Лиса в курятнике Демина Карина
В немилости?
Собственно говоря, почему бы и нет? С планом Димитрия это вполне увязывалось. И князь кивнул, дозволяя слуху этому обрести жизнь, а с нею и подробности.
Сам же лакеями занялся.
Получилось простенько и мерзенько. Всего-то и надобно было, что встретить девицу, пусть сословия благородного, но чинов небольших, и забрать приглашение, ответивши, что, мол, ошибочка вышла.
Или и вовсе не встретить.
Но тут уж и вправду ошибочка вышла, не поделили между собою рубли, зазевалися…
– Кто платил? – ласково поинтересовался князь.
Лакеи переглянулись.
Так оно разве ж упомнишь… дамочка, но при маске, при плаще… им-то оно в лицо вглядываться ни к чему, им бы свой интерес соблюсти.
– На каторге сгною. – Без особого вдохновения получилось, но поверили. Упали на колени, каяться стали, божиться, что, мол, бес попутал, а больше-то они ни в жизнь так не будут…
Конечно, не будут.
Илья Лаврентьевич проследит, чтобы красавцы эти ни в один приличный дом не устроились. Что ж… старик был памятлив, злоязычен, а уж игр за своей спиною и вовсе не терпел.
В матушкиных покоях, несмотря на летний денек, было натоплено. Полыхал огонь в печи, гудел, грея воздух, и без того раскаленный.
Лешек чихнул.
А императрица взмахнула рученькой, отпуская взопревших дам, которые скоренько удалились. Были они одинаково краснолицы и потны, одна и вовсе едва не сомлела в дверях, но была подхвачена фрейлинами. Те-то пообвыклись и от жары не то чтобы не страдали, скорее уж обзавелись правильными амулетами.
– Проходи, Лешенька, – слабым голосочком произнесла императрица, – порадуй матушку…
– Все ж прихворнуть решили? – Лешек с удовольствием открыл бы окно, пусть свежий ветер выметет из покоев матушкиных эту удушающую смесь благовоний, притираний, ароматных вод и чужого пота. Императрица же, присевши на перинах, потянулась.
Зевнула.
Зажмурилась.
Она-то аккурат жару не то чтобы любила, но переносила куда проще, чем обыкновенные люди.
– Присядь куда… и что с Одовецкими?
– Я взял на себя труд, руководствуясь единственно заботой о вашем, матушка, здоровье…
Она отмахнулась, уточнив:
– Когда?
– Да ныне же вечером… она, как мне показалось, не слишком рада была.
– Старшая?
– И младшая тоже… нет, глазки в пол, лепечет какие-то глупости, но опыта не хватает. Любопытство выдает. И что-то еще есть. – Лешек пальцами щелкнул. – Не могу понять…
– Плохо, что не можешь. – Матушка отобрала у него кубок с водой, которую выплеснула в горшок с волчьецветом.
Что сказать, вкусы у императрицы-матушки были преспецифические.
Ягодку вызревшую сняла.
В рот отправила.
Зажмурилась.
– Кисло, – пожаловалась позже. – Что-то меня вовсе приворотными перестали жаловать. Аль подурнела?
– Матушка!
Нет, он знал, что на матушку время от времени пытались воздействовать, но приворотное…
– Что? – Она тронула тяжелые косы, которые ныне обрели оттенок белого золота. – Лешек, ты же большой мальчик, понимаешь, на что способна влюбленная женщина…
Оно-то верно, его и самого время от времени опоить пытались.
– Нет, дорогой. – Императрица ущипнула его за щечку. – И ядов больше не шлют, и чары попридерживают. Затаились, а это нехорошо…
Он вздохнул и пожаловался:
– Женить хотят…
– Ироды какие, – посочувствовала императрица. А глаза смеялись. И сама она будто сияла, такая хрупкая, такая легкая… обманчиво легкая. Лешек, еще будучи дитем горьким, развлекался, пытаясь поднять золотые косы. И что у батюшки выходило просто, ему не давалось.
– Матушка… они все будто сговорились… только войду куда, одна половина ахает, другая охает. Кто-то всенепременно сомлеет и так, чтобы в ноги рухнуть… я уже притомился их ловить.
– Не лови, – разрешила матушка.
– А скажут что?
– Дурачку простительно.
Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после…
Третий год пошел.
Уже и сам привык.
– Ты лучше к Таровицким присмотрись. – Матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала: – И к Вышнятам… они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены…
Эту историю Лешек тоже знал.
И про верного Гостомысла, некогда стоявшего еще при комнатах покойного государя камер-казаком[4]. Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.
Беден.
Храбр до безумия.
И беззаветно предан его императорскому величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.
Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако… почему он отказался?
Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?
Или, напротив, не поверил, что казнят всех?
Как же… императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб, и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью, и не только своей.
Больная была тема.
Живая.
Что язва.
Как бы то ни было, узнав о казни царского семейства – а бунтовщики и не думали скрывать злодеяние, видя в том бессмысленном кровопролитии некое извращенное подобие подвига, – Гостомысл взъярился.
Он сумел каким-то чудом собрать вокруг себя гвардию.
Подмять казачество, оставшееся без головы, а потому еще более опасное, нежели бунтовщики. Он усмирил купцов и взял в руки армейских. Карающим мечом пронесся по Везнейскому тракту, осадил Северполь и Кустарск. Устроил взрывы на пороховых складах бунтовщиков и сровнял с землею заводы купца Османникова, прослышавши, что тот вздумал задружиться с новой властью.
Он жег.
Вешал.
Стрелял. Он оставлял за собой вереницы мертвецов, движимый лишь яростью, и только бледная его сестра, сопровождавшая брата во всех походах, невзирая на тяготы, – отпустить Гориславу он не решался, уж больно много попадалось на пути его разоренных усадеб, – обладала удивительной способностью усмирять крутой норов брата.
Ее-то и пророчили в жены батюшке, когда тот объявился.
Лешек знал, что корону предлагали и самому Гостомыслу, но он этакий подарочек отверг с гневом: мол, государству служит и царю, а стало быть…
Обиделся.
Как есть обиделся, ибо батюшка, еще молодым будучи, на Гориславу поглядывал с нежностью и того не чурался признавать. Сказывал, уж больно хрупкою она была, что цветок весенний, такую хочется оберегать и лелеять.
И женился бы, тут думать нечего, когда б судьбу свою не встретил.
И говоря о том, на матушку поглядывал, а она розовелась совсем по-девичьи…
А Вышнята не простил.
На свадьбе был, оно и верно.
И титул княжеский из рук новопровозглашенного царя принял с благодарностью. И от земель отказываться не стал. А вот на прежнее место не пошел. Отговорился, что, мол, плохим он был камер-казаком, раз не уберег своего императора…
Да и притомился.
Пусть другие служат… неволить Гостомысла не стали.
Отбыл он поместье сожженное восстанавливать и сестрицу с собою забрал. Сказывали, что женился в самом скором времени, причем не на княжне или графинюшке, которых ему сватали во множестве, спеша заручиться через него царскою милостью, но на девице вовсе худородной.
А Горислава… что с нею стало, Лешек не знал.
Дочку Вышняты он заприметил и без матушкиного намеку. Уж больно та выделялась среди прочих девиц вовсе не девичьею статью. Была высока. Стройна, едва ль не до прозрачности худощава. Да и во всем облике ее имелось нечто инаковое, заставлявшее прочих девиц в стороне держаться.
Надо будет познакомиться поближе…
– Надо, надо, – поддержала императрица. Выходит, вновь заговорил вслух? А матушка знай усмехается, только взгляд презадумчивый. И о чем думает, Лешек понимает распрекрасно: такими людьми, как Гостомысл Вышнята, не бросаются.
И раз решил он с царем замириться – а иначе б и дальше в глуши своей сидел, – так тому и быть… Может, сестра не стала императрицею, так хоть дочка корону примерит?
Лешек вздохнул.
И ягодку принял. Сунул в рот и скривился: и вправду, кисла она была, что доля царская.
Глава 8
Устроили Лизавету в комнате не сказать чтобы большой, но чистой и светлой. Окошко выходило в сад, правда, в ту часть его, которая казалась вовсе одичалой, ибо клумбы с газонами и лабиринтами расположены были по другую сторону дворца, но Лизавете так понравилось даже больше.
В комнатушке – она и вправду не намного больше тетушкиной, вот удивительно, что в царском дворце имеются и этакие скромные покои, – нашлось место для кровати с балдахином, ноне подвязанным атласными бантами, махонького туалетного столика и вполне себе удобного с виду кабинетного стола со многими ящичками. Лизавета не удержалась и сунула в них нос. Нашла, правда, лишь бумагу, перья и чернила. А еще запас свечей и восковые палочки.
Преумилительно.
А если…
Она воровато оглянулась на дверь, даже выглянула наружу, убеждаясь, что коридор пуст, и вернулась к столу. Уселась. Провела ладонью по теплому дереву – наборное и хитрым узором сделано, будто переплелись светлые и темные ниточки.
Красиво.
За таким и писаться должно легче… О чем? А хоть бы о встрече, как и планировала. Не статью – так, коротенькую заметочку.
Она вытащила лист. Погладила. Придавила чернильницей – массивной, из темного агата вырезанной, дома этакой красоты у нее не было, возникло даже преподлейшее желание сунуть чернильницу в чемодан, но Лизавета себя преодолела.
Перышко покусала – так ей всегда думалось легче.
И…
В дверь постучали.
– Войдите, – вздохнула Лизавета, перо откладывая. Успеется… глядишь, еще впечатлениев набежит, раз уж ее за ними отправили.
Вошла девчонка совсем юных лет, присела неуклюже и, глядя в пол, пробормотала:
– Меня туточки… к вам отправили… служить.
Говоря по правде, Лизавета растерялась. Оно-то, конечно, с прислугою сталкивалась, но большею частью с чужой, к которой приходилось искать особый подход. А вот чтобы служили самой Лизавете… и как себя вести положено?
Девчонка стояла, все так же пол разглядывая. Лизавета тоже посмотрела на всякий случай: пол был хорош, паркетный, узорчатый и натерт до блеска. В комнате, если принюхаться, до сих пор запах воску ощущался.
– Я… рада, – сказала Лизавета, положивши руки на колени.
Спину выпрямить.
Подбородок поднять… матушка манерами ее озаботилась, да и в университете этикет преподавали, к превеликой, казалось тогда, печали.
– Если чего надо…
– Пока не надо.
– Там колокольчик стоит. – Видя, что гневаться Лизавета не собирается, девчонка успокоилась. – На меня зачарован. Потрясете, и услышу… прибегу скоренько, вот вам крест!
И широконько так размахнулась, крестясь.
– Хорошо.
Лизавета подумала, подумала и… в конце концов, разве не прислуга была для нее основным источником информации? Разве не убеждалась она, что люди, которых стоящие при власти полагают ничтожными, многое видят и порой знают о хозяевах куда больше, нежели оные хозяева себе вообразить способны.
– Как тебя зовут?
– Руслана я, – вздохнула девица. И поспешно пояснила: – У меня матушка из турок, а батюшка наш. И крещеная я!
Она вновь размашисто перекрестилась.
– И не думайте, воровать не стану… вот вам…
– Верю, – прервала Лизавета. – Давно ты при дворце?
Руслана помотала головой.
Оно и понятно, небось с наплывом красавиц возник немалый дефицит в прислуге, иначе б в жизни ей, полукровке с именем слишком чужим, чтобы не настораживало оно, не попасть в подобное место.
Да и теперь…
– Кто устроил сюда?
Щеки Русланы вспыхнули румянцем, и Лизавета поняла, что угадала верно.
– Не волнуйся, нет в том ничего дурного. Небось будь ты недостойна, не взяли бы на место. И протекция не помогла бы…
Руслана вздохнула.
И созналась:
– Дядька у меня тута… ламповщиком работает при покоях цесаревича.
Лизавета покивала: большой человек. Может, не столь большой, как лакейские, а все одно важный, по нынешним-то временам, когда керосиновые лампы сменились электрическими, то и вовсе незаменимый. Потому и согласился камер-фурьер на махонькую просьбу, принял племянницу, правда, пристроил ее к девице поплоше, небось надеясь, что капризничать та не будет.
Лизавета и не собиралась.
Цокнула языком и сказала:
– Сложная у твоего дядюшки работа… умный он, должно быть.
От похвалы Руслана расцвела. Защебетала… и как-то сама вот, легко…
Дядька у нее не просто умный, а страсть до чего умный. Он прежде мастерскую-то держал, чинил и лампы, и игрушки, какие приносили. И сам делал. Вот Руслане сделал такого медведя, которого заводишь ключиком, и он бревно будто бы пилит. А уж после дядьку заприметили и сюда пригласили.
Сперва-то соседи не больно верили.
Где это видано, чтобы человек подлого сословия да в царский дворец без протекции попал? Думали, погонят, только нет, дядюшка скоренько пообжился. Он и уважительный, и из себя весь серьезный.
Ему форму выдали.
С шинелькой и сюртуком таким. Как родителей навещать приходит, то прямо вся улица ихняя сбегается поглазеть. И девки вьются перед дядькой, только он на них не глядит, потому как знает: балаболки. Раньше-то посмеивались, дурачком полагали, только теперь всем видно, кто взаправду умный.
Сама Руслана что?
Нет, грамоте ее обучили, хотя маменька и не радовалась, когда в приходскую школу позвали. Она-то сама читать-писать не умеет – у них там иначей все, а Руслане нравилось в школе. Правда, там смеялись, дразнились немыткой, а у нее кожа темная просто.
С рожденья.
Руслана ее и крапивным листом мыла, и молоком терла, только… дядька смеялся. А после сам тятеньке предложил, чтоб Руслану ко дворцу отдал. Мол, пристроит куда, скажем, на кухню или еще… работа, конечно, нелегкая, однако же платят немало. Скоренько себе на приданое скопит. А коль на хорошем счету будет, то и туточки жениха себе сыщет.
Дворцовые-то приучены своих брать.
Тятенька сперва не хотел.
Только у Русланы сестер семеро, небось на всех сапожник не заработает. И сама она притомилась дома: шумно там. Сестры то кричат, то плачут, то косы дерут, то мирятся… Маменьке помогать надобно. Дом убирать надобно. Порядки блюсти. Готовить.
За меньшими глядеть.
Зулейка-то просватана, сидит, ничегошеньки не делает, матушка ее бережет, любимицу. И Фаине с Фирузой работы не дает: к одной купеческий приказчик повадился захаживать, а на другую и вовсе городовой поглядывает с немалым интересом. Они-то красивые… а Руслана – так себе.
Дворец?
Нравится, конечно. Как тут не понравиться… и вовсе не на кухню взяли. Сперва комнатным женщинам помогала, особенно одной, Аглае Никитичне. Она-то строгая, и рука у нее крепехонька. Одного разу, когда Руслана еще только-только пришла и местных порядков не ведала, так за уши оттаскала, что Руслана думала – вовсе оторвет. Но за дело, конечне… а так справедливая.
Она за Руслану просила, чтоб приставили к кому.
И советом всегда поможет…
Красавицы?
Ага, как только слушок пошел, что конкурса эта будет, то и стали съезжаться… как? Да кто как… одни вон с мамками и няньками, со сродственницами бедными, которые в услужение поставлены, с девками дворовыми, лакеями… иные и с выездами собственными. Но это у кого покои дворцовые есть, а другие-то попроще… вон княгиня старая Одовецкая с внучкою своей явились. Покои им преогромные поставлены, а при княгине лишь кормилица старая, которая едва-едва ноги переставляет. Только, конечно, им скоренько выделили и гардеробщика, и двух комнатных, и лакея… говорят, что цесаревич на Одовецкой женится.
Или на Таровицкой.
Та-то красавица редкостная. Глянешь – сердце обмирает… Руслана видела? А то, все дворцовые выходили поглядеть, кто так, а кто тишком, хоть издали. Но она добрая, Тарасика, кухонного мальчишку, который под ноги почитай выкатился, рублем одарила. Он теперь этот рубль за щекою носит, чтоб не сперли. А Солнцелика… ага, так ее назвали…
Красиво.
Страсть.
Она лицом бела-бела. Губки красные, что малиной мазанные. Глаза синие-синие… и волос золотой, почти как у императрицы… только у императрицы золото настоящее, а…
Руслана ойкнула и рот руками зажала.
– Золото? – Лизавета сунула палец в ухо. – Золото – это красиво… у меня вот рыжие.
Она дернула за локон, который выбился из прически. Никогда-то их не способны были удержать ни шпильки, ни воски, ни даже специальная сетка, которую следовало надевать на ночь именно во усмирение волос. Сетку тетушка презентовала, и Лизавета честно проспала в ней несколько ночей, получивши наутро изрядную головную боль, но и только.
– Ой, барышня… – Руслана явно смутилась, хотя не понять, с чего бы. – Я шла вас звать до обеду… сами все и увидите.
Императрица-матушка, устроившись на низеньком стульчике, чесала волосы. Нет, конечно, для того у нее существовали свои, особо доверенные люди, но все одно привычное ощущение гребня в руках успокаивало. А на сердце было… неладно.
Это ложь, что змеевны сердцем холодны.
Недоброе затевается.
Опасное.
Скользит гребень, будит живое золото, и коса наливается знакомой тяжестью. Того и гляди, коснутся голой земли волосы и упадут под власть батюшки строгого. Нечего думать, пусть и лет прошло изрядно, да не простил побега Великий Полоз.
У него-то как раз сердце каменное, не разжалобить слезами, не растопить горячею душой.
И потому нечего звать.
И о помощи не попросишь.
Точнее, попросить-то можно, и придет он, но цену назначит… императрица прикусила губу. И сама же к двери повернулась, встречая гостью.
– Вечера доброго, Властимира, – сказала она сердечно и руки протянула, коснулась холодных ладоней княгини. – Я несказанно рада видеть тебя вновь.
И ударилось, застучало сердце человеческое.
– А ты по-прежнему хороша, змеевна… – Властимира знала правду.
И молчала.
Столько лет… раскрой она рот и… многие заплатили бы ей за правильные слова. Змеевым детям среди людей не место… но молчала. Не стоило обманываться: не из любви к императрице, но из понимания: ничего хорошего новая смута не принесет.
– Такова наша судьба. – Императрица протянула гребень. – Хочешь?
И Властимира приняла.
Коснулась волос сперва с робостью известной: тепла была сила золотая, но и переборчива. Не к каждому человеку шла, однако на руки Властимиры отозвалась.
– Спасибо…
Многое Великий Полоз дал детям своим.
Не старела императрица.
Не считала времени, разве что вместе с любым, ибо знала: наступит однажды срок уходить, пусть не с ним, но от дома опустевшего. Уйдет Александр, тогда-то и не удержат вес золотой косы палаты царские, и сынов голос не перекроет зова отцовского…
Она знала.
И готова была. И не боялась отнюдь, ибо там, в царстве подземном, была и ее сила, которая и ныне, ослабленная, замороченная, но все ж тянулась к хозяйке. И к людям… люди были теплы, не все, конечно, но вот княгиня Одовецкая была из тех редких, кого сила привечала.
А раз так…
Почешет княгиня императрице волосы и, глядишь, прибавит здоровья. Забьется ровней уставшее сердце, морщины сами собой разгладятся, и тьма, душу окутавшая, если не развеется, то все ж перестанет казаться вовсе непроглядною.
– А он…
– Неужто я своего мужа не сберегу? – ответила на невысказанный вопрос императрица.
А княгиня пожала плечами. Не то чтобы нелюди не верила, но…
– Слухи ходят… не верить?
– Не верь.
– Но молчать?
– Молчание – золото, у вас ведь так говорят, верно?
– А у вас?
– У нас золото поет. Оно разным бывает… в синих горах Аль-Агуль родятся алые жилы, сперва они как кровь человеческая, но после цвет остывает, однако огонь не уходит никогда. Это золото тянется к людям… и тянет кровь. Злое оно… а есть светлое, лунным теплом укрытое… или вот темное, у него голос глухой…
– Скучаешь? – Княгиня отложила гребень.
– Порой… Здесь все иначе.
– Не жалеешь?
– Нет, – на этот вопрос императрица-матушка ответила давно, да и отвечала себе вновь и вновь, особенно в те долгие зимние ночи, когда сны ее тревожил все тот же лунный свет. Проникал он сквозь узорчатые стекла, просачивался сквозь мягкие складки портьер и пробирался в сны.
Он тревожил память.
И ныла она, ныла… разливала молочные воды Алынь-озера, и камень, на котором змеевна любила сиживать в девичестве, выглядывал из воды. Одинок он был. И озеро тосковало. Не растекались по нему золотыми змейками пряди волос, не играли в них безглазые подземные рыбины, украшая бисером жемчужным. Не трясли драгоценною пряжей пауки-вдовицы, норовя укутать обнаженное тело змеевны…