Остров Крым. В поисках жанра. Золотая наша Железка Аксенов Василий
– И что же? – поднял дворянскую бровь Бутурлин.
– Зарубили, наверное? – хмуро пробормотал Андрей.
– Вот именно это слово употребил визитер, – сказал Арсений. – Редактор рубрику зарубил.
Андрей рассмеялся:
– Евреи придумывают, русские рубят. Там сейчас такая ситуация.
Все трое опустились в кожаные кресла вокруг низкого круглого стола. Хуа принес портвейны и сигары и растворился в стене.
– Ну так что же случилось? – Лучников все больше злился и нервничал.
– Андрей, на тебя готовится покушение, – сказал отец.
Лучников облегченно расхохотался.
– Ну вот я так и знал – начнет ржать. – Арсений Николаевич повернулся к Бутурлину.
– Арсений, тебе, наверное, позвонил какой-нибудь маразматик-волчесотенец? – смеялся Лучников. – В «Курьере» дня не проходит без таких звонков. Чекистский выкормыш, блядь кремлевская, жидовский подголосок… как только они меня не кроют… придушим, утопим, за яйца повесим…
– На этот раз много серьезнее, Эндрю. – Вместе с этими словами и голос Бутурлина стал намного серьезнее.
– Сведения идут прямо из СВРП, – холодно и как бы отчужденно Арсений Николаевич стал излагать эти сведения. – Правое законспирированное крыло Союза Возрождения Родины и Престола приняло решение убрать тебя и таким образом ликвидировать нынешний «Курьер». Мне об этом сообщил мой старый друг, один из еще живущих наших батальонцев, но… – у Лучникова-старшего чуть дрогнул угол рта, – но, смею заверить, еще не маразматик. Ты знаешь прекрасно, Андрей, что твой «Курьер» и ты сам чрезвычайно раздражаете правые круги Острова…
– Сейчас уже и левые, кажется, – вставил Фредди Бутурлин.
– Так вот, мой старый друг тоже всегда возмущался твоей позицией и Идеей Общей Судьбы, которую он называет просто советизацией, но сейчас он глубоко потрясен решением правых из СВРП. Он считает это методами красных и коричневых, угрозой нашей демократии и вот почему хочет помешать этому делу, лишь во вторую голову ставя наши с ним дружеские отношения. Теперь, пожалуйста, Федя, изложи свои соображения.
Арсений Николаевич, едва закончив говорить, тут же выскочил из кресла и зашагал по ковру, как бы слегка надламываясь в коленных суставах.
Лучников сидел молча с незажженной сигарой в зубах. Мрак мягкими складками висел справа у виска.
– Андрюша, ты знаешь, на какой пороховой бочке мы живем, в какую клоаку превратился наш Остров… – так начал говорить товарищ министра информации Фредди Бутурлин. – Тридцать девять одних только зарегистрированных политических партий. Масса экстремистских групп. Идиотская мода на марксизм распространяется, как инфлуэнца. Теперь любой богатей-яки выписывает для украшения своей виллы собрания сочинений прямо из Москвы. Врэвакуанты читают братьев Медведевых. Муллы цитируют Энвера Ходжу. Даже в одном английском доме недавно я присутствовал на декламации стихов Мао Цзэдуна. Остров наводнен агентурой. Си-Ай-Эй и Ка-Гэ-Бэ действуют чуть ли не в открытую. Размягчающий транс разрядки.
Все эти бесконечные делегации дружбы, культурного, технического, научного сотрудничества. Безвизный въезд, беспошлинная торговля… – все это, конечно, невероятно обогащает наше население, но день за днем мы становимся международным вертепом почище Гонконга. С правительством никто не считается. Демократия, которую Арсений Николаевич с сотоварищами вырвали у Барона в тысяча девятьсот тридцатом году, доведена сейчас до абсурда. Пожалуй, единственный институт, сохранивший до сих пор свой смысл, – это наши вооруженные силы, но и они начинают развинчиваться. Недавно было экстренное заседание кабинета, когда ракетчики Северного укрепрайона потребовали создания профсоюза военных. Вообрази себе бастующую армию. Кому она нужна? По данным ОСВАГа, шестьдесят процентов офицерского состава выписывают твой «Курьер». Стало быть, они читают газету, которая на каждой своей странице отвергает сам смысл существования русской армии. Понимаешь ли, Андрей, в другой, более нормальной обстановке твоя Идея Общей Судьбы была бы всего лишь одной из идей, право на высказывание которых – любых идей! – закреплено в конституции. Сейчас Идея и ее активный пропагандист «Курьер» становится реальной опасностью не только для амбиций наших мастодонтов, как ты их называешь, но и для самого существования государства и нашей демократии. Подумай, ведь ты, проповедуя общую судьбу с великой родиной, воспитывая в гражданах комплекс вины перед Россией, комплекс вины за неучастие в ее страданиях и, как говорят они там, великих свершениях, подумай сам, Андрей, ведь ты проповедуешь капитуляцию перед красными и превращение нашей славной банановой республики в Крымскую область. Ты только вообрази себе этот кошмар – обкомы, райкомы…
– Я не понимаю, Федя, – перебил его Лучников. – Ты что, подготавливаешь меня к покушению, что ли? Доказываешь его целесообразность? Что ж, в логике тебе не откажешь.
Тяжесть налила все его тело. Тело – свинцовые джунгли, душа – загнанная лиса. Мрак висел теперь, как овальное тело, возле уютной люстры. Сволочь Бутурлин разглагольствует тут, развивает государственные соображения, а в это время СВРП разрабатывает детали охоты. На меня. На живое существо. Сорокашестилетний холостяк, реклама сигарет «Мальборо», любитель быстрой езды, пьянчуга, сластолюбец, одинокий и несчастный, будет вскоре прошит очередью из машингана. До слез жалко мальчика Андрюшу. Папа и мама, зачем вы учили меня гаммам и кормили кашей «Нестле»? Конец.
– Постыдись, Андрей! – вскричал Бутурлин. – Я рисую тебе общую картину, чтобы ты уяснил себе степень опасности.
Он уяснил себе степень опасности. Вполне отчетливо. Отцу и в самом деле не нужно было называть своего старого друга по имени, он сразу понял, что речь идет о майоре Боборыко, а покушение затеяно его племянником, одноклассником Лучникова Юркой, обладателем странной двойной фамилии Игнатьев-Игнатьев.
Всю жизнь этот карикатурный тип сопровождает Андрея. Долгое время учились в одном классе гимназии, пока Андрей не отправился в Оксфорд. Вернувшись на Остров в конце 1955 года, он чуть ли не на первой же вечеринке встретил Юрку и поразился, как отвратительно изменился его гимназический приятель, фантазер, рисовальщик всяческих бригантин и фрегатов, застенчивый прыщавый дрочила. Теперь это стал большой, чрезвычайно нескладный мерин, выглядящий много старше своих лет, с отвратительной улыбкой, открывающей все десны и желтые вразнобой зубы, с прямым клином вечно грязных волос, страшно крикливый монологист, политический экстремист, «ультраправый».
Андрею тогда на политику было наплевать, он воображал себя поэтом, кутил, восторгался кипарисами и возникающими тогда «климатическими ширмами» Ялты, таскался по дансингам за будущей матерью Антона Марусей Джерми и всюду, где только ни встречался с Юркой, слегка над ним посмеивался.
Игнатьев-Игнатьев тоже вращался в ту пору вокруг блистательной Маруси, но никогда ей не объяснился, никогда с ней не танцевал, даже вроде бы и не подходил ближе чем на три метра. Он носил какое-то странное полувоенное одеяние с волчьим хвостом на плече – «Молодая волчья сотня». Чаще всего он лишь мрачно таращился из угла на Марусю, иногда – после пары коктейлей – цинично улыбался огромным своим мокрым ртом, а после трех коктейлей начинал громогласно ораторствовать, как бы не обращая на итальяночку никакого внимания. Тема тогда у него была одна. Сейчас, в послесталинское время, в хрущевской неразберихе, пора высаживаться на континент, пора стальным клинком разрезать вонючий маргарин Совдепии, в неделю дойти до Москвы и восстановить монархию.
Однако, когда началась Венгерская революция 1956 года, «Молодая волчья сотня» осталась ораторствовать в уютных барах Крыма, в то время как юноши из либеральных семей, все это барахло, никчемные поэтишки и джазмены, как раз и организовали баррикадный отряд, вылетели в Вену и пробрались в Будапешт прямо под гусеницы карательных танков.
Андрей Лучников тогда еле унес ноги из горящего штаба венгерской молодежи, кинотеатра «Корвин». Советская, читай русская, пуля сидела у него в плече. Потрясенный, обожженный, униженный дикой танковой беспощадностью своей исторической родины, он был доставлен домой какой-то шведской санитарной организацией. Из трех сотен добровольцев на Остров вернулось меньше пяти десятков. Разумеется, вернулись они героями. Портреты Андрея появились в газетах. Маруся Джерми не отходила от его ложа. К концу года раны борца за свободу затянулись, состоялась шумнейшая свадьба, которую некоторые эстеты считают теперь зарей новой молодежной субкультуры.
Среди многочисленных чудеснейших эпизодов этой свадьбы был и один безобразный: Игнатьев-Игнатьев, перегнувшись через стол, стал орать в лицо Лучникову: «А все-таки здорово наши выпустили кишки из жидомадьяр!» Хотели было его бить, но жених, сияющий и блистательный идол молодежи Андрэ, решил объясниться. Извини, Юра, но мне кажется, что-то есть лишнее между нами. Оказалось не лишнее: ненависть! Игнатьев-Игнатьев в кафельной тишине сортира ночного клуба «Blue Inn», икая и дрожа, разразился своим комплексом неполноценности. «Ненавижу тебя, всегда ненавидел, белая кость, голубая кровь, облюю сейчас всю вашу свадьбу».
До Лучникова тогда дошло, что перед ним злейший его враг, опаснейший еще и потому, что, кажется, влюблен в него, потому что соперником его считать нельзя. Потом еще были какие-то истерики, валянье в ногах, гомосексуальные признания, эротические всхлипы в адрес Маруси, коварные улыбки издалека, доходящие через третьи руки угрозы, но всякий раз на протяжении лет Лучников забывал Игнатьева-Игнатьева, как будто тот и не существует. И вот наконец – покушение на жизнь! В чем тут отгадка – в политической ситуации или в железах внутренней секреции?
– Ну хорошо, я уяснил себе опасность ситуации, – сказал Лучников. – Что из этого?
– Нужно принять меры, – сказал Бутурлин.
Отец молчал. Стоял в углу, глядел на замирающее в сумерках море и молчал.
– Сообщи в ОСВАГ, – сказал Лучников.
Бутурлин коротко хохотнул:
– Это несерьезно, ты знаешь.
– Какие меры я могу принять, – пожал плечами Лучников. – Вооружиться? Я и так, словно Бонд, не расстаюсь с «береттой».
– Ты должен изменить направление «Курьера».
Лучников посмотрел на отца. Тот молча перешел к другому окну, даже и не обернулся. Закатные небеса над холмами изображали битву парусного флота. Лучников встал и, прихватив с собой бутылку и пару сигар, направился к выходу из кабинета. Бутурлин преградил ему путь.
– Андрэ, я же не говорю тебе о коренном изменении, о повороте на сто восемьдесят градусов… Несколько негативных материалов о Союзе… Нарушение прав человека… насилие над художниками… ведь это же все есть на самом деле… тебе же не придется врать… ведь ты же печатаешь такие вещи… но ты это освещаешь как-то изнутри, как-то так… будто бы один из них, некий либеральный советчик… Ведь ты же сам, сознайся, Андрей, всякий раз возвращаешься оттуда, трясясь от отвращения…
Пойми, несколько таких материалов, и твои друзья смогут тебя защитить. Твои друзья смогут тогда говорить: «Курьер» – это независимая газета Временной Зоны Эвакуации, руки прочь от Лучникова. Сейчас, ты меня извини, Андрей, – голос Бутурлина вдруг налился историческим чугуном, – сейчас твои друзья не могут этого сказать.
Лучников легонько отодвинул Фредди и прошел к дверям. Выходя, успел заметить, как Бутурлин разводит руками, – дескать, ну вот, с меня, мол, и взятки гладки. Отец не переменил позы и не окликнул Андрея.
Он ушел из «частных комнат» в свою башенку, открыл дверь комнаты, которая всегда ждала его, и некоторое время стоял там молча в темноте с бутылкой в руке и с двумя сигарами, зажатыми между пальцев. Потом медленно распустил шторы. Полыханье парусной битвы за плоскими скалами Библейской долины. Лучников лег на тахту и стал бездумно следить медленные перемещения деформированных и частично горящих фрегатов. Потом он увидел на полке над собой маленький магнитофон, до которого можно было дотянуться, не меняя позы, и это соблазнило его нажать кнопку.
Сразу в черноморской тишине взорвался заряд потусторонних звуков, говор странной толпы, крики чуждых птиц, налетающий посвист морозного ветра, отдаленный рев грубых моторов, какой-то лязг, стук пневмомолотка, какая-то дурацкая музыка – все это было чуждым, постылым и далеким, и это была земля его предков, коммунистическая Россия, и не было в мире для Андрея Лучникова ничего роднее.
Всю эту мешанину звуков электропилой прорезал кликушеский бабий голос: «Молитесь, родные мои, молитесь, сладкие мои! Нет у вас храма, в угол встаньте и молитесь!
Святого образа нет у вас, на небо молитесь! Нету лучшей иконы, чем небо!»
Прошлой зимой в Лондоне Лучников ни с того ни с сего купил место в дешевом круизе «Магнолия» и прилетел в Союз. Никому из московских друзей звонить не стал, путешествовал с группой западных мещан по старым городам – Владимир, Суздаль, Ростов Великий, Ярославль, и не пожалел: «Интурист» англичанами занимался из рук вон плохо, часами мариновал на вокзалах, засовывал в общие вагоны, кормили частенько в обычных столовках – вряд ли когда-нибудь Лучников столь близко приближался к советской реальности.
Эту запись он сделал случайно. Гулял вокруг Успенского собора во Владимире и там услышал кликушу. В парке возле собора красовались аляповатые павильоны, раскрашенные жуткими красками, – место увеселения детворы, кажется, шли школьные каникулы. Изображения ракет и космонавтов. Дом напротив украшен умопомрачительно – непонятным лозунгом: «Пятилетке качества рабочую гарантию». Тащатся переполненные троллейбусы, бесконечная вереница грузовиков, в основном почему-то пустых. Большая чугунная рука, протянутая во вдохновенном порыве. И вдруг – кликуша, и, отвернувшись от животворной современности, видишь неизменных русских старух у обшарпанной стены храма, сонмы ворон, кружащих над куполами, распухшую бабу-кликушу и дурачка Сережу, Божьего человека, который курит «Беломор» и трясется рядом с бабой, потому что она – его родная мать вот уж сорок годков.
– Гляньте на Сережу, сладкие мои! Я ему на кровати стелю, а сама на полу сплю, потому что он – человек Божий. А ест Сережа с кошками и собаками, потому что все мы твари Божие, и он дает нам понятие – природу не обижайте, сладкие мои!
Лучников с магнитофоном в кармане стоял среди старух. Те вынимали черствые булки и совали их в торбу юродивым. Распухшая баба быстро крестила всех благодетельниц и кричала все пронзительнее:
– Евреев не ругайте! Евреи – народ Божий! Это вам враги говорят евреев ругать, а вы по невежеству их слушаете.
Господа нашего не еврей продал, а человек продал, а и все апостолы евреями были!
Подошел милиционер – чего тут про евреев? – подошли молоденькие девчонки в пуховых шапочках – вот дает бабка! – но ни тот ни другие мешать не стали, замолчали, смущенно топтались, слушая кликушу.
– Родные мои! Сладкие мои! Евреев не ругайте!
…Парусная битва меркла, фрегаты тлели, угольками угасали в нарастающей темноте, но все-таки тень, прошедшая по стене, была еще видна. Она прошла, исчезла и вернулась. Остановилась в чуткой позе, тень тоненькой девушки, потом толкнула дверь и материализовалась внутри комнаты Кристиной.
– Хай, Мальборо? Вы здесь?
Хулиганская рука ее блуждала недолго и вскоре безошибочно опустилась в нужное место, взялась за язычок «молнии». В темноте он видел над собой светящиеся глаза Кристины и ее смеющийся рот, две полоски поблескивающих зубов. Потом упали вниз ее волосы и скрыли начинающийся девичий пир. Прикосновение слизистой оболочки, и сразу он ощутил мгновенный и мощный подъем.
– …Спасибо, родные мои! Господь вас храни! А кто бабу Евдокию видеть хотит, так автобусом до станции Колядино пусть ехает, а там до Первой Пятилетки километр пеши, а изба наша с Сергуньчиком – крайняя! Господь благослови! Дай Бог вам, сладкие мои, здоровья и мира! Утоли, Богоматерь, наши печали!
Чавканье размокшего снега под ногами, усиление музыки – «до самой далекой планеты не так уж, друзья, далеко…». Ослабление музыки, утробный хохот Сережи, радость олигофрена – сигарету получил, животные звуки, собственный голос:
– Можно, я с вами поеду?
– Ты кто таков будешь? Не наш? – Голос бабы Евдокии сразу перекрыл все звуки. Вот так они в старину созывали огромные толпы, без всяких микрофонов; особые голосовые данные русских кликуш.
– Нет, я русский, но из Крыма.
– Господь тебя благослови! Чего тебе с нами?
Невразумительное чавканье, оханье, кряхтенье – посадка в автобус. Визгливый голос, не хуже кликушеского, правда через микрофон:
– Граждане, оплачивайте за проезд!
Да как же они все там говорят, разве по-русски?
…Кристина хотела доминировать, но Лучников не любил амазонок, и после короткой борьбы вековая несправедливость восторжествовала – девушка была придавлена горой мышц. Предательская мысль, нередкая спутница лучниковских безобразий – «а вдруг упаду?» – появилась и сейчас, но девушка вовремя сдалась и тоненько и жалобно застонала, отдавая себя во власть свинскому племени мужчин, и он, ободренный капитуляцией, мощно вступил в сладкие и влажные пределы.
– …Передайте за проезд. Куда вы давите? Да что это за люди? Ох, народ пошел – зверь! Ухм-ухм-ухм – Сережа… Булочку хотите пососать, приезжий? Следующая остановка – автовокзал! Ай-ай-ай, да куда же он катится? Гололед…
– Я вас хочу спросить, мать Евдокия.
– Погоди, голубь мой, сначала я тебя спрошу: как у вас с продуктами в Крыму?
Шипенье пневмосистемы – открылись двери. Ворвался гул автостанции, крики – началась борьба на посадке.
– Вы где, простите, апельсины брали?
…Лучников забыл свои года и самозабвенно играл со слабенькой, но гибкой, постанывающей и вскрикивающей Кристиной, то мучил ее как наглый юноша-солдат, гонял, вбивал в тахту и в стенку, то вдруг наполнялся отеческими чувствами и нежно поглаживал мокрую кожу, то вдруг она как бы увеличивалась в размерах и представала как бы матерью, а он – дитя, и он тогда обсасывал мочки ее ушей, ключицы и в этих паузах набирал силы, чтобы снова стать наглым солдатом-захватчиком.
…Тонкий мужской голосок повествовал соседу:
– Я с сестрой ехал из Рязани, а тут в вагон ребята пьяные зашли. Сестре говорят – айда, девка, с нами, и, значит, руками берут мою сестру. Отдыхайте, говорю, мальчики, не мешайте людям отдыхать. Они мне в глаз зафилигранили и ушли. Ну, сижу и думаю, что за несправедливость.
Пришел в вагон мой друг Козлов, мы с ним вина выпили и пошли тех ребят искать. В соседнем вагоне нашли. Ну вот, сейчас поговорим по-хорошему! Тогда один из тех ребят локтем окно высаживает, вынимает длинную штуку стекла – такая у него находчивость – и начинает нас с Козловым этой штукой сажать, а другие нам выйти не дают. Вот вам и плачевные результаты: выписался из травматологии только вчера, а Дима еще лежит.
Голосишко все время уплывал, заглушался вдруг оглушительным газетным шорохом или кашлем, явственно доносился «Танец маленьких лебедей» из транзистора. Собственный голос:
– Вы лечите людей, мать Евдокия?
Жуткий вопль всего автобуса, визг тормозов, усиливающийся вопль, грохот, сдавленные крики, стоны, скрежет. Еб-вашу-мать-мать-вашу-еб-в-сраку-вашу-мать-в-рот-в-рот-меня-ебать-блядь-позорная-пиздорванец-пока-лечил-нас-всех-помогите-люди-добрые!
Катастрофа, минутное молчание.
…Итак, приближается момент истины. Сдержанно рыча, Лучников приспосабливал девушку для последнего броска на колючую проволоку райских кущ.
В следующий момент они сравнялись, потеряли и зависимость, и доминанту, и все свои разницы и барьеры, сцепились, извергая из себя восторги, и полетели, приближаясь, приближаясь, приближаясь – и впрямь как будто увидели осколок чего-то чудесного – и удаляясь, удаляясь, удаляясь, пока не отпали друг от друга.
Его всегда удивляло, как быстро, почти мгновенно после любовных актов он начинал думать о постороннем, о делах, о деньгах, о машинах… Сейчас, отпав от Кристины и тихо поглаживая ее дрожащее плечо, он мигом перенесся в грязно-снежные поля, откуда вытекали магнитофонные звуки и где в разбухшем кювете лежал на боку рейсовый автобус Владимир – Суздаль.
Сильно пострадавших не было. Кажется, кто-то руку сломал, кто-то ногу вывихнул, остальные отделались ушибами. Детишки выли, бабы стонали, мужчины матерились. Подтягиваясь, подсаживая друг друга, пассажиры выбирались из автобуса через левые двери, которые оказались теперь над головами. Лучников старался не смотреть на ужасное бабское белье под юбками. От Евдокии несло хлевом и мочой. Вдвоем с солдатом артиллерийских войск Лучников подсаживал бабу на выход, когда она вдруг запричитала:
– Сережа-то где? Сергунчика-то, родные мои, забыли? Где дитятко-то мое. Господи спаси! Сережечка, отзовись, мое золотце!
Дурак был завален в заднем углу кошелками и чемоданами. Тряслась его плешивая голова. Подвывая, он жрал апельсины, кусая их прямо через ячейки авоськи. Услышав зов, он вскочил с человеческим криком:
– Маманя!
Апельсиновый сок, ошметки кожуры на небритых Сережиных щеках.
Когда все выбрались, спрыгнули в кювет и солдат с Лучниковым, сразу по пояс в грязную обжигающую холодную жижу.
– Великолепно, – все время говорил солдат. – Остановка великолепная.
На обочине уже стояло несколько грузовиков. По ледяной корке асфальта медленно юзом приближался автокран, ткнулся в кустики обочины и остановился. Остановился и встречный автобус. Толпа у места катастрофы росла.
– Я им, сукам, говорил, что нельзя в такой гололед выходить на линию! – кричал водитель упавшего автобуса. – Не выйдешь, говорят, партбилет положишь!
С мутных предвечерних небес пошел снег с дождем. Евдокия сидела на обочине, баюкала своего огромного дитятю. Сережа всхлипывал, уткнувшись ей в распухший живот. Взвыла сирена «скорой помощи». Появились две желто-синих милицейских машины.
– Мать Евдокия! – позвал Лучников.
Баба дико на него посмотрела, потом, видимо, узнала.
– Иди своей дорогой, приезжий, – незнакомым хриплым голосом сказала она. – Никого я не врачую и никаких ответов не знаю. Приезжай в Колядино летом, когда птахи поют, когда травка зеленая. Иди таперича!
– Благослови, мать Евдокия, – попросил Лучников.
Баба подняла было руку, но потом снова ее упрятала.
– Иди к своим немцам, в Крымию, у вас там церквей навалом, там и благословись.
Она отвернулась от Лучникова и выпятила нижнюю губу, как будто давая понять, что он для нее больше не существует.
– Очень великолепно! – гаркнул рядом солдат. Он уже тащил откуда-то стальной трос. – Сейчас бы бутылку – и полностью великолепно!
Лучников пошел по обочине обледеневшего шоссе в сторону города. Он поднял воротник своего кашемирового сен-жерменовского пальто, обхватил себя руками, но мокрый злой ветер России пронизывал его до костей, и кости тряслись, и, тупо глядя на тянущиеся в полях длинные однообразные строения механизированных коровников, он чувствовал свою полную непричастность ко всему, что его сейчас окружало, ко всему, что здесь произошло, происходит или произойдет в будущем. Последнее, что записал его магнитофон, был крик капитана милиции:
– Проезжай, не задерживайся!
…Пока он все это слушал и вспоминал, Кристина выбралась из-под его бока. Она взяла с подоконника какой-то маленький комочек, встряхнула его, и это оказалось ее платье. Вскоре она, причесанная и в платье, сидела у стола, курила и наливала себе в стакан херес.
– Что это за дикие звуки? – спросила она, подбородком показывая на магнитофон.
– Это вас не касается, – сказал Лучников.
Она кивнула, погасила сигарету и потянулась.
– Ну, я, пожалуй, пойду. Благодарю вас, сэр.
– Я тоже вам благодарен. Это было мило с вашей стороны.
Уже в дверях она обернулась:
– Один вопрос. Вы, наверное, думали, что к вам Памела придет?
– Честно говоря, я ничего не думал на этот счет.
– Пока, – сказала Кристина. – Памела там внизу с Тони. Пока, мистер Мальборо.
– Всего доброго, Кристина, – очень вежливо попрощался Лучников. Оставшись в одиночестве, налил себе стакан и закурил сигарету.
«Да, совсем не трудно переменить курс „Курьера“, – подумал он. – Нет ничего легче, чем презирать эту страну, нашу страну, мою, во всяком случае. Кстати, в завтрашнем номере как раз и идет репортаж о советских дорогах. Да-да, как это я забыл, это же внутренний диссидентский материал, ему цены нет. „Путешествие через страну кафе“. Анонимный материал из Москвы, талантливое издевательство над кошмарными советскими придорожными кафе. Быть может, этого достаточно, чтобы на несколько дней сберечь свою шкуру?»
Он повернулся на тахте и снял телефонную трубку – в принципе можно не отлучаться с этого лежбища, если и девки сами сюда приходят, и в Россию можно вернуться нажатием кнопки, и с газетой соединиться набором восьми цифр.
Ответил Брук. Бодрый нагловатый пьяноватый голос:
– Courier! Associate editor Brook is here.
– Сколько раз вам говорить, Саша, вы все-таки работаете в русской газете, – проворчал Лучников.
– Вот вляпался! – так же весело и еще более пьяновато воскликнул Брук. – Это вы, чиф? Не злитесь. Вы же знаете наши кошмарные парадоксы: многим читателям трудновато изъясняться по-русски, а на яки я не секу, не врубаюсь. Вот по-английски и сходимся.
– Что там нового из Африки, Саша?
– Могу вас обрадовать. Рамка прислал из Киншасы абсолютно точные сведения. Бои на границе ведут племена ибу и ебу. Оружие советское, мировоззрение с обеих сторон марксистское. Мы уже заслали это в набор. На первую полосу.
– Снимите это с первой полосы и поставьте на восьмую. Так будет посмешнее.
– Вы уверены, чиф, что это смешное сообщение?
– Мне представляется так. И вот еще что, Саша. Выньте из выпуска тот московский материал.
Пауза.
– Вы имеете в виду «Путешествие через страну кафе», Андрей?
– Да.
– Но…
– Что?
Пауза.
– Какого черта! – заорал Лучников. – В чем дело? Что вы там мнетесь, Саша?
– Простите, Андрей, но… – Голос Брука стал теперь вполне трезвым. – Но вы же знаете… От нас давно уже ждут такого материала…
– Кто ждет? – завопил Лучников. Ярость, словно морская звезда, влепилась в темную стену.
– Чем заменим? – холодно спросил Брук.
– Поставьте это интервью Самсонова с Сартром! Все! Через час я позвоню и проверю!
Он швырнул трубку, схватил бутылку, глотнул из горлышка, отшвырнул бутылку, крутанулся на тахте. От скомканного пледа пахло женской секрецией. Ишь, чем решили шантажировать – жизнью!
Снова схватил трубку и набрал тот же номер. Легкомысленное насвистывание. Брук уже насвистывает этот идиотский хит «Город Запорожье».
– Courier! Associate edi…
– Брук, извините меня, я сорвался. Я вам позже объясню…
– Ничего, ничего, – сказал Брук. – Все будет сделано, как вы сказали.
Лучников вдруг стал собираться. Куда собираюсь – неясно. С такой мордой нельзя собираться. В таких штанах нельзя никуда собираться: от них разит проституцией. Как женской проституцией, так и мужской. Однако политической проституцией от них не пахнет. Для ночного Коктебеля сойдут и такие штаны. Ширинка будет наглухо застегнута. Это новинка для ночного Коктебеля – наглухо зашторенные штаны. Возьму с собой пачку денег. Где мои деньги? Вот советские шагреневые бумажки, вот доллары – к черту! Ассигнации Банка Вооруженных сил Юга России – это валюта! Яки, кажется, уже забыли слово «рубль». У них денежная единица – «тича». Тысяча – тыща – тича. Смешно, но в «Известиях» в бюллетенях курса валют тоже пишут «тича». Крымские тичи: за 1,0–0,75 рубля. Деньги охотно принимаются во всех «Березках», но делается вид, что это не русские деньги, не рубли, что на них нет русских надписей «одна… две… сто тысяч рублей… Банк Вооруженных Сил Юга России». Вот это странная, но тем не менее вполне принимаемая всем народом черта в современной России, в Союзе – не замечать очевидное. Пишут в своих так называемых избирательных бюллетенях: «Оставьте одного кандидата, остальных зачеркните», а остальных-то нет, нет и не было никогда! Фантастически дурацкий обман, но никто этого не замечает, не хочет замечать. Все хотят быть быдлом, комфортное чувство стада. Программа «Время» в советском ТВ – ежевечерняя лобэктомия. Однако и наши мастодонты мудацкие хороши – почему государственный банк с тупым упорством называется Банком Вооруженных Сил, да еще и Юга России??? Почему баронское рыло до сих пор на наших деньгах? Черт побери, если вы считаете себя хранителями русской культуры, изображайте на ассигнациях Пушкина, Льва Николаевича, Федора Михайловича… Экий герой – бездарный барон Врангель, спаситель «последнего берега Отечества». Быть может, это он создал Чонгарский пролив? А лейтенанта Бейли-Лэнда вообще не было? Лжецы и тупицы властвуют на русских берегах. Почему в Москве ко мне прикрепляют переводчика? Товарищи, посудите сами – зачем мне переводчик, нелепо мне ходить по Москве с переводчиком. Стучать на меня бессмысленно, секретов-то нету, это вы знаете. Спасибо и на этом. Но для чего же тогда? У нас так полагается – к важным гостям из-за границы прикрепляется переводчик. То есть вроде бы в Крыму не говорят по-русски? Вот именно. Ты же знаешь, Андрей, что, когда Сталин начал налаживать кое-какие связи с Крымом, он как бы установил, что там никто не говорит по-русски, что русским духом там и не пахнет, что это вроде бы совершенно иностранное государство, но в то же время как бы и не государство, как бы просто географическая зона, населенная неким народом, а народы нами любимы все как потенциальные потребители марксизма. Однако, возражаю я, ни Сталин, ни Хрущев, ни Брежнев никогда не отказывались от претензий на Крым как на часть России, не так ли? Верно, говорят умные друзья-аппаратчики. В территориальном смысле мы не отказываемся и никогда не откажемся и дипломатически Крым никогда не признаем, но в смысле культурных связей мы считаем, что там у вас полностью иноязычное государство. Тут есть какой-то смысл? Неужели не понимаешь, Андрюша? Тут глубочайший смысл – таким образом дается народу понять, что русский язык вне социализма немыслим. Да ведь вздор полнейший, ведь все знают, что в Крыму государственный язык русский. Все знают, но как бы не замечают, вот в этом вся и штука. В этом, значит, вся штука? Да-да, именно в этом. Ну, вот ведь и сам ты говоришь, что и у вас там много козлов, ну вот и у нас, Андрей, козлов-то немало. Конечно, вздор, конечно, анахронизм, но в некотором смысле полезный, цементирующий, как и многие другие сталинские анахронизмы. Да ведь, впрочем, Андрей Арсеньевич, тебя действительно иногда надо переводить на современный русский, то есть советский. Меня? Никогда не надо! Я, смею утверждать, говорю на абсолютно современном русском языке, я даже обе фени знаю – и старую и новую. Ах так? Тогда попробуй приветствовать телезрителей. Пожалуйста – «Добрый вечер, товарищи!». Ну вот, вот она и ошибка – надо ведь говорить: «Добрый вечер, дорогие товарищи», об интонации уж умолчим. Интонация у тебя, Андрей, совсем не наша. Знаем, знаем, что ты патриот, и твою Идею Общей Судьбы уважаем, грехи твои перед Родиной забыты, ты – наш, Андрей, мы тебе доверяем, но вот фразу «Нет слов, чтобы выразить чувство глубокого удовлетворения» – тебе не одолеть. Так обычно мирно глумился над Лучниковым новый его друг – не разлей вода, умнейший и хитрейший Марлен Кузенков, шишка из международного отдела ЦК. Значит, нечто общее есть и в Москве, и в Симферополе? Общее нежелание замечать существующие, но неприятные факты, цепляние за устаревшие формы: все эти одряхлевшие «всероссийские учреждения» в Крыму, куда и мухи уже не залетают, и элитарное неприсоединение к гражданам страны, которой мы сами же и управляем, – это словечко «врэвакуант» и московское непризнание русских на Острове, и все их бюллетени, и почему-то Первая конная армия, когда ни слова о Второй, и почему-то в юбилейных телефильмах об истории страны ни Троцкого, ни Бухарина, ни Хрущева – куда же канул-то совсем недавненький Никита Сергеевич, кто же Гагарина-то встречал? – да все эти московские фокусы с неупоминаниями и не перечислишь, но… но раз и у нас тут существует такая тенденция, значит, может быть, и не в тоталитаризме тут отгадка, а, может быть, просто в некоторых чертах национального характера-с? Характерец-то, характеришка-то у нас особенный. Не так ли? У кого, например, еще существует милейшая поговорочка «Сор из избы не выносить»? Кельты, норманны, саксы, галлы – вся эта свора избы небось свои очищала, вытряхивала сор наружу, а вот гордый внук славян заметал внутрь, имея главную цель – чтоб соседи не видели. Ну а если все эти гадости из национального характера идут, значит все оправданно, все правильно, ведь мы же и говном себя называем, а вот англичанин говном себя не назовет.
Придя в конце концов после довольно продолжительных размышлений к этому несколько вонючему выводу, Андрей Арсеньевич Лучников обнаружил себя несущимся в своей рявкающей машине по серпантину, который переходил сразу в главную улицу Коктебеля, заставленную многоэтажными отелями. Обнаружив себя здесь, он как бы вспомнил свои предшествующие движения: вот вышел, размахивая пачкой «тичей», из Гостевой башни, вот энергично двигался по галерее, вот чуть притормозил, увидев на парапете неподвижный контур Кристины, вот прошел мимо, вот засвистал что-то демонстративно старомодное, «Сентиментальное путешествие», вот чуть притормозил, увидев в освещенном окне библиотеки молчаливо стоящую фигуру отца, вот прошел мимо во двор и перепрыгнул, словно молодой, через бортик «Питера», услышал призывный возглас Фредди: дескать, возьми с собой, и тут же включил зажигание.
Сейчас, обнаружив себя среди ночи подъезжающим к злачным местам своей юности и вспомнив все свое сегодняшнее поведение, Андрей Арсеньевич так изумился, что резко затормозил. Что происходит сегодня с ним? Он обернулся. Зеленое небо в проеме улицы, серп луны над контуром Сюрю-Кая. В боковой улочке, уходящей к морю, медленно вращается светящийся овал найт-клаба «Калипсо». Пронзительный приступ молодости. Ветер, прилетевший из Библейской долины, согнул на миг верхушки кипарисов, вспенил и посеребрил листву платана, взбудоражил и закрутил Лучникова. Что обострило сегодня все мои чувства – появившаяся опасность, угроза? Совершенно забытое появилось вновь – простор и обещания коктебельской ночи.
У входа в «Калипсо» стояло десятка полтора машин. Несколько стройных парней-яки пританцовывали на асфальте в меняющемся свете овала. Вход – 15 тичей. За двадцать лет, что Лучников здесь не был, заведение стало фешенебельным. Когда-то здесь в гардеробной висела большая картина, которую лучниковская компания называла «художественной». На ней была изображена нимфа Калипсо с большущими грудями и татарскими косами, которая с тоской провожала уплывающего в пенных волнах татарина Одиссея. Теперь в той же комнате по стенам вился изысканнейший трех-, а может быть, и четырехсмысленный рельеф, изображающий приключения малого как сперматозоид Одиссея в лоне гигантской, разваленной на десятки соблазнительных кусков Калипсо. Все это было подсвечено, все как бы дышало и трепетало, двигались кинетические части рельефа. Лучников подумал, что не обошлось в этом деле без новых эмигрантов. Уж не Нусберг ли намудрил?
Едва он вошел в зал и направился к стойке, как тут же услышал за спиной чрезвычайно громкие голоса:
– Смотрите, господа, редактор «Курьера»!
– Андрей Лучников собственной персоной!
– Что бы это значило – Лучников в «Калипсо»? – Говорили по-русски и явно для того, чтобы он обернулся.
Он не обернулся. Присев к стойке, он заказал «Манхэттен» и попросил бармена сразу после идиотской песенки «Город Запорожье» – должно быть, не меньше десяти раз уже крутили за сегодняшний вечер? Не менее ста, сэр, у меня уже мозжечок расплавился, сэр, от этого «Запорожья»! – так вот сразу после этого включите, пожалуйста, музыку моей юности «Serenade in Blue» Глена Миллера. С восторгом, сэр, ведь это и моя юность тоже. Не сомневался в этом. Мне кажется, сэр, я вас уже встречал. Еще сомневаетесь? Не исключено, что вы из Евпатории, сэр. Кажется, там у вас отель. Смешно, Фадеич… Как вы меня?.. Смешно, говорю, Фадеич, прошло двадцать лет, я стал знаменитым человеком, а ты так и остался занюханным буфетчиком, но вот я тебя прекрасно узнаю, а ты меня, хер моржовый, не узнаешь. Андрюша! Хуюша! Не надо сквернословить! Ну а обняться-то можно, а? Слегка всплакнуть? Слышишь серебряные трубы – Глен Миллер бэнд!.. Голубая серенада, 1950 год, первые походы в «Калипсо»… первые поцелуи… первые девушки… драки с американскими летчиками…
Хлопая по спине и по скуле Фадеича, слушая свинговые обвалы Миллера, Лучников вдруг осознал, что привело его в эту странную ночь именно сюда – в «Калипсо». В юности здесь всегда была пленительная атмосфера опасности. Неподалеку за мысом Хамелеон находилась американская авиабаза, и летчики никогда не упускали возможности подраться с русскими ребятами. Быть может, и сегодня, неожиданно помолодев от ощущения опасности, от словца «покушение», Лучников почувствовал желание бросить вызов судьбе, а где же бросить вызов судьбе, как не в «Калипсо».
Признаться в этом даже самому себе было стыдно. Все здесь переменилось за два десятилетия. Клуб стал респектабельным, дорогим местом вполне благопристойных развлечений верхушки среднего класса, секс перестал быть головокружительным приключением, а летчики, постарев, демонтировали базу и давно уже отбыли в свои Миллуоки.
Остался старый Фадеич и даже вспомнил меня, это приятно. Сейчас допью «Манхэттен» и уеду домой в Симфи и завтра в газету, а через три дня в самолет – Дакар, Нью-Йорк, Париж, конференция против апартеида, сессия Генеральной Ассамблеи, встреча редакторов ведущих газет мира по проблеме «Спорт и политика» и, наконец, Москва.
Вдруг он увидел в зеркале за баром своего сына, о котором он, планируя следующую неделю, гнуснейшим образом забыл. Что же удивляться – мы потеряли друг друга, потому что не ищем друг друга. Распланировал всю неделю – Дакар, Нью-Йорк, Париж, Москва – и даже не вспомнил о сыне, которого не видел больше года.
С кем он сидит? Странная компания. В глубине зала – в нише – бледное длинное лицо Антошки, золотая головка Памелы на его плече, а вокруг за столом четверо плотных мужланов в дорогих костюмах, браслеты, золотые «Ролексы». Ага, должно быть, иностранные рабочие с Арабатской стрелки.
– Там мой сын сидит, – сказал он Фадеичу.
– Это твой сын? Такой длинный.
– А кто там с ним, Фадеич?
– Не знаю. Первый раз вижу. Это не наша публика.
Нынешний Фадеич за стойкой как завкафедрой, седовласый мэтр, а под началом у него три шустрых итальянца. Лучников махнул рукой и крикнул сыну:
– Антоша! Памела! Идите сюда! Приготовь шампанского, Фадеич, – попросил старого друга.
Щелчок пальцами – серебряное ведерко с бутылкой «Вдовы» мигом перед нами. Однако где же наш сын? В конце концов, необходимо познакомить его с Фадеичем, передать эстафетную палочку поколений. Не хочет подойти – пренебрегает? Generation gap? В зеркале Лучников, однако, видел, что Антон хочет подойти, но каким-то странным образом не может. Он сидел со своей Памелой в глубине ниши, а четверо богатых дядек вроде бы зажимали его там, как будто не давали выйти. Какие-то невежливые.
– Какие-то там невежливые, – сказал Лучников Фадеичу и заметил, что тот весьма знакомым образом весь подобрался – как в старые времена! – и сощуренными глазами смотрит на невежливых.
– That’s true, Андрей, – проговорил медленно и так знакомо улыбаясь Фадеич. – Они невежливые.
Подхваченный восторгом, Лучников спрыгнул с табуретки.
– Пойду поучу их вежливости, – легко сказал он и зашагал к нише.
Пока шел под звуки «Голубой серенады», заметил, что симферопольские интеллектуалы смотрят на него во все глаза.
Подойдя, Лучников взял руку одного из дядек и сжал. Рука оказалась на удивление слабой. Должно быть, от неожиданности: у такого мордоворота не может быть столь слабая рука. Лучников валял эту руку, чуть ли не сгибал ее.
– В чем дело, Антоша? – спросил он сына. – Что это за люди?
– Черт их знает, – пробормотал растерянно Антон. Как растерялся, так небось по-русски заговорил. – Подошли к нам, сели и говорят – вы отсюда не выйдете. Что им надо от нас – не знаю.
– Сейчас узнаем, сейчас узнаем. – Лучников крутил слабую толстую руку, а другой свободной рукой взялся расстегивать пиджак на животе незнакомца. В старые времена такой прием повергал противника в панику.
Между тем к нише подходили любопытные, и среди них симфи-пипл, те, что его знали. С порога за этой сценой наблюдал дежурный городовой. Кажется, Фадеич с ним перемигивался.
Четверо были все мужики за сорок и говорили на яки с уклоном в татарщину, как обычно изъяснялись на острове турки, работающие в «Арабат ойл компани».
– Гив май хэнд, ага, – попросил Лучникова пленник. – Кадерлер вери мач, пжалста, Лучников-ага.
Лучников отпустил руку и дал им всем выйти из ниши, одному, другому, третьему, а на четвертого показал сыну:
– Поинтересуйся, Антон, откуда джентльменам известно наше имя.
Мальчик быстро пошел за четвертым и в середине зала мгновенным и мощным приемом карате зажал его. Лучников пришел в восторг. Этот прием был как бы жестом дружбы со стороны Антона: несколько лет назад они вместе брали уроки карате.
– Откуда ты знаешь моего отца? – спросил Антон.
– Ти Ви… яки бой… Ти Ви… юк мэскель… кадерлер… ма-ярта… сори мач… – кряхтел четвертый.
– Он тебя на телевизии видел, – как бы перевел Антон. – Извиняется.
– Отпусти его, – сказал Лучников.
Он хлопнул сына по плечу, тот ткнул его локтем в живот, а Памела, хохоча, шлепнула обоих мужчин по задам. Четверо мигом улетучились из «Калипсо». Городовой, засунув руки за пояс с мощным кольтом, вышел вслед за ними. Симфи-пипл аплодировал. Сцена получилась как в вестерне. Молодым огнем сияли глаза Фадеича.
Они выпили шампанского. Памела с интересом посматривала на Лучникова, должно быть прикидывая, была ли у него Кристина и что из этого вышло. «Очевидно, возможен был и другой вариант», – решил Лучников. Антон рассказывал Фадеичу разные истории о карате, как ему пригодилось его искусство в разных экзотических местах мира. Фадеич серьезно и уважительно кивал.
Когда они втроем вышли на улицу, обнаружилось, что три колеса дедушкиного «лендровера» пропороты ножом. «Неужели СВРП занимается такими мелкими пакостями? – подумал Лучников. – Может быть, сам Иг-Игнатьев? На него это похоже».
К ним медленно, все та же шерифская кинематографическая походочка, подходил городовой. Рядом кучкой брели присмиревшие четверо злоумышленников.
– Видели, офицер? – Лучников показал городовому на «лендровер».
– Эй, вы, – позвал городовой четверых. – Расскажите господам, что вы знаете.
Четверо сбивчиво, но с готовностью стали рассказывать. Оказалось, что они попросту шли в «Калипсо» повеселиться, когда к ним подошел какой-то ага, предложил двести тичей… двести тичей? Вот именно – двести… и попросил попугать «щенка Лучникова». Ну, настроение было хорошее, ну вот и согласились сдуру. Оказалось, что этот ага все время сидел в «Калипсо» и за всей этой историей наблюдал, а потом выскочил перед ними на улицу, проткнул даггером шины у «лендровера», сел в свою машину и укатил. Ярко-желтый, ага, сори мина, старый «форд», кандерлер.
– А какой он был, тот ага? – спросил Лучников. – Вот такой? – И попытался изобразить Игнатьева-Игнатьева, как бы оскалиться, расслюнявиться, выкатиться мордой вперед в ступорозном взгляде.
– Си! Си! – с восторгом закричали они. – Так, ага!
– Вы знаете его? – спросил городовой Лучникова.
– Да нет, – махнул рукой Лучников. – Это я просто так. Должно быть, псих какой-нибудь. Забудьте об этом, офицер.
– Псих – это самое опасное, – наставительно проговорил городовой. – Нам здесь психи не нужны. У нас тут множество туристов, есть и советские товарищи.
Тут на груди у него забормотал и запульсировал уоки-токи, и он стал передавать в микрофон приметы «психа», а Лучников, Антон и Памела зашли за угол, где и обнаружили красный «турбо» в полной сохранности.
– Можете взять мой кар, ребята, – сказал Лучников. – А я тут немного поброжу в одиночестве.
– Да как же ты, па… – проговорил Антон.
Памела молчала, чудно спокойно улыбаясь, прижавшись щекой к его плечу. Лучников подумал: вполне сносная жена для Антошки. Вот бы поженились гады.
– У меня сегодня ночь ностальгии, – сказал он. – Хочу побродить по Коктебелю. Да ты не бойся, я вооружен до зубов. – Он хлопнул себя по карману «сафари», где и в самом деле лежала «беретта».
Медленно растворялось очарование ночи, малярийный приступ молодости постепенно проходил. Гнусноватое выздоровление. Ноги обретали их собственную тяжесть. Лучников шел по Коктебелю и почти ничего здесь не узнавал, кроме пейзажа. Тоже, конечно, не малое дело – пейзаж.
Вот все перекаты этих гор, под луной и под солнцем, соприкосновение с морем, скалы и крутые лбы, на одном из которых у камня Волошина трепещет маслина, – все это столь отчетливо указывает нам на вездесущее присутствие Души. Вдруг пейзаж стал резко меняться. Лунный профиль Сюрю-Кая значительно растянулся, и показалось, что стоишь перед обширной лунной поверхностью, изрезанной каньонами и щелями клыкастых гор. Ошеломляющая новизна пейзажа! За волошинским седым холмом вдруг вырос некий базальтовый истукан. Шаг в сторону – из моря поднимается неведомая прежде скала с гротом у подножия… Тогда он вспомнил: Диснейленд для взрослых! Он уже где-то читал об этом изобретении коктебельской скучающей администрации. Так называемые «Аркады Воображения». Экое свинство – ни один турист не замечает перехода из мира естественного в искусственный: первозданная природа вливается сюда через искусно замаскированные проемы в стенах. Вливается и дополняется замечательными имитациями. Каждый шаг открывает новые головокружительные перспективы. У большинства посетителей возникает здесь особая эйфория, необычное состояние духа. Не забыта и коммерция. Там и сям в изгибах псевдомира разбросаны бары, ресторанчики, витрины дорогих магазинов. Никому не приходит в голову считать деньги в «Аркадах Воображения», тогда как швырять их на ветер считает своим долгом каждый.