Королева красоты Иерусалима Ишай-Леви Сарит
– Если не учишься, что же ты делаешь здесь, в этом собачьем холоде?
– Живу.
– Живешь? – Рахелика пристально оглядела меня с ног до головы. – Это называется жить? Кожа да кости. С кем ты живешь?
– С парнем.
– Израильтянин?
– Нет, не израильтянин. Даже не еврей.
– Только этого нам не хватало.
– Ну хватит обо мне, – решила я сменить тему. – Расскажи, как поживают все.
– Все поживают нормально, только скучают по тебе ужасно, не понимают, зачем ты уехала так надолго. Папа твой совсем с ума сходит.
Я молчала.
– Ты все еще сердишься? Злость еще не прошла? Ну зачем? Жизнь и так коротка, видишь, мама даже не успела увидеть тебя невестой. Нужно жить, Габриэла; и папа твой тоже хочет жить, не мешай ему, попробуй со всем этим примириться.
Таксист высадил нас возле отеля, тетя оставила чемодан в номере и, немного отдохнув, немедленно захотела прогуляться по лондонским улицам.
Рахелика была восторженной, как юная девушка. Впервые оказавшись за границей, она хотела увидеть все: Гайд-парк, королевский дворец, Биг-Бен, Трафальгарскую площадь… Каждый день мы отправлялись гулять в другую часть города. Иногда я даже оставалась ночевать у нее в отеле. Филип отнюдь не старался произвести впечатление на мою тетю, да и по ней было видно, что она от него не в восторге. Квартира наша, прямо скажем, тоже восторга у нее не вызвала.
– Ну и грязища у вас! – заявила она.
И немедленно послала меня в индийскую лавчонку за моющими средствами. Полдня, стоя на коленях, она оттирала и отмывала нашу квартиру.
– Если бы твой отец увидел, как ты живешь, он бы примчался сюда и притащил тебя домой за волосы. А этот твой приятель… Это же кошмар, как он выглядит, запущен до неприличия, и что это за мода такая – волосы до задницы? И вообще, почему англичанин? Почему у тебя нет парня-израильтянина?
– Был, – вспомнила я об Амноне. – Наверное, вернулся в Израиль.
– Жаль, что ты не вернулась вместе с ним, – заключила она.
И после этого больше не соглашалась зайти в нашу квартиру.
– С меня хватит и того, что я видела. Не хочу лишней нервотрепки.
Мы прочесали все улицы Лондона, я показала ей все достопримечательности, водила ее в большие универмаги, она опустошила полки в «Marks & Spencer» и купила мне платье в «Miss Selfridge». У меня уже ноги отваливались, но она не знала усталости.
– Мне кажется, ты специально делаешь так, чтобы я уставала, – сказала я ей как-то.
– Если мне не удается вложить тебе ума через голову, может, удастся через ноги.
– Что ты имеешь в виду?
– То, что ты выглядишь, как все мои несчастья. Тощая, как спичка, и бледная, как смерть. Может, если ты будешь немного двигаться, у тебя появится аппетит, и ты что-нибудь съешь.
– Рахелика, ну ты чего, в самом деле! Мы для этого утюжим лондонские улицы? Чтоб у меня появился аппетит?
– И для этого, и еще потому что я туристка.
– Потрясающе. У меня уже ноги болят, давай посидим.
– А если мы сядем, ты выслушаешь то, что я хочу тебе сказать, и не будешь меня перебивать?
– Я все время слушаю то, что ты хочешь мне сказать, и не перебиваю.
– Нечего тебе впутываться в чужие неприятности, – заявила она без предисловий. – Этот твой парень – полное ничтожество, он мизинца твоего не стоит. Почему ты с ним?
– Потому что еще не нашла того, кого полюблю.
– Пока ты не нашла того, кого полюбишь, тебе нужен кто-то, кто будет любить тебя, – сказала моя тетя, умнейшая из женщин. – Тебе не обидно тратить на него время? Зачем мучиться из-за человека, с которым у тебя нет будущего, и ты сама это знаешь не хуже меня? Возвращайся домой, Габриэла, все равно ты тут без толку живешь. Возвращайся в Иерусалим, там ты будешь среди людей, которые тебя любят. У меня сердце болит, когда я вижу тебя такой. С того дня, как я сошла с самолета, я ни разу не видела у тебя улыбки. Когда ты в последний раз смеялась, а? Когда ты чувствовала себя счастливой? Я знаю тебя с самого твоего рождения.
А теперь, когда твоя мама умерла, у тебя есть только я. Я и Бекки. И видит бог, тебе нельзя оставаться в Лондоне. Этот город отучил тебя радоваться. А никто не заслуживает такого – жить в городе, убивающем радость.
Трафальгарская площадь кишела голубями, но людей на ней уже почти не было. Мы сидели на скамейке, и Рахелика не умолкала.
– Возьми, – я протянула ей пригоршню семечек, купленных за пять пенсов. – Покорми голубей.
– Не переводи разговор, Габриэла.
– Как же с тобой стало тяжело! Ты прилетела в Лондон мораль мне читать или развлекаться?
– Я прилетела не развлекаться – я прилетела, чтобы вернуть тебя домой.
– Но я не хочу возвращаться домой.
– Ясное дело, не хочешь. Если бы это зависело только от тебя, мы бы еще десять лет не виделись. Что для тебя семья, Габриэла? Воздух? Пустое место?
– Я не вернусь. У меня здесь своя жизнь.
– Это, по-твоему, жизнь? С этим засаленным отморозком? Это жизнь – убирать в домах у англичан?
– Бабушка Роза сама говорила, что это не зазорно.
– Бабушка Роза в гробу переворачивается: ей-то приходилось это делать, потому что она была нищей сиротой.
– Я тоже сирота.
– Черт возьми, Габриэла, твой отец еще жив, а ты его убиваешь. Возвращайся в Иерусалим, поступи в университет, найди хорошего парня из наших вместо своего хиппи. Если бы тебе было с ним хорошо, можно было бы закрыть глаза на то, что он гой, но тебе-то явно плохо!
– Ну сколько раз я должна тебе повторять: я не собираюсь за него замуж, я просто провожу с ним время. – Ты упряма, как твоя мать. Смотрю на тебя – и вижу Луну.
– Да ну тебя.
– Не только вижу, но и слышу. Вы не только выглядите одинаково, вы и говорите одинаково.
Вот этого я решительно не желала слышать. Не для того я порвала со своей прежней жизнью, не для того бежала от всего, что напоминало маму, чтобы моя тетя рассказывала, что я на нее похожа.
– Я не выгляжу как мама, я не говорю как мама, и я не похожа на маму! – гневно заявила я. – Я похожа на себя.
– Не только говоришь, но и ведешь себя как мама, – Рахелика словно не слышала моих слов. – Ты просто копия Луны.
Я начала терять терпение.
– У нас с мамой ничего общего. Если бы я не была похожа на нее внешне, никто не поверил бы, что мы мать и дочь.
– Как же ты ошибаешься, Габриэла! Как плохо ты знаешь свою маму, а себя – еще хуже. Твоя мама была невероятно упряма – точь-в-точь как ты. Если она чего-то хотела, то шла напролом. У нее, как и у тебя, был талант впутываться в чужие неприятности, и она нередко пыталась прошибить лбом стену. Особенно когда дело касалось мужчины. Тогда она не слушала никого и ради своих желаний шла до конца, до самого горького конца. – Какой мужчина, какой горький конец, о чем ты?
– Твоя мама немало настрадалась в жизни, и я говорю не только про последний год, когда она болела. Она страдала с того самого дня, как вышла замуж за твоего папу.
– Хм, они не очень-то ладили, вечно ссорились, но прямо-таки страдала? Что-то я не замечала, что она страдает.
– Ты была маленькой девочкой, что ты понимала? Много ты знала о том, что происходит в спальне у твоих родителей?
– Я и сейчас не хочу этого знать.
Все последующие дни мама не выходила у меня из головы. Она все время стояла у меня перед глазами – такая, как я ее помнила: красивая и стройная, в отлично сшитых костюмах, рыжие волосы тщательно уложены; она влезает в лодочки на высоком каблуке, мимоходом чмокает меня и Рони и исчезает, оставляет нас с бабушкой Розой или Бекки; она всегда куда-то торопится, всегда куда-то уходит по своим делам. Что же за дела были у мамы, о которых мы с Рони ничего не знали?
Я помню, что мама страдала от раны даже после того как выздоровела. Она часто жаловалась на боли в животе; бывали дни, когда она запиралась в спальне, и мы с Рони ходили на цыпочках: шуметь было запрещено. Нас посылали на крышу, которая была нашей площадкой для игр, чтобы мы не мешали маме.
Однажды, когда она пошла отдохнуть, я нашла более увлекательное занятие, чем детские игры на крыше. Я порылась в папином шкафу в гостиной и отыскала там коричневую деревянную шкатулку, которую папа всегда тщательно запирал на ключ. Эта шкатулка всегда вызывала у меня жгучее любопытство: какие сокровища он там прячет? После того как папа заглядывал в шкатулку, он всегда заботливо запирал ее, а ключ клал в карман. Но на этот раз, к моему удивлению, шкатулка была не заперта, и я с волнением приподняла крышку. Там лежали папины медали из британской армии и почетный знак участника войны за независимость, а еще разные документы, письма и много фотографий. Я села на пол и стала их перебирать. Папа был на них совсем молодой, в форме британского солдата, а еще там была девушка в шортах, она стояла, придерживая велосипед, а папа стоял позади, обняв ее за талию. Эта девушка была почти на всех фотографиях, и она была красавица: черные волосы и большие глаза, окаймленные длинными ресницами, пухлые губы, белоснежные зубы. Она смотрела в объектив и счастливо улыбалась.
Я еще не успела спросить себя, кто эта девушка рядом с папой и почему она так радостно улыбается, как надо мной выросла мама, выхватила у меня фотографии и закричала:
– Ну что ты всюду суешь свой любопытный нос!
Она вертела в руках фотографии, пытаясь прочесть на обороте слова, написанные не на иврите. Села на диван и, не обращая на меня внимания, принялась лихорадочно рыться в папиной шкатулке, просматривая фотографии одну за другой, а потом письма. Я стояла рядом и старалась не дышать, чтобы она забыла, что я здесь.
Внезапно мама порывисто поднялась с места.
– Сукин сын! Лживый сукин сын!.. А ну немедленно иди в свою комнату! – завопила она, заметив меня. – Вот же любопытная девчонка, несчастье на мою голову! Убирайся, пока я тебя не убила!
Мама никогда меня не то что не убивала – она даже руку на меня не поднимала, только угрожала. Но когда она угрожала, ее зеленые глаза так сыпали искрами, что меня парализовал страх.
– Вон отсюда! – заорала она снова.
И я бросилась со всех ног прочь, вбежала в нашу с Рони комнату, села на кровать и сидела так до тех пор, пока папа не вернулся с работы.
В обычные дни, когда папа возвращался из банка, мы все вместе ужинали. Яичница и овощной салат, сметана, творог и свежий белый хлеб. Но сегодняшний день не был обычным. Как только папа вошел в дом, мама начала кричать на него и плакать. Среди слов, которыми она его осыпала, я уловила чаще всего повторяемые: он жалкий обманщик и вообще зачем он на ней женился. Мама спрашивала, кто эта черноволосая девушка на фотографии, она кричала, что хоть и не знает итальянского, но слово «аморе», которое есть на обороте каждой фотографии, отлично понимает, потому что на ладино оно означает то же самое, и пусть не рассказывает ей сказки.
Отец говорил тихо, но я слышала, как он отвечает ей, что вовсе не рассказывает ей сказки, что с черноволосой девушкой он познакомился во время войны, в Италии, задолго до того, как встретил маму, и какой смысл психовать сейчас из-за событий, которые произошли до того, как они познакомились и поженились. – Тогда почему же ты прятал от меня эти фотографии? Почему положил их в шкатулку и запер на ключ?
Почему никогда не рассказывал мне о женщине, которая называла тебя «аморе мио»?
– Я ведь сразу сказал тебе, когда мы познакомились, что не нужно рассказывать обо всем, – отвечал отец с тем же ледяным спокойствием. – Есть вещи, которые нужно держать про себя. И тебе, и мне.
– Вот так ты хочешь? – в мамином голосе звучала угроза. – Ты молчишь о своем, я – о своем?
– Да, – ответил папа тихо. – Именно так.
– Прекрасно. Только потом не удивляйся и не предъявляй мне претензий.
– Ради бога, – пожал плечами папа. – Нет проблем.
Мама не простила мне, что я открыла секретную шкатулку отца. Она не простила мне, что я открыла тайну его любви к девушке, которая называла его «аморе мио». Я своими ушами слышала, как она говорила Рахелике, что, если бы я не была такой любопытной, она никогда бы не узнала об итальянке, а значит, у нее не разрывалось бы сердце.
– С чего это твое сердце должно разрываться? – удивилась Рахелика. – Это случилось перед войной, до того как вы познакомились. Разве это имеет к тебе отношение?
– Еще как имеет! Давид никогда не переставал ее любить. Это объясняет все.
– Не говори глупостей. Вечно ты создаешь проблемы на пустом месте. Она в Италии, а ты здесь, и у вас двое детей.
– Я была очень наивна, когда выходила за него замуж, – сказала мама. – Я думала, он любит меня, а он все это время любил другую.
– Но женился-то он на тебе. Хватит, Луна, угомонись уже, – старалась успокоить ее Рахелика. – Она наверняка тоже замуж вышла, и дети у нее есть…
– Что это меняет? – рассердилась мама. – Все эти годы он мне лгал. Пока мы не поженились, у него мед с языка тек, а после свадьбы сразу отдалился, стал будто чужой. Так что же удивительного…
Что имела в виду мама, я не узнала: Рахелика зашикала на нее и не дала договорить. Но с того дня, как я открыла секретную шкатулку отца, все пошло кувырком. Папа и мама постоянно ссорились и спорили, и это было слышно через стену, которая отделяла нашу с Рони комнату от их спальни. Я съеживалась в постели и натягивала одеяло на голову, чтобы не слышать, надеясь, что Рони крепко спит и ничего не слышит. Я затыкала уши пальцами и погружалась в тишину, но вскоре пальцы начинали болеть, и мне приходилось отнимать их от ушей, – и тогда я снова слушала их бесконечные ссоры.
Теперь уже не было никакого кайфа есть хамин с макаронами всей семьей в субботу, не было никакого кайфа идти в гости к Кларе и Джеку-победителю смотреть футбол в ИМКА и, уж конечно, не было никакого кайфа ездить в машине красавца Эли Коэна на пикник в Иерусалимские горы. Накаленные отношения папы и мамы отравляли любую атмосферу.
И вдруг однажды все ссоры прекратились. Папа и мама почти перестали разговаривать. Вместо слов воцарилась напряженная тишина. Внешне все выглядело как обычно: папа каждый день в перерыв приходил из банка, и мы все вместе садились обедать. После обеда папа возвращался на работу, а мама отводила нас к Рахелике или же Рахелика приходила с детьми к нам. Мы играли на улице, а взрослые болтали в кухне. Частенько появлялась Бекки или другая родственница со своими детьми. Ужинали мы то у нас, то у Рахелики, а папа, вернувшись с работы, присоединялся к нам.
Наш дом по-прежнему как магнитом притягивал всех родственников и друзей; каждый, кто случайно проходил в районе улиц Яффо, Кинг-Джордж и Бен-Иегуда, поднимался к нам выпить кофе с пирогом. Ничего не скажешь, папа и мама умели заводить друзей, они любили принимать гостей, а главное – они любили развлечения. И даже в тот период, который оставил у меня тягостные воспоминания, они не переставали развлекаться. Несколько раз в неделю они звали бабушку Розу побыть со мной и Рони, а сами уходили в кино или потанцевать с друзьями в клуб «Менора».
Со временем раздоры утихли, и мне казалось, что все благополучно вернулось на свои места, – пока я не заболела и папа не вызвался отвести меня в поликлинику. Но вместо поликлиники он повел меня к своей коллеге, у которой было двое детей моего возраста, чтобы я могла с ними поиграть. Вот тогда я в первый раз увидела Веру. Когда мы пришли к ней, они отправили меня и Вериных детей играть внизу, и только спустя долгое время папа позвал меня, чтобы идти домой. Уже у нашего подъезда папа присел на корточки, взял меня за подбородок и сказал:
– Габриэла, солнышко, если мама спросит, где мы были, скажи, что в поликлинике.
Когда мы вошли, мама спросила:
– Вы что, придумывали новые способы лечения? Сколько времени нужно, чтобы сходить в поликлинику?
И не успел папа ответить, как я сказала:
– Мы не были в поликлинике.
– Так где же вы были? – удивилась мама.
– Мы были у Веры из банка.
Почему я не выполнила папину просьбу? Думаю, мне хотелось сделать назло. Мама всегда говорила, что я девочка, которая все делает назло. Но на этот раз мое «назло» привело к ужасному скандалу между папой и мамой.
С того дня и до конца жизни мама испытывала к Вере лютую ненависть. К той самой Вере, с которой папа теперь спал в маминой постели. Годами их запретная связь хранилась в тайне, и вот теперь он, не стыдясь, демонстрирует ее городу и миру. От одной только мысли о папе и Вере все внутри у меня переворачивалось. Я не могла простить ему, что он изменяет маме, притом что сама по злобе выдала его тайну.
Визит Рахелики подходил к концу, ей пора было возвращаться в Иерусалим. Но она не собиралась возвращаться с пустыми руками, она собиралась привезти меня в качестве подарка семье на Новый год.
– Сегодня я ходила в «Эль-Аль», – сообщила она, – купила тебе билет на самолет.
– Зря потратила деньги. Я останусь в Лондоне.
– И речи быть не может, – решительно подвела черту Рахелика. – Я не спрашиваю тебя, хочешь ты или не хочешь, я ставлю тебя в известность: ты возвращаешься со мной домой.
Но я продолжала упрямиться, и никакие доводы на меня не действовали. Она стала приходить ко мне домой, уговаривать и убеждать, пока однажды Филип не вышел из своей комнаты и не заорал:
– Да возвращайся ты уже ко всем чертям вместе со своей теткой в свою гребаную страну! Убирайся, и пусть уже наконец тут будет тихо!
Прежде чем я успела произнести хоть слово, Рахелика подскочила к нему и рявкнула:
– Как ты смеешь так разговаривать с моей племянницей?! Да кто ты вообще такой, что ты о себе воображаешь, сопляк? Немедленно проси прощения – не у меня, у Габриэлы!
Филип онемел. Он стоял перед ней растерянный, с идиотским лицом, и выглядел довольно комично. Потом резко повернулся и вышел.
– Подожди меня пару минут, – сказала я Рахелике.
Пошла в спальню, сняла со шкафа рюкзак и стала совать в него все, что попадется под руку. Филип в это время лежал на кровати и с удовольствием курил косяк. Он не произнес ни слова, даже не посмотрел в мою сторону. Я застегнула рюкзак (половина одежды в него не влезла, и я оставила ее в квартире), вышла из комнаты и захлопнула за собой дверь.
Самолет «Эль-Аль» набрал высоту и взял курс на Израиль. Лондон остался далеко внизу.
– Я хочу курить, – сказала я Рахелике и отправилась в хвост самолета, где было место для курения.
В туалете я запустила руку глубоко в карман брюк – там, завернутые в фольгу, были припрятаны несколько порций кокаина. Нужно было устроиться поудобнее; я села на крышку унитаза и насыпала дорожку на маленькое зеркальце, которое вытащила из сумки. Но в тот момент, когда я приблизила ноздри к кокаину, самолет резко тряхнуло. Зеркальце упало и разбилось вдребезги, а белый порошок разлетелся во все стороны. Это был знак – я ничуть не сомневалась. Это был знак, что если я не перестану нюхать кокаин, то никогда не обрету покоя, никогда не получу прощения. Я глубоко вздохнула, вытряхнула остатки кокаина из фольги в унитаз и спустила воду. Затолкала ногой осколки зеркальца за унитаз, сдула порошинки кокаина, ополоснула лицо, вымыла руки с мылом и вышла из туалета.
– Теперь я чувствую себя гораздо лучше, – сказала я Рахелике, вернувшись на место.
– Это заметно, – усмехнулась она.
Я даже не пыталась притвориться, будто счастлива видеть делегацию, торжественно встречавшую нас в аэропорту: там была вся семья – папа и Рони, Бекки и красавец Эли Коэн, Моиз и все двоюродные братья и сестры от мала до велика. Они держали в руках воздушные шары и плакат с разноцветными буквами «Добро пожаловать домой, Габриэла!».
Рони подбежал ко мне первым и чуть не задушил в объятиях.
– Ну-ка дай посмотреть на тебя, – сказала я, слегка отстранив его от себя и внимательно разглядывая.
Он так вырос и изменился! Я оставила его подростком, а нашла взрослым красивым парнем. На щеках у него уже пробивалась щетина.
– Как же теперь щипать тебя за щеку? Ты колешься! – засмеялась я. – И как же теперь таскать тебя за волосы? – Он был коротко острижен на армейский манер.
Краем глаза я видела папу. Казалось, он колеблется, но потом все же подошел, крепко обнял меня и прижал к груди. Я положила голову в ямку между плечом и шеей, как делала ребенком, до того, как вся наша жизнь перевернулась, до того, как наши отношения разладились. Но злость на него не проходила, и я поспешно высвободилась из его объятий.
– Я соскучился, девочка моя, – проговорил он. – Ужасно соскучился.
Папа явно огорчился, когда я отстранилась от него, чтобы обнять Моиза и красавца Эли Коэна, а потом бросилась в объятия Бекки, которая терпеливо ждала своей очереди, а заполучив меня наконец, больше уже не выпускала, обнимала и целовала.
– О боже, что же это такое? В Лондоне не хватает еды? – воскликнула она. – Ты почти прозрачная, скоро тебя вообще не будет видно!
Скорее пустая, подумала я, это более точное определение, у меня внутри ничего не осталось, даже то немногое, что было, и то исчезло.
– Куда вы меня везете? – спросила я у Бекки шепотом, чтобы папа не услышал.
– Что значит куда? Домой.
– Я не поеду в дом к папе и его Вере.
– Вера ушла, – сообщила она мне по секрету, – он попросил ее уйти к себе домой, чтобы тебе не пришлось с ней встречаться.
– И на сколько она ушла? На пару часов?
– Габриэла, твой папа просто с ума сходил, так по тебе тосковал. Он приготовил тебе торжественную встречу, не огорчай его.
Я не стала его огорчать и села в машину, но, когда он позвал меня на переднее сиденье, отказалась и предпочла втиснуться на заднее между Рони и Боазом. Так мы и ехали всю дорогу до Иерусалима: папа впереди, один, словно шофер, а мы с Рони и Боазом втроем сзади. На те немногие вопросы, что мне задавали, я отвечала только «да» и «нет». Все трое поняли, что нет смысла ко мне приставать, лучше оставить меня в покое, пока я не приду в себя.
Как и обещала Бекки, Веры дома не было, но следы ее присутствия виднелись повсюду, тем более что я их пристально высматривала. В ванной комнате стоял флакончик «L’Air du Temps» Нины Риччи. Моя мама не любила эти духи, говорила, что у них старушечий запах. В платяном шкафу висели незнакомые мне платья. – А где мамины платья? – спросила я папу, когда он вошел следом за мной в спальню.
– В шкафу в коридоре. Можешь взять себе любое.
– Чтобы я носила мамины платья? – фыркнула я презрительно. – Я что, родилась при царе Горохе?
– Габриэла, послушай, – папин голос звучал устало, – тебя не было два года, ты только вернулась и уже рвешься на баррикады. Не пора ли сложить оружие? Я не прошу, чтобы ты любила меня так, как я люблю тебя, я не прошу, чтобы говорила, что соскучилась по мне так, как я соскучился по тебе, я прошу о перемирии.
Он сидел на кровати и выглядел обиженным, словно это он был ребенком, а я – взрослой. Мне хотелось обнять его, сказать, что я люблю его, что скучала по нему, что мне его недоставало. Но я не могла забыть, что он осквернил мамину память на той самой кровати, на которой сейчас сидел.
– Я очень устала, – сказала я и ушла в свою детскую комнату.
К моему удивлению, комната была точно такой, какой я ее оставила.
– Здесь что, никто не спал? – спросила я Рони, который вошел за мной следом.
– Папа не разрешал Вериным детям спать в твоей комнате.
– Где же они спали?
– В маленькой гостиной.
– А где вы смотрели телевизор? Где ужинали?
– В большой гостиной.
– С ума сойти! Мама умерла бы еще раз от одной только мысли, что вы пользовались гостиной не для приема гостей. А где они сейчас?
Рони посерьезнел.
– Папа хотел, чтобы ты пришла домой. Он сказал Вере, чтобы она взяла детей и ушла к себе домой.
– Навсегда?
– Нет, только пока ты привыкнешь, пока согласишься принять ее. Я думаю, он хочет на ней жениться. – Что?!
– Не будь ребенком, Габриэла, прими наконец Веру. Она правда хорошо к папе относится. Она и ко мне хорошо относится – готовит для меня, стирает мою армейскую форму, когда я прихожу на побывку, заботится обо мне. Она хорошая женщина.
– Предатель, – отрезала я. – Не ждала от тебя такого.
– Мама умерла, Лела, – мягко сказал он.
Так он называл меня в детстве, когда еще не мог выговорить мое имя.
– Ты не скучаешь по ней?
– Скучаю. Но я смотрю на вещи трезво. И сейчас папина женщина – Вера.
– В том-то и дело, что она была папиной женщиной еще тогда, когда мама была жива. Он все время изменял маме.
– Я не хочу этого слышать. Жизнь коротка; посмотри, какой молодой умерла мама. Не хочу я копаться во всем этом дерьме – и тебе не советую. Незачем все время злиться и оглядываться на прошлое.
Но я продолжала злиться. Я была так зла, что уже на следующий день пришла к Рахелике и сказала, что хочу жить у нее.
– Нет, Габриэла, так нельзя. Ну нельзя так обижать отца! Пора уже повзрослеть, пора понять своего отца и принять Веру. Поверь, тебе станет легче жить.
– Спасибо за добрый совет, только я в нем не нуждаюсь. Как-нибудь сама справлюсь, – и я повернулась, чтобы уйти.
– И куда же ты собираешься идти?
– Устроюсь официанткой и сниму комнату в Нахлаот.
– Нет, дорогая, ты не снимешь комнату в Нахлаот, ты вернешься домой и будешь жить в своей комнате. Найди работу, поступи в университет, а потом уже снимай комнату. А до тех пор живи, пожалуйста, дома.
– С каких это пор ты указываешь мне, что делать?
– Ох, Габриэла, что этот хмырь-англичанин с тобой сделал? Сколько же яду в тебе накопилось! А теперь ты его выплескиваешь на весь мир, и прежде всего на отца.
– При чем тут англичанин?
– Ладно, англичанин ни при чем. Тогда чего ты хочешь, скажи? Чтобы мама воскресла? А для чего, собственно? Чтобы ты могла отравлять ей жизнь, как отравляла, пока она была жива?
Я молчала. А Рахелика с жаром выкладывала мне все то, что собиралась сказать при встрече в Лондоне:
– Ни одной радостной минуты ты ей не доставила! Ты ведь всегда с ней не ладила, всегда все делала ей назло. Сколько раз ты жаловалась мне, что она плохая мать – не понимает тебя, не видит тебя, думает только о себе, ничего ее не интересует, кроме тряпок, косметики и Голливуда, – не ты ли это говорила? Что же ты теперь делаешь из нее мученицу, а из своего отца – чудовище? Забыла в одночасье, каким замечательным отцом он тебе был, как заботился о тебе все годы, как поддерживал тебя всегда, как ты плакала у него на плече, что мама тебя не понимает? Забыла, кто пел тебе колыбельную каждый вечер? Кто водил тебя в зоопарк и в цирк Медрано, кто купал тебя и надевал на тебя пижаму, кто ходил в школу, когда возникали проблемы? – Как это понять, Рахелика? Ты защищаешь папу и поливаешь грязью маму?
– Поливаю грязью? Постыдилась бы говорить такое, Габриэла. Я лишь напоминаю тебе про твои же жалобы на маму и про твои отношения с папой. И мне непонятно, по какой причине ты возвела маму в ранг святых после ее смерти. А мы ведь обе знаем, что она была далеко не святой.
– Мы обе? Я думала, ты считаешь ее совершенством. Ты всегда ее любила больше всех.
– Да, любила. Любила как Моиза, как детей, – тихо ответила Рахелика. – Но это не значит, что я не видела ее дурных сторон. Она была моей любимой сестрой, самым близким человеком на свете после Моиза, я доверяла ей все свои секреты, а она мне – свои. Но безоглядная любовь к сестре меня не ослепила. Я очень хорошо видела, как у нее не хватает терпения возиться с тобой, как она смотрит на тебя и не видит, как она избегает к тебе прикасаться. Едва она вернулась из больницы, где пролежала два года, как ей уже хотелось убежать из дому, и она оставляла тебя со мной, с Бекки, с бабушкой. Но и ты, надо сказать, не была невинной овечкой. Ты вообще представляешь, что это для матери – видеть, что твой ребенок знать тебя не хочет? Вообрази, что она испытывала, когда лежала в больнице вся израненная и нечеловеческим усилием, с огромным трудом спустилась во двор, чтобы встретиться с тобой, а ты, завидев ее, стала орать как резаная, отказалась идти к ней на руки, оттолкнула ее. Вообрази, каково это – когда твоя родная дочь, твоя плоть и кровь, не хочет тебя признать! А ты помнишь, как долго ты не могла выучить слово «мама»? И это ты, которая в два года знала весь толковый словарь! Любое слово ты запросто могла произнести, кроме этого единственного – «мама». Помнишь, когда впервые ты его произнесла? В три года, когда пошла с мамой покупать туфли во «Фрайман и Бейн». Продавщица спросила тебя, кто эта красивая женщина, которая привела такую красивую девочку покупать туфли, и ты ответила: «Мама». В тот день твоя мама танцевала на улице, она была счастлива, словно выиграла в лотерею.
– Я этого не помню. Я не помню, чтоб она танцевала на улице, когда я сказала «мама». Я не помню, чтобы она была счастлива. Я даже не помню, чтобы она меня обнимала или целовала.
– Ну, честно говоря, у твоей мамы вообще были с этим проблемы – с объятиями и поцелуями. Когда я ее целовала, ей это тоже не нравилось. Ей не нравилось, когда к ней прикасаются.
– А вот Рони она как раз часто обнимала и целовала, Рони она любила, а меня – нет.
– Рони она воспитывала с рождения. Он был чудный ребенок – ел, спал, улыбался. А ты была чудовищем, ты ее мучила.
– Мать должна любить свое дитя, даже если это не «чудный ребенок».
– Я знаю, девочка моя, ты права. Твоей маме было нелегко с тобой, ты досталась ей уже подросшей. Но она любила тебя как могла, она заботилась о тебе, просто не знала, как разговаривать с тобой, не умела найти к тебе подход. Когда ей говорили, что ты похожа на нее, она отвечала: «Габриэла красивее меня». А ты знаешь, что это значило для твоей мамы – признать, что кто-то красивей ее? Даже если это ее дочь? Она гордилась тобой, Габриэла. Каждый раз, когда ты приносила хорошие отметки, каждый раз, когда кто-то хвалил тебя, она прямо раздувалась от гордости. Но она не умела тебе это показать. Она очень тебя любила. Поверь, моя девочка, ты должна мне поверить, и тогда ты сможешь простить ее, сможешь простить себя и перестанешь злиться на весь свет.
Я слушала Рахелику, я хотела поверить ей, но мне не удавалось смягчиться, я не могла простить – ни маме, ни папе, ни тем более себе. Вместо того чтобы выплакаться в ее объятиях, я холодно сказала:
– Все, я от этого устала. Я ухожу.
Рахелика глубоко вздохнула – видно было, как она старается сдерживаться.
– Ради бога, иди, но прошу тебя – иди домой. Ведь это поступок со стороны твоего отца: попросить Веру – после четырех прожитых вместе лет – оставить дом и уйти к себе. Ты должна оценить это.
– Оценить что? Что он пустил свою любовницу в мамину постель? Он же не после маминой смерти ее нашел – нет, все эти годы она была его любовницей, еще когда он был женат на маме.
Рахелика, стоя у окна, долго смотрела вдаль, потом заговорила – так тихо, что я с трудом могла ее расслышать:
– Не все так просто, Габриэла.
– Все как раз очень просто. Он изменял маме.
– Жизнь состоит не только из черного и белого, и тебе бы следовало уже это понять, после того как ты прожила в Лондоне два года. Ты многого не знаешь о своей маме.
Именно это говорил мне дядя Моиз, когда приезжал вместе с папой навестить меня в Тель-Авиве: «Ты многого не знаешь о своей матери». И еще: «Попроси Рахелику, чтобы она рассказала тебе кое-что о твоей маме».
– Рахелика, может, ты мне уже расскажешь то, о чем умалчиваешь?
– Не думаю, что мне стоит это делать, Габриэла. Пожалуй, тебе лучше спросить у папы, почему он стал искать любви у Веры, почему ему не хватало любви твоей мамы.
– Он мой отец. Отцу не задают такие вопросы.
– Наверное, тете тоже, – тихо сказала она.
– Ты сама сказала, что теперь, когда мама умерла, ты мне как мать и что по любому поводу я должна обращаться в первую очередь к тебе. Вот я и обращаюсь: дорогая Рахелика, ты хочешь, чтобы я перестала злиться и могла жить дальше, но как я могу жить дальше с тайнами, которые вы от меня скрываете?
– Габриэла, милая моя, – тетя обняла меня, – я даже не знаю, с чего начать…
– Начни сначала. И не скрывай от меня подробностей, пусть даже тяжелых.
Вот так, не выпуская меня из объятий, даже когда я пыталась высвободиться, Рахелика поведала мне мамину историю.
– Твоя бедная мама была мечтательницей, она думала, что она принцесса и что ей полагается рыцарь на белом коне, но жизнь разбила ее мечты вдребезги. Твой папа, увы, не был тем рыцарем на белом коне, которого она ждала, она поняла это вскоре после свадьбы, но было уже поздно, и Луне пришлось смириться с тем, что она получила. Понимаешь, у меня никогда не было больших ожиданий, и все же я встретила мужчину своей мечты – не рыцаря на белом коне, но человека с золотым сердцем. И Бекки нашла себе парня, который души в ней не чает. А вот Луна, королева красоты Иерусалима, промахнулась с выбором мужа. Между твоими родителями никогда не было большой любви. И если поначалу Луне еще казалось, что в душе у нее звучат колокола, то очень скоро звон колоколов превратился в стук молотка по голове. Потом родилась ты, и она надеялась, что с появлением дочки их жизнь изменится к лучшему. Но тут началась война, маму ранило; она пролежала в больнице два года, и там, в больнице, случилось то, что изменило всю ее жизнь.
– И что же случилось в больнице?