Один день Николс Дэвид
— Дорогая.
— Я ношу только лучшее. — Затем, радуясь, что можно сменить тему, он достает сверток из-за каменной горки. — Подарок для тебя.
— Как мило.
— Не от меня, от Эммы.
— А я уже поняла, по обертке. — Она аккуратно развязывает ленточку. — Ты свои подарки обычно кладешь в мусорные мешки и заклеиваешь скотчем.
— Неправда, — улыбается он, подыгрывая ее шутке.
— Это если вообще вознамериваешься что-нибудь мне подарить.
Ему все труднее улыбаться, но, к счастью, она занята подарком. Осторожно раскрыв обертку, она обнаруживает стопку книг в бумажных переплетах: Эдит Уортон, Реймонд Чандлер, Фрэнсис Скотт Фицджеральд. — Как мило с ее стороны. Поблагодаришь ее за меня? Милая, милая Эмма Морли. — Она разглядывает обложку романа Фицджеральда. — «Прекрасные, но обреченные». Это про нас с тобой.
— И кто из нас кто? — спрашивает он, не подумав, но, к счастью, мать, кажется, не расслышала. Вместо этого она читает надпись на обороте открытки с изображением черно-белого коллажа из агиток 1982 года «Долой Тэтчер!».
— Такая чудесная девушка, эта Эмма, — смеется она. — И с каким чувством юмора. — Взяв книгу, она измеряет ее толщину указательным пальцем и большим. — Правда, пожалуй, слишком оптимистичная. Намекни ей, чтобы в следующий раз прислала рассказы, да покороче.
Декстер улыбается и послушно смеется, хотя ненавидит подобный «черный» юмор. Такие шутки якобы свидетельствуют об отваге и призваны разогнать уныние, но он находит их скучными и тупыми. Он бы предпочел, чтобы то, о чем не стоит говорить, так и осталось невысказанным.
— А как Эмма?
— Очень хорошо, между прочим. Она теперь дипломированный преподаватель. Сегодня идет на собеседование.
— Вот это настоящая профессия. — Мать поворачивается и смотрит на него: — А ты вроде тоже хотел когда-то стать учителем? Что помешало?
Он чувствует подвох в ее вопросе.
— Это не мое.
— Нет, — говорит она. За этим следует молчание, и он снова чувствует, что реальность выскальзывает из его рук. Телевидение и фильмы научили Декстера верить в то, что болезнь должна сближать людей, побуждать их открываться друг другу, что с болезнью понимание налаживается само собой. Но он и мать всегда были близки, всегда открыты, а теперь на смену привычному взаимопониманию вдруг пришли горечь, презрение, злость друг на друга, на то, что происходит. Их встречи, которым полагается быть полными любви и утешения, заканчиваются взаимными упреками и обвинениями. Восемь часов назад он поверял свои самые интимные тайны незнакомым людям, а теперь вот не может поговорить с матерью. Что-то не так.
— Знаешь, на той неделе я смотрела «зашибись!», — говорит она.
— Правда? — Она молчит, поэтому он вынужденно продолжает: — И как тебе?
— По-моему, ты очень неплох. Все получается у тебя так естественно. И на экране ты отлично смотришься. А вот сама программа, как я тебе уже говорила, мне как-то не очень.
— Вообще-то, она и не рассчитана на таких, как ты.
Эта реплика вызывает у нее оторопь; она высокомерно поворачивает голову:
— Что значит таких, как ты!
Вспыхнув, он отвечает:
— Я имею в виду, это всего лишь глупое ночное шоу. Люди смотрят его, когда приходят из паба…
— То есть я была недостаточно пьяна, чтобы оценить его по достоинству?
— Нет…
— Я не святоша и ничего не имею против вульгарности, я просто не понимаю, зачем все время так унижать людей…
— Никого я не унижаю, это же хохмы ради…
— У вас был конкурс на самую уродливую девушку Британии. По-твоему, это не унизительно?
— Да нет, ты не так…
— Вы обращались к мужчинам, чтобы те присылали фотографии своих уродливых подруг…
— Так это же хохма, весь смысл в том, что ребята все равно их любят, несмотря на то, что те… ну, не соответствуют традиционным канонам красоты, в том все и дело. Это хохма!
— Ты все время повторяешь: это хохма, хохма, — ты меня пытаешься убедить или себя самого?
— Давай сменим тему, ладно?
— А для них это хохма, по-твоему, для этих девушек, о которых ты говоришь ни кожи, ни рожи!
— Мам, я всего лишь объявляю музыкантов. Беру интервью у поп-звезд об их замечательных новых видеоклипах. А конкурс — всего лишь дополнение…
— Дополнение к чему, Декстер? Мы растили тебя для того, чтобы ты мог заниматься чем угодно. Но я никак не думала, что ты захочешь заниматься этим!
— А чем, по-твоему, мне следует заниматься?
— Не знаю. Чем-нибудь полезным. — Она резко прижимает левую руку к груди и откидывается на спинку кресле.
Спустя некоторое время он замечает:
— Это тоже полезное дело. В своем роде. — Она презрительно фыркает. — Это глупая, развлекательная программа, и, разумеется, она мне совсем не нравится, но это тоже опыт, он помогает мне развиваться. И между прочим, мне кажется, у меня отлично получается… пусть даже это и ерунда. К тому же мне это занятие по душе.
Помолчав минуту, она говорит:
— Значит, продолжай и дальше этим заниматься. Продолжай делать то, что тебе по душе. Я знаю, что через годы ты найдешь себе другое занятие, просто… — Она берет его за руку, не договорив. Потом устало смеется: — Но я все-таки не понимаю, зачем ты непременно должен говорить на уличном сленге.
— Так я ближе к народу, — поясняет он, и она улыбается очень тонкой улыбкой, однако он хватается за нее, как за соломинку.
— Нам нельзя препираться, — говорит она.
— Мы не ссоримся, а обсуждаем, — возражает он, хотя понимает, что, конечно, они ссорятся.
Она прижимает ладонь ко лбу:
— Мне колют морфин. Иногда я сама не знаю, что говорю.
— Ты ничего такого не сказала. Я и сам устал. — Солнечные лучики отражаются от каменных плит, и он чувствует, как горит кожа на его лице и руках. Она шипит, как у вампира, заставшего рассвет. Снова на теле его выступает холодный пот, подкатывает тошнота. Спокойно, приказывает он себе. Это все таблетки.
— Вчера поздно лег?
— Не то слово.
— Тусовка в стиле «зашибись!»?
— Что-то вроде того. — Он потирает виски, намекая на головную боль, и не подумав, прибавляет: — У тебя случаем не завалялось лишнего пузырька с морфином?
Мать на него даже не смотрит. Проходит время. В последнее время Декстер заметил, что мозг у него иногда отказывает. Его намерение сохранять трезвость ума и контроль над собой его подводит, и он вполне объективно замечает, что становится более беспечным, эгоистичным, а его высказывания звучат все глупее. Он попытался как-то сдерживать это, но, кажется, он уже не способен этим управлять, это что-то вроде наследственной склонности к облысению. Так почему бы не поддаться и просто не быть идиотом? Минуты проходят в молчании, и он замечает, что трава и сорняки уже пробиваются сквозь землю на теннисном корте. Это место уже начало распадаться на части.
Наконец она заговаривает:
— Предупреждаю: папа готовит обед. Рагу из тушенки. Будь осторожен. Хорошо хоть Кэсси вернется к ужину. Надеюсь, ты у нас переночуешь?
Он мог бы переночевать. Тогда бы у него появилась возможность загладить свою вину.
— Нет, — отвечает он. Она едва поворачивает голову. — У меня на сегодня билеты на «Парк Юрского периода». На премьеру, между прочим. Там будет леди Ди! Правда, не со мной, к сожалению. — Он говорит и презирает себя за эти слова. — Не пойти нельзя, это нужно для работы, я уже давно договорился… — Его мать едва заметно прищуривается, и, чтобы оправдать себя, он наспех придумывает ложное объяснение: — Я с Эммой иду, понимаешь. Я бы один и не пошел, но она очень хочет.
— О!.. Тогда понятно. — Снова молчание. — Какая интересная у тебя жизнь, — безжизненно добавляет она.
И снова тишина.
— Декстер, прости, но я за утро что-то устала. Пойду наверх посплю немного.
— Хорошо…
— Мне понадобится помощь.
Он в панике ищет глазами сестру или отца, точно у тех есть какие-то особые навыки, которыми он не обладает, но их нигде нет. Мать уперлась ладонями в подлокотники, беспомощно отталкиваясь, и он понимает, что ему придется сделать все самому. Легко, не думая о том, что делает, он берет ее под руку и помогает подняться.
— Хочешь, я?..
— Нет, я могу зайти в дом, только вот со ступеньками проблемы.
Они пересекают дворик; рука Декстера касается ткани голубого летнего платья матери, висящего на ней, как больничный халат. Его раздражает, даже оскорбляет то, как медленно она двигается.
— Как Кэсси? — спрашивает он, чтобы чем-то заполнить время.
— О, замечательно. Мне немного досаждает, что ей так нравится мной руководить, но она очень заботлива. Съешь то, прими это, пора спать. Строгая, но справедливая — такая вот у тебя сестра. Мстит мне за то, что не купила ей пони.
Если у Кэсси так прекрасно получается о ней заботиться, куда же она сейчас подевалась, когда ее помощь нужна? И вот они в доме, у нижней ступеньки лестницы, ведущей наверх. Он никогда не замечал, что ступеней на лестнице так много.
— Как?..
— Лучше просто возьми меня на руки. Я не тяжелая… уже.
Я не могу. Я на такое не способен. Думал, что смогу, но нет. Во мне отсутствует что-то, что позволяет людям делать это.
— У тебя где болит? Где мне не надавливать?
— Не волнуйся. — Она снимает шляпу и поправляет шарф. Он осторожно одной рукой обхватывает ее под лопатками, так что его пальцы оказываются во впадинах между ее ребер. Затем сгибает колени, касаясь плечом задней поверхности ее ног сквозь гладкую, прохладную ткань платья, и, когда понимает, что она готова, поднимает ее второй рукой и чувствует, как расслабляется ее тело в его руках. Она делает глубокий выдох; ее сладкое и жаркое дыхание обдает его лицо. Или она тяжелее, чем он думал, или же он слабее; он ударяется плечом о перила, напрягает мышцы рук, поворачивается боком и делает шаг по лестнице. Голова матери лежит у него на плече, шарф скользит по лицу. Это выглядит пародией на похожую ситуацию — например, когда жених переносит невесту через порог, — и в голове его мелькают кощунственные шутки, от которых, однако, не становится легче. Но на лестничной площадке мать шутит сама.
— Мой герой, — говорит она, смотрит ему в глаза, и оба улыбаются.
Он толкает дверь в темную комнату и опускает мать на кровать:
— Тебе что-нибудь принести?
— Я в порядке.
— Тебе не пора что-нибудь принять? Лекарство там или…
— Нет, все нормально.
— Сухой мартини с оливкой?
— О да, с удовольствием.
— Хочешь, накрою тебя одеялом?
— Вон тем покрывалом.
— Шторы опустить?
— Да. Но окно оставь открытым.
— Ну, увидимся.
— Пока, дорогой.
— Увидимся.
Он натянуто улыбается, но она уже повернулась на бок и лежит к нему спиной. Он выходит из комнаты, прикрыв дверь. Однажды — возможно, очень скоро, может, даже в этом году — он выйдет из этой комнаты и больше никогда не увидит мать. Эта мысль так тяжела для осознания, что он силой прогоняет ее и вместо этого начинает думать о себе, о своем похмелье, о том, как он устал и как пульсирующая боль отдается в висках с каждым шагом, когда он спускается по лестнице.
Большая неприбранная кухня пуста, и он идет к холодильнику, который тоже почти пуст. Завядший сельдерей, куриные кости, открытые консервные банки и ветчина в экономичной упаковке — свидетельства того, что его отец взял домашнее хозяйство на себя. На полке в дверце холодильника стоит открытая бутылка белого вина. Он берет ее и пьет прямо из горлышка — четыре, пять глотков сладкой жидкости, — а потом слышит отцовские шаги в коридоре. Вернув бутылку на место, он вытирает рот рукавом; отец входит в кухню. В руках его два пакета из деревенского магазина.
— Где мама?
— Устала. Я отнес ее наверх, чтобы она могла прилечь. — Декстеру очень хочется, чтобы отец оценил, какой он взрослый и храбрый, но того, кажется, это не впечатляет.
— Понятно. Вы поговорили?
— Немножко. О том о сем… — Собственный голос в его голове звучит очень странно: он говорит слишком громко, сбивчиво, заплетающимся языком. Как пьяный. Заметил ли отец? — Когда она проснется, мы еще поговорим. — Он снова открывает дверцу холодильника и притворяется, что видит вино в первый раз. — Не возражаешь, если я?.. — Берет бутылку, выливает остатки вина в стакан и идет к выходу. — Я пойду в свою комнату…
— Зачем? — хмурясь, говорит отец.
— Надо найти кое-что. Старые книги…
— Ты разве не хочешь пообедать? Нельзя же так пить вино без еды.
Декстер смотрит на пакеты у ног отца; те чуть не лопаются под весом консервов.
— Может, попозже, — говорит он уже из коридора.
Поднявшись по лестнице, он замечает, что дверь в родительскую спальню отворилась, и бесшумно заходит внутрь. Занавески колышутся на полуденном ветру, и солнце то падает на спящую под старым покрывалом мать, то уходит. Из-под покрывала выглядывают грязные подошвы ее ног со скрюченными пальцами. Запах, который он помнит с детства — дорогих лосьонов и загадочных пудр, — сменился запахом вареных овощей, о котором не хочется думать. В доме его детства теперь пахнет больницей. Он закрывает дверь и идет в ванную.
Стоя возле унитаза, заглядывает в аптечку: большой запас отцовского снотворного, свидетельство ночных страхов, и старый пузырек с валиумом, пузырек его матери, на котором стоит дата: март 1989-го. С тех пор давно уже появились более сильнодействующие средства. Он вытряхивает по две пилюли из каждого пузырька и кладет их в бумажник, затем берет еще одну таблетку валиума, кладет в рот и запивает водопроводной водой — просто чтобы успокоиться.
Его старая комната теперь используется как кладовая, и ему приходится проходить боком между старым диваном, сервантом и картонными коробками. На стенах несколько семейных снимков с обтрепавшимися краями, фотографии ракушек и листьев, которые он сам делал в юности, — любительские, невыразительные, выцветшие. Как ребенок, которого отправили в комнату в качестве наказания, он лежит на старой двуспальной кровати, закинув руки за голову. Ему всегда казалось, что лет в сорок пять, а может, пятьдесят у него чудом появится некая эмоциональная или умственная способность, что-то вроде набора качеств, позволяющих пережить смерть одного из родителей. Если бы у него был такой набор, все было бы в порядке. Он вел бы себя благородно и самоотверженно, относился бы ко всему мудро и философски. Может, у него даже были бы дети, и вместе с отцовством он обрел бы понимание жизни как процесса.
Но ему не сорок пять, а всего двадцать восемь. Его матери сорок девять. И все происходящее это какая-то ужасная ошибка, временной сбой — разве можно ожидать, что он справится, найдет в себе силы смотреть, как его блистательная мать угасает? Это несправедливо, особенно когда у него столько другого на уме. Он занятой молодой человек в начале успешной карьеры. Если честно, у него полно других забот. Декстеру вдруг хочется заплакать, но он не плакал уже пятнадцать лет, это все таблетки; и он решает немного поспать. Поставив стакан с вином на коробку у кровати, поворачивается на бок. Нужно много сил и энергии, чтобы притвориться нормальным. Сейчас он отдохнет, потом извинится, и мать поймет, как сильно он ее любит.
Он просыпается, вздрогнув, и смотрит на часы, потом еще раз: 18.26. Он проспал шесть часов, весь день — но разве это возможно? Однако, подняв шторы, он видит на небе закатное солнце. Голова по-прежнему болит, веки как будто склеили резиной, во рту металлический привкус; Декстер хочет пить и есть, как никогда в жизни. Он тянется за стаканом с вином; стакан теплый. Выпивает половину и вдруг морщится — в стакан пробралась толстая синяя муха, она жужжит, бьется о его губу и тонет. Декстер роняет стакан, пролив вино на рубашку и на кровать. Пошатнувшись, поднимается на ноги.
В ванной он брызгает водой на лицо. От пропотевшей рубашки исходит явный запах спиртного. С чувством легкой брезгливости Декстер мажет подмышки старым отцовским деодорантом. Снизу доносится позвякивание кастрюль и сковородок, радиоболтовня — звуки семейного ужина. Сделай бодрое лицо, будь бодрым, счастливым, вежливым, а потом вали отсюда.
Но, проходя мимо комнаты матери, он видит, что она сидит на краю кровати, боком к нему, и смотрит на поля — как будто поджидает его. Она медленно поворачивает голову, но он топчется на пороге, как маленький ребенок.
— Весь день пропустил, — тихо говорит она.
— Уснул.
— Я уж поняла. Тебе лучше?
— Нет.
— Хм… Боюсь, отец на тебя злится.
— Ничего нового. — Она снисходительно улыбается, и, ободренный ее улыбкой, он прибавляет: — В последнее время все словно ополчились на меня.
— Бедный, бедный малыш Декстер, — говорит мать, и он не может понять, саркастичны или искренни ее слова. — Поди сюда, сядь. — Она улыбается и похлопывает по кровати возле себя. — Сядь рядом. — Он послушно входит в комнату и садится так, что их ноги соприкасаются. Она роняет голову ему на плечо. — Мы не похожи на самих себя, верно? Я уж точно, и ты тоже. Ты другой. Не такой, каким я тебя помню.
— И в чем это выражается?
— Могу я говорить откровенно?
— А это обязательно?
— Пожалуй. Кажется, я имею на это право.
— Тогда говори.
— Я думаю… — Она поднимает голову. — Мне кажется, что у тебя есть всё необходимое для того, чтобы стать хорошим человеком. Даже исключительным. Я всегда так считала. Матери и должны так думать, правда? Но, по-моему, ты не используешь свой потенциал. Пока. По-моему, тебе еще предстоит большой путь. Вот и всё.
— Ясно.
— Не обижайся, но иногда… — она берет его ладонь в свою и потирает ее большим пальцем, — иногда мне кажется, что ты вообще перестал быть хорошим.
Некоторое время они сидят молча, потом он наконец говорит:
— Мне нечего на это ответить.
— Ты и не должен.
— Ты сердишься на меня?
— Немного. Впрочем, в последнее время меня все бесят. Все, кто не болеет.
— Мам, мне так жаль.
Она сильнее жмет пальцем на его ладонь:
— Я знаю.
— Я останусь на ночь. Сегодня.
— Нет, только не сегодня. Ты занят. Лучше приди еще раз и сделай вид, будто ничего не было.
Он встает, кладет руки ей на плечи и касается щекой ее щеки. Ощущает ее дыхание в ухе, теплое, сладкое дыхание, и уходит.
— Скажи спасибо Эмме, — говорит она, — за книги.
— Скажу.
— Передавай ей привет. Когда увидишь ее сегодня.
— Сегодня?
— Да. Вы же сегодня встречаетесь.
Он вспоминает о своей лжи:
— Да, да, конечно. И извини, если сегодня я был не очень… хорошим.
— Что ж… Всегда есть завтра, всегда можно исправиться, — с улыбкой произносит она.
По лестнице Декстер спускается уже бегом, надеясь, что сумеет быстро промелькнуть незамеченным, но отец его читает газету в коридоре — или делает вид, что читает. Он снова словно подкарауливает его, как дежурный на посту или куратор по условному освобождению.
— Я проспал, — говорит Декстер ему в спину.
Отец переворачивает страницу:
— Да. Я понял.
— Пап, почему ты меня не разбудил?
— А какой смысл? Да и мне кажется, я не должен этого делать. — Он снова перелистывает газету. — Тебе не четырнадцать, Декстер.
— Но теперь мне пора уходить!
— Что ж, если пора, так уходи… — Конец фразы повисает в воздухе. Декстер замечает Кэсси в гостиной — та тоже делает вид, что читает, но лицо ее горит от неодобрения и праведного гнева. Надо сваливать отсюда прямо сейчас, пока гроза не разразилась. Он кладет руку на столик в прихожей, нащупывая ключи, но их там нет.
— Мои ключи от машины…
— Я их спрятал, — сообщает отец, продолжая читать газету.
Декстер смеется:
— Ты не можешь прятать от меня мои ключи!
— Очевидно, могу, раз я это сделал. Хочешь поиграть в «найди ключи»?
— И могу я спросить, зачем ты это сделал? — возмущенно говорит Декстер.
Отец отрывается от газеты и поднимает голову, словно принюхиваясь:
— Затем, что ты пьян.
Кэсси встает с дивана, подходит к двери гостиной и закрывает ее.
— Что за бред! — с нервным смехом говорит Декстер.
Отец смотрит на него через плечо:
— Декстер, я могу отличить пьяного от трезвого. Тем более когда речь идет о тебе. В конце концов, я наблюдаю, как ты напиваешься, последние двенадцать лет.
— Но я не пьян, у меня просто похмелье.
— В любом случае, за руль ты не сядешь.
И снова Декстер презрительно усмехается, закатывает глаза, намереваясь с негодованием возразить, но лишь произносит неубедительным тоном:
— Но, пап, мне уже двадцать восемь!
— Никогда бы не подумал, — заявляет отец, запускает руку в карман и достает свои ключи. С притворной веселостью подбрасывает их в воздух и ловит. — Пойдем. Подвезу тебя до станции.
С сестрой Декстер не прощается.
Иногда мне кажется, что ты вообще перестал быть хорошим. Его отец молча ведет машину; Декстер обиженно ссутулился на сиденье старого «ягуара». Когда тишина становится невыносимой, отец тихо и строго произносит, не отрывая глаз от дороги:
— Можешь забрать машину в субботу. Когда протрезвеешь.
— Я уже протрезвел, — говорит Декстер и слышит собственный голос как бы со стороны: капризный, обиженный, голос шестнадцатилетнего мальчишки. — Что за ерунда! — раздраженно добавляет он.
— Декстер, я не буду с тобой спорить.
Декстер надувается и сползает по сиденью вниз, прислонившись лбом и носом к боковому стеклу. Мимо проносятся пригородные аллеи, по обеим сторонам застроенные дорогими коттеджами. Его отец, который всегда ненавидел конфликты и сейчас явно чувствует себя ужасно, включает радио, чтобы заглушить тишину, и они слушают классическую музыку: марш, помпезный и банальный. Подъезжают к станции. Отец заезжает на парковку, которая в выходной почти пуста. Декстер открывает дверь, ставит одну ногу на гравий… но отец, кажется, не собирается прощаться, он просто сидит и ждет с заведенным мотором, безразличный, как шофер такси, устремив взгляд на приборную доску и постукивая пальцами в такт безумному маршу.
Декстер понимает, что нужно принять наказание и уйти, но гордость ему не позволяет.
— Ладно, я ухожу, но перед уходом все же скажу, что ты слишком все преувеличиваешь…
Вдруг на лице отца отражается настоящая ярость; сверкнув крепко стиснутыми зубами, он произносит надтреснутым голосом:
— Не смей выставлять дураком меня или свою мать, ты взрослый человек, а не ребенок. — Злоба исчезает так же быстро, как и возникла, и Декстеру кажется, что отец вот-вот заплачет. Его нижняя губа дрожит, одна рука вцепилась в руль, а другой он прикрыл глаза, будто не хочет видеть сына.
Декстер поспешно выходит из машины и уже собирается повернуться и захлопнуть дверь, когда отец выключает радио и заговаривает снова:
— Декстер…
Декстер наклоняется и смотрит на отца. В его глазах стоят слезы, но голос спокоен.
— Декстер, твоя мать тебя очень, очень любит. И я тоже. Так было всегда и всегда будет. Думаю, ты это знаешь. Но сколько бы ни осталось жить твоей матери… — Он запинается, смотрит вниз, будто ищет слова под ногами. — Декстер, если еще раз ты приедешь повидаться с матерью в таком состоянии, клянусь, я не пущу тебя в дом. Ты не пройдешь дальше входной двери. Я захлопну ее перед твоим носом. Я не шучу.
Декстер открывает рот, однако не знает, что сказать.
— Теперь иди. Иди домой, пожалуйста.
Декстер закрывает дверь, но она не захлопывается. Он захлопывает ее снова, и в этот момент его отец, пребывающий в таком же смятении, как и он сам, срывает машину с места, потом дает задний ход и на большой скорости выезжает со стоянки. Декстер стоит и смотрит ему вслед.
На пригородной станции никого нет. Он оглядывает платформу в поисках телефона-автомата, старого, того самого, из которого он звонил подростком, строя планы побега из дома. 18.59. До лондонской электрички шесть минут, но он должен успеть сделать этот звонок.
Ровно в семь вечера Эмма в последний раз смотрится в зеркало — убедиться, что не выглядит так, будто слишком прихорашивалась. Зеркало стоит, прислоненное к стене, и хотя Эмма знает, что оно кривое и укорачивает, все равно неодобрительно прищелкивает языком, глядя на свои бедра и коротенькие ножки ниже края джинсовой юбки. Для колготок слишком жарко, но Эмма не может без слез смотреть на свои покрытые ссадинами красные колени, поэтому все равно надевает колготки. Волосы, только что вымытые и пахнущие «лесными ягодами», уложены в «прическу», пышную и ароматную, и она взбивает ее пальцами, чтобы придать ей некоторую небрежность, и вытирает мизинцем размазавшуюся помаду в уголке губ. Губы у нее очень красные, даже, пожалуй, слишком. Но все равно из этого свидания не выйдет что-либо путное; наверняка она будет дома уже в половине одиннадцатого. Допив последний глоток большой порции водки с тоником, она морщится, когда во рту, только что прополощенном после чистки зубов, возникает металлический привкус, берет ключи, бросает их в «выходную» сумку и закрывает дверь.
И тут звонит телефон.
Эмма слышит звонок, уже дойдя до середины коридора. Думает, не вернуться ли бегом и не взять трубку… но она и так уже опаздывает, да и наверняка это мама или сестра, звонят узнать, как прошло собеседование. Она слышит, как в конце коридора открывается лифт. Бежит, чтобы успеть, и двери лифта закрываются именно в тот момент, когда включается автоответчик…
— «…оставьте сообщение после сигнала, и я вам перезвоню».
— Привет, Эмма, это Декстер. Что я звоню? Я тут на станции рядом с родителями, только что был у мамы и… вот, хотел спросить, что ты сегодня вечером делаешь. У меня билеты на премьеру «Парка Юрского периода»! Вообще-то, думаю, сам фильм мы уже пропустили, но как насчет вечеринки в честь премьеры? Только ты и я? Там будет принцесса Диана, а я помню, как ты любишь всяких знатных персон. Извини, это я, конечно, издеваюсь… если ты сейчас слушаешь. Возьми трубку, Эмма. Пожалуйста, пожалуйста, возьми. Тебя нет дома? Ах да… я вспомнил, ведь у тебя сегодня свидание. С крутым парнем, а? Что ж, повеселись как следует, а потом позвони, когда вернешься… если вернешься. Расскажешь, как все было. Нет, правда, позвони мне как можно скорее… — У него срывается голос. Он делает глубокий вдох и продолжает: — Просто у меня был на редкость дерьмовый денек, Эм. — Голос его дрожит. — Кажется, я только что сделал что-то очень, очень плохое. — Надо бы повесить трубку, но он не может. Он хочет увидеть Эмму Морли, чтобы покаяться в своих грехах, но она на свидании. Растянув губы в улыбке, он добавляет: — Позвоню тебе завтра. Хочу знать всё в подробностях! Уцелели ли мужские сердца.
Он вешает трубку. Уцелеет ли его сердце?
Рельсы дребезжат, он слышит гул приближающегося поезда, но не может ехать, не в таком состоянии. Он просто подождет следующего. Подходит лондонская электричка и как будто ждет его, вежливо гудя, но Декстер стоит в укрытии, за пластиковым щитком телефонной будки, и чувствует, как сжимается лицо, дыхание становится прерывистым и частым, а когда начинает плакать, то снова успокаивает себя, повторяя, что это все таблетки, таблетки, таблетки.
Глава 7
Комик месяца
Сидя за столиком на двоих в ресторане «Форелли», который находится в Ковент-Гарден, Иэн Уайтхед посмотрел на часы. Та, кого он ожидал, опаздывала на пятнадцать минут, но, по-видимому, это было частью сложной игры в кошки-мышки, без которой не может быть свиданий. Что ж, игры так игры. Он опустил ломтик чиабатты в маленькое блюдце с оливковым маслом, точно обмакивая кисть в краску, раскрыл меню и стал прикидывать, какие блюда ему по карману.
Жизнь выступающего комика пока не принесла ему богатства и телеэфиров, как он некогда рассчитывал. Каждую неделю воскресные газеты кричали о том, что комедия это новый рок-н-ролл, — так почему он по-прежнему вынужден бороться за место у микрофона в дешевых клубах вроде «Сэра Смехолота» во вторник вечером? Он адаптировал свой материал под нынешнюю моду, уменьшив количество политических острот и антропологических наблюдений и по очереди испробовав характерную комедию, сюрреализм, комические куплеты и скетчи. Но зрители все равно не смеялись. Попытка шутить более дерзко привела к тому, что ему надавали тумаков, а участие в группе комической импровизации воскресными вечерами лишь доказало, что он умеет быть несмешным, и выходит это у него совершенно спонтанно и незапланированно. И все же он упорно шел к своей цели и продолжал ездить в обе стороны по северной ветке метро и кругом по кольцевой, пытаясь хоть кого-то рассмешить.
Возможно, все дело в его имени, Иэн Уайтхед? Оно просто не смотрится на афишах под прожекторами? Он даже задумывался о том, не поменять ли его на более звучное, «мужское» и односложное, например, Бен, Джек или Даг. А пока не определился со своим комическим амплуа, устроился на работу в «Соникотроникс» — магазин электроники на Тоттенхэм-Корт-роуд, где нездорового вида молодые люди в футболках продавали оптические приводы и видеокарты нездорового вида молодым людям в футболках. Платили там не ахти сколько, зато вечером он был свободен и мог выступать, да и коллеги часто покатывались со смеху, слыша его новые шутки, а это всегда приятно.
Но лучшее из того, что дала ему эта работа, состояло в том, что однажды в обеденный перерыв он встретил Эмму Морли. Он стоял у здания церкви сайентологов, раздумывая, не пройти ли тест на определение типа личности, и вдруг увидел ее, хотя ее почти не было видно за огромной плетеной корзиной. И когда он обнял Эмму, Тоттенхэм-Корт-роуд вдруг словно засияла, превратившись в улицу его мечты.
Это было их второе свидание, и он сидел в модном современном итальянском ресторане неподалеку от Ковент-Гарден. Лично он предпочитал острую еду со специями или что-нибудь соленое и хрустящее и с большим удовольствием съел бы карри. Но он был достаточно умен и знал этих капризных женщин, которые вечно требуют свежих овощей. Он проглядел меню в поисках ключевых слов: салями, острые колбаски, перец чили. Снова посмотрел на часы — Эмма опаздывала уже на двадцать минут, — и живот его подвело, частично от голода, частично от любви. Годами его сердце и живот были влюблены в Эмму Морли, и это была не просто сентиментальная платоническая влюбленность, но самое что ни на есть плотское желание. Все эти годы он помнил (и будет помнить до конца жизни) однажды увиденную картину: Эмма стоит в комнате для персонала «Локо Кальенте» в луче полуденного солнца, похожем на свет под куполом церкви; на ней трусы и лифчик от разных комплектов, и она орет на него, чтобы убирался и закрыл за собой дверь.