Лиса в курятнике Демина Карина
– Выгоню.
– Кого? – поинтересовался цесаревич, которого занимали проблемы иные, казавшиеся ему куда более важными.
Вот кто бы сказал, с чего бы купеческая гильдия вдруг стала этакой сговорчивой? И пошлины повысить согласилась без спора, и вложиться в строительство новой железной дороги, которая шла бы через всю Сибирь… нет, дорога – затея выгодная, и большею частью в гильдии не дураки сидят, понимают, что тамошние земли изрядно богаты что мягкой рухлядью драгоценной, что деревом, что металлами, а может, еще чем неизведанным. Заселены-то они мало, освоены и того меньше, уж больно суровы тамошние зимы.
Маги-погодники с ними и то справиться не способны.
Дорога многие проблемы решит, а уж выгоды в далекой перспективе и вовсе сулит немереные. И понимают, шельмы, понимают… и все ж не в характере купеческом вот так просто взять и уступить, без раскланиваний, без драных бород и уверений в скором разорении, которое всему миру грозит, коль государю в малой просьбе его почтенные люди уступят.
А еще девицы были, которых во дворце стало как-то слишком уж много.
– Всех выгоню. – Князь наклонился за обувкой. – И тех, кто это вот… – в газетенку он ткнул мизинчиком, – проворонил. Это, если подумать, неплохой рычаг давления. Почему пропустили? Ведь проверяли. Я не могу человека в министерство путей сообщения рекомендовать, когда он непроверенный, а значит, должны были найти…
И сообщить.
А там уж, глядишь, и состоялась бы приватного характеру беседа, в которой Бжизикову разъяснили бы, что, конечно, приватность жизни – дело хорошее, но тогда надобно, чтоб оная приватность совсем уж полной была. Ибо найдется немало желающих воспользоваться столь откровенной слабостью человека чиновного.
– А они промолчали – ни слова, ни словечка… или хочешь сказать, мои людишки работают хуже, чем этот репортеришка?
Во гневе князь становился… забавен.
Впрочем, так сказать мог бы лишь цесаревич, люди прочие, знакомые со вспыльчивым норовом князя Навойского куда как похуже, отчего-то в подобные моменты терялись.
Бледнели.
Краснели.
Хватались за сердце… все ж с репутацией у князя было так себе, и не сказать, чтобы вовсе беспричинно.
– Вот. – Князь скомкал очередную газетенку, а бумажный шар отправил прямиком в мусорную корзину. – Стало быть, что? Стало быть, не просто так проворонили и уже не в первый раз… Ничего, вот найду…
– Кого? – уточнил цесаревич.
– Всех найду.
– И наградишь.
– А то… еще как награжу… – Глаза князя нехорошо блеснули. – Никто не уйдет обиженным…
Заявку на участие в конкурсе Лизавета подавала с тайной надеждой, что оная заявка вовсе рассмотрена не будет. В конце концов, возраст ее давно уж далек от девичьего, а титул и вовсе происхождение имеет пресомнительного свойства. А потому вся затея, безусловно, заманчивая – деньги, как ни крути, нужны, – рискует остаться невоплощенной. И если уж на то пошло, Лизавета с куда большею охотой устроилась бы в прислуги дворцовые.
Однако, к преогромному Лизаветы удивлению, ее пригласили.
На беседу.
А стало быть…
Простое платьице в тонкую полоску, перешитое из маменькиного, благо шить тетушка умела изрядно, а полоска ныне вновь вошла в моду, как и крохотные, перламутром отделанные пуговички, ставшие единственным украшением оного платья.
– Ох, Лизка. – Тетушка самолично расправила складочки и головой покачала. – Опять ты непотребное задумала.
– Почему непотребное?
Непотребной свою работу Лизавета как раз не считала. Она ж писала правду, и только правду, а что эта правда столь неприглядна получалась, так… не Лизаветы же в том, право слово, вина!
– Вышла бы ты замуж, – вновь вздохнула тетушка.
Лизавета, может, и вышла бы, да за кого?
Нельзя в деле столь серьезном и вправду всерьез рассматривать кандидатуру Фомы Ильича, почтенного купца второй гильдии пятидесяти трех лет от роду, дважды овдовевшего, причем при обстоятельствах, по мнению Лизаветы, весьма подозрительного толку.
И да, Фома Ильич был весьма состоятелен и намекать изволил, что, ставши его супругой, Лизавета ни в чем нужды знать не будет, да только не в одних деньгах счастье. Как-то не хотелось Лизавете остаток дней провести в отдаленном поместье, где Фома Ильич и хозяин, и царь, и жрец, и все-то в полной его власти. А властвовать он привык, да…
Помнится, того мальчишку-газетчика, которому вздумалось перед почтенным купцом дорогу перебежать, от души плетью перетянул не задумываясь и дурного в том не видел.
Лизавета покачала головой.
Уж лучше в старых девах, чем этакий муженек.
Жаль, всецело отвадить Фому Ильича не выходило. Он, здраво рассудивши, что коль не одна сестрица, так другая созреет, а там и третья…
Лизавета поправила ленты на шляпке.
Ридикюль подхватила.
Маменькин, выходной, а потому и вид сохранивший. А что уголки слегка пообтерлись, так ныне оно тоже премодно, вон писали, что некоторые дамы самолично ветошью уголки кожаных ридикюлей обтирают, дабы соответствовать.
Из дома Лизавета выходила с неспокойным сердцем.
Одно дело – охота, там оно как-то все иначе, а ныне… день ясный, солнечный. Дамы при зонтиках, кавалеры с тросточками, девицы юные хихикают, малышня у витрин толпится, на крендели сахарные глазея. Позевывает городовой, но взгляд его хмур, цепок. Скользит по публике почтенной, выискивая того, кто оной публике помешать способен. И рученька этак на сабле возлежит, показывая готовность защищать покой общественный любою ценой.
Городовому Лизавета улыбнулась. И он, взбодрившись, оторвал руку от сабельки, провел по пышным усам.
Пролетку получилось взять сразу.
И Лизавета поморщилась: точно рубль запросит. Но Соломон Вихстахович обещался всецело компенсировать расходы, а стало быть…
– В Мясников переулок давай, – велела она.
– Ко Вдовьему дому, что ль? Конкурсантка? – Извозчик кривовато усмехнулся. – Ишь…
Хотел он, человек вида явно простого, добавить пару слов иных, да сдержался: а ну как возьмет барынька и нажалуется. Вона, начальство и без того спит да видит, как выпереть Гришку с белых кварталов на окраины, только повода он не дает.
И не даст.
Гришка отвернулся, свистнул, лошадку погоняя.
И полетела та, понеслась, голубей распугивая…
Вдовий дом некогда числился резиденцией советника Селыпина, того самого, который земельную реформу провел и народец заложный из крепости вывел. За что, как водится, и пострадал: проклятье, оно не разбирает чинов и званий, защиту пробило – и осталась от человека горсточка пепла. Правда, случилось сие без малого сотню лет тому, но память человеческая на этакие штуки дюже крепка. Дом, во дворе которого случилась волшба, моментально прозвали проклятым, и скорая смерть вдовы, дюже, по слухам, мужа любившей, лишь укрепила народишко во мнении.
А потому удивительно ли, что наследники от опасного наследства поспешили избавиться, передавши дом сперва в крепкие руки состоятельного купца, который не то чтобы в проклятия не верил, просто полагал, что состояние его позволит нанять наилучших специалистов.
Состояние позволило.
Дом почистили, о чем выдали соответствующую бумагу, скрепленную ажно четырьмя печатями. Но то ли лгали, то ли судьба так сложилась, года не прошло, как купец преставился.
Сердце не выдюжило.
Нет, смерть сию расследовали весьма обстоятельно, однако ничего-то не нашли. А купеческая вдова поспешила дом продать. И так переходил он из рук в руки, теряя в цене, зато обрастая новою дурною славой. Сказывали, что в подвалах его и крысы не селятся, а они твари дюже разумные.
В разумность крыс Лизавета не слишком верила, но к громадине Вдовьего дома – в миру он ныне именовался реальной женской гимназией госпожи Игерьиной – отнеслась с некоторой опаской. Огромное мрачное строение, которое вечно будто бы находилось в тени. Сложенное из желтого кирпича, оно, удивительнейшее дело, смотрелось черным. И черноту эту не способны были развеять ни зелень бриттского газона, ни белизна мраморных скульптур, сработанных под антику, однако же отличавшихся от оригиналов куда большей степенью одетости.
Цвели розы.
Кружили над розами пчелы, и все же…
Мраморная лестница… взгляд в спину, внимательный такой, настороженный. Лизавета оглянулась. Никого и ничего, пролетка и та убралась.
Она вздохнула и, прижавши ридикюль к животу – от волнения, не иначе, в оном началось вовсе неприличное бурчание, – решительно ступила на мраморную ступеньку.
Ничего не случилось.
Ни грома, ни молнии, ни иных божественных знамений, предупреждающих Лизавету о совершаемой ошибке. Мраморные львы и те не ожили, так и продолжали греть на солнышке пыльные бока. За тяжелой дверью обнаружился темноватый холл, в котором белым пятном выделялся портрет его императорского величества, причем белел парадный мундир, а лицо словно бы стерлось.
Жуть.
Лизавета огляделась.
И дальше куда? Впрочем, затруднения ее разрешились: из полутьмы выступила девица в сером гимназическом платье.
Белый воротничок. Черный передник с карманами. Пухлые губки и взгляд, преисполненный холодного презрения, будто само свое нахождение здесь в этот час девица полагала унизительным.
– Вас ожидают, – сказала она, лишь бросив взгляд на конверт. Куда большего внимания удостоилась сама Лизавета. И показалось, что девица эта, чересчур уж взрослая для гимназистки, знает и о происхождении платья, и о том, что перламутровые пуговички были спороты с другого, а после восстанавливались в особом масляном растворе, ибо только так можно было скрыть трещинки на перламутре… и о трещинках.
И о том, что не место Лизавете среди людей приличных.
Лизавета дернула плечиком, отгоняя непонятное желание немедля покинуть Вдовий дом. Не хватало еще… можно подумать, прежде на нее не смотрели.
Смотрели.
По-всякому.
И брезгливо. И с удивлением, мол, как это вышло, что у девицы столько наглости сыскалось – людей занятых от дел отвлекать прошениями своими. И оценивающе… и… нет уж, она не отступится.
– Где ожидают? – Лизавета стиснула ридикюль, борясь с желанием немедля бежать.
Что-то нашептывало: отступись.
И вправду, куда тебе в цесаревичевы невесты? На конкурс? Тебе уж двадцать пять скоро… самое время снять полосатое платьице, отдать сестрам, авось у них жизнь сложится, а твой удел – наряды бумазейные, скучного строгого кроя.
Вышивка.
И…
Лизавета моргнула: она ненавидела вышивать. Тетушку вот занятие это успокаивало, а у самой Лизаветы спустя десять минут страданий над пяльцами появлялось неизъяснимое желание ткнуть кому-нибудь иголкой в глаз.
Титул махонький.
Собой невзрачная… красавица…
«Хватит», – сказала себе Лизавета, найдя силы взглянуть девице в глаза.
Снулые.
Серые.
Спокойные, как воды Невры-реки. И этакая характерная безмятежность, сколь помнила Лизавета, свойственна была лишь одному типу людей.
– Что ж. – Девушка моргнула, и глаза стали обычными.
Почти.
– Я рада приветствовать вас… Елизавета Гнёздина, если не ошибаюсь?
– Нет.
– Прошу, – менталистка – уровень пятый, если не шестой, что само по себе подозрительно, – указала на лестницу. – Полагаю, нам стоит продолжить беседу в более удобном месте.
– А стоит ли?
– Если вы хотите уйти…
Уйти Лизавета хотела, и даже очень, однако врожденное упрямство – ох, может, права тетушка, что мало Лизавету пороли, – не позволило ретироваться именно сейчас.
Глава 5
Ветер здесь пах черемухой. И аромат ее, теплый, летний, проникая сквозь приоткрытое окно директорского кабинета, будто приправлял собою чай.
Нет, чай был хорош.
Кабинет в меру роскошен – Лизавета сполна оценила эту кажущуюся скромность убранства. А владелица его внимательна.
Чересчур уж внимательна. Она сидела, удерживая хрупкую фарфоровую чашечку на раскрытой ладони, и разглядывала Лизавету. И ныне взгляд ее, пусть и живой, и лишенный былого презрения, был преисполнен самого искреннего любопытства, которое, к слову, пугало куда сильней.
– Значит, всех так собеседуют? Зачем? – Молчание стало для Лизаветы невыносимым.
Госпожа Игерьина – при свете дневном стало очевидно, что лет ей куда больше, чем показалось Лизавете внизу, – ответила:
– К нашему превеликому сожалению, оказалось, что некоторые… конкурсантки весьма легко внушаемы. А сами понимаете, в нынешних обстоятельствах мы не можем позволить себе победительницу… со столь явным недостатком.
Лизавета слегка наклонила голову.
В подобных обстоятельствах?
Это она… нет, конечно, слушок пошел сразу и как-то так даже окреп, утвердился… но получить подтверждение… почти прямое…
В работе своей она привыкла иметь дело с намеками, отчетливо понимая, что от собственно доказательств они весьма существенно отличаются. И сейчас… еще одно испытание?
Конкурс, кажется, будет не таким уж простым делом.
– И я прошла? – Хлопнуть ресницами, но не переигрывать. Обмануть менталиста подобного уровня невозможно, но… кто говорит о лжи?
Лизавета давно научилась играть с правдой.
И нет, она не дурочка.
И не наивна.
Она… обыкновенна. Главное, себя в этом убедить. Просто девушка, решившая попробовать силы. Почему бы и нет? Она ведь имеет право… по условиям конкурса… она…
Менталистка улыбнулась.
И подмигнула: мол, мне понятны твои игры, но я смотрю на них сквозь пальцы. Лизавета провела пальчиком по гладкому фарфоровому боку чашки: не стоит поддаваться.
Прием известный и при толике везения…
Их ведь учили держать ментальные щиты.
– Значит, вы решили попробовать свои силы? – Госпожа Игерьина провела ноготочком по фарфору, и тот издал премерзейший звук.
– Я, конечно, понимаю… – Лизавета заставила себя сидеть спокойно.
Подобные шуточки менталисты частенько используют, чтобы разрушить спокойствие собеседника.
– …что я, верно, не совсем соответствую образу… и, может, не так чтобы красива… но это ведь шанс…
Искренность.
И только она… это действительно шанс, и не только для Лизаветы – сама она давно уж смирилась с участью неприкаянной старой девы, – но и для сестер. Ульянка уже заявление подала. А как сияла, узнав… Тетка, конечно, заподозрила неладное, однако промолчала.
– Что вы. – Госпожа Игерьина прищурилась. – Вы слишком строги к себе. Но я хотела бы знать, что вы всецело отдаете себе отчет… конкурс потребует от вас немалых сил, что душевных – это ведь непросто, что физических.
И вновь внимательный взгляд.
Я готова. – Лизавета осознала, что она и вправду готова.
И не только ради денег, хотя они нужны, конечно, ведь, кроме Ульянки, и Марьяша подрастает. И тоже надеется, и никак нельзя ее этой надежды лишать.
А значит…
Ради них.
И еще отца, который верой и правдой служил отечеству. И ради матушки, верившей, что Лизавета обо всех позаботится, и ради себя самой.
Не юная?
Пускай.
Далеко не красавица?
Не важно.
Она сделает все, чтобы в конкурсе этом задержаться как можно дольше.
– Ваше настроение мне нравится, – сказала госпожа Игерьина, доставая из стола пакет бумаг. – Будьте добры прочесть. Если что-то непонятно, спрашивайте. Как только подпишете…
Читала Лизавета быстро.
И подпись поставила недрогнувшей рукой.
Паковала чемодан – ужасающего великолепия вещь – под тетушкины причитания.
Ефросинья Аникеевна была, безусловно, женщиной предобрейшей, иная не стала бы возиться с сиротами, но при всем том совершенно обыкновенной, далекой от мира магического, и полагающей, будто истинное счастье порядочной девицы – удачное замужество.
И степень удачности определялась исключительно состоянием жениха.
Потому ей, смиренной и тихой, жизнь свою прожившей с мужем, родителями выбранным, были непонятны ни Лизаветины терзания, ни тем паче стремление ее отправить сестер на учебу. Учеба для девиц вовсе излишество, а уж денег стоит таких, на которых отличное приданое справить можно.
– Фома Ильич вновь заглядывать изволил, – со вздохом произнесла она, изгибаясь и заглядывая в глаза Лизаветы с непонятною робостью. – Спрашивал, не передумала ли ты…
– Не передумала.
В данный момент Лизавету куда больше беспокоили платья, коих набралось целых пять. Одно – полосатенькое, быстро приведенное в порядок, другое из темной плотной ткани, более подходящее для осени, летом такое не носят. Еще пара повседневных, прямого кроя и украшенных единственно теми же перламутровыми пуговицами. А последнее – с кружавчиками, совершенно легкомысленное и сшитое тетушкой в тайной надежде, что кружавчики эти смягчат неудобный Лизаветин характер, склонят сердце ее к жениху столь выгодному.
– Лизонька!
– Тетушка! – Лизавета тетушку обняла. – Мы уже говорили. Нехороший он человек, недобрый. И мысли у него поганые, и устремления от светлых далеки. И не надобно нам такого счастья, сами справимся.
– Он Ульянке пряничка принес, – пожаловалась тетушка, то ли ревность надеясь вызвать, то ли предупреждая.
– Скажи Ульянке, что этакие пряники поперек горла встать могут. И вообще, ей не о пряниках думать надобно, а об учебе…
Тетушка вновь вздохнула, но перечить не посмела.
Она и супругу-то покойному, человеку военной выучки и привычек казарменных, никогда-то не возражала, полагая, что он-то знает лучше. А как не стало его, так и растерялась, и в растерянности этой прилепилась к братову семейству.
Ее не гоняли.
Не обижали.
Не полагали никчемною, каковою она сама себя считала втайне, – ни хозяйства не сберегла, ни детей народить не сумела, – но обходились со всем уважением. А что уж после приключилось… добрейшая Ефросинья Аникеевна втайне осознавала, что сама она не справилась бы.
Лизавета…
Ах, такой крепкая рука нужна, и только где ж ее взять-то? И может, оно к лучшему? Пусть при дворе окажется, оглядится, небось там женихов – не то что в пригороде, один кривой, один хромой и два пропойцы горькие. Нет, авось найдет кого по душе…
Ефросинья Аникеевна постановила себе сходить в храм и свечку поставить.
За здравие.
А еще к бабке одной заглянуть, про которую в околице сказывали, будто бы она на куриных яйцах гадать умеет, и так ловко, что все сказанное всенепременно сбывается. Что же до соседушки, то, положа руку на сердце, он и самой Ефросинье Аникеевне доверия не внушал, однако же… разве в Лизаветином возрасте перебираются?
Какой ни дюж, а все муж…
Но раз уж так…
– Ох, тетушка, как вы тут без меня? – Лизавета села на кровать и руки сложила. Накатило вдруг – сердечко застучало, забилось пойманной птицей, голова кругом пошла.
И рукам стало холодно.
А если… она никогда не оставляла свою семью надолго, да что там… стоило уйти, как поселялось недоброе чувство, что, вернувшись, кого-то да не застанет, что уйдет вдруг тетушка – она слаба здоровьем и сердечные настойки пьет, да только помогают они слабо.
Или сестрицы.
Или…
Страх был необъясним, и справляться с ним получалось, пусть и требовались для того немалые усилия.
– Справимся. – Тетушка села рядышком и по руке погладила. – А ты не бойся… ты у нас разумница… и красавица редкостная…
В том Лизавета крепко сомневалась и до сих пор, признаться, пребывала в немалом изумлении, что ее вообще к конкурсу допустили. Была она… да обыкновенна. Не слишком высока, но и не мала ростом. В меру изящна, пусть и не без некоторой угловатости, которую нынешние платья не скрывали, но будто подчеркивали. Тот же Фома Ильич не единожды выговаривал, что Лизавета себя не бережет, питается скудно, а оттого тоща без меры.
Плевать.
А вот лицо у нее чистое, хоть и рыжа волосом, но без веснушек. Веснушки-то обыкновенно через два сезона на третий в моду входят, но все знают – это лишь отговорки, никому не охота рябую жену…
Лизавета потрогала щеки.
Лицо ее остренькое, с чертами правильными, но не сказать, чтобы особенной красотой отличалось – вот губы пухловаты, а глаза округлы, и потому кажется, что она вечно чем-то удивлена.
Ресницы хороши, темные, пушистые. А вот сами глаза карие, темные, что вишня.
Но там, при дворе, красавиц соберется бессчетно… и куда ей тягаться с ними?
А хоть куда.
Она просто так не отступится.
Его императорское высочество цесаревич Алексей изволил скрываться и делал сие достаточно умело. Ему удалось пересечь Малую бальную залу, добраться до аркады и даже свернуть в западное крыло, оставшись незамеченным. А ныне в переполненном людьми дворце сие было немалым достижением. Право слово, знал бы, какой ажиотаж вызовет объявление о конкурсе, язык бы себе откусил, а не позволил бы…
– Ах, бабушка, право слово, я не знаю. – Княжна Одовецкая, до того дворцовой жизни избегавшая, остановилась у ближайшей колонны и туфельку сняла. – Меня это все изрядно утомляет… на охоту похоже, только вместо несчастного оленя – цесаревич.
– Перестаньте глупости говорить. – Бабушка княжны сама пребывала в годах, которые заставляли восхититься умением целителей.
Она и сама была не из последних.
И дочери сила передалась, правда, ее и сгубила, когда моровое поветрие случилось и молодая княгиня не сочла возможным отсиживаться в родовом поместье. Супруг ее, тоже целитель известный, перечить не стал.
Старшая княгиня вернулась лишь к похоронам.
Поговаривали, тогда она разом постарела на десяток лет.
Велела поместье сжечь, а со внучкой перебралась в какую-то северную глушь, едва ли не на хутор, то ли грехи неведомые замаливать, то ли искать средство от мора.
Вернулись, стало быть.
– Если бы короне это было не нужно, поверьте, никто не стал бы возиться. А что утомляет, так, дорогая, не думали же вы, что все в вашей жизни будет безутомительно?
Девушка вздохнула.
– Понимаю, просто…
– Просто не будет. – Княгиня нежно погладила внучку по руке. – Но, Аглаюшка, подумай… когда еще такой шанс выпадет?
Лешек прижался к колонне, надеясь, что полога его отвращающего хватит, дабы остаться незамеченным. Не то чтобы он чем-то дурным занимался, но выходило неудобно, будто нарочно подслушивал.
– Таровицких я видела… они точно своего не упустят.
А при чем тут Таровицкие?
Что не упустят, верно сказано… давеча явились – и сразу к матушке, почтение, стало быть, засвидетельствовать. А заодно уж поднести драгоценных чернобурок, чаш малахитовых да прочего добра, дескать, чем богаты…
А богаты.
Старый род, хваткий, и Смута давешняя им будто бы на пользу пошла. Не только уцелели, но и добром обросли, большею частью соседским. Многие-то с мест насиженных срывались, бежали, опасаясь растерзанными быть, а Таровицкие сумели удержаться.
Маги они.
Огневики.
А там уж, после Смуты, и оказалось, что много усадебок ничейных или с наследниками малолетними, под вдовьими руками, а то и вовсе родственникам дальним отошедших – род Таровицких невелик был, но нашлось в нем место и вдовам, и сиротам…
Сироты повырастали, но узы созданные не разорвались. Оттого лишь прибыло силы.
– А если мы ошибаемся? – тихо спросила Аглая, поправляя неудобную туфельку. – Если все было не так, как вы полагаете?
Княгиня вздохнула.