Один день Николс Дэвид
Эмма выиграла, и они вышли из паба и направились к коттеджу в свете закатного солнца. От пива они слегка захмелели и расчувствовались. Вообще-то, это был «рабочий отпуск»: они планировали весь день проводить вместе, но по вечерам Эмма должна была работать, хотя до сих пор ей удалось написать очень мало. Поездка совпадала с теми днями цикла, когда вероятность зачать была особенно высока, и они не могли не воспользоваться этой возможностью.
— Что, опять? — пробормотал Декстер, когда Эмма закрыла дверь и поцеловала его.
— Если хочешь, конечно.
— Хочу. Я просто чувствую себя… племенным жеребцом. Или кем-то вроде того.
— О, ты и есть жеребец. Ты и есть.
В девять Эмма уже уснула в большой неудобной кровати. На улице было еще светло, и некоторое время Декстер лежал и слушал дыхание Эммы, глядя в окно спальни, где виднелся маленький кусочек сиреневого поля. Не в состоянии уснуть, он тихо встал с кровати, надел первую попавшуюся одежду и бесшумно спустился в кухню, где налил себе бокал вина, не имея представления, чем себя занять. Уединение тяготило Декстера, привыкшего к шумному Оксфордширу. На Интернет в такой глуши не стоило даже надеяться, однако в брошюре с описанием коттеджа с гордостью говорилось и об отсутствии телевизора, а тишина заставляла его нервничать. Он взял айпод, выбрал из списка Телониуса Монка[59] — в последнее время ему все больше нравился джаз, — плюхнулся на диван, подняв клубы пыли, и посмотрел на лежавшую рядом книгу. Эмма в шутку купила ему «Грозовой перевал»[60] в качестве отпускного чтения, но ему казалось, что читать эту книгу совершенно невозможно. Поэтому он взял свой лэптоп, открыл его и устремил взор на дисплей.
В папке под названием «Личные документы» была другая папка, «Разное», а в ней — файл объемом 40 Кб под названием «Праздничная_речь. doc» — текст его свадебной речи. Кошмар его тупого, бессвязного, наполовину импровизированного выступления на прошлой свадьбе был все еще свеж в памяти, поэтому он решил, что на этот раз все сделает как надо, и начал работать над речью заранее.
До сих пор ему удалось написать следующий текст.
Речь жениха.
После головокружительного романтического отпуска в… и т. д.
Как мы познакомились. Вместе учились в университете, но я не знал ее. Видел пару раз. Все время ходила такая сердитая, с ужасной прической. Показать фото? Считала меня идиотом. Носила рейтузы — или мне показалось? Наконец мы познакомились. Она назвала папу фашистом.
Подружились. Я был идиотом. Не замечал, что счастье у меня под носом (банальность).
Далее описать Эм. Ее многочисленные достоинства. Чувство юмора. Ум. Хорошо танцует, но ужасно готовит. Хороший вкус в музыке. Мы часто ссоримся. Но с ней всегда можно поговорить и посмеяться. Красивая, хоть и не всегда понимала это, и т. д. и т. п. Отлично ладит с Жас и даже с моей бывшей женой! Хо-хо-ха. Ее все обожают.
Рассказать, как мы долго не общались. Потом про Париж.
И вот наконец мы вместе, головокружительный роман после почти 20 лет знакомства, все встало на свои места. Друзья говорят: знали, что так всё и будет. Счастлив, как никогда.
Сделать паузу, чтобы дать всем гостям проблеваться.
Вспомнить о том, что это мой второй брак. На этот раз не допущу ошибок и т. д. Поблагодарить рестораторов за вкусную еду. Поблагодарить Сью и Джима за то, что приняли меня в семью. Я теперь почетный йоркширец (опять все блюют). Зачитать телеграммы? От друзей, которые не пришли. Жаль, что мама не с нами. Она бы мной гордилась. В кои-то веки.
Так выпьем же за мою прекрасную жену, бла-бла-бла-бла-бла-бла-бла.
Это было только начало, он всего лишь набросал план. А теперь взялся за дело всерьез; для начала поменял шрифт с Courier на Arial, потом на Times New Roman и обратно; выделил все курсивом, сосчитал количество слов, сделал больше промежутки между абзацами и увеличил поля, чтобы текст выглядел более значительно.
Наконец он принялся зачитывать речь вслух, сверяясь с текстом, как с заметками, и пытаясь говорить непринужденно, как в бытность телеведущим:
— Хочу поблагодарить вас всех, что пришли сегодня сюда…
Вдруг он услышал скрип половиц наверху, поспешно закрыл ноутбук, сунул его под диван и сделал вид, что читает «Грозовой перевал».
Обнаженная и заспанная Эмма прошла вниз, остановилась внизу лестницы и села на ступеньку, обняв руками колени.
— Сколько времени? — зевнув, спросила она.
— Без четверти десять. Что-то мы загулялись допоздна, Эм!
Она снова зевнула.
— Ты меня утомил, жеребец, — сказала она со смехом.
— Ты бы оделась.
— А ты чем занимаешься?
Он поднял книжку.
— «Не могу жить без любви! Не могу жить без души!» Или там было «любить без души»? Или «душить без любви»? Забыла.
— Я до этого места еще не дочитал. Пока все про какую-то Нелли.
— Дальше будет интереснее, обещаю.
— Напомни еще раз, почему тут нет телевизора?
— Мы должны сами себя развлекать. — Она взялась за перила. — Возвращайся в кровать, поговорим.
Он встал, подошел к лестнице, перегнулся через перила и поцеловал ее:
— Только пообещай, что больше не будешь заставлять меня заниматься с тобой сексом.
— Но чем мы тогда будем заниматься?
— Знаю, это прозвучит странно, — немного смущенно ответил он, — но я бы с удовольствием сыграл с тобой в «Скрэббл».
Глава 18
Середина
С лицом Декстера творилось что-то странное.
На щеках его, у самых уголков глаз, стали появляться грубые черные волосы, а в бровях — одинокие седые волоски. Вдобавок тонкий бледный пушок разросся у него на ушах — вокруг слухового прохода и над мочками; казалось, эти волоски выросли за одну ночь, как водяной кресс, и не имели никакого практического назначения, кроме как напоминать всем о его возрасте. Теперь он официально был «в возрасте».
А еще у него появилась маленькая залысина, что особенно бросалось в глаза после душа: две параллельные дорожки, постепенно расширяющиеся и подбирающиеся к макушке головы; в один прекрасный день они встретятся там, и все будет кончено. Он высушил волосы полотенцем и зачесал их кончиками пальцев в одну, потом в другую сторону, пока дорожки не скрылись.
С его шеей тоже творилось что-то непонятное. Подбородок провис, а под ним образовался маленький мясистый мешочек — его «позорный мешок». Он особенно бросался в глаза, когда Декстер разглядывал собственные фотографии — еще одно любимое занятие, больше не приносившее удовольствия. Если на фото он смеялся, то казалось, что на нем бежевая водолазка. Стоя голым перед зеркалом в ванной, он сжал шею одной рукой, точно пытаясь вернуть ей прежнюю форму. Он словно жил в разваливающемся доме: каждое утро ему приходилось просыпаться и обследовать себя на предмет свежих трещин и повреждений, успевших появиться за ночь. Ему казалось, будто его плоть начала отделяться от костей; он стал обладателем характерного телосложения тех, кто давно не переступал порог спортзала. Появилось брюшко, а что самое позорное, что-то стало происходить с его сосками. Из-за них он уже не мог позволить себе надеть кое-что из прежней одежды, в частности обтягивающие кофты и шерстяные водолазки, потому что соски просвечивали сквозь ткань, как блюдца, что делало его похожим на девчонку, отвратительным. Кроме того, он в одночасье стал выглядеть по-идиотски во всех кофтах с капюшоном и буквально на прошлой неделе поймал себя на том, что стоит как в трансе и слушает программу для огородников. Через две недели ему должно было исполниться сорок лет.
Он тряхнул головой, убеждая себя в том, что в этом нет ничего ужасного. Если обернуться и внезапно посмотреть на себя, держа голову под определенным углом и втянув живот, ему по-прежнему можно дать… ну, тридцать семь. Его самолюбие еще не испарилось окончательно, и он понимал, что по-прежнему необычайно хорош собой, но никто уже не называл его красавчиком, хотя ему всегда казалось, что с возрастом он будет выглядеть привлекательнее. Он надеялся состариться, как кинозвезды, — представлял себя еще более худым, элегантным, с орлиными чертами и посеребренными сединой висками. Вместо этого он старился, как телезвезда. Бывшая телезвезда. Дважды женатая бывшая телезвезда, которая слишком налегала на сыр.
Вошла Эмма, обнаженная, только что из спальни, и он принялся чистить зубы — еще одна одержимость. Ему казалось, что у него рот старика, что он уже никогда не будет чистым.
— Я растолстел, — пробурчал он с полным ртом зубной пасты.
— Неправда, — неубедительно произнесла она.
— Правда… взгляни.
— Так не ешь столько сыра, — проговорила Эмма.
— Ты же вроде сказала, что я не растолстел.
— Ну, если тебе кажется, значит, так и есть.
— Не так уж много я ем. Просто у меня обмен веществ замедлился, вот в чем проблема.
— Так занимайся спортом. Начни опять ходить в спортзал. Или со мной в бассейн.
— У меня времени нет. — Она быстро чмокнула его, пока он снова не засунул в рот щетку. — Нет, ты только посмотри — я выгляжу просто ужасно, — пробормотал он.
— Дорогой, я уже сто раз тебе говорила: у тебя прекрасная грудь. — Она расхохоталась, ткнула его в пятую точку и пошла в душ. Он сел на табуретку и стал смотреть, как она моется.
— Надо вечером пойти еще посмотреть тот дом.
На фоне льющейся воды он услышал, как Эмма простонала:
— Это обязательно?
— Ну, я не знаю, как еще мы найдем…
— Ладно. Ладно! Пойдем и посмотрим тот дом.
Она повернулась к нему спиной, а он встал и поплелся в спальню одеваться. Они снова стали раздражительными, начали ссориться, и он убеждал себя, что все это происходит из-за проблем с жильем. Они продали квартиру и отдали большую часть вещей на хранение, чтобы не было тесно вдвоем. Если в скором времени новое место не найдется, придется снимать жилье, а значит, снова волнения, снова нервотрепка.
Но он знал, что проблема не только в этом. И верно, поставив чайник на плиту и взяв газету, Эмма вдруг проговорила:
— У меня месячные начались.
— Когда? — спросил он.
— Только что, — с привычным спокойствием ответила она. — Я чувствовала, что вот-вот начнутся.
— Что ж, — вздохнул он.
Эмма отвернулась и принялась заваривать кофе.
Он встал, обнял ее за талию и поцеловал в шею, все еще влажную после душа. Она не оторвалась от газеты.
— Не расстраивайся. Мы снова попробуем, — сказал он, положив подбородок ей на плечо. Так они стояли некоторое время, но поза была слишком неудобной и притворно-ласковой, и когда Эмма перевернула страницу, он воспринял это как сигнал и вернулся за стол.
Они сидели и читали: Эмма — новости, Декстер — спортивную рубрику, — и внутри обоих закипало раздражение. Наконец Эмма щелкнула языком и тряхнула головой, как было ей свойственно, — этот жест его страшно раздражал. В заголовках мелькало имя Батлера и упоминалось о работе спецслужб перед войной в Ираке,[61] и Декстер знал, что вскоре последует актуальный политический комментарий. Попытался сосредоточиться на последних результатах Уимблдона, но…
— Странно, правда? В мире война, а никто даже не протестует. А как же демонстрации?
Этот ее тон тоже выводил из себя Декстера. Он помнил его еще по разговорам двадцатилетней давности: тон праведного негодования и морального превосходства. Декстер неодобрительно хмыкнул, не противореча ей, но и не соглашаясь, в надежде, что этого будет достаточно. Прошло несколько минут; он и она перелистнули страницы.
— Нет, ну ты сам подумай: должно же быть что-то вроде движения против войны во Вьетнаме — но ничего подобного! Всего одна демонстрация, а потом все пожали плечами и разошлись по домам. Даже студенты не протестуют!
— А при чем тут студенты? — спросил он, надеясь, что его раздражение не слишком бросилось в глаза.
— Так положено, разве нет? Студенты принимают активное участие в политической жизни. Если бы мы сейчас были студентами, то вышли бы на улицы! — Она снова уткнулась в газету. — По крайней мере, я уж точно вышла бы.
Она его провоцировала. Ну ладно, раз она этого хочет…
— Так возьми и выйди.
Эмма резко подняла голову:
— Что?
— Устрой протест. Если тебя так это возмущает.
— Я о чем и говорю. Может, и стоит устроить! Я именно об этом и говорила! Если бы было организованное движение…
Он устремил взгляд в свою газету, решив отныне молчать, но не смог:
— А может, это потому, что всем всё равно.
— Что ты такое говоришь? — Она смотрела на него, прищурившись.
— Всем плевать на войну. Я хочу сказать, если бы люди действительно были против, были бы и протесты. Но, может, кто-то даже рад, что его не стало. Может, ты не заметила, Эм, но, вообще-то, он был не очень хорошим человеком…
— Но можно радоваться, что Саддам умер, и одновременно быть против этой войны!
— Я это тебе и пытаюсь объяснить. Это противоречивый вопрос, понимаешь?
— То есть ты считаешь, что это справедливая война во благо?
— Не я. Люди так думают.
— А ты-то что думаешь? — Она сложила газету, и он вдруг почувствовал себя очень неуютно. — Что ты думаешь?
— Я?
— Да, ты!
Он вздохнул. Слишком поздно, назад пути нет.
— Тебе не кажется странным, что именно демократы выступали против войны, ведь Саддам убивал именно тех, кого они поддерживают?
— К примеру?
— Профсоюзных лидеров, феминисток… геев. — Может, упомянуть еще и курдов? Кажется, это правильное название. Он решил рискнуть, прибавив: — И курдов!
Эмма с возмущением спросила:
— О, так ты считаешь, что смысл этой войны в том, чтобы защитить профсоюзных лидеров? Что Буш вторгся в Ирак, потому что его заботило бедственное положение иракских женщин? Или геев?
— Я просто хочу сказать, что антивоенный протест выглядел бы куда убедительнее, если бы те же самые люди выступали против свержения существующего режима в Ираке! Они же осуждали апартеид — так почему не осудить иракский режим?
— А также иранский? И то, что происходит в Китае, России, Северной Корее и Саудовской Аравии? Нельзя устроить протест против всех!
— Почему? Ты так и делала.
— Сейчас мы не об этом говорим?
— Правда? Когда мы познакомились, ты только и делала, что бойкотировала всех подряд. Не могла даже батончик «Марс» съесть, не прочитав мне лекции про личную ответственность. Не моя вина в том, что ты успокоилась.
С легкой самодовольной ухмылкой он снова принялся за свои дурацкие спортивные новости. Эмма почувствовала, как кровь приливает к лицу.
— Я не… не надо менять тему! Я вот что хочу сказать: глупо утверждать, что эту войну можно оправдать борьбой за гражданские права или тем, что у Ирака есть оружие массового уничтожения. Причина в одном, и только в одном…
Он простонал. Нет, это неизбежно — сейчас она снова затянет свою старую песню о нефти. Пожалуйста, только не про нефть!
— Гражданские права тут ни при чем. Вся эта война из-за нефти!
— Что ж, причина довольно веская, — сказал он и встал, нарочно скрипнув стулом. — Ты разве не пользуешься нефтью в повседневной жизни, Эм?
Ему показалось, что в качестве последнего слова этот вопрос прозвучал довольно эффектно; однако в однокомнатной квартире, которая вдруг показалась ему слишком маленькой, тесной и невзрачной, было трудно уйти от выяснения отношений. Он знал, что Эмма ни за что не оставит его дурацкое замечание без ответа. И верно, она выбежала за ним в коридор, но он уже ждал ее там, напустившись на нее с яростью, испугавшей их обоих:
— Я тебе объясню, в чем проблема на самом деле. Проблема в том, что у тебя начались месячные и ты сердишься и вымещаешь на мне всю злость! А мне не нравится, когда меня пилят во время завтрака…
— Я тебя не пилила.
— Ну, значит, не нравится ругань.
— Мы не ругались, мы обсуждали…
— Неужели? Я лично ругался.
— Успокойся, Декс.
— Не я затеял эту войну, Эм! Не я вторгся в Ирак, и меня… извини, конечно, но меня все это не волнует так сильно, как тебя. Может, это и неправильно, может, это и должно меня волновать, но мне все равно. Не знаю почему — может, я слишком глуп… или еще что…
Эмма взглянула на него удивленно:
— Почему ты так решил? Я не говорила, что ты…
— Зато относишься ко мне как к идиоту! Или как к тупому консерватору, потому что не говорю банальностей о том, что война — это плохо. Клянусь, если мне придется высидеть еще одну из этих вечеринок и услышать, как кто-нибудь говорит: «Это все из-за нефти», — я… Ну из-за нефти, и что с того? Или организуйте протест, или прекратите использовать нефть, или примите все как есть и заткните наконец свои долбаные глотки!
— А ну не смей приказывать мне… — Глаза Эммы наполнились горячими слезами.
— Я не приказывал тебе! Я вообще не про тебя говорю… ладно, забудь.
Он протиснулся мимо ее дурацкого велосипеда, который занял весь его коридор, и пошел в спальню. Шторы были опущены, кровать не убрана, на полу валялись сырые полотенца, в воздухе стоял запах их тел. В полумраке Декстер принялся искать ключи. Эмма, стоя в дверном проеме, наблюдала за ним с присущим ей обеспокоенным видом, который так его раздражал; он старался на нее не смотреть.
— Почему разговоры о политике вызывают у тебя такую неприязнь? — спокойно спросила она, словно он был ребенком, устроившим истерику.
— Не неприязнь… мне просто неинтересно. — Он рылся в корзине с грязным бельем, вытаскивая смятую одежду, искал ключи в карманах брюк. — Мне неинтересна политика — вот, я наконец сказал. Неинтересна ни капли!
— Серьезно?
— Да, серьезно.
— И даже в университете была неинтересна?
— Особенно в университете! Я просто притворялся, что это не так, потому что вынужден был это делать. Помню, сидел там с вами в два часа ночи, слушал Джони Митчелл,[62] а какой-то клоун тем временем все бубнил и бубнил что-то про апартеид и ядерное разоружение или про то, что из женщин делают сексуальные объекты… а я сидел и думал: блин, ну как же скучно, неужели нельзя поговорить… не знаю… о семье, музыке, сексе, о чем угодно… о людях, например…
— Но политика — это и есть люди!
— Эм, ты хоть понимаешь, что значит эта фраза? Какая-то бессмыслица, просто красивые слова…
— Это значит, что мы тогда много чего обсуждали!
— Неужели? А я помню только то, что в те золотые деньки многим очень нравилось выпендриваться — особенно парням, конечно, которые разглагольствовали о феминизме, чтобы поскорее забраться какой-нибудь девчонке в трусы. Они лишь твердили очевидное: Мандела — хорошо, ядерная война — плохо. Как ужасно, что кто-то там голодает…
— Всё было не так!
— И сейчас всё то же самое, только темы другие. Теперь все долдонят про глобальное потепление и про то, что Блэр продался!
— А ты не согласен, что это так?
— Согласен! Да! Мне просто хотелось бы для разнообразия услышать, чтобы кто-нибудь из моих знакомых, хоть один человек, вдруг сказал: «А знаете, Буш не такой уж дурак», или «Слава богу, что хоть кто-то нашел в себе силы противостоять этому фашистскому диктатору», или «А кстати, я просто обожаю свою новую большую машину». Потому что, даже если они окажутся неправы, нам хотя бы будет о чем поговорить! И это хоть как-то умерит самодовольство остальных, и будет хоть какое-то разнообразие среди сплошных разговоров об оружии массового уничтожения, школах и чертовых ценах на недвижимость!
— Эй, ты и сам обсуждаешь цены на недвижимость!
— Знаю! И я сам себе уже надоел! — Его крик эхом разнесся по квартире. Он швырнул в стену вчерашнюю одежду, и они замерли в темной спальне с опущенными шторами и неприбранной кроватью.
— А я тебе тоже надоела? — тихо проговорила Эмма.
— Не говори глупости! Я не то имел в виду. — Внезапно почувствовав усталость, Декстер сел на кровать.
— Но это правда?
— Нет. Ты мне не надоела. Давай сменим тему, ладно?
— А о чем ты хочешь поговорить? — спросила она.
Ссутулившись на краю матраса, он закрыл лицо ладонями и выдохнул сквозь пальцы:
— Мы пробуем всего полтора года, Эм.
— Два.
— Ну два. Не знаю. Я просто… не выношу, когда ты на меня так смотришь.
— Как?
— Когда ничего не получается. Как будто я во всем виноват.
— Неправда!
— Но я себя именно так чувствую.
— Извини. Прости меня. Я просто… разочарована. Я очень хочу этого — вот в чем дело.
— Я тоже!
— Правда?
Он взглянул на нее обиженно:
— Конечно!
— Потому что сначала-то не хотел.
— А теперь хочу. Я люблю тебя. Ты же знаешь.
Эмма подошла к кровати и села рядом с Декстером. Некоторое время они сидели, опустив плечи и взявшись за руки.
— Иди ко мне, — ложась спиной на матрас, сказала она, и он последовал ее примеру, свесив ноги с кровати. Сквозь шторы просочился луч бледного света.
— Извини, что я сорвалась, — проговорила она.
— И ты меня извини… не знаю за что.
Она взяла его руку и прижала к своим губам:
— Знаешь, я думаю, нам стоит провериться. Сходить к специалисту по планированию семьи или кому-то вроде него. Нам обоим.
— У нас все в полном порядке.
— Я знаю. Это просто чтобы удостовериться.
— Два года — не так уж долго. Может, подождем еще шесть месяцев?
— Мне почему-то кажется, что у меня нет этих шести месяцев.
— Ты сошла с ума.
— В апреле мне будет тридцать девять, Декс.
— А мне сорок через две недели!
— О чем и речь.
Он сделал медленный выдох; перед глазами проплыла череда картин. Пробирки. Унылые кабинки, медсестры, натягивающие резиновые перчатки. Журналы.
— Ладно. Давай сдадим анализы. — Он повернулся и посмотрел на нее. — А как же лист ожидания?[63]
Она вздохнула:
— Не знаю, возможно, придется… пойти в частную клинику.
Спустя минуту он проговорил:
— Черт, никогда не думал, что услышу это от тебя.
— Я тоже. — Она снова вздохнула. — Я тоже не думала, что скажу это.
Установив хрупкое перемирие, он начал собираться на работу. Из-за их глупой ссоры он теперь опоздает, но в «Кафе Бельвилль» теперь и без него отлично справлялись. Он нанял сообразительную и ответственную управляющую, Мэдди, с которой у него установились отличные деловые отношения с намеком на легкий флирт, и ему уже не приходилось открывать кафе по утрам. Вместе с Эммой он спустился по лестнице и вышел на улицу, где стоял обычный серый день.
— И где этот дом?
— В Килберне. Я пришлю тебе адрес. Вроде симпатичный. На фото.
— На фото все симпатичные, — пробурчала она и словно услышала свой голос со стороны, угрюмый и усталый. Декстер промолчал; прошло мгновение, прежде чем она почувствовала возможным обнять его за талию и прильнуть к нему. — Что-то у нас сегодня не ладится. Или у меня. Прости.
— Ничего. Вечером никуда не пойдем, побудем вдвоем. Я ужин приготовлю. Впрочем, можем и сходить куда-нибудь. В кино, например. — Он поцеловал ее в щеку. — Я люблю тебя, и у нас все получится, верно?
Эмма молча застыла на пороге. Ей бы ответить, что она тоже его любит, но ей по-прежнему хотелось чего-то большего. Она решила подуться на него до обеда, а вечером все ему возместить. Если погода наладится, они могли бы подняться на Примроуз-Хилл[64] и посидеть там, как раньше. Главное, что Декстер никуда не денется, — и все будет в порядке.
— Тебе пора, — пробормотала она, уткнувшись в его плечо. — Опоздаешь к своей Мэдди.
— Опять за свое.
Она улыбнулась и подняла голову:
— К вечеру повеселею.
— Тогда повеселимся вместе.
— Повеселимся.
— Ведь мы все еще умеем веселиться, да?
— Конечно, умеем, — ответила она и поцеловала его на прощание.
И им действительно было весело вместе, хоть теперь это и выглядело несколько иначе. Всепоглощающее желание, страсть и восторг уступили место чередовавшимся в ровном ритме удовольствию, спокойной удовлетворенности и редким минутам раздражения. Эмма была довольна этими переменами; было время, когда она была счастливее, но никогда еще в ее жизни не было столько постоянства.
Иногда ей казалось, что их отношениям не хватает пыла, и не столько романтического, сколько того, что был свойственен первым годам их дружбы. Она помнила, как писала ему письма на десяти страницах до поздней ночи — безумные, страстные письма, полные глупой сентиментальности и непрозрачных намеков, восклицательных знаков и подчеркнутых слов. Одно время она даже каждый день посылала ему открытки, и были еще часовые разговоры по телефону перед сном. А те дни, проведенные в квартире в Долстоне, когда они ночами не спали, разговаривали и слушали пластинки, умолкая лишь с рассветом? А каникулы в доме его родителей, когда они купались в речке на Новый год? А тот вечер, когда они напились абсента в «секретном» баре в Чайна-таун? Все эти мгновения, и еще тысячи таких же, были зафиксированы в хранившихся у нее тетрадях, письмах, стопках фотографий — бесконечных фотографий. Было время, кажется в начале 1990-х, когда они не пропускали ни одного фотоавтомата — им непременно нужно было зайти внутрь, потому что тогда они еще не воспринимали как должное то, что они вместе.
Но чтобы просто смотреть на кого-то, сидеть и смотреть, и разговаривать до самого утра?.. Да у кого нынче найдется время, желание и силы, чтобы проболтать всю ночь? И о чем они будут разговаривать? О ценах на недвижимость? Когда-то она с трепетом ждала его ночных звонков, а теперь звонок посреди ночи означал, что что-то стряслось. Да и нужно ли теперь так много фотографироваться? Ведь они прекрасно изучили лица друг друга, и уже целая куча коробок из-под обуви набита этим хламом — целый архив набрался почти за двадцать лет. И кто в наше время пишет длинные письма? И почему это должно кого-то заботить?
Иногда она задавалась вопросом, что подумала бы двадцатидвухлетняя Эмма Морли о нынешней Эмме Мэйхью. Посчитала бы ее слишком зацикленной на себе? Слишком среднестатистической? Расчетливой мещанкой, которой теперь подавай собственный дом, отдых за границей, тряпки из Парижа и дорогие стрижки? Не показалась бы она самой себе слишком обычной — сменила фамилию, мечтает завести семью? С другой стороны, и претенциозную, обиженную на весь мир, ленивую, склонную к напыщенным тирадам, осуждающую всех и вся двадцатидвухлетнюю Эмму Морли вряд ли можно было назвать образцом совершенства. Уверенную в собственной правоте и важности, но совершенно не уверенную в себе — ведь именно этого качества ей всегда не хватало.
Нет, это и есть реальная жизнь, казалось Эмме, и пусть она утратила свой прежний пыл и любопытство — разве это не естественно? В тридцать восемь лет просто неприлично и неподобающе дружить и любить с тем же пылом и горячностью, как в двадцать два. Влюбляться, как в двадцать два. Писать стихи, плакать, слушая глупые поп-песенки. Затаскивать людей в фотоавтоматы и тратить целый день на составление музыкальных сборников; просить кого-то переночевать у тебя, просто чтобы не было скучно. Если сегодня придет в голову процитировать Боба Дилана, Томаса Элиота или, не дай бог, Брехта, ее собеседник лишь вежливо улыбнется и тихо попятится — и можно ли будет его винить? В тридцать восемь лет глупо думать, что какая-то там песня или фильм способны изменить всю жизнь. Нет, теперь все стало ровным, все успокоилось, и жизнь проходит на знакомом фоне удобства, удовлетворенности, привычки. Никаких больше судорожных метаний из одной крайности в другую. Нынче в друзьях остались лишь те, кого они знают уже пять, десять или двадцать лет. Они уже не разбогатеют и не обеднеют; еще некоторое время их не будут мучить проблемы со здоровьем. Они застряли в самой середине: средний класс, средний возраст; не прыгают от счастья, но этому и рады.