Московская сага Аксенов Василий
Оппозиция также разослала своих гастролеров по заводам «Богатырь», «Каучук», «Морзе» и «Икар». С прискорбием следует заметить, что Госплан и Институт красной профессуры стали настоящими форпостами оппозиции, их люди совершали постоянные вылазки и агитируют рабочих Трампарка и Завода Ильича.
То же самое происходит в Ленинграде, но это сейчас не наша забота. Главная задача коммунистов Москвы – пресечь все контакты вождей оппозиции с рабочими. Говоря откровенно, лучшим решением вопроса было бы подключение органов ГПУ, но мы сейчас не можем пойти на это: поднимется страшный вой. Сегодня мы должны разослать группы нашего актива по всем предприятиям, где, по надежным сведениям…
Секретарь МК ухмыльнулся. «Красноречивая ухмылка, – подумал Кирилл, – сугубо чекистская, всесильная, наглая и темная ухмылка». Он вдруг почувствовал, что ненавидит этого человека, но тут же отогнал это предательское «либеральное» чувство. Зачем видеть в нем гадкого человека, вообще отдельного человека? Это представитель партии, и сейчас у нас одна задача – не допустить раскола!
– …По надежным сведениям, – продолжал секретарь МК, – вечером будут предприняты новые попытки срыва партийных решений. Товарищ Самоха, немедленно приступайте к распределению товарищей по группам.
Закончив выступление, секретарь МК спустился к массам, ответил на несколько вопросов, в основном отсылая спрашивающих к товарищу Самохе, потом с явным облегчением удалился во внутренние покои. Там, за дверью, мелькнул дивный, располагающий к отдыху диван.
Товарищ Самоха, жилистый чекистский оперативник в традиционной кожанке, которую он явно донашивал со времен более веселых, деловито распределял путевки по заводам. Протянув Кириллу бумагу со штампом ВЦСПС (узаконенная липа, на случай оппозиционных провокаций, будто МК и ГПУ организовали обструкцию), он без церемоний сказал:
– Ты, Градов, со своей группой отправишься на объединенное собрание тяги, пути и электротехники Рязанской жэдэ. Там к вам подойдут наши товарищи из Управления. Положение напряженное. Могут появиться высшие вожди оппозиций. Среди рабочих там брожение, а всем известно, что Лев Давыдович на толпу действует гипнотически. Вы должны провалить их резолюции! Любыми методами! Постоянный контакт с ГПУ! Как можно больше личных бесед с рабочими! Запоминайте колеблющихся. Все ясно?
Кирилл подумал: «Вот и моя война начинается, обходные маневры, обманные действия, дымовые завесы».
– Все ясно, товарищ Самоха!
После раздачи путевок актив был приглашен на обед в горкомовскую столовую. Делегаты отправились туда не без удовольствия: обещались разносолы вроде семги, тушеного гуся, заливного поросенка. Кирилл, однако, остался верен себе. Товарищи могут смеяться над уравниловкой, но мне с моим буржуазным благополучным прошлым надо держаться своих принципов.
Он вышел из МК и на Солянке засел в дешевой столовке. Мясные щи, макароны по-флотски и кисель стоили ему меньше рубля, точнее, 87 коп. Сидя у окна со своей едой, он смотрел на едоков в сводчатом зале столовки и в окна на москвичей, вся жизнь которых, казалось, вертелась вокруг трамваев: прыгают в трамвай, выпрыгивают из трамвая, смотрят на часы в ожидании своих «Аннушек» и «Букашек», разбегаются с остановок, чтобы пересесть на другие трамваи. В Москве в последние годы установилась почему-то немыслимая спешка, все бегут, впрыгивают, выпрыгивают, кричат друг другу «ну, пока!», «всего!»; и никто не догадывается, что сегодня произойдут события, которые, может быть, определят будущее страны на данный конкретный период реконструкции.
Ранним вечером того же дня Вероника Градова, молоденькая комдивша, сидела в сквере, что на углу Кузнецкого и Петровки. Весь день она ходила по лавкам, приценивалась, примерить, увы, ничего уже было нельзя, кроме шляпок. В конце концов она даже купила себе кое-что, глубоко заветное, а именно контрабандную польскую жакетку. Недавно как раз прочла сатирические строчки Маяковского в «Известиях»: «Знаю я – в жакетках этих на Петровке бабья банда. Эти польские жакетки к нам привозят контрабандой» – и зажглась в своем Минске – непременно, непременно оказаться на Петровке и заполучить польскую жакетку. Не все же время брюхатиной буду ковылять, скоро уж и обтяну жакеткой осиную талию, примкну к этой «бабьей банде» на Петровке. Сатирик, сам того не желая, из негативного образа сделал какой-то клан посвященных, дерзких москвичек в «польских жакетках». Пока что все-таки придется пребывать в ничтожестве.
Она вдруг поняла, что ее больше всего ранит – отсутствие или полное равнодушие мужских взглядов. Раньше у каждого мужчины при виде красавицы появлялось в глазах некоторое обалдение, и не было ни одного, буквально ни одного, который не посмотрел бы вслед. Теперь никто не смотрит, все утрачено, беременность – это преждевременная старость.
Она нервно посматривала на часы: Никита опаздывал, а Борис IV толкнул пару раз ножкой. Почему все так уверены, что будет мальчик? Градовская патриархальщина. Вот возьму и рожу девчонку, а потом брошу своего солдафона и уеду в Париж, к дяде. Выращу француженку, звезду экрана, новую Грету Гарбо… уеду с ней еще дальше, в Голливуд… Вот так когда-нибудь мое лицо – ее лицо – вернется в эту паршивую Москву, как плакат Мэри Пикфорд на афишной тумбе.
Ей стало не по себе, она приложила руку к животу под широченным пальто, дыхание сбивалось. Не дай Бог, начну прямо здесь. За афишной тумбой с именами Пикфорд, Фербенкса и Джекки Кугана, а также гимнастов Ларионова – Диаболло остановился извозчик. С дрожек соскочил военный. Она не сразу сообразила, что это Никита.
– Ну наконец-то! – вскричала она, когда он приблизился, весь в своих нашивках и бранденбурах.
Никита с улыбкой поцеловал ее.
– В вашем положении, сударыня, в постельке надо лежать, а не назначать свидания господам офицерам!
Вероника тут же разнервничалась, закуксилась, чуть не расплакалась.
– Неужели ты не понимаешь, что я не могу без Москвы? Да для меня просто пройтись по Столешникову – истинное счастье! Что же, в кои-то веки приехать в Москву и сидеть в этом вашем Серебряном Бору, выращивать градовского наследника? Ну уж это просто издевательство!
Никита стал целовать ее в щеки, в припухший нос.
– Спокойно, спокойно, милая. Скоро все уже будет позади!
Вероника отворачивалась.
– Ты только и боишься за своего детеныша, а на меня тебе наплевать!
– Ну, Никочка, ну, деточка!
Она вытерла лицо, спросила чуть поспокойнее:
– Ну что там, в этом вашем дурацком наркомате? Перевели тебя наконец в Москву?
– Напротив, меня назначили замначштаба Запада.
– Значит, опять этот вонючий Минск, – с унынием протянула Вероника. – Если бы хоть Варшава была наша.
Никита вздрогнул. Легкомысленная женщина вдруг воткнула булавку в сердцевину тайных стратегических совещаний.
– Что ты говоришь, Ника! Варшава?
– Ну а что? Все-таки какая-никакая, а столица, Европа. – Она уже сообразила, что коснулась чего-то самого запретного, и теперь не без прежнего наслаждения лукавила, дурачилась: – А что? Надо взять наконец Варшаву, пожить там немного, а потом уйти. Предложи в наркомате.
Никита уже хохотал:
– Киса, киса, ну перестань валять дурака! Посмотри, какой у меня для тебя сюрприз – билеты к Мейерхольду!
Вероника была поражена.
– Билеты к Мейерхольду?! Да еще и на «Мандат»? Ну, Никита, ты превзошел самое себя! – Давно он уже не видел ее такой сияющей. – Когда это? Сегодня? – Вдруг набежала мгновенная туча. – Но я же не успею одеться!
Никита опять зацеловал все ее щеки и нос.
– Ну, Викочка, ну, Никочка, ну зачем тебе как-то особенно одеваться? Ты и так вполне одета для… – Тут он сообразил, что чуть-чуть не ляпнул бестактность, и поправился: – Для революционного театра, в конце концов. Мы еще успеем поужинать в «Национале», и ты увидишь, там все ахнут от твоего платья с белорусскими мотивами.
Вероника заворчала с неожиданным добродушием:
– Ты просто хотел сказать, что для моего пуза и так сойдет. Знаешь, Никита, из всех этих гнусных мужей ты не самый худший. Господи, как же я мечтала сходить к Мейерхольду!
Объединенное собрание ячеек Рязанской железной дороги состоялось в огромном депо по ремонту паровозов. Депо было настолько огромным, что многосотенному собранию хватило одного угла, где была воздвигнута временная платформа и подвешен на кабеле мостового крана портрет бессмертного Ильича. За спинами аудитории между тем зиждились молчаливые паровозы, что придавало событию некий восточно-мистический оттенок, будто боевые слоны замыкали выходы с какой-нибудь площади Вавилона.
Аудитория была по большей части в спецовках – еще не успели переодеться после смены; большинство голов накрыто кепками, косынками. Проинструктированные сегодня в горкоме депутаты вперемежку с «кожаными куртками» сидели кучками, зорко оглядывались. Иной раз появлялись личности в обиходных пиджаках с галстуками. На таких смотрели с подозрением, особенно если туалет дополнялся шляпой, а тем паче очками.
В общем, было сыро и мерзко, и, несмотря на внутреннюю разгоряченность, собрание иногда прошибал лошадиный пот: цех не бездействовал, беспартийные рабочие открывали гигантские или, так скажем, циклопические ворота, присвистывала позднеоктябрьская непогода.
«Почему я не занялся лингвистикой? – вдруг с тоской подумал Кирилл Градов. – Ведь я так люблю языки! Сидел бы сейчас в библиотеке. Однако кто же будет бороться за истинный социализм, если вся интеллигенция разойдется, попрячется в лингвистике, в микробиологии?..»
В президиуме собрания под портретом Ленина сидело несколько представителей оппозиции и «генеральной линии». На трибуне ораторствовал Карл Радек, личность, российскому пролетариату глубоко чуждая, если не подозрительная. Не было недели, чтобы по Москве не начинали расползаться новые радековские шутки о головотяпстве советской бюрократии, и звучали они оскорбительно не только для сталинистов, но в некоторой степени и для масс, как бы намекая на извечную косность русского народа. Радек говорил по-русски грамматически правильно, но с очень сильным акцентом, а главное, с какой-то сбивающей с толку интонацией.
От одного только слова «това’истчи» рабочие службы тяги начинали с ухмылкой переглядываться. Конечно, как сознательные члены партии, интернационалисты, они о национальности оратора не высказывались, но уж можно поручиться, что каждому пришло в голову что-то вроде: «слишком жидовствующего жида прислали», или «что-то очень уж евреистый этот еврей», или уж в крайнем случае «какой-то не наш этот товарищ еврей».
Оратор между тем продолжал развивать свои логически убийственные тезисы:
– …Идея нынешнего ЦК о построении коммунизма в одной отдельно взятой стране разит затхлостью пошехонской старины. Ей-ей, това’истчи («ей-ей» в его устах прозвучало не в смысле «ей-ей», а в смысле «ой-ой»), этот тезис по своей нелепости не может не напомнить сочинений писателя-сатирика Салтыкова-Щедрина о различных старороссийских уездных тугодумах.
Товарищи, сталинский ЦК потчует рабочих гулливеровскими дозами квасного патриотизма, а между тем Советы теряют рабочее ядро, индустриализация тормозится частным капиталом, на международной арене мы буксуем, теряем авторитет среди революционных масс! Товарищи, вождь мирового пролетариата товарищ Троцкий вместе с другими соратниками Ильича призывают вас – вдохнем новую жизнь в нашу революцию!
Радек сошел с трибуны разочарованный – железнодорожников за неделю будто подменили. Поначалу еще слышны были жиденькие аплодисменты и возгласы: «Правильно», «Ура!», «Долой центристов!», но вскоре эти хлопки и выкрики потонули в шиканье, свисте, бешеных воплях: «Долой троцкистов!», «Тащи его из президиума, братцы!», «Никаких компромиссов с оппозицией!», «Заткнуть рты!», «Вон из партии!». Потом уже ничего нельзя было различить, сплошная «буря негодования». Он понял, что тут успели здорово поработать, что было ошибкой вот так легкомысленно ехать в это депо, выступать вот в таком духе, со всеми этими «Щедриными» и «Гулливерами», да и вообще не было ли ошибкой примыкать сейчас к антисталинскому крылу, вот так активно высовываться?
Кирилл Градов вместе с большинством негодовал, вскакивал со стула, потрясал кулаком, выкрикивая что-то уже не очень-то связное. Его распирало блаженное, вдохновляющее чувство единства. Вот это и есть классовое чувство, говорил он себе, вот оно наконец пришло.
На задах собрания возле одного из ремонтируемых паровозов стояла группа гэпэушников во главе с Самохой. К этим «классовое чувство» в данный момент явно не пришло, потому что оно их никогда и не покидало. Они деловито озирали аудиторию железнодорожников-партийцев, иногда перешептывались. Пока все шло, как задумано.
Из своего третьего ряда Кирилл Градов закричал в президиум:
– Требую слова!
Председательствующий поднял руку со звоночком. И жест, и звук выглядели смехотворно среди ревущей толпы в паровозном депо. Наконец голос председательствующего пробился сквозь крики:
– Товарищи, внимание! Прения продолжаются! В списке записавшихся у нас сейчас очередь товарища Преображенского!
Преображенский, один из лидеров оппозиции, решительно встал из-за стола президиума и, заправив за спину, за ремень складки своей хорошего сукна гимнастерки, направился к трибуне.
– Требую слова в порядке ведения! – кричал между тем Кирилл.
Вдруг на платформу запрыгнули два парня в кепарях, по виду скорее не рабочие, а марьинорощинские мазурики. Криво улыбаясь и распахивая руки, они преградили путь оппозиционеру. Крепыш Преображенский мощно пытался пробиться к трибуне, парни же висели на нем, с ног не сбивая, но не давая сделать и шагу.
– Что за безобразие?! Негодяи! – кричал Преображенский.
Лошадиный хохот гулко разносился в ответ по гигантскому помещению.
Кирилл в этот момент вспрыгнул на платформу с другой стороны и занял трибуну.
– Товарищи, прошу минутку внимания! – что есть силы закричал он.
Собрание чуть-чуть утихло, хотя свист и шиканье все еще слышались то там, то здесь.
– Товарищи, я молодой коммунист, – продолжал Кирилл. – Единство партии – вот что для нас важнее воздуха! Предлагаю осудить раскольнические и высокомерно-вождистские действия товарищей Троцкого, Зиновьева, Пятакова! Предлагаю вынести резолюцию о прекращении дискуссии с оппозицией!
Бурный подъем в зале. Огромное большинство кричало, с шапками в кулаках:
– Правильно! Довольно трепать партию! Трещины не допустим! Долой дискуссию!
Преображенский наконец отделался от своих «кепариков», подошел к трибуне и стукнул кулаком:
– Что здесь происходит?! Организованная провокация?! Я требую, чтобы мне дали слово!
Кирилл, не глядя на стоявшего вплотную к нему человека с бурно вздымающейся грудью, с потоками пота, катящимися по лицу и шее, закричал в зал:
– Предлагаю слова товарищу Преображенскому не давать!
Ответом был новый взрыв антиоппозиционных страстей. Долой! Долой! Долой!
Преображенский махнул рукой и пошел на свое место.
Собрание все-таки продолжалось еще не менее двух часов и закончилось ночью. Оппозиция была разбита в пух и прах.
Расходясь в темноте, спотыкаясь о рельсы, партийцы еще продолжали переругиваться. Преображенский шел в группе своих товарищей и молчал. Почему-то этот ночной проход через железнодорожную территорию напомнил ему что-то из дореволюционных, эмигрантских времен. «Нас выталкивают отсюда, – думал он. – Мы становимся чужими. Как бы снова не оказаться в эмиграции». Обернувшись, он заметил издали юнца, который перехватил у него трибуну. Отстав от товарищей, он подождал его.
– Градов, можно вас на минуточку?
Следы неподдельного вдохновения все еще как бы трепетали на молодом лице, если это только не были следы стыда, что вряд ли. Кирилл приостановился.
– В чем дело, товарищ Преображенский?
Преображенский предложил ему папиросу, закурил сам.
– Скажите, неужели вы всерьез не понимаете смысла происходящего? Не понимаете, что оппозиция – это просто попытка остановить Сталина?
– Сталин борется за единство партии, и довольно об этом! – парировал Кирилл.
Преображенский внимательно вглядывался в его лицо.
– Ваш отец – хирург Градов?
– Да. Какое отношение это имеет к дискуссии? – дернулся Кирилл.
Преображенский уронил папиросу и пошел прочь.
– До свидания, товарищ Градов, – бросил он, не оборачиваясь.
Глава V
Театральный авангард
В тот вечер, когда Вероника и Никита Градовы отправились на «Мандат», в репетиционном зале Театра Мейерхольда проходило собрание труппы и актива. Актеры, занятые в сегодняшнем спектакле, были уже в гриме и костюмах, остальные – в модных кофтах и свитерах и, разумеется, в шарфах, длинных, разноцветных, брошенных на плечи, за спину, обмотанных вокруг шеи, – все это составляло впечатляющую гамму: дивная богема Москвы.
Что касается «актива», занимающего задние ряды, теснящегося вдоль стен и даже сидящего на полу в проходах, то большинство его состояло из учащейся молодежи.
Собрание, разумеется, только называлось собранием, на самом деле это было одно из редких «явлений Мастера народу».
Мейерхольд и Зинаида Райх только что вернулись из европейской поездки. «Первая леди» была ослепительна и в чудном великодушном настроении. Изделия высших парижских кутюрье, представленные сейчас в Москве, даже и зависти у театральных дам не вызывали, так космически были недоступны, одно лишь восхищение. В зале различались и жадные взоры мужчин, явно желавших навести беспорядок в роскошном туалете.
Мейерхольд, облаченный в серый, широкий, тоже чертовски заграничный, «в селедочную косточку» костюм, являл собой некоторую сумрачность. Он уже узнал, что недавняя премьера «Ревизора» вызвала сущую свистопляску враждебной прессы. Небрежно отмахивая фразы длинной кистью правой руки, почетный красноармеец Отдельного московского стрелкового полка рассказывал о заграничных впечатлениях.
В театрах Европы полный застой. Дальше Рейнгарда заграница не ушла. Постановки на уровне Малого театра, декорации примитивно реалистические. Полное отсутствие стиля, эксперимента. Не просто боязнь эксперимента, но непонимание его смысла. Даже в Италии упадок. Театр Пиранделло еле влачит существование на субсидиях.
Все-таки есть и кое-что интересное. Великолепные церковные церемонии, например. Вот театр! Или негры, джаз, диксиленд, Германия потрясена, огромный успех. Наших цыган хорошо бы организовать в эдакую гастрольную труппу. Пока что я стараюсь заполучить негров к себе. Спокойно, спокойно, еще ничего не известно, идут переговоры. Французы поначалу не хотели давать нам визы, боятся «красной заразы». Между тем именно в Париже, да еще, пожалуй, в Лондоне, в левых артистических кругах огромный интерес к нашему театру.
Москва для этих людей становится театральной Меккой. Наша школа провозглашается единственно живым направлением. В этой связи высказывания наших газет о «Ревизоре» выглядят как бездарный заговор смердящей буржуазии. Чего стоят, например, вот такие стишата в «Известиях»…
Он взял со столика газету, с гадливостью тряхнул ее за край, газета развернулась, и он прочел:
– «Убийца. Эпиграмма-рецензия на мейерхольдовскую постановку „Ревизора“».
- Гнилая красота над скрытой костоедой…
- О Мейерхольд, ты стал вне брани и похвал.
- Ты увенчал себя чудовищной победой,
- «Смех», «гоголевский смех» убил ты наповал!
Усталый, несколько надменный мэтр пропал, произошло одно из бесчисленных маленьких чудес мейерхольдовских репетиций. Дурацкая эпиграмма была прочитана таким образом, что все присутствующие разразились хохотом, как бы воочию увидев советского тугодума-сочинителя. Мейерхольд улыбался, довольный. Он рад был вернуться в Москву, к «своим ребятам».
В толпе «актива» на задах залы стояла и Нина Градова, пылающие от восхищения щеки, сверкающие в беспрерывном движении глаза и зубы, взлохмаченная башка. Мейерхольд был ее богом. Видеть и слышать его было не то что счастьем, но каким-то олимпийским озарением. Конечно, она уже забыла, что сегодняшний приход в театр не прост, что среди них сам Альбов, лидер подпольной троцкистской ячейки, что готовится «акция».
Пьеса Николая Эрдмана «Мандат» с самого начала оказалась своего рода бутылью керосина для и без того раскаленных до грани пожара партийно-комсомольской и интеллектуально-артистической сфер Москвы. Говорили, что буквально каждую реплику в ней надо понимать двояко, что в каждой мизансцене заключены не только сатира и шутовство, но прямая атака против обюрократившихся цекистов, чекистов, центристов, всей этой нечисти, постепенно, но упорно искореняющей всю романтику революции.
На премьере в Театре Мейерхольда в прошлом году так и казалось, что с каждой фразой брызгают керосинчиком на пышущие жаром угли. Часть зала взрывалась восторженным хохотом, аплодисментами, другая пребывала в возмущенном шипении, в шиканье, исторгала возгласы: «Позор!», «Издевательство!», топала ногами, потрясала партийным кулаком, о котором недавно совсем ошалевший (по мнению прежних эстетствующих поклонников) Маяковский сказал так впечатляюще, что мороз пошел по коже: «Партия – рука миллионопалая, сжатая в один громящий кулак!»
Такое возможно было, пожалуй, в те времена только в Москве, чтобы авангардистский спектакль стал ареной противоборства двух политических сил, оппозиции и генеральной линии правительства.
В тот вечер «Мандат» давался уже в который раз и ничего особенного не предвиделось, хотя зал, как всегда, чутко отвечал на исходящие со сцены дерзостные инспирации. Вот, к примеру, Пьяный Шарманщик на кривых ногах ковыляет в просцениум, вещает косым ртом: «Павлуша, бывалочка, еще маленькой крош, кой, сидючи у меня на коленях, все повторял: „Люблю пролетариат, дядя! Ох как люблю!“»
Зал хохочет, аплодирует, атмосфера веселого заговора возбуждает зрителей. Забыв о своем «пузе», весело смеется Вероника, хлопает стальными ладонями ее муж, комдив РККА, Никита Градов.
Вдруг резкий девичий голос с верхнего яруса прорезал карнавальную атмосферу:
– Позор сталинским лицемерам!
Сразу в нескольких местах зала поднялись плотные группы молодежи. Будто под команду дирижерской палочки они начали скандировать:
– Прочь коварство, тупость, злоба!
– Убирайся к черту, Коба!
– Долой жуликов-бюрократов! Долой Сталина!
Никита посмотрел на ярус и шепнул жене:
– Клянусь, там среди них наша Нинка!
– О боже мой, – ужаснулась Вероника.
В зале воцарился сущий хаос. Многие зрители шумно возмущались: «Безобразие! Хулиганство! Митингуйте в своих вузах, не лезьте в театр! Срывают спектакль! Надо милицию позвать!» Другие поддерживали оппозиционеров: «Правильно! Долой сталинских ставленников! Надоело!» Третьи просто смеялись: весело, дерзко, уж не сам ли Мейерхольд придумал? Четвертые сгорали от любопытства – что дальше будет? Пятые благоразумно пытались выбраться из зала. Кое-где началась свалка. Старший капельдинер, держась за голову, пробежал вверх по проходу. Навстречу ему к сцене, бурно хохоча и явно не по трезвому делу, валила к сцене поэтическая ватага во главе со Степой Калистратовым.
Степан кричал на сцену какому-то дружку, занятому в спектакле:
– Гошка, поздравляю! Сегодня даже лучше, чем на премьере! Так и должно быть! В этом смысл современного театра! В скандале! Театр – это скандал!
Произнеся эту исключительную новацию, о которой знал еще Грибоедов, Степан бросил через плечо своему подголоску Фомке Фрухту:
– Запиши!
– Готово! Записано! – тут же отозвался подголосок.
Суматоха усиливалась. Никита, вглядываясь в бурлящую толпу, забыл на мгновение о жене. Когда же посмотрел на нее, похолодел, закричал будто гимназист, а не комдив:
– Что делать?! Что делать?!
У Вероники вдруг начались схватки. Она то сжимала зубы, то хватала воздух ртом. Пот ручьями стекал по лицу. Платье было совсем мокрым. Кляня себя за идиотское легкомыслие, Никита подхватил жену под мышки, стал пробираться к выходу.
– Пропустите, граждане! Пропустите! Жена рожает! «Скорую помощь»! Пожалуйста!
В свалке захохотал, тыча в них пальцем, какой-то богемного вида юнец:
– Смотрите, смотрите, только у нас! Комдив свою бабу тащит! Баба рожает от Мейерхольда!
Озверев, Никита ударил юнца ногой в зад.
– Пропустите же, мерзавцы! – В остервенении вытащил из кобуры револьвер. – Расступись! Стрелять буду!
Тут уж граждане, еще не забывшие подобных возгласов, немедленно очистили путь. Он подхватил кричащую от боли Веронику и устремился к выходу.
Степа Калистратов на одной из лестниц театра перехватил кубарем летящую вниз Нинку Градову.
– Привет, гражданка! Слушай, тут армяне приехали, поэты, будет сабантуй. Айда шампанское сажать?!
Нинка хохотала в его рука. «Ну, не счастье ли, – мелькнуло в Степкиной башке, – держать в руках такую хохочущую, вот именно, нимфу?»
Нимфа, увы, тут же выскользнула, отстранилась.
– Ты, Степан, неисправимый декадент и богемщик!
«Ну что ж, – подумал он, – нельзя же век держать в руках такую хохочущую и полную небесного огня». И за этот миг спасибо, Провидение.
С лестницы солидно спускался пролетарий Семен Стройло.
– А ты все еще с этим Стойло? – усмехнулся поэт.
Нинка немедленно разозлилась:
– Не Стойло, а Стройло, от слова «строить», с вашего позволения!
Тут же она прилепилась к своему избраннику и далее вниз по лестнице путешествовала, как бы частично свисая с его плеча, что давало ей возможность иной раз оглядываться на обескураженного Степана.
И все-таки спасибо тебе, Провидение, подумал поэт.
Мимо валили люди из Нинкиной группы. Среди них выделялся мужчина за тридцать, львиная грива, теоретические очки: Альбов.
– Акция удалась, – коротко резюмировал он.
Под утро к агонизирующему в приемной роддома Грауэрмана Никите Градову вышел дежурный врач – уже было известно, что роженица – жена комдива, сына профессора Градова, – и сообщил, что родился сын. И вес, и рост основательные, бутуз что надо. «Так что идите домой, товарищ комдив, поспите, и приезжайте пополудни, мы вам покажем вашего первенца».
Никита, ничего не соображая, в распахнутой шинели, в сдвинутой на затылок буденовке, вышел на улицу, зашагал куда-то, почему-то все ускоряя шаги, резко срезая углы, хватаясь за водосточные трубы. Одна, ржавая, прогнулась под его рукой.
Арбатские переулки были пустынны и темны, только далеко в перспективе слабо светилась витрина, и там был виден большой глобус. Этот глобус как бы вдруг взвинтил комдива, он весь встряхнулся и осознал всю эту ночь, в течение которой любимая женщина, страдая, родила ему сына.
– Сын родился! – заорал он вдруг и побежал по направлению к глобусу. В витрине он видел свое приближающееся отражение, разлетающиеся полы длинной шинели, блестящие высокие сапоги. Он выскочил на Арбат. За крышами виднелся уцелевший крест небольшой церкви. «Сын, сын… родился сын!» Он перекрестился, раз, другой, но потом отдернул щепоть ото лба, от своей красной звезды. Тогда вытащил револьвер и пальнул в воздух. Ура!
– Не стреляйте! – послышался голос поблизости. Никита посмотрел и увидел в подворотне фигуру старика с палкой в руке. Дворник, должно быть.
– Не бойтесь, ничего страшного, просто у меня сын родился, Борис Четвертый Градов, русский врач.
– Все-таки это еще не повод, чтобы стрелять, – сказал старик, вышел из подворотни и прошел мимо Никиты, оказавшись вовсе не стариком, а средних лет странным господином с тростью, в старомодном дорогом пальто. Поблескивали крутой лоб и лысая макушка. Просвечивая, трепеща, вилась вокруг этих фундаментальных высот эфемерная золотовато-серебристая флора. Уж не Андрей ли Белый?
Глава VI
РКП(б)
Под вечер погожего октябрьского дня – бабье лето в полном разгаре! – инструктор районного Осоавиахима Семен Стройло поджидал Нинку Градову в кабинете наглядных пособий, что располагался на втором этаже Дома культуры Краснопресненского района.
Луч солнца, падающий через узкое окно, подчеркивал обилие пыли, лежащей на пособиях и тренировочных материалах, гранатах, противогазах, парашютных ранцах, а стало быть, он подчеркивал и некоторую ленцу уважаемого товарища инструктора.
Семен всю эту туфту терпеть не мог, ни черта в ней не понимал. Пост свой он получил в порядке «выдвиженства» как человек с незапятнанной анкетой, однако долго здесь задерживаться не собирался: впереди большая дорога. Пока что он был доволен – работа не бей лежачего, а главное, ключи от трех кабинетов, большое удобство для встреч с девчонкой.
В середине комнаты на столе, демонстрируя свои железные кишки, стояла продольно распиленная половинка станкового пулемета «максим». На стенах висели пропагандистские плакаты, по которым иногда Семен все же проходился тряпкой. Гигантский пролетарский кулак дробит английский дредноут, похожий на жалкую ящерицу: «Наш ответ Керзону!» Косяк дирижаблей в небе под сиянием серпа и молота: «Построим эскадру дирижаблей имени Ленина!»…
В комнате было жарко. Семен лежал на кушетке в одной майке с эмблемой «Буревестника». Он курил, отпивал из горлышка портвейн «Три семерки» – папаня именует этот напиток «три топорика» – и читал замусоленную книжонку «Принцесса Казино».
Вот она придет, зараза, думал он, увидит, как я тут лежу в одной майке, пью напиток, читаю бульварщину, и восхитится – ах какой простой, какой свободный! Зараза такая!
Роман с профессорской дочкой, изнеженной Ниночкой Градовой, с одной стороны, восхищал Семена Стройло, с другой же стороны, по-страшному его раздражал: приходилось как бы постоянно играть роль, навязанную ему воображением избалованной фифки. Она увидела в нем идеал пролетария, простого, свободного, без околичностей берущего в руки все имущество мира, потому что оно отныне принадлежит ему, он строит будущее. Значит, надо было постоянно показывать простоту, городскую народность, уверенность и даже некоторую косолапость неторопливых движений, каменистость гиревых мышц. Между тем по сути своей Семен Стройло был скорее суетлив, извилист в мыслях, не очень даже и могуч физически, гири ненавидел. Короче, она смотрела на него скорее как на игрушку пролетария, чем на истинного пролетария, которым он, в общем-то, несмотря на чистоту анкеты, никогда не был. Ни папаня, ни дедка матценностей не создавали, происходя из марьинорощинских складских. Ну, в общем, обижаться все-таки не приходится: девчонка сладкая, и польза от нее идет пребольшая, однако…
Из коридора, с лестницы долетел полет шагов – идет, зараза, минута в минуту!
Нина пробежала через вестибюль, и всякий, кто встретился ей в обширном помещении, останавливался в изумлении: чего, мол, девица так сияет, откуда, мол, такой оптимизм на десятом году революции?
Уборщица хмыкнула ей вслед и кривым большим пальцем показала сторожу:
– Вишь, к инструктору на свиданку побежала!
Сторож чмокнул, утерся рукавом:
– Прыткая, гладкая… Эхма…
Нина пролетела по коридору, рванула дверь с надписью «Наглядные пособия». Ворвалась в комнату, потрясая свежим выпуском журнала «Красная новь».
– Семен, вставай! Лодырь! Смотри, мои стихи в «Крсной нови»!
Открыла журнал, облокотилась на полупулемет, с силой прочла:
- Могла ли я в стремительных мгновеньях
- Не вспомнить, Одиссей, ни глаз твоих, ни губ,
- Полночных кораблей жасминное цветенье,
- И тени крепостей, и звук далеких труб?..
Семен намеренно зевнул, подумав: демонстрируется пролетарская пасть.
– Про что это?
Нина не ответила, глядя в какую-то невидимую точку.
– Про что стихоза? – повторил вопрос Семен.
– Про ночь, – сказала она.
Семен бросил под кушетку «Принцессу Казино» и встал, потягиваясь.
– Хочешь шамать, Нинка?
Он показал на открытую банку мясных консервов и булку московского хлеба.
Нина отрицательно помотала головой.
– Не хочешь отличной шамовки? – удивился он. – Портвейну хошь? Ну ты даешь, сестра, от «Трех семерок» отказываешься!
Сладкая тяга прошла по его телу, он расстегнул пояс брюк.
– Ну ладно, нэ-хош-как-хош-хады-галодна, иди сюда!
Нина отшатнулась от него, как бы в досаде, хотя сама уже жаждала только одного, этого акта с ним, таким простым.
– Да ну тебя, Семка! Я к тебе со стихами, а ты сразу…
Он притянул ее к себе, по-хозяйски поднял юбку:
– Давай, давай… Кончай эти плюссе-мюссе! Сколько раз тебе говорено, будь проще, Нинка!
Закрыв глаза, она уступала ему все больше, бормоча: «Да-да, ты прав, моя любовь… быть проще…» – но на самом-то деле, как всегда, воображая себя жертвой пролетарского насилия, трофеем класса-победителя.
Уборщица приволоклась со шваброй в коридор, чтобы послушать сильный и долгий скрип кушетки. Пришлепал и сторож.
В наступивших сумерках Нина долго еще ползала губами по его щекам и шее, гладила мокрые волосы усталого повелителя.
– Ты мой Царь Осоавиахим, – шептала она.
Семен гудел, довольный:
– Кончай, кончай эти телячьи нежности!
Он глотнул портвейну, закурил папиросу.
– Я тебе, Нинка, должен сделать одно замечание. Ты, конечно, девка хорошая, однако немного больше активности тебе не помешает. Вот когда момент подходит, тебе вот так надо делать. – Он показал рукой, как надо делать, – эдакая волна со всплеском. – А ты, уважаемая, этого не делаешь!
Она засмеялась, нисколько не обидевшись:
– Ой, Семка, Семка, какой ты балда!
Он встал с кушетки, натянул штаны и юнгштурмовку, сел верхом на стул.
– А вот еще одно замечание, уважаемая, на этот раз от кружка, то есть от самого Альбова. Он велел мне сказать, что тобой недовольны. Слишком мало времени кружку, слишком много этому… – Брезгливо потряс «Красную новь». – Полночных кораблей жасминное цветенье, во дает… ты все ж таки комсомолка, тебе с этими попутчиками вроде Степки Калистратова все ж таки не по пути!
Нина расхохоталась:
– Да ты ревнуешь, Осоавиахим!
Семен пристукнул кулаком по столу. Кулачок у него был не очень-то массивный, но в такие моменты он ему самому казался кувалдой.
– Чего-о? Я тебе всерьез, а ты опять плюссе-мюссе? Никак с кисейным воспитанием не расстанешься!