Остров Крым. В поисках жанра. Золотая наша Железка Аксенов Василий
Он уже представлял себе обложку еженедельника — черный фон. контуры Крыма, красные буквы UFО и обязательно вопросительный знак. Ловкая журналистская метафора… Снова, в который уже раз за сегодняшний день, выплыло: я — осатаневший нотный международный лавочник, куда я несусь, почему не могу остановиться, не могу вспомнить чего-то главного? Что убегает от меня? Откуда вдруг приходят спазмы стыда?
Слово «потный», увы, не входило в метафорическую систему: от утренней свежести не осталось и следа — оливковый пиджак измят, на голубой рубахе темные разводы. Ночная улица возле телестудии испаряла в этот час свой собственный пот и не принесла ему прохлады. Вдруг он почувствовал, что не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Иной раз уже стали появляться такие вот ощущения: сорок шесть годков повисли гирьками от плеч до пяток. Даже голова не поворачивается, чтобы хотя бы проводить взглядом медленно идущий мимо «мерседес», из которого, кажется, кто-то на него смотрит. По счастливой иронии улица называлась рю Коньяк Же. Да-да, конечно же, двойного коньяка же поскорее же.
Итак, Платон, Анализ тирании. Уединение..
Ну вот, месье, вы уже улыбаетесь, сказал буфетчик. Тяжелый был день? В бумажнике среди шуршащих франков обнаружился картонный прямоугольник — приглашение на рю де Сент Пе — прием в честь диссидента. Не пойти нельзя. Еще одну порцию, силь ву плэ.
Трехэтажння квартира н доме XVI века, покосившиеся, натертые до блеска полы, ревматически искореженные лестницы из могучего французского дуба — оплот здравого смысла своего времени, гнездо крамолы наших дней.
Гости стояли и сидели по всем трем этажам и на лестницах. Французская, английская, русская, польская и немецкая речь. Почетный гость, пожилой советский человек, говорил что-то хозяйке (длинное, лиловое, лупоглазое), хозяину (седое, серое, ироничное), гостям, журналистам, издателям, переводчикам, писателям, актерам, ультраконсерваторам и экстра-радикалам — парижское месиво от тапочек-адидасок до туфелек из крокодиловой кожи, от значков с дерзкими надписями до жемчужных колье… Среди гостей была даже и одни звезда рока, то ли Карл Питерс, то ли Питер Карлтон, долговязый и худой, в золотом пиджаке на голое тело. Непостижимые извивы марихуанной психологии перекинули его недавно из Союза Красных Кхмеров Европы в Общестно Содействии Демократическому Процессу России.
Лучников знал диссидента, милейшего московского дядечку, еще с середины 60-х годов, не раз у него сиживал на кухне, философствовал, подавляя неприязнь к баклажанной икре и селедочному паштету. Помнится, поражало его всегда словечко «мы». Диссидент тогда еще не был диссидентом, поскольку и понятия этого еще не существовало, он только еще в разговорах крамольничал, как и тысячи других московских интеллигентов крамольничали тогда в своих кухнях. «Да ведь как же мы все время лжем… как мы извращаем историю… да ведь Катынский-то лес — это же наштх рук дело… вот мы взялись за разработку вольфрама, а технологии-то у нас современной нет, вот мы и сели в лужу…… и сами себя и весь мир мы обманываем…» Как и всех иностранцев, Лучникова поражало тогда полнейшее отождествление себя с властью.
Сейчас, однако, он не подошел к виновнику торжества. Будет случай, пожму руку, может быть, и поцелую, влезать же сейчас в самую гущу слегка постыдно. Опершись на темно-вишневую балку XVI века, попивая чудеснейшее шампанское и перебрасываясь фразами с герлфрендихой писателя Флойда Руана, скромняжечкой из дома Вандербильдтов, он то и дело поглядывал в тот угол, где иногда из-за голов и плечен появлялось широкое, мыльного цвета лицо, измученное восторженным приемом «свободного мира».
Ему бы выспаться недельки три в Нормандии в хорошем отеле на берегу. Он никогда прежде не был на Западе. Семь дней как высадился в Вене, и на плечах еще москвошвеевский «спинжак». Ему бы сейчас ринуться по магазинам, а не репрезентировать непобедимый русский интеллект. Он борется с головокружением, он на грани «культурного шока». Еще вчера на него косился участковый, а сегодня вокруг такие дружественные киты и акулы, не хватает только Брижит Бардо, но зато присутствует сенатор Мойнихен. Акулы и киты, вы все знаете о его «смелых выступлениях в защиту Прав человека», но вы не представляете себе квартиру на Красноармейской с обрезанным телефоном, домашние аресты в дни всенародных праздников, вызовы в прокуратуру, намеки на принудительное лечение, этого я и сам не представляю, хотя хорошо представляю Москву.
Так размышлял Лучников, глядя на появляющееся временами в дальнем углу у средневекового витража отечное, потное лицо, то шевелящее быстро губами, то освещаемое слабенькой, хотя и принципиальной улыбкой. Так он размышлял, пока не заметил, что и сам является объектом наблюдения.
Над блюдом птицы целая компания. Жрут и переговариваются. Кто-то молотит воздух ладонью. Некто — борода до скул, рассыпанные по плечам патлы, новый Мэнсон, а глазки чекистские. Эй, Лучников, а ты чего сюда приперся?! Господа, здесь кремлевская агентура!
— What are they talking about? — спросила мисс Вандер-бильдт.
Русская компания приближалась. Три мужика и две бабы. Никого из них он не знал. Впрочем, пардон… Вот этот слева милейший блондин, в таких изящнейших очках, да ведь Слава же, это же Славка, джазовый пианист, знакомый еще с 1963-го… «КМ» на улице Горького… Потом я устроил ему приглашение в Симфи, да-да, это уже в 1969-м, и там он сорвал концерты, потому что запил, орал» гостинице, голый гонялся за женщинами по коридору — «мадам, разрешите потереться», — после чего он «подорвал» и Штаты…! Конечно, что Слава…
Я тебе не Славка, падла Лучников, предатель, большевистская шлюха, сколько тебе заплитили за Остров Крым, саланда-маранда гэбэшная, я тебе не Славка, я таких, как ты, брал на каждом перекрестке, дерьма марксистского кусок, фефер знойный, коммис триперный заразный!
Попробуйте сохранить европейскую толерантность при развитии московского скандала. Улыбка еще держится на нищем лице при перном витке безобразной фразы, она, быть может, и удержались бы ни нем, на лице, надменная ваша улыбка, если бы фраза не была так длинна, столь безобразна. У хорошенького Славки оловянные глаза. Увы, он не стал Дойном Брубеком,. Оскаром Питерсоном, Эрролом Гарднером, увы, он им и не станет, потому что вы сейчас сломаете ему кисть правой руки. Запад, зараженный микробами Большевизма, не про-ре-аги-ру-ет. Храбрые воители свободы, еще вчера валявшие в Москве «Ильичей» по оптовым подрядам, заполнявшие рубрики «год ударного труда», не прореагируют тоже, потому что боятся шикарного общества. Прощайся со своей правой рукой, Слава, уже не подрочишь теперь ею ни кливиши, ни солоп.
Особым китайским зажимом (он научился этому на Тайване у дружка, майора войск специального назначения) он держал слабую кисть агрессивного пианиста и медленно пробирался (вместе с пианистом) к столу с напитками — надо все-таки чего-нибудь выпить. Изумленное «О» на лице Славы, подзакитившиеся глазки, грань болевого порога. Послушно двигается рядом. Товарищи по оружию перешептываются. Одного из них Лучников определенно помнит по Москве: он был фотографом в «Огоньке», фрайерок из-под софроновской кормы. Выпьем, Слава, у тебя одна рука свободна, и у меня одна — давай выпьем «Хенесси»? Ах, ты теперь не пьешь? Так что же, колешься? Ты, ублюдок, уже девять лет на Западе и мог бы довести до сведения новичков, что здесь не все принципы соцреализма имеют хождение и, в частности, «кто не с нами, тот против нас» ценится только среди мафиоз, и в их среде, в мафии, понимаешь ли, в мафии, это закон, а в нормальном обществе — вздор собачий. Теперь терпи, недоносок Слава. Давай-ка я представлю тебя Каунту Бейси. Мистер Бейси, вам однорукий пианист не нужен?
Они двигались от одного дринка к другому, от слоеных пирожков к хвостикам креветок, то одна шишка, то другая кланялись редактору могущественного «Курьера», и Лучников чесал направо и налево по-английски, по-французски и по-русски, договаривался о каких-то встречах, ланчах, подмигивал красоткам, даже иной раз и высказывался, отвесил, например, нечто глубокомысленное о переговорах SALT, и все это время незадачливый Слава, спасая свое орудие производства, тащился рядом. Малейшая попытка освободиться кончалась страшной болью в орудии производства, то есть в правой руке. Задвинутые писательницей Фестонье вправо и продвинутые вперед издателем Ренуаром, они услышали пару фраз диссидента: «… да поймите же, товарищи, нам ни в чем нельзя верить… нельзя верить ни одному нашему слову…»
Ошеломленный переводчик, юноша из третьего поколения франко-руссов, после мгновенного столбнячка занялся уточнением мысли своего подопечного, в то время как окружавшие диссидента киты и акулы, уловив борщеватое слово «товарищи», великодушно смеялись: нашел «товарищей».
Тут диссидент так ярко вдруг просиял, что вс — киты и акулы обернулись в адрес сияния и, увидев популярную физиономию редактора «Курьера», тоже просияли, да так ослепительно, что наш герой как бы вновь почувствовал себя под софитами киносъемки.
— Андрюша!
Пришлось отпустить миленького Славика, слегка предварительно поддав ему под грешные ягодицы коленкой.
Сплелись объятия. По-прежнему, несмотря на недельную «дольче виту», из складок лица попахивало селедочным паштетом. Несколько шариков влаги бодро уже снижались по пересеченной местности… Как ярко все вспоминается!.. Так сразу!.. Андрюша, ведь ты, наверно, еще нашу старую квартиру помнишь в Криво-Арбатском переулке… Помнишь, как сиживали?! Нет, ты подумай тольк — я в Париже!.. Нет, ты вообрази!
Немыслимость пребывания человека в Париже вдруг исказила добрейшее лицо подобием судороги, но тут же другая немыслимость вызвала еще более сильные чувства. Как? Ты в Москву? Завтра? В Москву? На несколько дней? Немыслимо!
Лучников вылезал из объятий, а именитый диссидент лихорадочно шарил у себя по карманам… Что же… Андрюша… да если бы знать… вот телефончи — 151-00-88… Тамара Федоровна такая… с сыном Витей… да если бы знал… сколько всего бы послал… но вот, хотя бы это… обязательно передай…
Обозреватель журнала «Экспресс», президент издательства «Трипл Найт», супруга министра заморских территорий, певец Кларк Пипл, писательница Мари Фестонье в некотором замешательстве наблюдали, как guest of the honor вынимает из своих карманов пачки чуингама и перекладывает их в карманы Лучникова. Обязательно, обязательно передай вес это Тамаре Федоровне для Витеньки и скажи (баклажанный шепоток в ухо)… только ее… всегда… всегда… жду… пусть подаст… все устроится… понял, Андрюша?.. а когда вернешься, найди меня…
Несколько вспышек. Кто допустил сюда «папаратце»? В разных углах зала легкая паника. Кто снимал? Кого снимали? Ни охотник, ни цель не обнаружены.
Лучников вышел во двор, мощенный средневековым бесценным булыжником. Одна стена замкнутого четырехугольника сияла на все три этажа, в трех других лишь кое-где тлели огоньки, сродни средневековым. В небе летела растрепанная тучка. Отличаются ли тучки нашего века от тучек XVI? Должно быть, отличаютс — испарения-то иные… Бывал ли я в XVI веке? Пребывает ли он во мне? Что-то промелькнуло, некое воспарение души. Миг неуловим, он тут же превращается в дурацкое оцепенение.
Заскрипели открываемые по радио средневековые ворота, и во дворе, галдя, появилась вся кинобанда во главе с могучей фигурой Октопуса. Лучников отпрянул к темной стене, потом проскочил на улицу Святых Отцов. Где-то поблизости всхрапнул заводящийся мотор. Он сделал несколько шагов по узкому тротуару. Какая-то темная масса — моточудовище — пронеслась мимо. В сдержанном ее рычании мелькнуло два хлопка: мгновенное и сильное давление на виски, легкий звон; спереди и сзади выбиты из стены две кафельные плитки. Прохожий закричал от ужаса и спрятался в нише. Лучников выхватил свой пистолетик из потайного кармана, опустился на одно колено и прицелился. В ста метрах впереди на углу набережной автомобиль притормозил. Добропорядочно и солидно зажглись стоп-фары. Лучников положил пистолет в карман. Автомобиль медленно сворачивал за угол, как бы предлагая себя несущемуся мимо постоянному потоку машин.
Голова слегка кружилась. Ощущение, похожее на глубокий нырок под воду. Небольшая контузия. Трудно все же не попасть, если стреляешь в упор на узкой парижской улице. Пугали.
— Месье, выходите! — крикнул он человеку, спрятавшемуся в нише. — Опасность миновала!
Скрипнула дверь, появилось бледное лицо.
— В вас стреляли, месье? Вот так дела! Я вижу такие дела впервые. Просто как в кино!
— Такова жизнь, — ухмыльнулся Лучников. — Идешь себе по улице, вдру — бух-бу — и вот результат: я вас еле слышу, месье.
— Проклятые иностранцы, — такова была реакция напуганного парижанина. Лучников согласился.
— Всецело на вашей стороне, месье, хотя и сам сейчас имею несчастье относиться к этой категории. Однако у себя, в своей стране, я не являюсь иностранцем и, как и все прочие граждане, страдаю от этого сброда. Поменьше бы ездили, побольше бы сидели дома — в мире было бы гораздо спокойнее. Согласны, месье?
Замки в «рено-сэнк» были открыты, и все подарочные упаковки распороты ножом. Подарки, однако, как будто в неприкосновенности. Быть может, рука у подонка не поднялась испортить дорогие вещи? Может быть, солидный человек, знающий цену деньгам. Так или иначе, но Таньке опять повезло.
Уехать с ней. Отнять, наконец, ее у десятиборца, жениться, уехать в Австралию или, еще лучше, в Новую Зеландию. Наплевать на все проклятые русские, островные и материковые проблемы. Писать беллетристику, устроить ферму, открыть отель… Что за огонь жжет нас неустанно? Далась мне Общая Судьба! Да не дурацкая ли вообще проблема? Да уж не подлая ли в самом деле? Все чаще слышится слово «предатель»… Теперь уже и пульками из бесшумного оплевывают. Игнатьев-Игнатьев, конечно, горилла, пианист Слава — лабух, с него и взятки гладки, но ведь и умные люди, и порядочные, и старые друзья уже смотрят косо… Идеология прет со всех сторон, а судьба народа, снова брошенного своей интеллигенцией, никого не волнует… С мерзостью в душе и с головной болью он проехал бульвар Сен-Жермен, где даже в этот час кишела толпа; уличный фигляр размахивал языками огня, ломались в суставах две пантомимистки.
Возле его отеля в маленьком кафе сидел на веранде один человек. При виде Лучникова он поднялся. Это был генерал барон фон Витте собственной персоной. Поднятый воротник тяжелого пальто и деформированная шляпа роднили его с клошарами.
— Я ни разу за последние годы не покидал своего арандисмана, — проговорил старик, выходя из кафе навстречу Лучникову. — После вашего ухода, Андрей Арсениевич, настоящий шторм разыгрался в моей душе.
Лучников смотрел на генерала и совершенно неожиданно для себя находил, что он ему нравится. Мешки на лице, подрагивающие жилки, окурок толстой желтой сигареты «бояр» в углу рта, пачка газет, торчащая из кармана обвисшего кашмирового пальто, — во всем этом теперь чувствовалось полное отсутствие фальши, истинная старость, не лишенная даже определенной отваги.
— Что ж, давайте пройдем в отель, — пригласил он старика.
По лицу фон Витте проплыла смутная улыбка.
— О нет, вряд ли это будет очень ловко, — сказал он. — Там, в холле, вас ждут.
— Меня? Ждут? — Лучников резко обернулся в сторону отеля.
Сквозь стеклянную дверь виден был дремлющий ночной портье, кусок ковра, половина картины на стене, пустое кресло. Окна холла были задернуты шторами.
— Какие-то приятные персоны, — проговорил фон Витте. — Впрочем, Андрей Арсениевич, мне и нет нужды заходить внутрь. Я просто хотел ответить на ваш вопрос, а это займет не более пяти минут.
Он вынул нового «боярина», закурил, на минуту задумался, как бы отвлекаясь в те отдаленные времена, когда его принимал Сталин. Лучников присел на капот «рено», нагретый, словно прибрежный камень где-нибудь на пляже в Греции. Он подумал о «приятных персонах». «Кто же эти приятные персоны, — устало, без страха, но и без отваги думал он. — Сразу начну стрелять, без разговоров». Он не удержался и зевнул.
— Сталин сказал мне тогда дословно следующее: «Наш народ ненавидит белогвардейское гнездо в Черном море, но пока не возражает против его существования. Нужно подождать каких-нибудь пятьдесят лет. Возвращайтесь в Париж, генерал, и боритесь за правое дело».
Передавая речь Сталина, фон Витте, конечно, не удержался от имитации грузинского акцента.
— Так я и думал, — сказал Лучников. — Вы меня не удивили. Неожиданност — только конкретность исторического срока. Пятьдесят лет, кажется, еще не истекли, а?
Фон Витте слабо улыбнулся своим воспоминаниям.
— Это был мой последний визит в Москву. В тот вечер я смотрел «Лебединое озеро» в Большом. Божественно!
— Спасибо, Витольд Яковлевич. — Крайним усилием воли Лучников изобразил понимание исторического значения этой минуты, крепко пожал большую, мягкую генеральскую руку. — Простите нас за некоторые резкости, но поверьте… я весьма ценю… и я был уверен, что в конце концов… — Тут он иссяк.
Старик сломал свою сигарету и сразу же вынул новую.
— Вы были правы, Андрей Арсениевич, — вдруг осипшим голосом проговорил он. — Я прожил жалкую и страшную, полностью недостойную жизнь…
Он отвернулся и медленно пошел через улицу. Дымок поднимался из-за левого плеча. Поднял трость и кликнул такси.
В холле «Савоя» в креслах зеленоватой кожи Лучникова ждали три красавицы из магазина «Сан-Лоран». Экая, понимаете ли, чуткость. Вот вам новый мир, новые отношения между людьми. Ты в старом стиле пошутишь, бросишь вскользь дурацкое приглашение, а потом удивляешься: воспринято всерьез. Пардон, но я не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Впрочем, что-то все-таки шевелится. Да-да, что-то ожило. Неожиданные резервы организма. Прошу, мадемуазель. Прошу, мадам. Позвольте заметить, что это платье на бретельках и мех вокруг лебединой шеи внушают мне гораздо больше оптимизма, чем ваш дневной костюм в стиле теоретика революции Антонио Грамши. Я очень польщена вашим вниманием, месье Рюс, но я здесь не одна, как видите, с нами два этих дивных создания. Что и говорить, чудесная компания, трудно не радоваться такому обществу. Я надеюсь, всем нам хватит в моем номере и места, и радости…
В полосках света, проникавшего из-за жалюзи, копошились вокруг Лучникова на ковре какие-то чудные, ароматные, дрожащие и упругие. Руки его скользили по этим штучкам, пока правая не набрела вдруг на твердый пульсирующий столбик наподобие его собственного. А это, позвольте спросить, чей же петушок? Надеюсь, не ваш, мадам? О нет, это нашей милой Джульетты. Она, понимаете ли, корсиканка, что поделаешь. Так-так, ситуация проясняется. В нашем чудесном союзе мне выпала роль запала, и я это охотно сделаю. Прошу вас, мадам, оставьте ваших девочек, разумеется, и Джульетту с ее корсаром, на некоторое время в покос и разместитесь традиционным тропическим способом. Итак, вступаем в дельту Меконга. Благодарю вас, мадам. Это вам огромное спасибо, месье Рюс, огромное, искреннее, самое душевное спасибо, наш любимый месье Рюс, от меня и от моих девочек. Девочки, ко мне, благодарите джентльмена.
Засыпая, он долго еще чувствовал вокруг себя копошение, целование, причмокивание, всхлипывание, счастливый смешок, легонькое рычанье. Благостный сон. Платон, самолет, закат цивилизации…
Глава 6.
Декадентщина
Шереметьевский аэропорт, готовясь к олимпийскому роскошеству, пока что превратился в настоящую толкучку. Построенный когда-то в расчете на семь рейсов в день, сейчас он принимал и отправлял, должно быть, не меньше сотни:
никуда не денешься от «проклятых иностранцев».
Стоя в очереди к контрольно-пропускному пункту. Лучников, как всегда, наблюдал погранстражу. Вновь, как и в прошлый раз, ему показалось, что на бесстрастных лицах этих парней, среди которых почему-то всегда много было монголоидов, вместо прежней, слегка запрятанной усмешки в адрес заграничного, то есть потенциально враждебного человечества, сейчас появилось что-то вроде растерянности.
Стоял ясный осенний день. Сияющий Марлен, сопровождаемый высоким чином таможни, отделил Лучникова от толпы. Чин унес документы. Через дорогу за всей аэропортовской суетой нежнейшим образом трепетала под ветром кучка березок. Чин принес документы, и они пошли к личной «Волге» Марлена. За ними на тележке катили два огромных лучниковских чемодана, купленных в самый последний момент в свободной торговой зоне аэропорта Ле Бурже. Ветер дул с северо-запада, гнал клочки испарений псковских и новгородских озер, в небе, казалось, присутствовал неслышный перезвон колокола свободы. «Советские люди твердо знают: там, где партия, там успех, там победа» — гласил огромный щит при выезде на шоссе. Изречение соседствовало с портретом своего автора, который выглядел в этот день под этим ветром в присутствии неслышного колокола довольно странно, как печенег, заблудившийся в дотатарской Руси. Стоял ясный осенний день. «Слава нашей родной Коммунистической партии!» Слева от шоссе один на другом стояли кубы какого-то НИИ или КБ, а справа в необозримых прозрачнейших далях светился, будто свежеомытый, крест деревенской церкви. Через все шоссе красными литерами по бетону: «Решения XXV съезда КПСС выполним! „. Палисадники покосившихся деревенских усадеб, сохранившихся вдоль Ленинградского шоссе, — бузина, надломанные георгины, лужи и глинистое месиво между асфальтом и штакетником — солнце-то, видимо, только что проглянуло после обычной московской непогоды. „Народ и партия едины!“ Горб моста, с верхней точки — два рукава Москвы-реки, крутой берег острова, огненно-рыжего, с пучком вечнозеленых сосен на макушке. „Пятилетке качества рабочую гарантию!“ За бугром моста уже стояли неприступными твердынями кварталы жилмассивов, сверкали тысячи окон, незримый вьюн новгородского неслышного колокола витал меж домов, соблазняя благами Ганзейского союза. С крыши на крышу шагали огненные буквы «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи!“
Дальше пошло все гуще: «Мы придем к победе коммунистического труда! „, „Планы партии — планы народ! „, «Пятилетке качества четкий ритм! «, «Слава великому советскому народу, народу-созидателю! «, «Искусство принадлежит народу“, «Да здравствует верный помощник партии — Ленинский комсомол! «, «Превратим Москву в образцовый коммунистический город! «, «СССР — оплот мира во всем мире“, «Идеи Ленина вечны! «, «Конституция ССС — основной закон нашей жизни! «… Печенег, подъявший длань, печенег в очках над газетой, печенег, размножающийся с каждой минутой по мере движения к центру, все более уверенный, все менее потерянный, все более символизирующий все любимые им символы, все менее похожий на печенега, все более похожий на Большого Брата, крупнотоннажный, стабильный, единственно возможный… Наконец над площадью Белорусского вокзала возникло перед Лучниковым его любимое, встречу с которым он всегда предвкушал, то, что когда-то в первый приезд потрясло его неслыханным словосочетанием и недоступным смыслом, и то, что впоследствии стало едва ли не предметом ностальгии, печенежье изречение: «Газета — это не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, она также и коллективный организатор!“
Фраза эта, развернутая над всей площадью, а по ночам загорающаяся неоновым огнем, была, по сути дела, не так уж и сложна, она была проста в своей мудрости, она просвещала многотысячные полчища невежд, полагающих, что газета — это всего лишь коллективный пропагандист, она вразумляла даже и тех, кто думал, что газета — это коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но не дотягивал до конечной мудрости, она оповещала сонмы московских граждан и тучи «гостей столицы», что газета — это также и коллективный организатор, она доходила до точки.
— Ну вот, кажется, сейчас ты наконец-то проникся, — улыбнулся Кузенков.
— Сейчас меня просто пробрало до костей, — кивнул Лучников. Гостиница «Интурист». На крыльце группа французов, с любопытством наблюдающая пробегание странной толпы: интереснейшее явление, этот русский народ, вроде бы белые, но абсолютно не европейцы. Злясь и громко разговаривая с Кузенковым, Лучников двигался прямо к насторожившимся швейцарам. Два засмуревших вохровца в галунах, почуяв русскую речь и предвкушая акцию власти, улыбались и переглядывались. А вы куда, господа товарищи? Увы, жертва вдруг обернулась хозяином: один из подозрительных русачков двумя пальцами предъявил с ума сойти какую книжечку — ЦК КПСС, а третьим пальцем показал себе за плечо — займитесь багажом нашего гостя. К тротуару уже пришвартовывалась машина сопровождения, и из нее моссоветовские молодчики выгружали фирменные сундуки. Второй же русачок, а именно тот, значитца, который гость, вообще потряс интуристовскую стражу — извлек, понимаете ли, из крокодиловой кожи бумажника хрусту с двуглавым орлом — 10 тичей! Крымец — догадались ветераны невидимого фронта. Этих они обожали: во-первых, по-нашему худо-бедно балакают, во-вторых, доллар-то нынче, как профурсетка, дрожит, а русский рубль штыком торчит.
— Шакалы, — сказал Лучников. — Где вы только берете таких говноедов?
— не догадываешься, где? — улыбнулся Кузенков. Он все время улыбался, когда общался с Лучниковым, улыбочка персоны, владеющей превосходством, некоей основополагающей мудростью, постичь которую собеседнику не дано, как бы он, увы, ни тщился. Это бесило Лучникова.
— Да что это ты, Марлен, все улыбаешься с таким превосходством? — взорвался он. — В чем это вы так превзошли? В экономике развал, в политике чушь несусветная, в идеологии тупость!
— Спокойно, Андрей, спокойно. Они ехали в лифте на пятнадцатый этаж, и попутчики, западные немцы, удивленно на них посматривали.
— В магазинах у вас тухлятина, народ мрачный, а они, видите ли, так улыбаются снисходительно. Тоже мне мудрецы! — продолжал разоряться Лучников уже и на пятнадцатом этаже. — Перестань улыбаться! — гаркнул он. — Улыбайся за границей. Здесь ты не имеешь права улыбаться.
— Я улыбаюсь потому, что предвкушаю обед и добрую чарку водки, — сказал Кузенков. — А ты злишься, потому что с похмелья, Андрей.
Кузенков с улыбкой открыл перед ним двери «люкса».
— Да на кой черт вы снимаете мне эти двухэтажные хоромы! — орал Лучников. — Я ведь вам не какой-нибудь африканский марксистский царек!
— Опять диссидентствуешь, Андрей? — улыбнулся Кузенков. — Как в Шереметьево вылезаешь, так и начинаешь диссидентствовать. А, между прочим, тобой здесь довольны. Я имею в виду новый курс «Курьера».
Лучников оторопел.
— Довольны новым курсом «Курьера»? — Он задохнулся было от злости, но потом сообразил: да-да, и в самом деле можно считать и новым курсом… после тех угроз… конечно, они могли подумать…
Стол в миллионерском апартаменте был уже накрыт, и вес на нем было, чем Москва морочит головы важным гостям:
и нежнейшая семга, и икра, и ветчина, и крабы, и водка в хрустале, и красное, любимое Лучниковым вино «Ахашени» в запыленных бутылках.
— Эту «кремлевку» мне за новый курс выписали? — ядовито осведомился Лучников.
Кузенков сел напротив и перестал улыбаться, и в этом теперь отчетливо читалось: ну, хватит уж дурить и критиканствовать по дешевке. Лучников подумал, что и в самом деле хватит, перебрал, дурю, вкус изменяет.
Первая рюмка водки и впрямь тут же изменила настроение. Московский уют. Когда-то его поразило ощущение этого «московского уюта». Казалось, каждую минуту ты должен здесь чувствовать бредящее внимание «чеки», ощущение зыбкости в обществе беззакония, и вдруг тебя охватывает спокойствие, некая тишина души, атмосфера «московского уюта». Ну хорошо бы еще где-нибудь это случалось в арбатских переулках — там есть места, где в поле зрения не попадет ничего «совдеповского» и можно представить себе здесь на углу маленького кадетика Арсюшу, — но нет, даже нот и на этой пресловутой улице Горького, где за окном внизу на крыше видны каменные истуканы поздней сталинской декадентщины, представители братских трудящихся народов, даже вот и здесь после первой рюмки водки забываешь парижскую ночную трясучку и погружаешься в «московский уют», похожий на почесывание стареньким пальчиком по темечку — подремли, Арсюшенька, пожурчи, Андрюшенька.
Встряхнувшись, он цапнул трубку и набрал номер Татьяны. Подошел десятиборец. Проклятый бездельник, лежит весь день на тахте и поджидает Татьяну. Месиво крыш за окном. Пролетела новгородская тучка. Ну и намешали стилей! Алло, алло… наберите еще раз. Он повесил трубку и облегченно вздохнул — вот я и дома: все соединилось, водка и дым отечества — это мой дом, Россия, мой единственный дом.
— На Острове образован новый союз, — сказал он Кузенкову. Марлен Михайлович приветливо кивнул другу: интересно, мол, очень интересно. Положил ему на тарелку семги, икры, крабов, подвинул салат.
— Союз Общей Судьбы, — сказал Лучников. Марлен Михайлович обвел глазами стены «суперлюкса» и вопросительно склонил голову — не беспокоит? Лучников отмахнулся. В номер вкатили окованные по углам лучниковские кофры. На лицах моссоветовских молодчиков светилось благостное почтение к «фирме».
— Мне скрывать нечего. В этом вся наша хитрость — ничего не скрывать.
— Ешь, Андрей. Извини, что я заказал обед сюда, но Вера сегодня заседает, — улыбнулся Кузенков. — Знаешь, такой стала общественной деятельницей…
Лучников взялся за еду, и некоторое время они почти не разговаривали, насыщались, чокались, тут и осетрина подоспела, жаренная по-московски, а потом и десерт, ну а к десерту Марлен Михайлович заговорил о Париже, о том, как он его любит, вспомнил даже стихи Эренбурга: «Прости, что жил я в том лесу. Что все я пережил и выжил. Что до могилы донесу Большие сумерки Парижа… «, намекнул на какое-то свое романтическое переживание в этом городе, родном каждому русскому интеллигенту (если, конечно, ты меня, аппаратчика, все-таки причисляешь к таковым) и выразил некоторую зависть Андрею Арсениевичу, как космополиту и бродяге, которому, уж наверно, есть что порассказать о Париже, а?
— Я не вполне тебя понимаю, Марлен, — холодно заговорил в ответ Лучников. — Ты КУРАТОР нашего островка, то сеть никто более тебя в Москве не может быть более заинтересован в наших делах, а между тем сообщение о СОСе тебя как бы и не затронуло. Быть может, мне еще раз объяснить тебе, что со мной хитрить не нужно?
Кузенков вытер рот салфеткой и взялся за сигару.
— Прости, Андрей, это не хитрость, но лишь свойства характера. Я просто-напросто сдержанный человек, может быть, даже и тяжелодум. Конечно же, я думаю о СОСе. Если молчу, это вовсе не значит, что мне это не интересно, не важно. Однако ты уж прости меня, Андрей, еще более важным для меня — в свете будущего, конечно, — кажутся сомнения полковника Чернока.
Тут настала очередь Лучникова показывать аналогичные «свойства характера», то есть попытаться скрыть изумление, более того, некоторое даже ошеломление, попытаться вынырнуть из того состояния, которое в боксе именуется словечком «поплыл». Марлен же Михайлович очень мягко, явно давая возможность собеседнику скоординироваться, пересказывал между тем вчерашнюю их беседу с Черноком в кафе «Селект» на бульваре Монпарнас.
— Понимаешь ли. Андрей, мы знаем полковника Чернока как самоотверженного русского патриота, знаем, что он предан ИОСу не менее тебя самого, но вот ведь и он сомневается относительно перемены «миражей» на «миги», задаст вопрос: понадобятся ли Союзу в будущем такие летчики, как он. — а, стало быть, мы можем только себе представить, сколько вопросов подобного рода, сколько сомнений в душах тысяч и тысяч островитян, не столь цельных, не столь идейных, как Александр Чернок.
Лучников налил себе коньяку. Рука, поднимавшая бокал, еще слегка дрожала, но опустилась она на стол уже твердо — выплыл.
— Вig Вrоther wаtсhes уоu eveгуwhere, dоesn’t it? [2] — усмехнулся он, глядя прямо в глаза Кузенкову.
В глазах куратора плавала улыбка уже не снисходительная, но по-прежнему мягкая, полная добра. Марлен Михайлович развел руками.
— Теперь ты можешь понять, какое значение здесь придают вашим идеям.
Лучников встал и подошел к окну. Уже начинало смеркаться. Силуэты братских трудящихся размывались на фоне крыш. Внизу над парфюмерным магазином, над «Российскими винами» и «Подарками» зажглись неоновые цветочки, некие завитушки в народном стиле. Со вкусом здесь по-прежнему было все в порядке.
— Значит, присматриваете? — тихо спросил он Кузенкова. — Подслушиваете? Попугиваете?
— Последнего не понял, — с неожиданной быстротой сказал Кузенков.
Лучников глянул через плечо. Кузенков стоял возле мерцающего телевизора, по которому катилась многоцветная мультипликация и откуда доносился детский писк.
— Разве не нити ребята бабахнули? — усмехнулся Лучников.
— Был выстрел? — Марлен Кузенков преобразился, просто сжатия пружина.
— Два, — весело скачал Лучников. — В оба уха. — Он покачал руками. — Туда и сюда. По твоей реакции вижу, что ты не в курсе.
— Немедленно наведу справки, — сказал Кузенков. — Однако почти на сто процентов уверен… если, конечно… ты сам… своим поведением…
— Сволочь, — любезно скачал Лучников. — Сволочь пайковая. Ты полагаешь, что я должен быть паинькой, когда за мной ходят по пятам ваши псы?!
— Ну знаешь!! — вскричал Кузенков. — Как же можно так передергивать! Я имел в виду, что некоторые лица просто могли выйти из-под контроля, нарушить предписание… если это так, они понесут ответственность! Неужели ты не понимаешь, что… ну, впрочем, прости, я не все могу скачать… я уверен, что это «волчесотенцы» стреляли…
В номере «люкс» гостиницы «Интурист» воцарилось на некоторое время молчание. Лучников прошел в спальню, отщелкнул крышку кофра и достал подарки для всей кузенковской фамилии: «покит-мемо» для Марлена, часы «устрица» для Веры Павловны, кашмировые свитера для ребят. Пластинки для Дима Шебеко он решил передать лично в руки передовому музыканту, ибо это был уже другой мир. другая Москва, это был ЗДОРОВЫЙ мир. Так и подумалось — здоровый.
Он вышел в гостиную и положил перед Марленом Михайловичем подарки.
— Ради Бога, прости, Марлен, я сорвался. В любом случае я знаю, что ты, лично ты, мои друг. Вот… я привез… кое-что тебе. Вере и ребятишкам. Неплохие вещи. Во всяком случае, таких нет здесь. — он не удержался от улыбки, — даже в сотой секции ГУМа.
— Какая трогательная осведомленность в деталях нашего снабжения, — сказал Кузенков.
Впервые за все время их знакомства Лучников видел Кузенкова оскорбленным. «Сволочь пайковая», «сотая секция» — должно быть, это были удары по незащищенным местам прогрессивного деятеля, нечто вроде тех оглушающих выстрелов в Париже. Легкая контузия.
— Во всяком случае, спасибо. Вещи чудесные, подарки и твоем стиле, элегантно и дорого, подарки богача из высокоразвитого общества. Завтра Вера ждет тебя к обеду. Угостим своим спецснабжением. Утром к тебе приедет переводчик или переводчица, с ней или с ним ты сможешь обсудить свою программу. Тебе, как всегда, будет оказано максимальное благоприятствование, сейчас особенно, — тут промелькнула капелька ядку-с. — Машина в твоем полном распоряжении. Сейчас я должен идти.
Говорил все это Марлен Михайлович спокойно и, как качалось Лучникову, слегка печально, надевал по ходу дела плащ и шляпу, укладывал в атташе-кейс подарки. Протянул руку. В глазах ум и печаль. Увы, как мала отдельная личность перед неумолимыми чаконами истории.
— У меня есть несколько пожеланий, Марлен, — скачал Лучников, приняв кузенковскую руку. — Если уж я такая персона грата… Во-первых, мне не нужен переводчик, переводчица же у меня здесь уже есть. Танька Лунина отлично переведет мне нее, что нужно. Во-вторых, машина с шофером мне тоже не нужна, воспользуюсь услугами фирмы «Авис», дерзостно проникшей уже и в нашу, — он нажал на «нашу», — столицу. В-третьих, я хотел бы совершить путешествие но маршруту Пенза-Тамбов-Саратов-Казан — Омск-БАМ, причем путешествие без сопровождающих лиц. Прошу этот вопрос про-вен-ти-ли-ровать, — еще один нажим. — И, в-четвертых, прошу тебя не удивляться и отнестись к этому вполне серьезно: я хотел бы вместе с тобой посетить нашу масонскую ложу.
Они посмотрели друг другу в глаза и весело расхохотались. Кажется, все недомолвки, намеки и подгребки были тут же забыты.
— Я тебя правильно понял — спросил сквозь смех Кузенков. — Ты имеешь в виду…
— Да-да, — кивнул Лучников. — Финскую баню. Мне это необходимо. Не могу быть в стороне. Банный период социмперии. Рим. Декаданс. Ты понимаешь?
— Браво. Андрей! — Кузенков хлопнул его но плечу. — Все-таки я тобой восхищаюсь. Второго такого иностранца я не встречал.
— А вот тебе не браво. Марлен! — хохотал Лучников. — Я тобой сейчас не восхищаюсь. Сколько же раз нужно объяснять тебе, что я здесь вовсе не иностранец.
Они стукнули друг друга но плечам. Их шутливые дружеские отношения как бы восстановились.
Лучников проводил Кузенкова до лифта. Мягкий звонок, стрелка вниз. Лифт оказался пустым. Лучников вошел внутрь вслед за Кузенковым.
— На прощание все-таки скажи мне, Марлен, — скачал он. — Есть ли ответ на вопрос полковника Чернока?
— Нет, — твердо скачал Марлен. — Вопроса никто не слышал, ответа нет.
Вечерняя улица Горького, Пешков-стрит. Проводив Кузенкова, Лучников медленно пошел вверх к Телеграфу. Впереди за бугром на фоне золотого заката с крыши уцелевшего еще сытинского дома светилось голубым огнем слово «Труд». Транспорт разъезжался по всем правилам на фильтрующие стрелки. Огромный термометр скромно отражал температуру окружающей среды — просто-напросто + 8°С. Телеграф, экспонируя свой голубой шарик, по-прежнему дерзновенно утверждал, что земля все-таки вертится, правда, в окружении неких крабьих клешней, то бишь колосьев пшеницы. Все было нормально и невероятно. На ступеньках Телеграфа и на барьерах возле сидели и стояли молодчики, среди которых по-прежнему много было южных партизан. Все они ждали приключений. Замечательно то, что все их получали. В этом городе, где столько уже лет вытравляется дух приключения, оно тем не менее живет, ползет но улицам, лепится к окнам, будоражит УВД Мосгорисполкома, ищет тех, кто его ждет и всегда находит.
Лучников присел на барьер у Телеграфа возле подземного перехода и закурил. Окружающая фарца тут же почувствовала виргинский дымок. Братцы, гляньте, вот так кент сидит! Что за сьют на нем, не джинсовый, но такая фирма, что уссышься. Штатский стиль, традиционный штатский стиль, долбодуб ты недалекий. Который час, мистер? Откуда, браток, вэа ар ю фром? Закурить не угостите? С девочкой познакомиться не хотите? Герлс, герлс! Грины есть? Что вообще есть? Да вы не из Крыма ли сами? Чуваки, товарищ из Крыма! А правда, что у нас там по-русски понимают?
Лучников смеялся, окруженный парнями, отдал им весь свой «Camel». Из-за плечей рослых москвичей все время выпрыгивал какой-то черный десантник. В глазах у него застыло отчаяние — невозможно пробиться к чужеземцу.
— Эй, друг! Эй, друг, послушай! — Он взывал к Лучникову, но его все время осаживали, пока он вдруг не повис на чьих-то плечах и не выпалил в беспредельной тоске:
— Я все у тебя куплю! Все! Все!
Тут все ребята полегли от хохота, и Лучников смеялся вместе с ними. Никогда он не испытывал презрения к фарцовщикам, этим изгоям монолитного советского коллектива, напротив, полагал их чем-то вроде стихийных бунтарей против тоталитарности, быть может, не менее, а более отважных, чем западные юные протестанты.
— А вы. ребята, не знаете такого Дима Шебеко? — спросил он.
— Сингер? «С2Н5ОН»? Кто же его не знает! — уважительно закивала фарца.
— Передайте ему, что Луч приехал, — с многозначительными модуляциями в голосе сказал он. — В «Интуристе» стою.
Фарца раскрыла рты да так и застыла в восхищении. Тайна, европейские большие дела. «Луч» приехал к Диму Шебеке. Дела-а!
Лучников похлопал смельчаков по плечам, выбрался из плотного! кольца и стал подниматься но ступенькам Телеграфа.
Навстречу ему спускался Виталий Гангут. Вот так встреча! В первый же вечер в Москве на самой «плешке» встретить запечного таракана, домоседа-маразматика. Глаза между тем у таракана сверкали, и грива летела вдохновенно. Лучников слегка даже испугался — сто лет уже не видел Гангута в таком приподнятом настроении: вдруг под кайфом, вдруг начнет сейчас с привычной московской тупостью обвинять в предательстве идеалов юности, что называется, «права качать»? Раскрылись объятия:
— Андрюшка!
— Виталька!
Чудо из чудес — от Гангута пахло не водкой и не блевотиной, но одеколоном! Уж не «Фаберже» ли? Кажется, даже подмышки протирал.
— Андрюха, вот это да! Такой вечер, и ты передо мной, как черт из табакерки. Все сразу!
— Что сразу, Витасик? С чем тебя еще поздравить?
— Да ты не представляешь, с кем я сейчас говорил! Ты просто не представляешь!
— С Эммой? С Милкой? С Викторией Павловной?
— Да пошли бы они в жопу, эти бабы! Благодарю покорно, не нуждаюсь! Никакой половой зависимости! Я с Осьминогом сейчас говорил! Вот, понимаешь ли, утром получаю международную телеграмму… нет, ты не представляешь… я лежу, башка болит, жить не хочется, и вдруг международная телеграмма!
Его просто била дрожь, когда он совал в руки Лучникову дар небес — «международную телеграмму». Текст послания поразил и Лучникова: “Му frend Gungut саll mе аs sооn аs роssiblе Раris hоtеl Grisоn tеlерhоn No… Осtoрus” [3].
Как же это сразу не связалось, что «осьминог» по-русски — это и есть «октопус». Вот так оперативность, выходит, хитренький Джек и в самом деле Гангута хочет…
Лучников посмотрел на Гангута. Тот вырвал у него из рук телеграмму, тщательно сложил ее и засунул в задний карман джинсов, должно быть, самое надежное свое место. Ну что ты скажешь, а? Да-да, тот самый мощага-американец, с которым ты меня сам когда-то и познакомил… Помнишь, купались в запрещенном пруду в Архангельском? Хэлоуэй, вот именно. Мифологическая личность, ей-ей! Он стал колоссальным продюсером. Ну вот, вообрази: лежу я на своей продолбанной тахте с международной телеграммой. Лежу весь день, пытаюсь звонить в Париж. Ни реха не получается. Как наберу международную службу, мой телефон тут же отключается на десять минут. Вот что делают падлы-товарищи, рех не просунешь за железный занавес. Ну, думаю, вы так, а мы так: тянусь сюда на ЦТ и прямо так, в глаза, просто-напросто заказываю: город Парижск, говорю, Парижской области, Французской Советской Социалистической Республики. Вообрази, соединяют. Вообрази, Осьминог у телефона. Ждал, говорит, твоего звонка, не слезал с кровати. Вообрази, Андрюша, сногсшибательные предложения! Шпарит полным текстом — готовлю, мол, контракт. Суммы какие-то фантастические, все фантастика… шпарим полным текстом…
— На каком языке? — спросил Лучников. У Гангута рука как раз летела для вдохновенного внедрения в шевелюру и остановилась на полпути.
— А в самом деле, на каком языке шпарим? Я ведь по-аглицки-то через пень колоду, а он по-русски не тянет. Да это неважно. Главное, что понимали друг друга. Главное — принципиальное согласие. Вот это я по-аглицки сказал — ай эгри.
— Что же он собирается снимать? — осторожно спросил Лучников.
— Да что бы там ни было, любое говно. Надеюсь, не о проблемах ПТУ, не о БАМе, не о сибирском газе. Я на своей тахте, Луч, столько потенции накопил за эти годы, даже этого мерина могу трахнуть. — Он показал на конный памятник Юрию Долгорукому, мимо которого они в этот момент шествовали. — Знал, что не бесцельно валяюсь в своей вони. Когда художник лежит на своей тахте, мир о нем думает. Видиш — вылежал!
— Ты думаешь, отпустит тебя Госкино? — спросил Лучников. Гангут даже задохнулся от мгновенно налетевшей ярости.
— Эти трусы, лжецы, демагоги, взяточники, ханжи, дебилы, самодовольные мизерабли, подонки общества, стукачи, выкидыши сталинизма! — проорал он в состоянии какого-то полуразрыва, будто бы теряя сознание, потом осекся, набрал воздуху полные легкие и закончил почти мягко: — Буду я считаться с этим говном.
Они стояли в этот момент возле главного недействующего входа в историческое здание Моссовета, напротив бронзового Основателя. Милиционер поблизости с любопытством на них посматривал. Среди стабильных московских неоновых художеств Лучников вдруг заметил странно подвижное, огромное, на четыре этажа, слово «РЫБА». Одна лишь только престраннейшая эта РЫБА пульсировала, сжималась и распрямлялась меж неподвижных вывесок Пешков-стрита.
— Что ж… — проговорил он. — … значит, и ты «намылился», Виталий?
Гангут потащил вверх «молнию» куртки, вынул из одного кармана кепку, из другого — шарф.
— А ты никогда, Андрей, не «задавал себе вопроса, почему ты можешь в любой день отправиться в Америку, Африку, в ту же Москву, и почему я, твой сверстник, всю свою жизнь должен чувствовать себя здесь крепостным?
— Я задаю себе этот вопрос ежедневно, — сказал Лучников. — Этот и множество других в таком же роде.
— Ну вот и отдай свой швейцарский паспорт, — пробурчал Гангут. — Замени его на краснокожую паспортину. Тогда получишь ответ на все свои сложные вопросы.
— Какая мощная эта «Рыба», — сказал Лучников, показывая на вывеску. — Посмотри, как она сильно бьется среди московского торжественного спокойствия. Жаль, что я раньше ее не замечал. Удивительная, великолепная, непобедимая «Рыба».
— Луч! — захохотал Гангут. — Вот таким я тебя люблю! Давай забудем на сегодняшний вечер, что нам по 45 лет, а? Согласен?
— Мне сегодня с утра тридцать, — сказал Лучников. Гангут тогда расхлябанной походкой прошел мимо милиционера.
— Ваше благородие, пара красавиц здесь с утра не проходила?
Когда ехал сюда, казалось, что теперь уже одно здесь будет пепелище, мрак после очередной серии процессов и отъездов — всех вывели стражи Идеи, а оставшиеся только и делают, что дрочат под водяру, перемывают кости своей зловещей Степаниде. Оказалось: странная бодрость. Пошло одно за другим: «чердачные балы», спектакли «домашних театров», концерты Дима Шебеко, Козлова, Зубова в каких-то НИИ, в клубах на окраинах, сборища нищих поэтов, группа «Метрополь», чаи с философией на кухнях, чтение «самиздата», выставки в подвалах, слушание менестрелей…
Порой ему казалось, что это ради него, своего любимца Луча, старается московский «андеграунд» показать, что еще жив, но потом подумал: нет, хоть и тянут из последних жил, но так будут всегда тянуть — полю этому не быть пусту.
Сидя рядом с Татьяной на каком-нибудь продавленном диване, за каким-нибудь очередным застольем, после выступления какого-нибудь нового гения, он оглядывал лица вокруг и удивлялся, откуда снова так много в столице наплодилось неидеальных граждан. Вроде бы все уже поразъехались… Вот еще недавно пели булатовское:
- Все поразъехались давным-давно,
- Даже у Эрнста в окне темно,
- Лишь Юра Васильев и Боря Мессерер.
- Вот кто остался теперь в Эсэсэсэр…
— вроде бы вся уже эта публика засела в парижских кафе, в Нью-Йорке и Тель-Авиве, но вот, оказывается, снова их целый «клоповник», таких тружеников, весьма непохожих на парад физкультурников перед Мавзолеем: и новые подросли, да и старых, на поверку, еще немало.
«Декаданс в нашей стране неистребим», — так высказался однажды после концерта в Студии экспериментального балета в красном уголке общежития треста «Мосстрой» один из танцоров, юный Антиной в спецовке фирмы «Wrаngler». Так он не без гордости сказал иностранцу Лучникову. В грим-уборной навалены были кучей пальто. Все пили чай и гнуснейшее румынское шампанское.
Из груды реквизита тут вылезла самая незаметная персона, режиссер спектакля, полуседой клочковатый Гарик Поль, которого раньше знали лишь как пьянчугу из ВТО, а тут вот оказалось, что таился в нем гений танца и мыслитель. Боднув головой прокуренный воздух и престраннейшим образом разведя руками на манер пингвина, Гарик Поль вступил в полемику с юным Антиноем.
«Русский Курьер»
Полемика о декадансе
(перепечатка с пленки)
… Декаданс для меня — это моя жизнь, мое искусство…… Прости меня, но то, что ты считаешь декадансом, то, чем мы занимаемся, на самом деле здоровое искусство, то есть живое…
… Однако же не реалистическое же наше искусство ведь же…
… Прости меня, но тут происходит полная подмена понятии, то. что называется «с больной головы на здоровую». Декаданс, мой друг, это культурная деморализация, потеря нравственных качеств, вырождение, омертвение, эстетический сифиляга, а все это относится к соцреализму, с твоего разрешения…
… Разве видим мы эти черты в живом, вечно взбудораженном искусстве модернизма, авангардизма, в кружении его сперматозоидов? Социалистический окаменевший реализм — это и есть настоящая декадентщина…
… Однако же это переворачивает же все наши понятия же, ведь мы привыкли же всегда считать себя декадентами, то сеть как бы представителями заката, а, с другой стороны, видеть как бы рассвет, хоть он нам и гадок до рвоты, но искусство же нового же общества, а мы как бы держимся же за старое, уходящее же общество, которое как бы от нездоровья чурается народности, передовых идей, социального содержания, революционного призыва же… вот встают физкультурники волнами от Камчатки до Бреста, а ведь мы похмельем мучаемся.
… Прости меня, но тут и в социальном плане все перевернуто. Мое глубокое убеждение, что здоровье человечества заключено в либерализме, а революция — это вырождение;
насилие и кровь — суть полная невозможность найти новые пути, увидеть новые виды, но лишь возврат к мрачности, к древнему распаду… ригидность мышц, обызвествление мозга…
… Прости меня. но вся эстетика революционных обществ с ее боязнью (всяких) перемен, всего нового, с повторяемыми из года в год мрачными пропагандистскими празднествами в недвижимых складках знамен, в этих волнах физкультурников, в осатанело бесконечной повторяемости, в самой оцепеневшей величавой позе этого общества — это эстетика вырождения, сродни поздневизантийской застылости, окаменевшей позолоченной парче, под которой слежавшаяся грязь, вонь, вши и распад…
… Прости меня. но это вовсе не примета только сегодняшнего дня, вовсе не закат революции, это началось все с самого начала, ибо и сама революция — это не рассвет, но закат, шаг назад к древнему мраку, к раздувшейся от крови величавости, и то, что когда-то принималось за «коренную ломку старого быта» — это было как раз дегенерацией, упрочением древнейшего способа отношений, то есть насилия, нападением величественного загнивающего чудища на горизонты и луга либерализма, то есть нового человечества, на наш танец, на нашу музыку и божественную подвижность человеческих существ…
… Однако я не могу расстаться со словом «декаданс», я люблю его.
… Прости меня, можешь не расставаться, но имей в виду другой смысл слов…
Параллельно шла и другая московская жизнь, в которой он оставался редактором «Курьера», могущественной фигурой международного журнализма. У них был здесь солидный корреспондентский пункт на Кутузовском проспекте, чуть ли не целый этаж, и даже зал для коктейлей. Из трех крымских сотрудников один был, без сомнения, агентом «чеки», другой цэрэушником, однако старшему «кору» Вадиму Беклемишеву можно было доверять полность — «одноклассник», такой же, как Чернок или Сабашников.
И Беклемишев и Лучников полагали «Курьер» как бы московской газетой и потому в разговорах между собой величали корпункт филиалом. Кроме трех крымцев, здесь трудились полдюжины молодых московских журналистов, получавших зарплату наполовину в «красных», наполовину в «русских» рублях, то есть в тичах. Эти шестеро, три веселых парня и три миловидные девицы, сидели в большом светлом офисе, тарахтели свободно на трех языках, предпочитая, впрочем, английский, курили и пили бесконечный свой кофе, стряпали лихие «материалы» из жизни московских се1еbrities, заменяя отсутствующие в СССР газеты светских новостей. Все они считали работу в «Курьере» неслыханной синекурой, обожали Крым и боготворили «босса» Андрея Лучникова, просто подпрыгивали от счастья, когда он входил в офис. Глядя на подвижные их веселые лица, Лучников не мог себе представить их агентами «чеки», а между тем, без всякого сомнения, все они были таковыми. Так или иначе они работают на меня, думал Лучников, работают на газету, на Идею, делают то, что я хочу, то, чего мы хотим, а секретов у нас нет, пусть стучат, если иначе у них нельзя.
В один из дней пребывания в Москве своего издателя корпункт «Курьера» устроил «завтрак с шампанским». Скромнейшее угощение: горячие калачи с черной икрой и непревзойденный брют из подвалов кн. Голицына в Новом Свете. Среди приглашенных были крупные дипломаты и, конечно, директор Станции Культурных Связей Восточного Средиземноморья, то есть посол Крыма в Москве Борис Теодорович Врангель, внучатый племянник того самого Черного Барона, «покрасневший», однако, к этому дню до такой степени, что его не без оснований подозревали в принадлежности к одной из пяти крымских компартий. В дип-корпус Крыма, в эту одну из формально несуществующих организаций, то есть во все эти «миссии связи, наблюдательные пункты и комиссии», коммунисты не допускались конституционным запретом, но так как конституция была временной, то на нее и смотрели сквозь пальцы, только груздем не называйся, а в кузов полезай.
Понаехало на завтрак и множество «деятелей культуры», среди которых немало было друзей по прежним безобразиям. Из официальных лиц бюрократии самым внушительным пока было лицо «куратора» Марлена Михайловича Кузенкова. Ждали, однако, и некую, неведомую пока персону, упорные ходили слухи, что непременно кто-то явится чуть ли не с самого верха. Начался, однако, уже второй час странного современного действа, но персона не являлась, хотя по проспекту под окнами прокатывались милицейские «мерседесы». По некоторым предположениям, «готовили трассу». На все приемы в корпункте «Курьера» по списку, составленному лично шефом, приглашались десятка полтора московских красоток, не-членов, не-деятелей, не-представителей, по большей части бедных полумаргариток, девочек — увы — уже не первой свежести, дамочек с чудными знаками увядания. Где-то они еще позировали, фотографировались, демонстрировали модели Славы Зайцева, переходили из постели в постель и наконец ловили фортуну — замуж за иностранца! Здесь, на приемах «Курьера», им отводилась роль передвигающихся букетов. Развязные молодчики Беклемишева даже согласовывали с ними по телефону цвета туалетов. Красотки, впрочем, не обижались, а радовались, что хоть кому-то нужны.
Татьяна Лунина, на сей раз в твидовой деловой тройке с улицы Сент-Онорэ, изображала при помощи суженного взгляда эдакую щучку-сучку, зорко следила за перемещениями в толпе своего Андрея. Роль, которую она тут играла, приятно щекотала самолюбие: вроде бы никто, вроде бы случайный гость ни к селу, ни к городу, но в то же время почти все знают, что она здесь ой-ой как не случайна, что она здесь вот именно первая дама, и что за костюм на ней, из чьих рук получен. Ситуация пьянящая, и щучку играть интересно… Как вдруг во время разговора с бразильским дипломатом она поймала на себе внимательнейший, анализирующий взглядец некой незнакомой персоны. Вдруг се под этим взглядом пронзило ощущение зыбкости, неустойчивости, полнейшей необоснованности ее сегодняшней вот такой уверенной и приятной позиции… близость непредсказуемых перемен. Лучникова кто-то отвлек, мужа кто-то заслонил, малознакомая персона надела задымленные очки, «латинский любовник» из Бразилии с удивлением обнаружил рядом с собой вместо международной курвы растерянную русскую провинциалочку.
Тут как раз началось суетливое движение — прибыли, прибыли! Кто прибыл? Не кто иной, как товарищ Протопопов! Такой чести никто даже и не ждал. Наиболее, пожалуй, энергетическая личность в компании усталых его коллег. Невероятное оживление в зале — что бы это могло означать? Вошли телохранители и быстро смешались с толпой. Борис Теодорович Врангель в партийном рвении, не хуже любого секретаря обкома, ринулся навстречу гостю. У Протопопова был маленький, гордо поднятый в классовом самосознании подбородочек. Врангелю, как своему по партийной иерархической этике, ткнул не глядя руку, зато шефа «Курьера», как представителя временно независимых «прогрессивных кругов планеты», облагодетельствовал улыбкой и значительным рукопожатием.
— Вот удалось вырвать десяток минуточек… — Любовь к уменьшительным жила, оказывается, и на московском Олимпе. — … Очень много сейчас работы в связи с надвигающимися… — Чем? чем? что надвигается? — легкий ступор в толпе. — … Надвигающимся юбилеем… — Отлегл — каким юбилеем, неважно, дело обычное, юбилейное. — … Однако решил засвидетельствовать… газету вашу читаю… не все в ней, уж извините, равноценно… однако в последнее время… да, да, читаю не без интереса… — Пауза, улыбка, понимай, как знаешь. — … Мы всегда приветствовали развитие прогрессивной мысли в… — Да неужели же произнесет слово «Крым», неужели что-то сдвинулось? — … В Восточном Средиземноморье… — Нет, ничего но. сдвинулось; нет? ничего не сдвинулось? может быть, все-таки чуточку хоть что-то?
Подано шампанское — прозрачнейший, драгоценный «Новый Свет», цвета предзакатного неба. Товарищ Протопопов сделал глоток и щелкнул языком — оценил! По слухам, ОНИ ТАМ если уж и пьют что-то, то лишь это. От предложенного калача с икрой отказался с мягким юмористическим ужасом — слежу, дескать, за фигурой. Нет-нет, что-то все-таки сдвинулось: такая человечность!
— Мечтаем о том дне, Тимофей Лукич, когда наша газета будет продаваться в Москве рядом с «Известиями» и «Вечеркой», — громко сказал Лучников.
Замерли все. Даже «букетики» застыли в красивых позах. Лишь «волкодавы» из охраны продолжали свое дело — бесшумную зрительную инспекцию. Товарищ Протопопов сделал еще глоток. Чудесная возможность — комплимент «Новому Свету», дерзость Лучникова отлетает в анналы политических бестактностей. Все ждут. Пощелкивают исторические мгновения.
— Это зависит от… — товарищ Протопопов улыбается, — от взаимности, господин Лучников… — Поднимается накат сдержанно-возбужденного шепота. — Я ведь сказал, что не все в вашей газете равноценно, не так ли?.. — Так, так, вот именно так и было сказано, за руку товарища Протопопова не поймаешь. — … Так вот, в дальнейшем все, конечно, будет зависеть от взаимопонимания… — «Букетики» просияли, чувствуя всеобщую нарастающую экзальтацию. — Планета у нас одна… морс у нас одно, товарищи… много у нас общего, друзья… — Все тут разом улыбнулись общей, открытой улыбкой. — … Но много и разного, господа… — Улыбка погасл — не вечно же ей сиять. — … Итак, я поднимаю бокал за взаимопонимание!..
Крепчайшее рукопожатие временно независимым силам планеты, строгий одобряющий взгляд Врангелю, и, не торопясь, понимая и заботы охраны, подготавливающей путь, и сохраняя, естественно, классовую солидность, товарищ Протопопов отбыл.
После отбытия за бродячим завтраком воцарилась мертвая зыбь. Официальные гости быстро перешептывались между собой. Полуофициальные и неофициальные писатели (а среди приглашенных были и такие едва ли не подзаборные представители русской творческой мысли) хихикали между собой. Кто из них предполагал, что вблизи увидит один из портретиков? Такое возможно только в «Курьере», ребята, нет-нет, в самом деле мы живем во времена чудес. Дипломаты, загадочно улыбаясь, заговорили тут же о балете, о спорте, о русском шампанском, постепенно начали подтягиваться к выходу — такая работа. Журналисты собрались вокруг Лучникова, делали вид, что заняты светской болтовней, а на самом деле поглядывали на него, ждали statement.
— Господа! — сказал Лучников. — Формула взаимности, предложенная Тимофеем Лукичом Протопоповым, редакцию газеты «Курьер» вполне устраивает.
ЮПИ, АП, Рейтер, РТА, Франс Пресс, АНСА и прочие, включая трех японцев, чиркнули в блокнотах новомодными «монбланами» в стиле «ретро».
Завтрак заканчивался.
— Что же ты, Андрей, так унижаешься, смотреть на тебя противно, — сказал на прощание Гангут, — причислил-таки себя к прогрессивному человечеству.
