Флиртаника всерьез Берсенева Анна
Ирина не помнила, как отнесла в издательство дискету, как вернулась домой. Камень лег ей на сердце, и он был такой большой, этот камень, что перекрывал легкие и горло, не давал дышать.
Она легла на диван в гостиной, укрылась пледом; ее знобило. То, как Игорь наклонился к маленькой Кате, как поцеловал ее в макушку, с нежностью поцеловал, это чувствовалось даже на расстоянии, – стояло перед глазами как ослепительная, но в ослепительности своей страшно долгая, вспышка.
Когда она услышала, как поворачивается в замке ключ, то накрылась пледом с головой. Это был безотчетный, детский по бессмысленности жест: Ирина знала, что не избежит разговора с мужем. Просто не сумеет сделать вид, будто ничего не произошло.
– Ты заболела? – Игорь заглянул в гостиную. – Так ложись в кровать, что же ты здесь?..
Она не могла сказать ему, что от одной мысли о том, как она ложится в кровать, в их общую кровать, ее начинает трясти так, что стучат зубы. Но все остальное сказать ему было надо. Какой смысл оттягивать этот разговор, ведь все ясно. И до чего оттягивать, до девочкиных родов?
Ирина села, по-прежнему кутаясь в плед. Она физически чувствовала, какая тяжелая и растрепанная у нее голова, и так же физически – как неприятна она должна быть сейчас мужу, мрачная, унылая… После того света юности, в котором он купался сегодня.
– Я не заболела, – с трудом произнесла она. – Просто я… хотела с тобой… – Она наконец уняла дрожь, хотя бы губ, и твердо произнесла: – Игорь, я видела тебя сегодня с Катей. Почему ты не сказал мне сразу? Я уже полгода…
Губы задрожали снова, как только она попыталась проговорить, что уже полгода мучается, не понимая, что с ним происходит.
Он молчал, стоя в дверях. Ирина только теперь заметила, что он еще не снял плащ. Наконец он проговорил:
– Что для тебя значит «сразу»? Это когда?
– Когда это… случилось. – Она хотела сказать: «Когда ты полюбил ее», – но не смогла и сказала о другом, еще более мучительном: – Когда она… Ведь это твой ребенок?
– Это мой ребенок.
Любовь к словам сыграла с ней дурную шутку. Если бы он просто сказал «да» или еще что-нибудь коротко-подтверждающее, все было бы иначе. Но от этой фразы, произнесенной с таким выражением, которому она не знала названия, потому что никогда не слышала подобного в его голосе, Ирина почувствовала, как всю ее захлестывает не горечь, не обида, не отчаяние даже, а невыносимая злость.
– И ты не понимаешь, когда именно должен был сообщить об этом жене? – еле справляясь с этой злостью, выговорила она.
– Я не уверен, что тебе надо об этом знать.
Его лицо было совершенно непроницаемым, глаза как лед. Ирина почувствовала, что ее глаза леденеют тоже. Слишком сильным чувством оказалась злость, она и не предполагала, что способна на чувство такой силы…
– Позволь мне самой решать, что мне надо знать, а что не надо, – сквозь зубы процедила она.
– Да? – Он усмехнулся; дрогнул четкий росчерк брови. – Но ведь и я имею к этому какое-то отношение.
– Я не хочу обсуждать твое к этому… отношение.
Ей стало даже как-то легче от его усмешки. И в иронии его было что-то освобождающее.
– Хорошо, не будем обсуждать, – согласился он. – Что я должен делать?
– Что ты должен делать по отношению к своему ребенку и его матери, я не знаю, – усмехнулась Ирина; ей нелегко далась эта усмешка. – Мне ты ничего не должен, это точно. Поступай на свое усмотрение. Как обычно.
– Хорошо.
Игорь вышел из комнаты. Через минуту хлопнула входная дверь. Ирина осталась одна в тишине пустой квартиры. В неизбежности своей новой жизни.
Глава 3
Nostr жил в Бирюлеве. Ирина еле нашла его дом среди множества неразличимых строений с одинаковыми, как соты прилепленными друг к другу, окнами. Удивительно, но, всю жизнь прожив в Москве, она никогда здесь не бывала. Хотя что удивительного? Зачем бы она могла оказаться в этом краю рабочих общежитий и малосемеек?
Дом, в котором жил Nostr, как раз и был малосемейкой, то есть отличался от общежития лишь тем, что за дверями, выходившими в общий длинный коридор, были все-таки не комнаты, а тесные однокомнатные квартирки. По дурацкой привычке все делать вовремя Ирина пришла одной из первых. Даже хорошо, что она долго плутала между одинаковыми домами, иначе вообще оказалась бы первой в этих странных гостях. Да и вообще хорошо, что Nostr обитал именно здесь, в абсолютно ей чужом, безликом районе. Если бы он жил где-нибудь в Центре, Ирина к нему просто не пошла бы.
Она не могла видеть всех этих идиллических старых дворов. И арок, которые в эти дворы вели.
«Да и сюда не надо было идти, – уныло подумала она, обведя взглядом маленькую комнатушку. – Тоже мне, любительница общения нашлась!»
Комнатушка была не просто маленькая, но какая-то… кромешная. Ее центром являлся компьютер, но и он выглядел так, словно был хозяину безразличен: тусклый экран монитора, грязный налет на никогда не протираемой клавиатуре… Вся остальная обстановка еще ярче свидетельствовала о том, что хозяин живет в Сети и реальная жизнь занимает его очень мало. Вещи, которыми он пользовался – диски в коробочках и без, электрический чайник, кофемолка, – были разложены, расставлены, разбросаны или навалены на компьютерном столе и в радиусе метра вокруг на полу. Книжные полки были заставлены серыми от пыли книгами, нестройные ряды которых зияли пустотами. Видимо, Nostr предпочитал держать нужные книги под рукой, то есть на полу у компьютера, а не заполнять ими свободные места среди книг ненужных.
Все это Ирина увидела после того как, не обнаружив звонка, долго стучала в дверь квартиры, потом осторожно толкнула ее, и дверь открылась.
«Как в детективе, – подумала она. – Осталось только труп обнаружить».
Трупа в комнате не обнаружилось. На стульях и на продавленном диване сидели три первых гостя. Почему они не откликнулись на стук, не сказали хотя бы «войдите», было непонятно. Они едва кивнули в ответ на Иринино «здравствуйте», и по их напряженным лицам она поняла, что все трое, как большинство сетевых жителей, испытывают большие трудности с общением.
– Ты Irina?
Обернувшись к двери, Ирина увидела, что на пороге появился худощавый мужчина неопределенного возраста – кажется, что-то около тридцати пяти. Даже сквозь стекла его очков было видно, что глаза у него горят нездешним огнем. И понятно было: природа этой нездешности та же, что природа грязных разводов на клавиатуре; ему явно было совершенно безразлично все, что происходит в реальности.
Ирина не предполагала, что огонь безразличия может быть таким ярким. Это было даже интересно.
– Ирина, – кивнула она. – Здравствуйте. А вы…
– Nostr. Ну, Гена, – нехотя уточнил он. – Что будешь пить?
– Все равно, – пожала плечами Ирина. – Я вино принесла.
Она вынула из пакета бутылку вина и поставила на стол рядом с компьютером. Гена сдвинул на угол стола груду дисков, одну за другой достал из большой хозяйственной сумки еще пять бутылок – наверное, ходил за ними в магазин, потому и не встречал гостей – и поставил рядом с Ирининой.
– Стаканы я помыл, – сообщил он. Тон у него при этом был несколько удивленный. Судя по всему, мытье стаканов во множественном числе не являлось для него привычным занятием. – И колбасу купил, сыр. Еще вчера.
Невозможно было не улыбнуться, выслушав это сообщение. Ирина улыбнулась.
– А ночь они в холодильнике провели или просто так? – поинтересовалась она. – Колбаса, сыр?
– В холодильнике, – кивнул Гена.
В комнате, где все говорило о житейской беспомощности хозяина, смешно было называть его придуманным по аналогии с Нострадамусом именем. Что мог провидеть и предвидеть в жизни этот человек? Впрочем, предсказания настоящего Нострадамуса тоже не вызывали у Ирины доверия.
Но обижать Гену усмешкой было жаль. Видно же, что он приложил искреннее усилие для того, чтобы задуманная им в виртуальном мире вечеринка удалась и в мире реальном.
Случись вечеринка неделю назад, Ирина предложила бы этому беспомощному человеку помочь накрыть на стол. Но сейчас ей было все равно, будет ли стол вообще накрыт. Она не была сетевым жителем, но всю эту неделю реальный мир казался ей таким нереальным, каким он не казался, наверное, даже Гене. Ее собственный мир, стройный и спокойный, разрушился, развалился, рассыпался, и мир внешний она теперь тоже воспринимала как груду ничем друг с другом не связанных обломков. Москва, ее бульвары, улицы – зачем все это? Что за люди ходят по этому городу, что их связывает друг с другом, зачем они садятся в машины, спускаются в метро, собираются на вечеринки в каких-то чужих квартирах? Впрочем, вечеринка в чужой квартире гораздо лучше, чем вечер в собственной. Вечер за вечером.
Проведя в своей пустой квартире неделю в полном одиночестве, Ирина готова была пойти куда угодно. С того вечера, когда она сказала мужу, чтобы он поступал по своему усмотрению, дома он не появлялся. Это была ужасная неделя – Ирина не предполагала, что в промежутке от невозможности жить без него до ненависти к нему нет никаких других чувств. Но это оказалось именно так: только невозможность жить без мужа и ненависть к нему, ничего посередине. Она никогда не любила контрастный душ для тела. А контрастный душ для сердца оказался для нее вообще невыносимым.
Можно было, конечно, не сидеть всю эту неделю в одиночестве, а пойти, например, к родителям. Но Ирина боялась даже подумать о том, как это будет. Как она скажет маме и папе, что муж променял ее на свеженькую девочку, которая смотрит на него влюбленными наивными глазками?
Подружки тоже исключались. Близких подруг у нее вообще-то и не было – она много лет не испытывала потребности в душевном соприкосновении ни с кем, кроме мужа. Игорь, конечно, и сам не знал, что заменяет своей жене всех подруг и что она нисколько об этом не жалеет, но она-то знала. Правда, приятельниц у нее было много, и школьных, и институтских, и с ними можно было не откровенничать, а просто поболтать о том о сем, что называется, развеяться. Но все-таки любая приятельница непременно спросила бы об Игоре – и что она ответила бы? Она даже имя его не могла слышать без содрогания.
К концу недели Ирина почувствовала, что если не пойдет хоть куда-нибудь, не поговорит хоть с кем-нибудь, то сойдет с ума. Только этот «кто-нибудь» должен был быть человеком посторонним, не знающим о ней ничего. Чтобы не ахал, не жалел и не сочувствовал. С точки же зрения постороннего человека сочувствовать ей было не в чем. Ну, изменил муж, ну, даже ушел. Не она первая, не она последняя. И что в этом такого уж страшного? Здорова, не голодает – в начале каждого месяца Игорь клал в ящик ее письменного стола деньги на еду, одежду и какие-нибудь непредвиденные расходы и в начале сентября положил тоже, они и сейчас там лежат. В общем, жить можно.
Почему, несмотря на все это, она не может жить, Ирина никому объяснить не смогла бы. Получился бы обычный набор банальностей: обманул, изменил, оскорбил, страдаю, рыдаю… Она с детства ненавидела банальности.
– Мне тут одноразовую скатерть подарили, – сказал Гена. – Ты постели пока. А сосед стол обещал дать. Сходим? – обратился он к одному из сидящих на диване гостей, рыжему, с помятым лицом.
– Ну, если надо, – пожал плечами тот. – Далеко?
– Да рядом тут, по коридору.
Они ушли за обещанным столом, на который Ирина за время их отсутствия должна была каким-то загадочным образом постелить скатерть. Все это отлично вписывалось в запыленный интерьер и напоминало какую-то скучную фантасмагорию. Или просто нервы у нее были взвинчены?
«Конечно, просто нервы, – подумала Ирина. – Что уж такого фантасмагорического? Собрались люди, готовятся выпить. Пошли к соседу за столом. Сейчас вернутся».
Она пыталась освободиться от своего настроения, как Царевна-Лягушка от собственной кожи. Но это удавалось ей гораздо хуже, чем Царевне-Лягушке. Видимо, потому, что никакого Ивана-Царевича она не ожидала.
Как только Ирина об этом подумала, в комнату вошел еще один гость.
– Здрасьте. Я Иван, – с порога представился он.
Ирина не удержалась и глупо хихикнула.
– А что такого? – обиделся Иван. – Нормальное имя. Русское.
– Извините, – торопливо проговорила она. – Я не над именем, что вы! Просто… Это я о своем.
– О своем, о девичьем, – с широкой улыбкой подхватил Иван. – Надо выпить. А то сидите как неродные.
Он извлек из своей наплечной сумки бутылку водки и мгновенно разлил ее по стаканам, поровну и с такой точностью, как будто отмерил мензуркой.
– Ну, за знакомство, – поднял он свой стакан. – А представиться вам что, западло?
Бесцеремонность и обидчивость сочетались в нем, как в подростке.
«Зачем я пришла?» – снова подумала Ирина.
Что ж, за малодушную попытку вырваться из одиночества надо было платить. Хотя бы общением с Иваном и прочими совершенно ей чужими людьми. И водка подходила к такой ситуации гораздо лучше, чем вино. Вздохнув, Ирина взяла со стола стакан.
– Да не было ее, блин, твоей Куликовской битвы! В принципе не было!
– Да-а, как все запущено… А Леонардо да Винчи хоть был?
– Леонардо вообще фантом! Для дебилов, которые по детективам ударяют. Может, скажешь еще, и Джоконда была?
Ирине казалось, что она вязнет в этом разговоре, как в сладкой волокнистой вате. Хотя вообще-то она не принимала в нем участия – сидела в углу дивана за спинами спорящих и прихлебывала вино из пластикового стаканчика. Пить вино после водки, конечно, не следовало; в голове у нее стоял неприятный туман. К счастью, вино в ее стаканчике скоро кончилось, а собравшиеся мужчины явно не были склонны к джентльменству, так что этого не заметили. Ирина поставила стаканчик на пол, и он с шелестом закатился под диван.
Спор про новую историческую хронологию, придуманную несколько лет назад никому не известным профессором, который сразу после своей придумки стал невероятно популярен, шел с самого начала вечеринки – кажется, с того момента, когда Генка принес и поставил посередине комнаты стол-»книжку». Даже непонятно, почему разговор свернул именно в эту сторону. Раньше, читая записи в Живом Журнале, Ирина не замечала, чтобы Генкины френды уделяли какое-то особенное внимание датам Куликовской битвы или подробностям жизни Леонардо да Винчи.
Еще спорили про каббалу – подходит она только для евреев или является универсальным ключом к мирозданию. Иван уверял, что ничего лучше каббалы человечество для познания мира и самопознания не придумало, другой же Генкин гость, мужчина в кипе, называвший себя в Живом Журнале Mashiah, сразу представившийся Борухом, а после второго стакана начавший откликаться на Борьку, заявлял, что каббала предназначена отнюдь не для всего человечества, а только для его избранной части, чем страшно злил Ивана, который по снисходительному Борькиному тону не мог не понимать, что его-то к избранной части человечества точно не причисляют.
Все это напоминало бред и обещало мигрень, больше ничего.
Ирина встала с дивана и, пробираясь между стульями, направилась к двери. К счастью, народу собралось много, поэтому ее исчезновение не должно было выглядеть демонстративным. Хотя, если разобраться, ей было все равно, как выглядит ее исчезновение. Гораздо больше тяготило то, что придется бесконечно долго добираться из Бирюлева к себе на Юго-Запад.
А вообще-то и это не тяготило.
Дверь в крошечную ванную комнату была прикрыта неплотно, и из тесной прихожей была видна Борькина спина. Спина мерно подергивалась, кипа упала в ванну, из-под локтей у Борьки торчали каблучки женских туфель и спущенные до самых каблучков чулки.
Сегодняшняя вечеринка была в точности похожа на все вечеринки, на которых Ирина бывала в годы своей студенческой юности. Только тогда они были молоды, пьяны своей молодостью больше, чем вином, и считали совокупление в ванной признаком всепоглощающей страсти. И споры их были страстны, а не нагоняли уныние, как нагнал его сегодняшний спор о том, была или не была Куликовская битва.
Ирина с трудом нашла свой плащ – пришлось оборвать вешалку, иначе его не снять было с одного из вбитых в стену гвоздей, потому что после нее в Генкино обиталище пришло человек двадцать, не меньше, – и вышла из квартиры.
Она была уверена, что обрадуется, оказавшись на улице. Хоть свежему воздуху, что ли. Но радости никакой не ощутила, хотя воздух в самом деле был свеж, прозрачен, холоден и ломался как лед, когда Ирина шла через двор к соседнему дому, за которым, как она смутно запомнила по дороге сюда, было что-то вроде чахлого бульвара, ведущего к метро.
Она хотела поймать машину, но улица словно вымерла.
«Ну и хорошо, – подумала Ирина. – Пока до метро доберусь, хоть голова просветлеет».
– Подождите! – вдруг услышала она у себя за спиной и обернулась.
В лабиринтах одинаковых дворов и узких просветов между ними не было не только машин, но и людей, поэтому оклик наверняка относился именно к ней. И мужчина, торопливо шедший по улице, шел именно к ней.
– Вы шарф забыли, – сказал он, останавливаясь перед Ириной. – Это же ваш, да?
– Мой. Спасибо. Не стоило беспокоиться.
– Никакого беспокойства.
Он пожал плечами и улыбнулся. В его улыбке было что-то беспомощное, но Ирина знала, что улыбки людей, носящих очки, почти всегда выглядят беспомощными и что на самом деле это не что иное как обман зрения. Очки у него были узкие, в тоненькой светлой оправе, и лицо поэтому смотрелось интеллигентно. Скорее всего, тоже из-за обмана зрения.
«Что это ты как мегера злая? – усмехнулась про себя Ирина. – Вещь принесли, радуйся».
Шарфик был очень дорогой, с ручной дизайнерской росписью. Потерять его было бы жаль. Раньше было бы.
– Вы не подскажете, правильно я к метро иду? – спросила она. – Что-то, кажется, перебрала алкоголя – ориентацию в пространстве потеряла.
– Я могу вас проводить, – предложил мужчина; старательно собрав свой расфокусированный взгляд, Ирина наконец поняла, что он совсем молодой. – Здесь трудно ориентироваться, все ведь одинаковое.
– Это неудобно, по-моему. Чтобы вы меня провожали.
– Почему? – удивился он.
– Ну, из гостей вы ушли…
– Ничего. – Улыбка у него была такая же, как взгляд. – Они еще долго будут сидеть, успею вернуться. А вы неправильно идете. Вам в обратную сторону. Метро вон там.
Бульвар оказался совсем рядом, и не такой уж чахлый – весь он был устлан опавшими листьями. Листья чуть подмерзли и хрустели в вечерней тишине, как рассыпанное стекло. От их острого винного запаха в голове у Ирины просветлело. Во всяком случае, кружение стало чуть помедленнее.
Ее провожатый первым нарушил молчание.
– Меня зовут Глеб, – сказал он.
– Ирина. И в Живом Журнале тоже Irina. А у вас какой ник?
– Никакого. Я не пишу в Живой Журнал.
– Как же вы на этом сборище оказались? – удивилась она.
– Как сосед. Я в конце коридора живу.
– Это вы стол пожертвовали? – догадалась Ирина. – Напрасно. На него спирт пролили. Пятно останется.
– Ничего. Вы не сердитесь, – попросил он.
– Не буду, – искоса посмотрев на него, кивнула она.
Вообще-то она не любила, когда посторонние люди угадывали ее настроение, но то, как легко он понял, что она сердится неизвестно на что, почему-то не показалось ей неприятным.
– Жалеете, что впустую потратили время?
– Нет. Не такая уж я рациональная, и… И у меня даже слишком много пустого времени.
Последние слова вырвались помимо ее воли. Она ни с кем не собиралась откровенничать. Она вообще не была склонна к откровенности, тем более с незнакомым человеком.
– Но это же хорошо, – сказал он.
– Знаете, вы идите лучше, – сказала Ирина. – Я немного на бульваре посижу. Приду в себя, а то неприятно, когда голова кружится.
– Я подожду, – сказал он. – Если мешаю, то на другой скамейке. Здесь лучше одной не сидеть. – В его голосе прозвучали извиняющиеся интонации. – Наркоманов много. А им же удобнее сначала по голове стукнуть, а потом карманы осмотреть.
Он был довольно высокий, но худощавый. И очки на тонкой переносице, и особенно взгляд за этими очками не выдавали в нем чемпиона по боксу, который мог бы защитить от наркоманов. Во всяком случае, спокойной надежности, которая всегда исходила от мужа, Ирина в нем не почувствовала.
Мысль о муже пришла совершенно некстати. Ирина рассердилась за нее на себя, а заодно и на своего непрошеного защитника. Не глядя на него, она села на ближайшую скамейку. Он отошел в сторону и закурил. Запах дыма от его сигарет смешивался с винным запахом листьев. Ирине казалось неловким, чтобы посторонний человек стоя ожидал, пока она справится со своим настроением. Удивительно, но она понимала это только умом. Вообще же его присутствие не вызывало неловкости.
– Извините, Глеб, – сказала она. – Садитесь, если не спешите. Можно попросить у вас сигарету? Я свои все выкурила.
Он сел рядом, протянул пачку «Голуаз», щелкнул зажигалкой и сказал:
– Вы правда не расстраивайтесь. Ну, не очень удачный вечер. Но он же пройдет. А новый лучше будет.
– Сколько вам лет? – спросила она.
– Двадцать четыре.
– Я думала, еще меньше. Это вы от молодости говорите. Мне раньше тоже казалось, что время бесконечное. Этот вечер пройдет, другой придет… А теперь жадность какая-то появилась ко времени. Самой противно. – Ирина виновато улыбнулась. – Я, знаете, даже часы перестала носить. Слышу, как секундная стрелка потрескивает. Как будто дрова в печке сгорают.
Глеб смотрел на нее, и она чувствовала, что он вслушивается в ее слова, в звуки ее голоса, в переливы интонаций, которые она и сама не различает из-за пьяновато гудящей головы, – во все одновременно.
– Вам неприятно было слушать про новую хронологию? – спросил он.
А теперь она почувствовала, что этим вопросом, который мог показаться не более чем продолжением сегодняшнего общего разговора, он хочет отвлечь ее от мыслей о сгорающем времени. Что он понял эти мысли и понял, как тяжелы они для нее. Ирина смотрела на него со все возрастающим удивлением.
– Нет, про хронологию мне было все равно, – ответила она. – Я привыкла, что для большинства людей жизнь, как она есть, слишком сложна. Ну, они и пытаются ее упростить – схемы разные придумывают, еще какие-нибудь защитные игры. Их можно понять. Но участвовать во всем этом необязательно, вы правы.
Он не говорил, что ей необязательно участвовать в надуманных защитных играх. Но он говорил как-то… не только словами, оттого разговор между ними происходил странный.
– Надо же, а я не знал, как эту новую хронологию опровергнуть, – улыбнулся Глеб. – Оказывается, очень просто. Они говорят не о главном, в этом все дело, да?
– Мне кажется, в этом, – кивнула Ирина. – Потому их и опровергнуть трудно. Вы будете приводить им какие-то доводы против, а они вам точно такие же доводы за, и это наверняка будут более убедительные доводы, чем ваши. Но какой в этом смысл? Если надо объяснять, то не надо объяснять.
– Как-как? – переспросил он. – Здорово вы придумали!
– Это не я придумала. Это Зинаида Гиппиус. Не могу сказать, что она вызывает у меня приязнь, но слова, по-моему, правильные.
– Вы о ней как о своей знакомой говорите… – с каким-то медленным удивлением произнес он.
– Просто довольно много ее читала, еще когда в институте училась. Так что, пожалуй, она и есть моя знакомая. А вы где учитесь, Глеб? Хотя, наверное, уже закончили…
– Я не закончил. Я вообще не учился. Ну, в школе, конечно, а потом нет. Мне силы воли не хватило, – смущенно объяснил он. – И обстоятельства так сложились… Да нет, при чем здесь обстоятельства, просто не хватило воли. Я программы компьютерные пишу. Так, самоучкой выучился.
– Да? – удивилась Ирина. – А на компьютерщика не похожи.
– Разве компьютерщики какие-то особенные? – улыбнулся он. – С копытами и хвостом?
– Просто они говорят как марсиане, – объяснила Ирина. – Я однажды минут десять послушала, так только предлоги поняла, и то не все. – Она встала со скамейки. – Спасибо, что со мной посидели.
Глеб поднялся тоже. Они медленно пошли по бульвару.
– За что же спасибо? – сказал он. – Я сколько угодно с вами сидел бы. Мне хорошо и легко. Извините. Я тоже выпил, вот и говорю слишком… нахально.
То, как он говорил, меньше всего заставляло думать о нахальстве. Он смотрел на Ирину прямым взглядом, но и в этой его прямоте чувствовалось не нахальство, а, пожалуй, даже робость. Может, просто из-за очков. А может, из-за чего-нибудь другого. Это «другое» было такой же важной его частью, как улыбка.
– Хорошо, что мы выпили, – стараясь не засмеяться, сказала Ирина. – Нам хорошо и легко. – Ее каблук скользнул на опавшем листе, и она взяла Глеба под руку. – Просто я не ожидала, что мне может быть сейчас хорошо и легко, потому не сразу поняла, что это так.
– Почему не ожидали?
– Потому что у меня жизнь… разрушилась.
Она произнесла это слово и вдруг поняла, что оно – неправда. Оно было правдой вчера, сегодня утром, днем, вечером, всего полчаса назад. А теперь оно стало неправдой, и это произошло потому, что незнакомый человек шел рядом с нею по бульвару и листья однозвучно хрустели у них обоих под ногами. Это было странно, невозможно, но так же непреложно, как осень и вечер. Сознавать, что на свете есть что-то непреложное, не зависящее от событий твоей жизни, – это и было хорошо и легко. Ирина засмеялась. Глеб вынул свою руку из-под ее руки и положил ей на плечи, обнимая. Это было неожиданно, но как-то… Как и должно быть. Они шли рядом, почти не дыша, не глядя друг на друга, в сознании собственной растерянности и непреложности просходящего с ними.
Ирина остановилась первой и, не уклоняясь от руки, лежащей у нее на плече, обернулась к Глебу; его лицо было теперь совсем близко. Она всматривалась в его лицо, как будто хотела увидеть в нем что-то противоположное тому, что видела до сих пор. Но ничего противоположного не было – было то же ощущение прямоты и робости, только теперь оно было совсем рядом, потому что совсем рядом были его глаза за стеклами очков.
Прежде чем Ирина успела понять все это, Глеб поцеловал ее. Это был очень короткий поцелуй, и в нем была не страсть, не нежность даже, а все та же непреложность, которая так неожиданно и странно связала их этим вечером.
– Не уходите, – сказал он. – Не сердитесь на меня, не уходите.
Она улыбнулась его словам. Ей казалось странным, что он может думать, будто она хочет уйти. Будто она может уйти.
Стеклянный шелест листьев под их ногами стал таким же стремительным, как их шаги, когда они почти бежали обратно по безлюдному бульвару.
Глава 4
Через три дня после маминой смерти отец привел в дом новую жену.
Вернее, он не ее привел, а пришел с нею сам – перебрался жить в квартиру, из которой ушел пять лет назад, потому что теперь эта квартира освободилась. То, что освободилась она все-таки не совсем, ни отцу, ни его жене не мешало. Глеб был из тех детей, на которых можно не обращать внимания, потому что они не доставляют бытового беспокойства. Да и какой он был ребенок – в день маминой смерти ему исполнилось четырнадцать лет.
Отец был не злым человеком. Как только он стал жить в одной квартире с сыном, Глеб понял, что мама была права, когда говорила ему так об отце.
– Папа не плохой человек, Глебушка, – говорила она. – Он обыкновенный.
Она произносила это без осуждения. Она вообще никого никогда не осуждала, просто не видела в этом смысла. Мир такой, как есть, и люди такие, как есть – обыкновенные. Глеб понял это так же рано, как и то, что мама у него совсем другая. И что именно поэтому соседи завидуют ей и не любят ее, и только одна соседка, тетя Паша, сказала однажды: «Чему завидовать-то? Маша ведь не от мира сего».
Пять лет их с мамой жизни после отцовского ухода нельзя было назвать трудными. Мама уволилась из библиотеки, достала с антресолей бабушкину швейную машинку «Зингер» – раньше ее некуда было поставить в тесной комнатке, но отец ведь забрал свои вещи, и место осободилось, – купила толстую книжку про всякие портняжные дела, несколько пестрых журналов с выкройками и через неделю научилась шить. Еще через неделю у нее появились заказчицы, а вскоре они образовали даже небольшую очередь.
– Это же просто, маленький, – сказала она, когда Глеб восхитился ее способностями. – Такой выход всегда можно найти.
К тому же мама сдавала квартиру в малосемейке, оставшуюся после бабушки с дедушкой, к тому же в круг ее материальных потребностей входили только книги… Поэтому жили они если не богато, то безбедно, и мама могла не напоминать отцу о том, что у него есть сын, которого надо кормить и одевать. Она и не напоминала – не из гордости, а просто оттого, что в этом не было необходимости. Она обладала какой-то особенной чуткостью к необходимости и совершала только те поступки, которые этой, мгновенно ею понимаемой, необходимостью диктовались.
Едва ли не первым в классе Глеб стал обладателем собственного компьютера. Мама не побоялась разбаловать его этой дорогой и непонятной ей вещью как раз потому, что поняла, что она ему необходима. И он тоже понимал все, что она делает или не делает, хотя мама не объясняла свои действия с точки зрения житейской логики.
Одного он не мог понять: кому, зачем понадобилась ее смерть, какая страшная необходимость к этому привела?
Глеб заметил, что мама больна, только когда у нее начались обмороки. У него в глазах потемнело, когда он узнал, что диагноз давно ей известен.
– Почему ты мне не говорила?! – забыв, что он уже не ребенок, чуть не плача, кричал он. – Надо было лечиться, надо было… – Он захлебывался слезами и отчаянием.
– Я лечилась, Глебушка, – оправдывалась мама. – Я и сейчас лечусь. Но это не лечится.
Глеб излазил весь Интернет в поисках чудодейственного рецепта от лейкоза, хотя на первом же серьезном американском сайте понял, что мама его не обманывает: вылечить ее в самом деле невозможно. То же подтвердил и врач в клинике, куда ее положили. Даже на пересадку костного мозга надеяться было нечего.
– А я не подойду? – спросил Глеб, когда врач объяснил ему, что для такой пересадки нужен донор.
– Ты не подойдешь, – невесело усмехнулся врач. – Если бы родная сестра у нее была…
Но у мамы не было родной сестры. У нее не было на свете никого, кроме сына, и только о нем тревожилось ее угасающее сознание.
– Все-таки ты без меня не пропадешь, Глебушка, – говорила она; чтобы расслышать мамины слова, ему приходилось наклоняться к самым ее губам. – Тебе трудно будет, тоскливо, одиноко. Но все-таки ты не пропадешь.
Ему все равно было, пропадет он или не пропадет, меньше всего он думал сейчас о себе.
– Ты как чувствуешь, так и живи, – уже совсем почти неслышно говорила она. – Тебе скажут, это неправильно, даже глупо, особенно для мужчины. Но ты не обращай внимания. Как чувствуешь, так и живи.
Мама ошиблась. После ее смерти никто не говорил Глебу, правильно он живет или неправильно – никому просто не было до этого дела. Водворившись в квартире, отец сказал о другом:
– Надо нам с тобой по справедливости поступить, Глебка. Тебе меня попрекнуть нечем – сам знаешь, жилплощадь я вам оставил, когда уходил, хоть и на меня ее давали. Мебель тоже почти всю. Но не век же мне цыганствовать. Ты парень взрослый, должен понимать.
Он многозначительно кивнул на свою жену Валю, которая делала вид, будто смотрит телевизор и не прислушивается к разговору отца и сына. Многозначительность, впрочем, была излишней: Валя была беременна, этого трудно было не заметить даже Глебу, хотя вообще-то он ничего в таких делах не понимал. Но что сказать отцу, он все-таки не знал.
– Ребенок родится, то-се, – объяснил, заметив его растерянность, отец. – Тесновато нам тут будет. А чего ради тесниться, когда в Бирюлеве квартира стоит? Мать-то блаженная-блаженная, а насчет жилплощади бабкиной-дедкиной подсуетилась, на тебя оформила. Так что, сынок, не обессудь, все по совести. Не на улицу тебя гоню.
О том, что мама оформила на него бирюлевскую малосемейку, Глеб не знал. Он, можно считать, ни разу и не видел этой квартиры. Когда бабушка и дедушка были живы и он ездил с мамой к ним в гости, ему было пять лет, и он мало что помнил.
Он не думал только, что так тяжело будет оставить дом, в котором прошла вся его жизнь. Ведь мамы здесь уже нет, о чем же жалеть? Но когда за окном такси мелькнула бело-голубая табличка с надписью Нижняя Масловка на последнем доме его родной улицы, сердце у него сжалось.
Такси пришлось вызывать грузовое, хотя вещей у Глеба было мало. Но компьютер оказался громоздким, да и мамины книги заняли двадцать семь коробок, а ведь когда они стояли на полках, то казалось, что их совсем немного… Отец заплатил за такси, а его жена даже съездила накануне в Бирюлево и прибралась в квартире после съехавших жильцов. Их обоих не в чем было упрекнуть. Да Глеб и не думал о такой ерунде, как упреки. Думать об этом было бы так же нелепо, как, например, о том, на что он будет жить – отец сразу предупредил, что никаких денег, кроме скудных официальных алиментов, давать не сможет. Придумала же когда-то мама, на что будет растить ребенка, придумает теперь и ее подросший сын.
Да ему и придумывать особо не пришлось. К четырнадцати годам Глеб уже вовсю писал компьютерные программы и у него были даже заказчики, лихие студенты матфака МГУ, основавшие собственную фирму. Они ввозили из Америки подержанные компьютеры, знали все о жизни Силиконовой долины и о планах Билла Гейтса, в общем, всячески старались стать гражданами цивилизованного мира. А в цивилизованном мире, как известно, за оригинальные программы полагается платить разработчику, даже если он еще школьник.
Так что Глебу можно было не переживать о том, что он будет есть сегодня. И завтрашний день в самом деле, а не только по библейской пословице, обещал о нем подумать – об этом красноречиво свидетельствовал его компьютерный талант. Откуда этот талант у него взялся, являлось загадкой: мама была чистым гуманитарием, а отец и вовсе не имел склонности к наукам и работал то дворником, то сторожем, то разнорабочим. Впрочем, связало же что-то однажды таких разных людей, сделало его родителями; по сравнению с этим загадка собственных компьютерных способностей не казалась Глебу ошеломляющей.
После маминой смерти, когда прошла первая, все затмившая боль, его ошеломило совсем другое… Присмотревшись к жизни взрослых – а ему поневоле пришлось это сделать, потому что некому стало считать его ребенком, – Глеб как раз и понял, что так, как жила его мама, не живет больше никто. Он не мог точно сформулировать, в чем состоит отличие, все-таки для этого у него было слишком мало жизненного опыта, но видел, что жизнь вокруг него какая-то… обыкновенная. В этой жизни ничего не значили книги, которые так много значили для мамы, и даже не сами книги, а та сложная, трепетная жизнь, которая в этих книгах содержалась. Глебу казалось: если бы люди, с которыми он поближе познакомился, когда стал жить в одной из квартир длинного коридора малосемейки, даже и прочитали те книги, которые читала мама, то все равно не перенесли бы из них в свою жизнь то, что переносила она.
Это ощущение было смутным, не очень понятным, но Глеб знал, что оно правильное.
Узнав это, он растерялся. Прежняя жизнь кончилась, а новая была ему чужой, хотя он и был в ней, в общем-то, неплохо устроен. Он постарался как-то избыть свою растерянность – например, твердо решил не переходить в новую школу, хотя дорога в старую, из Бирюлева на Нижнюю Масловку и обратно, занимала три часа в день. Еще – не заводил новых друзей. Нет, он не презирал своих нынешних соседей по дому, среди них было не меньше хороших людей, чем плохих, – просто его к ним не тянуло.
Правда, и старых друзей у него осталось не много; он был не слишком общителен. Да вообще-то всего один настоящий друг у него был – Колька Иванцов, сосед по дому на Нижней Масловке. Дружба их была сильна своей необъяснимостью; слишком уж они были разные. Колька был на пять лет старше Глеба, но не читал сложных книжек – только про приключения. Он вообще не любил всяких сложностей, в отличие от своего молчаливого и задумчивого товарища, был веселым, неунывающим парнем и смотрел на жизнь простым и ясным взглядом.
А может, и незачем искать объяснений для того, что объяснений не требует. Детская дружба, как и первая любовь, не требует их никогда – она просто есть, вот и все.
Первой, а также и второй, и третьей любви у Глеба не было, зато Колька еще в школе не знал на этот счет никаких затруднений. Объекты его любви менялись так часто, что Глеб давно перестал их считать, замечал только, что все девчонки, которые нравятся его другу, непременно красивые, веселые и не дают себя в обиду. Правда, Колька их и не обижал – расставался с ними так же весело, как знакомился.
Впрочем, Глеб не вмешивался в амурные дела своего друга. После смерти мамы Колька остался единственным человеком, к которому не подходило слово «обыкновенный», и это было в нем самое главное. Что в нем, собственно, такого необыкновенного, Глеб объяснить не мог, но достаточно ему было увидеть Кольку, как мир тут же приобретал внятные очертания, во всем появлялся какой-то неведомый, но ощутимый смысл.
С пятого класса Колька постоянно занимался каким-нибудь спортом – то боксом, то легкой атлетикой, то плаванием. К семнадцати годам все эти разнообразные спортивные увлечения превратились в занятия многоборьем, и успехи оказались такими внушительными, что Кольку приняли в физкультурный институт, хотя и непонятно было, как он сдал вступительные экзамены, если, как сам со смехом говорил, делал четыре ошибки в слове «еще».
– Так у нас половина таких, – объяснил он Глебу. – Если вообще не все. Ну, пишет девчонка «карова» через «а», ну и что? Главное, чтоб в спортзале коровой не была.
Если трудно было понять, что привлекает Глеба в Кольке, то уж что привлекает этого бесшабашного парня в тихом очкарике Глебе, не понимал никто. Добро бы Колька тянулся к учености или испытывал перед ней и, соответственно, перед ее носителями какое-то особое благоговение, так ведь нет. Да у них в школе были ребята и поспособнее, чем Глеб Станкевич. Даже один математический гений был – поступил в МГУ в четырнадцать лет; был даже чемпион России по шахматам среди юниоров.
В их дружбе не было ни благоговения, ни покровительства. Это была просто дружба, и все. Какое-то… понимание, не требующее объяснений.
Единственное, что Колька не раз пытался объяснить Глебу: в чем суть отношений с девушками. Впрочем, попытки эти оказывались безуспешными.
– Зря ты комплексуешь, Глебыч, – сказал однажды Колька; Глебу было тогда четырнадцать лет, а ему девятнадцать.
– Ты насчет чего? Я не комплексую, – без особой уверенности проговорил Глеб.
– Насчет девчонок, насчет чего ж еще. Думаешь, они только мускулатуру уважают, а если у тебя очки, то ты им на фиг не нужен?
– Не думаю, – улыбнулся Глеб. – Я про них вообще не думаю.
– Так на что тогда обижаешься? Они ж чуткие, как кошки. Ты про них не думаешь, ну, и они тоже…
– Я и не обижаюсь, – пожал плечами Глеб. – Не думаю и не обижаюсь.
– Другому кому расскажи! – хмыкнул Колька. – Про девок только больные не думают. А ты здоровый.
Но Глеб не обманывал друга. Он действительно не думал про девчонок – по двум причинам. Первая причина была совсем незамысловата: в длинном коридоре бирюлевского дома почти сразу после его переезда нашлась брошенка Ленуся, которая охотно захаживала к симпатичному мальчишке-соседу. Никаких планов на его счет Ленуся при этом не строила – какие планы могут быть со школьником! Правда, она никогда не забывала, что от секса с молодым пареньком надо получать удовольствие, но этим, вполне, в общем-то, обычным, требованием ее небескорыстие по отношению к Глебу и исчерпывалось. Ленусина корысть лежала в другой сфере: она была твердо намерена выйти замуж, только чтобы обязательно расписаться в загсе, потому что законную жену все-таки потруднее бросить, чем любовницу. А поскольку Глеб в качестве кандидата в мужья не рассматривался, он мог считать Ленусю совершенно бескорыстной.