будешь приезжать к нам на субботу.

Он почувствовал, как в нем закипает гнев. Его дорогая жена снова умудрилась его уязвить.

– А ты не думаешь, Луна, что нам пора уже жить своим домом – только ты, я и дочка?

– В Эйн-Кереме?

– В большом доме. Практически во дворце.

– Да хоть бы и во дворце! Эйн-Керем – это край света. Что я там буду делать с Габриэлой? Без папы, без сестер? Ради бога, можешь ехать в Эйн-Керем и работать там, а я останусь в Иерусалиме.

С большим трудом ему удалось скрыть негодование и обиду. Он обязан убедить ее, она должна поехать вместе с ним в Эйн-Керем!

– Ты так долго была в больнице, – сказал он тихо, – а мы с Габриэлой жили у твоих родителей. Теперь наконец ты вышла из больницы, и я хочу, чтобы мы жили своим домом, как нормальная семья. Ты хочешь, чтобы я сам жил в Эйн-Кереме, а ты оставалась у своих родителей? Тогда лучше развестись!

– Ты с ума сошел, Давид, какой развод? Я, что ли, шлюха какая-то? Зачем нам разводиться? Многие мужчины сегодня уезжают на заработки, в Иерусалиме нет работы, это не секрет.

– А почему бы тебе не посмотреть на это место? – попробовал он уговорить ее. – Потом решишь. У Исраэля Шварца с женой там настоящий дворец с огромным двором. И там много таких домов, мы можем выбрать себе тот, что понравится. Кроме работы и дома, мне обещали еще и джип, сможем ездить в Иерусалим, когда захочешь.

– Об этом и речи быть не может! Ты хочешь засунуть меня в какую-то заброшенную арабскую деревню? Оторвать от семьи? Я ведь знаю, что из этого получится: ты будешь работать, а я целый день буду сидеть одна с ребенком. Если я не сошла с ума до сих пор, ты хочешь, чтобы это случилось теперь? Как тебе вообще такое в голову пришло?! Почему ты всегда думаешь только о себе?

– Я думаю о нашем будущем! Я думаю о том, что, если мы не примем этого предложения, у нас никогда не будет собственного дома.

– Ну и что ты за мужчина, если не сможешь обеспечить меня жильем? – бросила она презрительно.

Давид молчал. Действительно, что я за мужчина? Мужчина, которого жена раз за разом оскорбляет, мужчина, который подчиняется капризам жены. Нужно вынудить ее поехать, нужно ее заставить, жена должна следовать за мужем. Почему он вообще ее спрашивает, он должен поставить ее перед фактом. Хочет она или не хочет – она поедет в Эйн-Керем!

– Завтра утром я пойду к директору школы и скажу ему: «Спасибо за ваше великодушное предложение, но моя жена не согласна».

– Да, именно так, – она словно не заметила его саркастического тона. – А теперь давай больше не будем об этом говорить. В кои-то веки выбрались погулять, так тебе непременно нужно испортить мне настроение.

И, как бывало всегда, моей маме и на этот раз удалось добиться своего. Папа подчинился ее воле и отказался от предложения работы в сельскохозяйственной школе Эйн-Керема. Но с тех пор не было дня, чтобы он не напомнил ей, что из-за нее лишился возможности, которая выпадает раз в жизни. С годами Эйн-Керем превратился в деревню художников, и цены на дома там взлетели до небес, деревня слилась с Иерусалимом и стала одним из его районов.

– Ну почему я, тряпка, послушался твоей матери! – твердил он мне. – Почему отказался от предложения Шварца! Его дом теперь стоит миллионы, а что есть у меня? Одни несчастья!

Жизнь в доме Эрмоза стала для папы совершенно невыносимой. Ему осточертело спать на диване в гостиной, его угнетал вид тестя, который с каждым днем все больше погружался в свою болезнь, ему опротивело ворчание тещи, которая становилась все сварливее, и его выматывали постоянные ссоры с Луной.

Когда мне исполнилось два с половиной года, меня записали в детский сад в Рехавии. Мама ни за что не соглашалась отдать меня в детский сад в Охель-Моше. – Для своей дочери я хочу только самое лучшее, – заявила она папе.

Папа пожал плечами: удивительно все-таки, дочкой она совсем не занимается, почти не обращает на нее внимания, но хочет для нее самое лучшее.

Но мама и в этот раз настояла на своем. Она сама отводила меня в садик и забирала оттуда, и это было единственное время, которое мы проводили вместе. Каждое утро мы с ней входили в железные ворота детсада, и мама прощалась со мной возле высокого фикуса. В отчаянной попытке привлечь хоть немного ее внимания я устраивала душераздирающие сцены прощания. Я плакала, бросалась на землю, хватала ее за ноги, не давала ей уйти, и мама не знала, что делать.

– Прекрати, – злилась она, – перестань устраивать спектакль!

Но чем больше она злилась, тем громче я орала, ставя ее в неловкое положение перед другими мамами. – Отводи свою дочь в сад сам, у меня нет сил на ее истерики, – жаловалась мама папе. – Она позорит меня перед всеми матерями из Рехавии, дети из курдского квартала и те ведут себя лучше.

Если мама упоминала курдский квартал, это означало, что ее терпению пришел конец; это была ее манера сообщать, что я из нее уже всю душу вымотала. Моя мать люто ненавидела курдский квартал, она вновь и вновь повторяла, что раньше, до появления курдов с тучей детей, он назывался Зихрон-Яаков и вообще был сефардским кварталом. И сколько бы папа ни твердил ей, что она говорит глупости и что курды жили в курдском квартале испокон веков, это было бесполезно. Она была убеждена, что курды подло завладели кварталом, который раньше принадлежал сефардам, так же как Мордух завладел лавкой.

Из-за бедственного положения дедушка с бабушкой были вынуждены покинуть Охель-Моше. Они сдали свой дом и сняли две комнаты у семьи Барзани в курдском квартале, а на разницу в деньгах жили.

Как мама плакала, когда нам пришлось перебраться в курдский квартал!

– Только нищие живут здесь, – бросила она папе.

– Неправда, – возразил он. – Курды, которые живут здесь, вовсе не нищие, это живущие здесь сефарды нищие. Как мы.

Еще больше, чем курдский квартал, мама ненавидела семью Барзани, владельцев дома. С тех пор как курд Мордух обобрал дедушку Габриэля и выманил у него лавку за какие-то жалкие пятьсот лир, все курды стали для нее одинаковы. Она считала Мордуха виноватым во всех бедствиях, что обрушились на семью. Один курд запятнал в ее глазах весь народ.

Почти с первого же дня, как семья Эрмоза переехала во двор семьи Барзани, начались ссоры. Больше всех страдала от этого Роза, у которой всегда были тесные дружеские отношения с соседями (кроме истории с убийством Матильды Франко). Но вот поди ж ты – с семьей Барзани каждая мелочь приводила к ссоре. Роза мыла двор, а они жаловались, что грязная вода стекает на их сторону; госпожа Барзани развешивала белье, а Роза жаловалась, что та вешает свои тряпки на ее веревках; госпожа Барзани разводила огонь в табуне и готовила традиционную каду с сыром, а Роза кричала, что дым идет в ее окна… Дня не проходило без конфликта между соседями.

– Боже праведный, я даже поругаться с ней не могу по-человечески, – плакала Роза, – она не говорит на спаньолит, а я не знаю курдского.

У нее уже горло болело от крика. Порой она звала на помощь Луну, и та открывала такой рот, что соседи прятались дома и закрывали окна. Только Габриэлу они любили, и девочка, словно назло семье, любила их. Не раз на своем зеленом автомобильчике, который ей купил Давид, она заезжала на их половину, и они не только не прогоняли ее, но радовались ей, словно она была их внучкой.

– Если я еще раз услышу, что ты на своей машинке поехала к курдам, – кричала на Габриэлу Луна, – я тебе руки-ноги переломаю!

– Что ты хочешь от девочки, – вмешивался Давид, – какое ей дело до соседских ссор, она же еще ребенок!

– Ребенок не ребенок, но моя дочь не будет ходить к курдам! Я хочу, чтобы ты построил забор между их двором и нашим.

Назавтра Давид принес проволочную сетку и перегородил двор.

Барзани сначала угрожал, что выгонит семью Эрмоза, и жутко скандалил, но в конце концов понял, что это единственный способ положить конец затянувшемуся конфликту.

– Если бы не малышка, вышвырнул бы всю семью на улицу, – решил он все-таки оставить за собой последнее слово.

– Так уж оно устроено: прав тот, у кого больше прав, – капитулянтски изрекла Бекки. – Ничего не поделать, сила на стороне курдов.

– Это почему еще? – разозлилась Луна. – Они что, такие богатые приехали из Курдистана? Голые и босые они приехали!

– А как же они разбогатели? – спросила Бекки.

– Нашли деньги в Шейх-Бадер, – усмехнулась мать.

– Арабы, перед тем как убежать, – вступил в разговор Давид, – спрятали золото в жестянках и зарыли в землю. Они были уверены, что победят в войне, а когда война закончится и всех евреев сбросят в море, вернутся в свою деревню. Но победили мы, и вернуться им не удалось. А курды – новые репатрианты – завладели брошенным имуществом в Шейх-Бадер, нашли эти жестянки с золотом и разбогатели. Открыли свое дело, мясные лавки и прочее…

Нам повезло, что дядя Моиз был полицейским. Если бы не он, конфликт между семьей Эрмоза и семьей Барзани никогда бы не угас. Ежедневные ссоры, нескончаемые споры и крики… Но в один прекрасный день дядя Моиз надел свою полицейскую форму, выгладил сержантские нашивки на рукаве, начистил до блеска значок на берете и постучал в двери семьи Барзани. Что происходило за запертыми дверями, он рассказывать отказался, как ни умоляла его моя мама. Однако ссоры с этого дня прекратились.

Ну а я продолжала прокрадываться во двор к Барзани. Я любила сесть на колени госпожи Барзани, положить голову на ее огромную грудь и задремать.

– Ты не дочка своей мамы, – повторяла она мне не раз. – Как может быть, что такая золотая девочка родилась у такой черноротой женщины?

Мама, которая целыми днями, по выражению папы, мерила улицы, понятия не имела о том, что я все время бегаю к Барзани, а бабушка Роза если и знала, то предпочитала закрывать на это глаза. Она была по горло занята домашними хлопотами и уходом за моим дедушкой, который день ото дня становился все более зависимым от нее. В глубине души она, наверное, радовалась, что кто-то облегчает ей бремя присмотра за мной. Но когда я возвращалась домой, держа, как обычно, во рту конфету, которую дал мне отец семейства, предупреждала:

– Не проговорись только своей маме, что была у курдов, а то тут такое начнется…

Папа наконец нашел работу в банке на улице Яффо. Красавец Эли Коэн услышал, что в банке ищут служащих, папа прошел собеседование и был принят кассиром. Его брат Ицхак, правда, попросил у него прощения и предложил вернуться, но Давид ведь сказал Моизу: даже если брат отдаст ему гараж даром, он не станет с ним больше работать.

Просить прощения и звать брата вернуться Ицхака заставила их мать.

– Вот паршивец, разве так поступают с братом! – негодовала она. – Отец сейчас в гробу переворачивается из-за тебя! Как тебе не совестно! Твоя невестка только-только вышла из больницы, у брата на руках грудной ребенок, да еще он содержит тестя и тещу, а ты его увольняешь из-за того, что он читал газету? Если ты сейчас же не вернешь его на работу, уходи из дома и не возвращайся, ты мне больше не сын!

И Ицхак, для которого слово матери всегда было законом, решил поступиться гордостью и попросить у Давида прощения.

– Я прощаю тебя, – сказал ему Давид, – кровь не вода, но работать у тебя я не буду.

Еще очень долго после того, как мама выписалась из больницы и выздоровела, а папа нашел работу в банке, мы жили у дедушки и бабушки в курдском квартале. – Это ненормально, что вы с Бекки спите в одной постели, а твой муж – на диване, – сказала Рахелика Луне.

– Ну хорошо, а что ты предлагаешь? Чтобы я спала с ним вместе, а она рядом с нами? Ужас какой!

– Вы должны уйти из этого дома, вы должны жить отдельно.

– Скоро Бекки выйдет замуж за Эли Коэна, и проблема решится сама собой.

– Что? Бекки должна выйти замуж, для того чтобы ты могла спать с мужем? – возмутилась Рахелика. – Как ты думаешь, как долго у Давида хватит терпения? Кончится тем, что он тебя бросит и найдет себе другую женщину.

Мама поставила папе категорическое условие: если они уходят из дома ее родителей, то жить должны неподалеку от Рахелики. Она была чересчур привязана к сестре, Рахелика была ее наперсницей, ей поверяла она все свои тайны, она единственная знала о жизни, которую Луна вела за спиной Давида.

С того дня как Гиди выписали из больницы, Луна стала делить свою жизнь между ним и мужем. Знали об этом лишь несколько друзей, которые лежали с ними в больнице, а теперь работали с ним в таксопарке. Ну а те хранили связь между Гиди и мамой в строжайшей тайне. Даже между собой они не говорили о разворачивающихся на их глазах все более тесных отношениях между их другом, прикованным к инвалидному креслу, и красавицей Луной, к которой все питали слабость.

Каждый день Луна приходила в таксопарк и входила в диспетчерскую будку, где сидел Гиди. Даже если она мешала ему работать, никто из водителей не осмеливался намекнуть на это. Но в конце концов сам Гиди сказал Луне:

– Думаю, это не самое подходящее для тебя занятие – сидеть со мной в будке каждый день.

– Почему?

– Ты женщина замужняя, пойдут разговоры.

– Но почему? Я, что ли, не могу навещать своих больничных друзей?

– Мы в центре Иерусалима, здесь все время ходят люди, увидят тебя, зачем тебе это…

Но она, конечно же, все равно приходила и сидела с Гиди каждый день, пока у него не заканчивалась смена, а потом катила его коляску в «Атару». Там к ним присоединялись те из друзей-водителей, чья смена закончилась. Это были лучшие ее часы, она каждый день ждала момента, когда окажется рядом с Гиди и друзь – ями – вдали от семьи, от мужа, от ребенка, в обществе людей, ставших ее второй семьей, людей, к которым она чувствовала глубокую привязанность. Никто не мог понять этой близости, даже Рахелика, с которой она взяла тысячу клятв не рассказывать ни одной живой душе о своих тайных встречах с Гиди и компанией. – Ты играешь с огнем, – предупредила ее Рахелика.

– Но мы ничего плохого не делаем, – с невинным видом возразила Луна. – Просто сидим и болтаем.

– Если Давид не знает, что ты встречаешься с Гиди и друзьями в «Атаре», значит, это секрет, а секреты имеют свойство раскрываться.

– Я не могу ему рассказать, он будет против.

– Если ты просто сидишь с друзьями и больше ничего, то почему он будет против? Ты знаешь, что такое измена, Луна? Это когда ты предаешь чье-то доверие.

– Измена – это когда кто-то к тебе прикасается. А Гиди ко мне не прикасается, и я к нему тоже.

– Не волнуйся, за этим дело не станет, это всего лишь вопрос времени. И тогда тебе конец. Пойми, пожалуйста: ты разрушишь свою жизнь, Давид не простит тебе позора, который ты на него навлечешь. Он ждал, пока ты выйдешь из больницы, он сидел у твоей постели, молился, чтобы ты выжила, он содержал папу, маму и Бекки, нянчил Габриэлу, – и ты теперь такое делаешь? – А что я делаю? Всего-навсего встречаюсь с друзьями по больнице.

– Тогда почему ты ему не расскажешь?

– Кто не был там с нами – не поймет. Кто не пережил с нами этого кошмара, этих операций, этой боли, у кого не умирали друзья, лежавшие рядом, – тот не сможет понять.

– Я волнуюсь за тебя, Луна, это добром не кончится.

– Мы не делаем ничего запретного, – упрямо повторила Луна.

– А в душе ты тоже не делаешь ничего запретного?

Луна долго молчала, прежде чем ответить.

– У души свои пути, я не могу ей указывать, что она должна чувствовать.

– Ты любишь Гиди?

– Ни одного мужчину в жизни я так не любила.

– Ох, не смей произносить это никогда! Не смей никому рассказывать!

– А что я могу поделать, Рахелика? Этот парень проник мне в душу.

– А как же Давид? Ты вышла за него замуж по любви, никто тебя силком не тянул.

– Знаешь, может, я и вовсе его не любила. Просто вообразила, что люблю, сама себе придумала сказку про любовь. Никогда в жизни я не чувствовала с Давидом того, что чувствую рядом с Гиди. Никогда Давид не был мне дорог так, как дорог Гиди. Каждый раз, когда ему плохо, меня трясет; каждый раз, когда он ложится в больницу на очередное обследование, я не нахожу себе места, пока он не выйдет.

– Луника, родная, что же ты будешь делать?

– Не беспокойся, я не уйду от Давида и не брошу Габриэлу, я слишком труслива для этого. Я останусь замужней женщиной. Но не проси меня перестать встречаться с Гиди и сидеть с ним в «Атаре». Даже если ты будешь просить-умолять, я тебя не послушаю, я буду и дальше с ним встречаться.

– Он и вправду к тебе не прикасался?

– Если бы! Иногда он гладит меня по голове, иногда берет за руку, но сразу же отдергивает, словно обжегся. А мне так хочется обнять его, поцеловать в губы, погладить его прекрасное лицо… Но у меня не хватает смелости. Я знаю, что в ту минуту, когда это случится, я перейду границу, откуда нет возврата, и потому я сдерживаюсь, понимаешь, сдерживаюсь!

Сколько еще времени Луна сможет сдерживаться, она не знала. Сколько времени она будет вот так встречаться с Гиди, когда сердце ее рвется к нему, когда тело молит о прикосновении…

Первый шаг, однако, сделал Гиди. Он закончил смену, и Луна, как всегда, везла его в коляске в «Атару». Когда они пересекли дорогу, он дотронулся до ее руки и произнес:

– Остановись.

Она остановила коляску, и он указал на маленький отель неподалеку:

– Пойдем туда.

И она молча покатила коляску к отелю. Во времена мандата здесь в основном обслуживали британских солдат и еврейских девушек легкого поведения. Портье вышел из-за конторки, поздоровался, показал Луне, куда толкать коляску с Гиди, отпер дверь в один из номеров в конце коридора и исчез. Луна закрыла дверь.

Номер был относительно просторным. Пол выложен узорчатой плиткой, с высокого потолка свисает люстра с разноцветными стеклянными рожками, темные шторы закрывают окна, выходящие на улицу. Широкая кровать, застеленная толстым шерстяным одеялом, занимала полномера, возле нее стоял туалетный столик, на нем – зеркало, видавшее лучшие дни.

– Помоги мне, – показал он кивком на кровать.

Луна обхватила его за пояс, он оперся на нее, и она с силой, которую в себе не подозревала, смогла пересадить его на кровать. Потом сняла с него туфли и носки и уложила на кровать его парализованные ноги. Помогая себе локтями, Гиди улегся, она легла рядом, он повернулся к ней и, не отрывая своих синих глаз от ее бездонных зеленых, стал расстегивать пуговицы на ее платье – одну за другой, медленно-медленно, как будто перед ними вечность. Снял с нее платье, и она осталась в белоснежной шелковой комбинации, прикрывавшей ее наготу. Лежала крепко зажмурившись и дрожала от волнения.

– Посмотри на меня, – шепнул он.

Луна открыла глаза, и его взгляд зажег в ней огонь. Он гладил ее тело, пальцы бесконечно нежно скользили по лицу и шее, вокруг сосков, и она трепетала, ощущая сквозь шелковую ткань ласкающие прикосновения. Тело покрылось гусиной кожей, между бедрами шли волны жара – это было сладостное ощущение, ничего подобного с Давидом она не испытывала.

– Сними комбинацию, – прошептал Гиди, и Луна вся сжалась: как она будет лежать перед ним обнаженной, как покажет шрам, перерезающий все тело?

– Не стыдись. Вот смотри, – и он задрал рубаху, – у меня тоже есть шрам, совсем как у тебя. Потрогай, – он взял ее руку и положил на шрам, соединяющий края раны. – А теперь дай мне дотронуться до твоей раны, – прошептал он.

Коснувшись губами шрама, рассекающего ее тело, он стал покрывать его поцелуями от края до края. Его губы, казалось, исцеляют: как будто с каждым поцелуем шрамы затягиваются, и ее израненное тело снова становится гладким и совершенным, как до ранения. Она притянула Гиди к себе, прижалась к нему всем телом, словно хотела спрятаться в нем, обхватила его, как будто боясь потерять. Она принадлежала ему – как не принадлежала прежде ни одному человеку.

– Ты чувствуешь, – шептал он, – чувствуешь, как твоя кожа касается моей кожи?

– Я люблю тебя, – прошептала она.

– Я люблю тебя больше жизни. Повернись.

Луна повернулась к нему спиной, он расстегнул лифчик и снял его. Она лежала с ним рядом, обнаженная до пояса, ее прекрасные груди были открыты его взгляду. Потом она сняла трусики и снова легла, не стесняясь своей наготы. Впервые с тех пор, как ее ранило, она чувствовала себя совершенной, впервые не стеснялась своих шрамов.

У него перехватило дыхание при виде красоты, открывшейся его глазам.

– Иди ко мне, – шепнул он. – Ближе.

Она придвинулась, он сжал ладонями ее лицо, не отрывая взгляда от ее глаз, притянул к себе и поцеловал так, как никто ее не целовал. Его руки гладили ее тело, он ласкал изгибы ее живота, ее груди, и ей казалось, что она сейчас умрет. Он наклонился к соскам и стал целовать их, сосать как младенец. Она гладила его по голове, тянула за волосы – и молилась, чтобы это наслаждение не кончалось. Он долго ласкал губами ее тело, наклоняясь, насколько мог, и она не верила себе, слыша собственные стоны наслаждения, вырывающиеся непроизвольно. Теперь ей хотелось, чтобы он дотронулся до нее в том самом месте, где она не выносила прикосновений Давида, а сейчас пылала, точно в ней разожгли огонь. И она взяла его руку и положила ее себе на бедра. Его пальцы двигались внутри нее, тонули в нектаре, который источало ее тело; она задрожала, она выла как зверь, рыдала как младенец, и вдруг ее спина выгнулась, сердце дико заколотилось, она закричала как безумная, и только его крепкое объятие сумело унять ее дрожь.

О боже, что это было?! Ничего похожего она еще не испытывала. С большим трудом ей удалось справиться с дыханием, и все это время он обнимал ее и целовал ее волосы.

Они молча лежали рядом, из глаз Луны непрерывно струились слезы. Это было единственное место на свете, где ей хотелось находиться, – вдвоем, только она и он, а мира снаружи попросту нет, и все, что происходит за пределами этой комнаты, их не касается. Нет ни соседней стоянки такси, ни друзей по больнице, ни Давида, ни Габриэлы, ни Рахелики, ни Бекки, ни мамы, ни даже папы. Только она и он. И пусть это длится вечно.

Луна открыла глаза и встретила взгляд Гиди.

– Сколько времени ты на меня так смотришь?

– Вечность.

– Я никогда такого не чувствовала. Никогда не была так счастлива.

– Я тоже, – хрипло сказал он. – Я тоже.

– Я хочу сделать тебе то же, что ты сделал мне, я хочу, чтобы ты почувствовал то, что почувствовала я, – шепнула она.

– Это невозможно, любовь моя, я никогда не почувствую того, что ты, я ничего не чувствую здесь, – он взял ее руку и положил себе на бедро. Но зато я чувствую здесь, – он потянул ее руку вверх, к своей грудной клетке. – И здесь я чувствую то, что не чувствовал никогда в жизни. Я люблю тебя, Луна, я люблю тебя, мое сокровище.

– И я. Я так тебя люблю! Никогда в жизни я никого так не любила и не полюблю, как тебя.

Он целовал и целовал ее без конца; их слезы, руки, сердца – все переплелось, и она уже не помнила себя. Господи, думала она, только бы это не кончалось, пусть это не кончается никогда…

Теперь жизнь Луны разделилась на две половины: в одной были тайные встречи с Гиди, во второй – муж, дочь и разросшаяся семья. Она не могла уклониться от своих обязанностей. Наоборот, теперь, когда встречи с Гиди стали постоянной частью ее существования, она старалась вести себя как образцовая домохозяйка и превратила однокомнатную квартиру, куда они переехали, в уютное гнездышко, любовно украшая ее во всех деталях, начиная с обивки мебели и кончая кружевной скатертью, которую постелила под стекло на столе, служившем и для приема гостей, и для семейных трапез. На балконе она выращивала белую и красную герань в горшках, кактусы разных видов и анютины глазки. Когда на их стороне балкона уже не осталось места для очередных горшков, она залезла на сторону соседей, чему те были очень рады. А чтобы увеличить жизненное пространство, вынесла на балкон маленький столик и стулья, накрыла столик клеенкой и в центре поставила горшок с цветком.

– У Луны дом с иголочки, – смеялись сестры, – точно как она сама.

Чем серьезнее становились отношения с Гиди, тем сильнее она старалась быть хорошей женой Давиду и матерью Габриэле. Правда, это стоило ей огромных усилий. Почти все, что делала дочка, почти каждая фраза, которую произносил муж, вызывали у нее раздражение. С Давидом она прикусывала язык и сдерживалась, с Габриэлой это было гораздо труднее.

– Ну как ты не понимаешь, что чем больше ты на нее сердишься, тем больше она делает тебе назло! – пенял ей Давид. – Лучше обращаться с ней мягко, говорить по-хорошему, показывать, что ты ее любишь. Только тогда она будет вести себя хорошо. А когда ты на нее кричишь, от этого только хуже.

– Но она первая начинает! Я еще в дом войти не успеваю, как она начинает меня злить.

– Она начинает? Ты хоть слышишь, что говоришь? Луна, ну кто из вас ребенок – ты или Габриэла? Она хочет твоего внимания, хочет, чтобы ты ее заметила, и из кожи вон лезет, чтобы тебя рассердить, – ведь только тогда ты обращаешь на нее внимание.

– Я не обращаю на нее внимания? А кто отводит ее в сад каждое утро? Ты? Кто ее одевает, причесывает, кормит?

– А кто купает ее по вечерам? Кто укладывает спать? Ты? – повысил голос Давид. – Когда в последний раз ты пела ей колыбельную перед сном? Когда рассказывала сказку? Пойми же, девочка кричит, чтобы ты ее наконец заметила.

Разговоры с Давидом приводили ее в подавленное состояние. Пожалуй, в чем-то он был прав. Она прибегала к различным маневрам, чтобы быть с дочерью как можно меньше. По сути, каждый день она пыталась как-то сбыть с рук Габриэлу, задабривала Бекки деньгами, чтобы та вместо нее забирала девочку из садика и отводила к родителям, а сама бежала к Гиди. Но при этом всегда старалась вовремя вернуться и забрать Габриэлу домой от родителей раньше, чем Давид придет с работы. Точно так же она следила за тем, чтобы Давида дома ждал горячий обед, когда он приходит отдохнуть в перерыв. Иногда они встречались за обедом в доме у родителей, иногда она приходила в банк, и они вместе шли есть хумус в «Таами». После обеда Давид ложился немного вздремнуть, а потом возвращался в банк. И хоть она уже считала минуты до того момента, когда Гиди отработает смену и они встретятся в своем постоянном номере в отеле, но никогда не выходила из дому прежде Давида. Терпеливо ждала, пока у мужа закончится обеденный перерыв, и только тогда начинала готовиться к встрече с возлюбленным.

Обычно эта происходило так: сначала Луна с головы до ног обтиралась мокрым полотенцем, затем вытиралась насухо, а после брызгала на себя духами из хрустальной бутылочки на туалетном столике, нажимая на грушу пульверизатора раз-другой, не больше, чтобы не переборщить. Потом набрасывала один из своих шелковых халатов и открывала ящик, где хранила изящное шелковое белье, переложенное засушенными цветами жасмина и лаванды в полотняных мешочках, которые сшила собственноручно. Тонкими ухоженными пальчиками она вынимала из ящика трусики, лифчик и комбинацию и клала на кровать; из ящика с чулками доставала пару тончайших нейлоновых чулок и клала их рядом с бельем. Теперь приходила пора заняться ногами: Луна старательно втирала в ступни крем, пока кожа не размягчалась. Тогда она усаживалась перед зеркалом и приводила в порядок лицо. Когда увиденный в зеркале результат ее удовлетворял, она принималась одеваться. Очень осторожно натягивала нейлоновые чулки, следя, чтобы шов проходил ровно посредине икры, потом надевала кружевной пояс для чулок и пристегивала чулки, стараясь не прищемить кожу. Убедившись, что чулки сидят как следует, надевала комбинацию. Теперь предстояло самое сложное – выбрать подходящее платье. Она примеряла и снимала, надевала и снова снимала, и так все платья по очереди, пока наконец не оставалась довольна выбором. Полностью одевшись, она снова усаживалась перед зеркалом и красила свои четко очерченные губы. Помада всегда была последним штрихом. Легонько сбрызнувшись еще раз духами, она выходила из дому.

Луна шла, постукивая каблучками, к улице Яффо. Было бы проще сесть в автобус и прямиком доехать до Кикар-Цион, неподалеку от отеля, где они встречались, но Луне не нравилось толкаться в автобусе среди чужих людей, она предпочитала пройтись пешком. Пока Гиди закончит смену, она успеет постоять перед витринами на Яффо, прочитать афиши кинотеатров «Эден» и «Цион», рассмотреть фотографии с кадрами из фильмов, которые идут сейчас или пойдут вскоре. Время тянулось медленно, чересчур медленно. Можно было бы пойти на стоянку такси и подождать Гиди там, но лучше этого не делать. В последнее время она избегала там появляться. Она, конечно, доверяла своим друзьям-водителям, но с тех пор, как они с Гиди стали любовниками, стала испытывать неловкость, встречаясь с ними на стоянке.

Луна сознавала, что это запретная связь, что если муж об этом узнает, то разведется с ней, и она покроет семью позором. Ни одна из знакомых ей женщин – ни из ближайшего окружения, ни из дальнего – не разводилась. Единственной разведенкой, о которой она слышала, была Вера – мадьярка, работавшая с Давидом в банке, весьма привлекательная женщина с легким венгерским акцентом, которая сама растила двоих сыновей.

И все-таки Луне и в голову не приходило прекратить встречаться с Гиди. Эти свидания были единственным смыслом ее жизни, тем идеальным миром, в котором она жила во второй половине дня. Только он и она в номере с задернутыми шторами и опущенными жалюзи, тускло светит лампа на столике, звуки шумной улицы не проникают снаружи, слышны лишь их жаркий шепот, тихое дыхание и биение их сердец.

Она не могла насытиться прикосновениями его рук и губ, его присутствием. Он видел ее такой, какой ни один человек на свете не видел, видел изнутри и снаружи. И он единственный ее не судил; он понимал, какая она на самом деле. Они говорили обо всем, только не о ее другой жизни – с мужем, с ребенком, с семьей. Когда она пыталась рассказать ему о том, что происходит дома, он нежно прижимал палец к ее губам:

– Здесь только ты и я. У нас с тобой нет другой жизни, кроме этого мгновения…

И она немедленно умолкала. Ей тоже нравилось это ощущение изолированности от всего мира. И все же порой ей очень хотелось поделиться с ним своими переживаниями, рассказать об огорчениях, которые ей доставляет Габриэла. Он наверняка поймет, как она беспомощна, как не умеет быть матерью. Ведь она попросту не успела ею стать: когда ее ранило, дочь была младенцем, а когда вернулась – уже подросшим ребенком, привязанным к своему отцу, к Бекки, Рахелике, Розе, Габриэлю – только не к ней. Ее не было рядом, когда девочка училась стоять, она не держала ее за руку, когда та училась ходить, не при ней Габриэла начала произносить свои первые слова. Это все равно как если бы у нее родилась двухлетняя девочка. И ей, увы, не удалось перебросить мостик через те два года, что они были врозь. Луне ужасно хотелось поговорить об этом с Гиди, ведь только он может понять ее. Но он упрямо стоял на своем, он категорически отказывался впускать других людей в эту их жизнь, в номер, который они снимали почасово. Ни ее мужа, ни ее дочь, ни ее сестер, ни ее отца с матерью. Даже общих друзей, которые лежали с ними в одном отделении, он впускать не хотел. Если она упоминала кого-то из них, он останавливал ее:

– Только ты и я, помнишь?

И все-таки есть одна вещь, о которой она обязана с ним поговорить. Она должна рассказать ему, что спит с мужем.

Уже много недель, даже тогда, когда они перебрались в свою квартиру и спали в одной кровати, которую днем складывали и закрывали занавеской, чтобы их единственная комната казалась просторней, Давид к ней не прикасался. Ночь за ночью они ложились в постель, желали друг другу спокойной ночи, поворачивались друг к другу спиной и засыпали. Но однажды ночью, без всякого предупреждения, он неожиданно прижался к ее спине. Она напряглась, но не пошевелилась. Он поднял ее ночную рубашку и стал ласкать бедра, а она, не желая длить эти минуты, перевернулась на спину, позволила ему снять с себя трусики и без каких-либо предварительных ласк и игр раздвинуть ей ноги и войти в нее. Крепко зажмурив глаза, она старалась отключиться от происходящего. Руки ее безвольно лежали вдоль тела, но кулаки непроизвольно сжались. Заметив это, она положила руки ему на спину и стала водить ими вдоль спины, словно это были руки другой женщины, лежавшей здесь вместо нее под телом ее мужа. К ее радости, он быстро достиг удовлетворения, небрежно чмокнул ее, повернулся и уснул.

Луна безмолвно лежала рядом с ним и чувствовала себя оскверненной человеком, который был для нее чужим, хоть это был ее муж и отец ее дочери. Она не хотела с ним спать, но понимала, что так же, как она отводит Габриэлу в детский сад, так же, как она стирает, моет посуду, готовит обед и ужин, она должна спать с мужем. Она встала, вышла на кухню и обтерлась влажным полотенцем, стирая с себя запах его семени, как делала и прежде. Она не страдала, не огорчалась, не раскаивалась, она даже не чувствовала, что изменяет Гиди, – она вообще ничего не чувствовала.

Но назавтра, когда они встретились в своем номере, она ему рассказала. Она хотела, чтобы между ними не было никаких тайн или лжи, чтобы их отношения были так же чисты и непорочны, как и способ, которым они занимались любовью.

К ее удивлению, он крепко обнял ее и сказал:

– Все в порядке, моя красавица. Только не рассказывай мне об этом больше, хорошо?

Она кивнула. И потом, когда спала с Давидом, не упоминала об этом. Если Гиди и ревновал ее, то никогда не дал этого понять даже намеком. Он не хотел слышать и не хотел знать. Ну а Луне ужасно хотелось объяснить ему, что все прекрасно, что именно так, как они занимаются любовью, ей и нравится: объятия, поцелуи, прикосновения, ласки, слова, взгляды, учащенное сердцебиение, прикосновение его губ к ее телу, кожа к коже, душа к душе. И ей вовсе не нужно, чтобы он проникал в ее тело, как это делает муж, она вовсе этого не любит. Она была готова поклясться чем угодно, что это чистая правда. Но она знала Гиди лучше, чем себя, и понимала, что он испытывает адские муки оттого, что утратил способность быть мужчиной, – а значит, все, что она скажет, лишь причинит ему боль. Но ведь я люблю его беспредельно, как ни одна женщина в мире не любила мужчину, думала Луна, и я буду наслаждаться его телом, буду доставлять ему наслаждение своим телом, – и сила моей любви поможет ему преодолеть боль. Она дала себе зарок изо всех сил оберегать Гиди, заботиться о нем, делать все, чтобы он чувствовал себя мужчиной, – ведь для нее он и был лучшим из мужчин.

Через девять месяцев после того, как она впервые переспала с Давидом в их новой квартире, родился Рони. Его назвали в честь Аарона, отца Давида.

Обнаружив, что она беременна, Луна горько разрыдалась; она не знала, как воспримет Гиди эту весть. Но, к ее изумлению, он поцеловал ее в живот и сказал:

– В добрый час, радость моя.

Она обняла его, прижалась к нему, словно маленькая девочка, которая ищет в объятиях отца защиты от всего мира. Да, он принимал ее такой, какая она есть, со всей ее жизнью, никогда не просил ее оставить мужа, никогда не спрашивал об отношениях с мужем. Он был счастлив, что она у него есть. Любая, даже беременная.

10

В далекий мрачный Лондон я сбежала, чтобы спастись от семейной суматохи, донимавшей меня со всех сторон после смерти мамы. Навязчивая забота Рахелики и Бекки, которые не оставляли меня в покое, злость на отца, которая застила мне глаза, медвежьи объятия любящего Амнона, к которому я ничего не чувствовала… Охотнее всего я села бы в самолет и исчезла, не простившись ни с кем, оставив позади боль, и гнев, и ужасную тяжесть, возложенную на мои плечи отцом и тетками. Своей любовью они чуть меня не задушили. Я сбежала от них в Тель-Авив, но Тель-Авив оказался недостаточно далек. Я должна была уехать гораздо дальше, туда, куда не достанут ежедневные телефонные звонки Рахелики или Бекки, куда папа не сможет нагрянуть внезапно, без предупреждения, внося смуту в мой неустойчивый мир. Но в нашей семье даже я не осмеливаюсь сделать такое – уехать не попрощавшись.

И теперь, когда Амнон сбежал от меня в Индию – залечивать свое разбитое сердце, я сижу в прокуренном лондонском пабе, полном пьяниц, ко мне обращаются, но я не слышу, я курю сигарету за сигаретой и пью кружку пива за кружкой, чтобы не думать и не чувствовать.

Мама умерла, а я не скорбела, не плакала, не страдала – я только злилась. Я ужасно злилась на маму, которая умерла и оставила меня, прежде чем я успела с ней помириться, и на отца: не прошло и года с маминой смерти, а он привел домой Веру, свою любовницу-мадьярку, из-за которой мама чуть не развелась с ним. Теперь ненавидимая мамой Вера и ее дети живут в нашем доме с папой и моим младшим братом Рони. Теперь она спит в маминой кровати, готовит на маминой кухне и поливает мамины цветы на крыше.

Я не стала дожидаться, пока Вера переедет к папе, и ушла из дому. Еще до того, как я демобилизовалась из армии, я организовала себе жилье в Тель-Авиве – комнату, которую снимала в квартире Амнона, своего единственного друга. Это была большая квартира на бульваре Моцкина, позади полицейского участка на Дизенгоф, полученная Амноном в наследство от бабушки; он должен был здесь жить, пока не уедет в Лондон учиться на архитектора. Я поселилась в небольшой комнатке, где стояли кровать, стол и шкаф. В Иерусалим я почти не ездила, даже седер на Песах провела в Тель-Авиве с Амноном, в компании с несколькими такими же беглецами. Сиротский седер – вот как мы его назвали. У каждого из нас была своя причина не праздновать с семьей. Папе и теткам я сказала, что у меня дежурство на армейской базе. На самом деле я просто не могла вынести пасхального седера без мамы, без вечного соревнования между тремя сестрами – чей харосет[105] лучше. Мама из соревнования выбыла, а. без нее это было неинтересно.

Демобилизовавшись, я стала непрерывно менять работу, переходя с места на место. Была официанткой, но меня уволили, была танцовщицей гоу-гоу в «Тиффани» – дискотеке под отелем «Дан», была статисткой в массовых сценах в фильме «Канал Блаумильха», который снимался в Герцлии, была помощницей пожилого продюсера, который при каждом удобном случае пытался меня облапить. Все это я делала с единственной целью – скопить достаточно денег, чтобы улететь к чертовой матери в Лондон. Лондон был центром мира, городом «Битлз», и «Роллинг Стоунз», и «Пинк Флойд», и Кэта Стивенса, и Марианны Фейтфулл, городом секса, наркотиков и рок-н-ролла и «Lucy in the sky with diamonds». Каждый раз, когда у меня в руках оказывалась приличная сумма, я бежала в туристическое агентство на улице Фришман и вручала ее менеджеру в счет оплаты вожделенного билета.

Когда же я задумалась над смыслом этого поспешного перескакивания с одной необязательной работы на другую, то поняла, что это бегство. Я сбегаю от всех, кого знала, и всех, кто знал меня. Спасаюсь бегством, чтобы забыть свою прежнюю жизнь и открыться новой – в мире, где нет ни умершей мамы, ни папы, который не в состоянии оставаться один ни минуты и уже привел новую женщину в наш дом, ни теток, от чьей скорби мне так тяжело, что хочется кричать, ни младшего брата, которого я оставила в одиночестве переживать мамину смерть. Я попросту не могла выдержать горя Рони, горя Рахелики и Бекки, которые умоляли меня не уезжать из Иерусалима, а потом – не уезжать из Тель-Авива.

– Мы еще не успели расстаться с твоей мамой, а теперь и ты нас покидаешь, – плакала Бекки.

– Мама умерла, а я не умираю, я только уезжаю отсюда, это не конец света, – протестовала я.

Папа не просил меня остаться. Он только обнял меня, насильно сунул в карман денег на первое время и взял с меня обещание, что я не постесняюсь попросить о помощи, если буду нуждаться.

Когда я не вернулась домой после армии, он скрежетал зубами, злился, его сильно задела моя решимость, но он был бессилен. Я не хотела жить в Иерусалиме вовсе не из-за Веры, его новой-старой женщины. Еще когда я была ребенком, когда мы приезжали навестить нону Меркаду и тию Аллегру на бульваре Ротшильда в Тель-Авиве, я знала, что, как только стану самостоятельной, буду жить в Тель-Авиве. Я пыталась объяснить это папе, но он не желал слушать. Он обиделся и даже не приехал меня навестить.

Рахелика и Бекки приехали, взяв с собой Рони, и привезли полные кастрюли еды, которую приготовили специально для меня, и корзины с овощами, которые тащили из самого Иерусалима, как будто в Тель-Авиве нет рынка, и бурекасы, и бисквиты. Рахелика немедленно стала хозяйничать в квартире, убирать и наводить порядок, Бекки поставила кастрюли в холодильник и нарезала овощи для салата. Только убедившись, что у меня достаточно еды на месяц, что у меня есть работа и друзья, что я не одна, бедняжечка, и кто-то будет есть со мной заботливо приготовленную еду, тетки вернулись в Иерусалим. Но прежде каждая из них сунула мне денег (тихонько, чтобы другая не видела), взяв обещание, что, если, не дай бог, не хватит, я не постесняюсь еще попросить.

– Если что, первым делом обращайся к нам, – заявила Рахелика. – Ни за что не проси у чужих! Обо всем сообщай нам, прошу тебя!

Мы стояли у дверей, и они осыпали меня поцелуями – а то вдруг некому будет меня обнимать-целовать до следующего их приезда. И в последний момент, когда они уже стояли на лестничной клетке, Рахелика подошла и шепнула мне на ухо:

– Габриэлочка, не пора ли помириться с папой? Знаешь, как он переживает из-за тебя! Ночами не спит! – Прекрасно спит, – вмешалась Бекки. – Спит со своей мадьяркой в постели Луны и не стесняется.

– Перестань, не подливай масла в огонь, – осадила ее Рахелика. – Давид – мужчина, у мужчин это всегда так. Жизнь не кончена.

– По мне, можешь не разговаривать с ним хоть всю жизнь, – фыркнула Бекки. – Я вот тоже с ним не разговариваю, и пусть ему будет стыдно.

– Рахелика, – спросила я свою добрую и всегда рассудительную тетю, – а ты не сердишься на папу за то, что он привел эту женщину в мамин дом?

– Еще как сержусь, но что можно сделать? Твоя мама уже не вернется, а папе нужна новая жена, да и Рони, пожалуй, нужна новая мама.

– Новая мама! – вспыхнула Бекки. – Что ты несешь! Что, Рони младенец? Здоровый парень, ему скоро в армию. У него есть мы с тобой, слава богу, и не нужна ему никакая новая мама.

– Ему нужен папа, который будет вести себя по-человечески, – сказала я тихо, – а не приводить в наш дом потаскух.

– Не ругайся, солнышко, – остановила меня Рахелика.

– Для этой мадьярки других слов нет! – вспылила Бекки. – Габриэла права. Каждый раз, когда я думаю о Давиде, меня трясет от злости. Ну как ему не стыдно, как он может так поступать?!

– Не тяни меня за язык, не заставляй говорить вещи, о которых я потом пожалею, – тихо сказала Рахелика.

– Ну тогда лучше ничего не говори. Я очень надеюсь, что Луна тебя сейчас не слышит.

– О чем вы?

Я была сбита с толку. Чтобы Рахелика сказала худое слово о сестре, с которой была так близка, да еще теперь, после ее смерти, когда они обе чуть ли не возвели ее в ранг святых?

– Да не обращай внимания, она просто болтает, – отозвалась Бекки. – Это все от горя. Ладно, милая Габриэла, береги себя, звони нам и не забывай: что бы тебе ни понадобилось – есть мы. Запомни, пожалуйста: если что-то, не дай бог, случится – ты сразу звонишь нам!

Я жила своей жизнью. Работа, вечеринки, наркотики, секс… Если бы мои тетки знали хоть самую малость о моем образе жизни, если бы папа знал… Но они, к счастью, ничего не знали. С отцом я связи не поддерживала, а когда раз в неделю, как обещала, звонила теткам, говорила им то, что они хотели услышать: у меня все в порядке.

Однажды, когда мы с Амноном и друзьями сидели дома и раскуривали гашиш, в дверь позвонили.

Амнон подошел посмотрел в глазок.

– Полиция! – воскликнул он в испуге.

Страницы: «« ... 1516171819202122 »»

Читать бесплатно другие книги:

Луиза Хей – одна из основателей движения самопомощи, автор более 30 книг популярной психологии. Само...
В триллере Франка Тилье «Страх» наши старые знакомые Люси Энебель и Франк Шарко после достопамятных ...
«Пятая Салли», написанная за два года до знаменитой «Таинственной истории Билли Миллигана», рассказы...
Эта история началась поздним вечером, когда Эллион Бланкет села в машину к мужчине, которого видела ...
«Василий Теркин» – opus magnum Твардовского, его «визитная карточка». В русской поэзии это одно из с...
Об одной из наиболее сложных сфер деятельности – о маркетинге услуг. На практических примерах работы...