Остров Хаксли Олдос
— Такого не случалось. Все делалось для того, чтобы люди любили и понимали друг друга. Если ребенок чувствует себя лишним в своем родном доме, мы стараемся, чтобы он обрел счастье в пятнадцати — двадцати других домах. Тем временем отца и мать ненавязчиво вразумляют другие члены клуба. Проходит несколько недель — и родители готовы к встрече со своими детьми, а дети — со своими родителями. Но не подумайте, что дети живут у «добавочных» родителей только в случае разногласий с родными. Они переходят из семьи в семью, чувствуя потребность в новом опыте. В каждой семье приемные дети, помимо прав, имеют свои обязанности: они расчесывают собак, или чистят птичьи клетки, или приглядывают за малышами, пока мать чем-то занята. Обязанности, а не только привилегии — но не в ваших душных телефонных будках. Права и обязанности в большой, открытой семье, где сошлись все семь человеческих возрастов, где можно проявить свои способности и навыки: дети учатся всему важному и значительному, что выпадает на долю человеку; дети познают, что такое труд, игра, любовь, старость, болезни и смерть…
Сьюзила замолчала, вспомнив о Дугалде и его матери; и затем, другим тоном, спросила:
— Но как вы себя чувствуете? Я так увлеклась, рассказывая о семьях, что забыла спросить об этом. Сегодня вы выглядите гораздо лучше, чем вчера.
— Спасибо доктору Макфэйлу. А также той, кто, подозреваю, лечит без лицензии. Что это вы вчера со мной сделали?
Сьюзила улыбнулась.
— Вы все сделали сами, — заверила она его, — я попросту нажимала на клавиши.
— Какие клавиши?
— Клавиши памяти, клавиши воображения.
— И этого оказалось достаточно, чтобы погрузить меня в гипнотический сон?
— Да, если вы так называете это состояние.
— А как же оно называется?
— Нужно ли всему давать название? Имена порождают вопросы. Разве недостаточно просто знать, что это существует?
— Но что существует?
— Начнем с того, что мы достигли некоторого взаимопонимания, не правда ли?
— Разумеется, — согласился он. — Но я ведь даже не смотрел на вас.
Однако сейчас он смотрел на нее — и удивлялся, пытаясь угадать, что скрывается за серьезным лицом с плавными чертами, что видят ее глаза, когда она вот так испытующе глядит на него?
— Как вы могли на меня смотреть? — спросила она. — Вы ушли, чтобы отдохнуть.
— Ушел добровольно или меня заставили?
— Заставили? Вовсе нет, — она покачала головой. — Правильней будет сказать: сопроводили, помогли.
Они помолчали.
— Вы когда-нибудь пытались заняться делом, когда рядом крутится ребенок? — спросила Сьюзила.
Уилл рассказал, как однажды сын соседей по дому предложил ему помочь покрасить мебель в столовой, и рассмеялся, вспомнив свое раздражение.
— Бедный малыш! — отозвалась Сьюзила. — Ему так хотелось сделать что-то хорошее…
— Но пятна краски на ковре, испачканные стены…
— И в конце концов вы от него избавились. «Ступай отсюда, малыш! Иди поиграй в саду!»
Они вновь помолчали.
— Ну и что же? — спросил наконец Уилл.
— А вы не понимаете?
Уилл покачал головой.
— Если вы больны или ранены, кто вас лечит? Кто исцеляет раны, борется с инфекцией? Разве вы сами?
— А кто?
— Но, может быть, все это делаете вы? Человек, страдающий от боли, и размышляющий о грехе, о деньгах и о будущем! Разве вы в состоянии сделать самое необходимое?
— О, теперь я вижу, к чему вы клоните.
— Наконец-то! — засмеялась она.
— Вы отправили меня погулять в саду, пока взрослые работали без помех… Но кто же эти взрослые?
— Этот вопрос следует задать не мне, а нейротеологу.
— Кому?
— Нейротеологу. То есть тому, кто способен мыслить о людях и в категориях Чистой, Светлой Пустоты, и в понятиях науки о нервной системе. Взрослый человек — это сочетание Души и физиологии.
— А дети?
— А дети — это такие маленькие создания, которые воображают, будто знают все лучше взрослых.
— И потому их отсылают играть.
— Вот именно.
— Так принято поступать на Пале?
— Да, так принято, — подтвердила Сьюзила. — Ваши врачи отсылают детей, отравляя их барбитуратами. А мы это делаем, рассказывая о соборах и галках. — Голос ее снова сделался певучим. — Об облаках, плывущих в небе, и белых лебедях, скользящих по темной, гладкой, неодолимой реке жизни.
— Ладно, ладно, — запротестовал Уилл, — хватит с меня!
Улыбка озарила смуглое лицо Сьюзилы, и она расхохоталась. Уилл смотрел на нее с изумлением. Перед ним был совсем другой человек, совершенно иная Сьюзила Макфэйл — веселая, лукавая, ироничная.
— Знаю я ваши фокусы, — добавил Уилл, тоже засмеявшись.
— Фокусы? — Сьюзила, все еще смеясь, покачала головой. — Сейчас я объясню, как это делается.
— Я уже знаю, как это делается. И знаю, как это помогает. Поэтому, при необходимости, разрешаю вам опять прибегнуть к испытанному средству.
— Хотите, — посерьезнев, предложила она, — я научу вас нажимать на собственные клавиши? Нас этому учат в начальной школе. Три главных предмета плюс основы С. О.
— А это что такое?
— Самоопределение. Или так называемое Управление неизбежностью.
— Управление неизбежностью? — Уилл с удивлением приподнял брови.
— Нет-нет, — предупредила его Сьюзила, — мы вовсе не такие глупцы, какими вы готовы нас счесть. Мы прекрасно сознаем, что только часть неизбежности поддается управлению.
— И вы управляете ею, нажимая на клавиши?
— Да, нажимая на клавиши, а также стараясь предвидеть, что должно произойти.
— И удается?
— Во многих случаях — да.
— Как просто! — не без иронии заметил Уилл.
— На удивление просто, — согласилась Сьюзила. — И, насколько мне известно, только у нас, на Пале, преподают детям этот предмет. Ваши педагоги знакомят детей с правилами поведения, и этим все ограничивается. Веди себя хорошо, говорят они. Но как этого достичь? Никто не задается подобными вопросами. Детей понукают и наказывают.
— Чистейший идиотизм, — согласился Уилл, вспоминая мистера Крэбба, хозяина пансиона, разглагольствовавшего об онанизме, битье линейкой по рукам, еженедельные проповеди и покаянные службы. «Проклят возлегший с женой своего соседа. Аминь».
— Дети, всерьез воспринимая либо не воспринимая этот идиотизм, вырастают несчастными грешниками или циниками, марксистами или папистами. Неудивительно, что у вас тысячи тюрем, церквей и партячеек.
— А здесь, на Пале, нет ни церквей, ни партячеек, ни тюрем?
— У нас нет ни Алькатрацев, ни Билли Грэхемов, ни Мао Цзедунов, ни мадонн из Фатимы. Ни ада на земле, ни христианского пирога в небе, ни коммунистического пирога в двадцать втором веке. Только люди, пытающиеся жить с максимальной полнотой «здесь и теперь», а не где-то там еще — в другом времени и другом, воображаемом мире, как это делается у вас. И это не ваша вина. Вы вынуждены так жить, потому что действительность разочаровывает. Это так, ибо вы не умеете преодолевать разрыв между теорией и практикой, между решениями и вашим реальным поведением.
— «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю», — процитировал Уилл.
— Чьи это слова?
— Это сказал изобретатель христианства, апостол Павел.
— Вы обладаете высочайшими идеалами, но не знаете, как претворить их в жизнь.
— Зато мы знаем, что это сделал Некто сверхъестественным путем.
И Уилл запел:
- Источник полон пред тобой:
- Струится кровь Христова;
- Омойся, грешник, кровью той,
- И будешь чист ты снова.
— Вот поистине непристойность! — Сьюзила заткнула уши.
— Любимый гимн моего хозяина, — пояснил Уилл. — Мы пели его раз в неделю, когда я учился в школе.
— Слава Богу, — сказала она, — в буддизме нет никакой крови. Гаутама прожил около восьмидесяти лет и умер оттого, что был слишком вежлив и не мог отказаться от дурной пищи. Насильственная смерть всегда взывает к насильственной смерти. «Если ты не веришь, что будешь искуплен кровью искупителя, я утоплю тебя в твоей собственной крови». В прошлом году я в Шивапураме изучала историю христианства. — Сьюзила поежилась. — Какой ужас! И все оттого, что этот бедняга не знал, как воплотить свои добрые намерения.
— И большинство из нас, — сказал Уилл, — в том же положении. Мы не желаем зла, но творим его. Да еще как!
Уилл Фарнеби презрительно засмеялся. Да, он понимал, что Молли добродетельна — и предпочел розовый альков, а вкупе с ним — горе и смерть Молли и гнетущее чувство вины. А потом последовала боль — мучительная и несоизмеримая с той низменной, смехотворной причиной, коей она была вызвана. Бэбз сделала то, что любой дурак мог предвидеть — изгнала его из инфернального, освещенного рекламным свечением рая и завела нового любовника.
— Над чем вы смеетесь? — спросила Сьюзила.
— Да так, ничего особенного. Почему вы спрашиваете?
— Потому что вы не слишком хорошо умеете скрывать свои настроения. Сейчас вы думаете о чем-то, что заставляет вас чувствовать себя несчастным.
— Вы наблюдательны, — сказал Уилл и отвел глаза. Наступило долгое молчание. Рассказать ли ей? Стоит ли рассказывать ей о Бэбз, о бедняге Молли и о себе самом, обо всех этих гнетущих и бессмысленных вещах, о которых он, даже напившись, не может рассказать своим друзьям? Старые друзья многое знали и о той и о другой, а также о нелепой, запутанной игре, которую вел он как английский джентльмен — и в то же самое время представитель богемы и подающий надежды поэт, понемногу понимая, что никогда не станет настоящим поэтом, а так и будет писать остросюжетные статьи, работая частным корреспондентом и получая весьма немалые деньги от презренного работодателя. А играл он эту игру довольно искусно. Нет, старые друзья не подойдут. Но эта смуглая незнакомая женщина — чужая ему, которой он уже стольким обязан и которая — хотя он ничего не знал о ней — была ему так близка, — эта женщина не станет делать поспешных выводов, выносить суждений ex parte23, но, напротив, — он надеялся, хотя давно уже отучил себя надеяться! — принесет ему неожиданную радость, сумеет помочь ему. Одному лишь Богу было ведомо, как нуждался он в помощи, но был слишком горд, чтобы просить о ней.
Говорящая птица принялась выкрикивать с высокой пальмы, окруженной манговыми деревьями, словно муэдзин с минарета: «Здесь и теперь, друзья! Здесь и теперь!»
Уилл решился сделать первый шаг — но так, чтобы это было не слишком очевидно, — заговорить с ней, только не о своих, а о ее проблемах.
Не глядя на Сьюзилу (потому что это, он чувствовал, было бы бестактно), он заговорил.
— Доктор Макфэйл говорил мне о том, что… о том, что случилось с вашим мужем.
Слова вонзились ей в сердце, как острый нож, но не были неожиданностью, это было правомерно и неизбежно.
— В ближайшую среду будет четыре месяца, — сказала она. И добавила задумчиво, после некоторого молчания: — Два человека, две отдельные личности — они становятся словно бы единым существом. И вдруг это существо рассекают надвое, притом одна половина остается жить и обязана жить.
— Обязана жить?
— По многим причинам — дети, я сама, природа вещей в целом. Но, надо сказать, — добавила она чуть улыбнувшись, и улыбка только подчеркнула грусть в ее глазах, — надо сказать, что осознание причин не уменьшает потрясения после ампутации, не уменьшает тяжесть последствий. Единственное, что способствовало — это Управление неизбежным, — то, о чем мы недавно говорили. Но даже это… — Сьюзила покачала головой. — У. Н. может помочь вам родить ребенка без боли. Но вынести муку утраты — нет. И конечно, так и должно быть. Несправедливо, если бы вы тут же заставили боль утихнуть; это было бы бесчеловечно.
— Бесчеловечно, — повторил Уилл, — бесчеловечно… — Всего одно слово, но сколько в нем заключалось!
— Ужасно, — сказал Уилл, — когда сознаешь, что сам виноват в смерти другого.
— Вы были женаты? — спросила она.
— В течение двенадцати лет. До прошлой весны…
— Она умерла?
— Она погибла в дорожном происшествии.
— В дорожном происшествии? При чем же тут вы?
— Несчастье произошло оттого… оттого, что я, не желая зла, совершил его. Тот день был решающим. Она была взволнована, рассеянна — от боли, и я отпустил ее — навстречу гибели.
— Вы любили ее?
Уилл поколебался, а затем медленно покачал головой.
— Был кто-то другой, о ком вы заботились больше?
— Да… и о ком следовало бы заботиться поменьше.
Уилл саркастически усмехнулся.
— В том и состояло зло, которое вы, не желая, сотворили?
— Да, творил до тех пор, пока не убил женщину, которую следовало любить, но я ее не любил. И я творил это зло даже после ее смерти — ненавидя себя за это, и ненавидя ту, которая заставляла меня это делать.
— Заставляла, обладая подходящим для этого телом?
Уилл кивнул, и наступило молчание.
— Знаете ли вы, каково чувствовать, — спросил он, — что все вокруг нереально, в том числе вы сами?
Сьюзила кивнула:
— Это случается, когда вы открываете, что все кругом — куда более реально, чем вам казалось. Это как зубчатая передача; среднее колесо непременно сцеплено с верхним.
— Или нижним, — заметил Уилл. — В случае со мной так оно и было. И даже не с нижним, а с противоположным по ходу. Впервые это случилось, когда я дожидался автобуса на Флит-стрит. Мимо меня тек тысячный поток людей; и каждый был не похож на другого, каждый был центром собственного мироздания. И вдруг солнце вышло из-за облака. Все засверкало яркими, чистыми красками; и неожиданно, с почти что слышным щелчком, люди превратились в червей.
— В червей?
— Вам приходилось видеть белых червей с черными головками, которые заводятся в гниющем мясе? Ничего, конечно же, не переменилось: лица людей были те же, и одежда та же. Но все они были червями. Не настоящими червями — но призраками червей, духами червей. Месяцами я жил в мире червей. Жил, работал, заказывал ленчи и обеды, и все это без малейшего интереса к тому, что я делаю. Без насмешки, без желаний; к тому же я стал проявлять полную неспособность, если сходился с молодой женщиной.
— И для вас это было неожиданностью?
— Разумеется, нет.
— Так зачем же вы…
Уилл беспомощно улыбнулся и пожал плечами:
— Мною руководил научный интерес. Я чувствовал себя энтомологом, изучающим сексуальную жизнь призрака-червя.
— После чего все показалось еще более нереальным?
— Да, еще более нереальным, — согласился он, — если такое может случиться.
— Но какова была исходная причина нашествия червей?
— Начнем с того, — ответил Уилл, — что я сын своих родителей. Сын пьяницы-задиры и христианской мученицы. Но, помимо того, что я сын своих родителей, — сказал Уилл, помедлив, — я племянник своей тетушки, тети Мэри.
— Какое отношение к этой истории имеет тетя Мэри?
— Она — единственная, кого я любил; мне было шестнадцать, когда она заболела раком. Ампутация правой груди, и через год — левой. И это после девяти месяцев рентгеновского облучения и тошноты. Затем рак перекинулся на печень, и это был конец. Я наблюдал это от начала до самой развязки. Так я, подростком, проходил непредвзятое обучение — да, именно непредвзятое.
— И что же вы узнали? — спросила Сьюзила.
— Чистейшую и Всеобщую бессмыслицу. И спустя несколько недель после курса о частной жизни последовал курс о жизни общества. Вторая мировая война. И за ней — беспрерывно обновляющийся курс Первой холодной войны. И все это время я пытался быть поэтом, понимая, что не имею для этого данных. После войны я стал журналистом, чтобы зарабатывать деньги. Я готов был голодать, если придется, но писать что-то приличное: хорошую прозу хотя бы, если уж невозможно писать стихи… Но я недооценил моих милых родителей. Ко времени своей кончины в сорок шестом отец успел избавиться от того капитала, которым владела наша семья, а когда моя матушка стала счастливой вдовой, ее скрючил артрит, и она стала нуждаться в материальной поддержке. Так я оказался на Флит-стрит, и весьма успешно начал новую карьеру, хотя это было связано с унижением.
— Почему?
— Разве вы не почувствовали бы себя униженной, зарабатывая на жизнь дешевым вульгарнейшим литературным подлогом? Я преуспел, потому что был безнадежно второсортен.
— И в итоге — черви?
Он кивнул.
— Не настоящие: призраки червей. И тут появляется Молли. Я встретил ее на вечере великосветских червей в Блумсбери. Нас представили друг другу, и завязалась вежливая, бессодержательная беседа о беспредметной живописи. Не желая видеть новых червей, я старался не смотреть на нее; но, должно быть, она смотрела на меня. У Молли были очень светлые серо-голубые глаза, — добавил он вскользь, — глаза, которые видели все; от них ничего не могло укрыться, она была удивительно наблюдательна, но наблюдала без насмешки и без укора. Она видела зло, но не презирала — а, напротив, жалела человека, который, сам того не желая, говорил злые слова или совершал дурные поступки. Итак, как я уже сказал, она, должно быть, смотрела на меня, пока мы беседовали; и вдруг спросила меня, почему я такой грустный. Я уже выпил пару бокалов, и потому ее вопрос не показался мне ни оскорбительным, ни бесцеремонным, и я рассказал ей о червях. — И вы — один из них, — заключил я и впервые взглянул на нее. — Голубоглазый червь с лицом святой — в толпе у фламандского распятия.
— Она была польщена?
— Думаю, да. Она уже не была католичкой, но все еще питала слабость к распятиям и святым. Так или иначе, на следующий день она позвонила мне, когда я завтракал. Не поеду ли я с ней за город? Было воскресенье, на удивление чудесное. Я согласился. Мы провели час в ореховой роще, срывая примулы и любуясь маленькими белыми анемонами. Анемоны не рвут, — пояснил он, — потому что через час цветок увядает. В той ореховой роще было на что посмотреть — и невооруженным глазом, и через увеличительное стекло, которое взяла с собой Молли. Не знаю почему, но это действовало необыкновенно исцеляюще — смотреть в сердцевинки примул и анемонов. Весь остаток дня черви не являлись мне. Но на следующий день Флит-стрит вновь кишела жирными червями. Миллионы червей вокруг. Но я уже знал, что надо делать. Вечером я поехал в студию к Молли.
— Она была художником?
— Не настоящим художником, и она знала это. Знала и не отрицала, но старалась, как могла. Живописью она занималась просто ради живописи, просто оттого, что ей нравилось смотреть на мир и тщательно запечатлевать, что она видела. В этот вечер Молли дала мне холст и палитру и велела делать то же самое.
— И это помогло?
— Это помогло настолько, что когда через пару месяцев я разрезал червивое яблоко, червяк в нем не показался мне червяком. В субъективном отношении, конечно. Это был просто червяк — таким мы и написали его, потому что мы всегда писали одни и те же предметы.
— А как насчет других червей, то есть их призраков, не живущих в яблоках?
— Да, я все еще видел их, особенно на Флит-стрит и на вечеринках с коктейлем, но их стало гораздо меньше, и они были уже не так навязчивы. А в студии происходило нечто новое. Я влюбился, потому что Молли была, Бог знает почему, влюблена в меня, а ведь любовь — это ловушка.
— Я могу объяснить, почему она вас полюбила. Во-первых, — Сьюзила оценивающе посмотрела на него и улыбнулась, — вы довольно привлекательный чудак.
Уилл рассмеялся:
— Спасибо за комплимент.
— А с другой стороны, — продолжала Сьюзила, — и это уже не так лестно, она могла полюбить вас, потому что вы заставили ее беспокоиться о вас.
— Боюсь, что это правда. Молли — прирожденная сестра милосердия.
— А сестра милосердия, к сожалению, совсем не то, что пылкая супруга.
— Что со временем обнаружилось, — признался Уилл.
— Уже после того, как вы поженились.
Уилл на мгновение заколебался.
— Нет, раньше. Не потому, что она испытывала ко мне страсть — но ей хотелось сделать что-то приятное для меня.
Молли была чужда условностей, ратовала за свободную любовь и считала, что о свободной любви можно рассуждать совершенно свободно, и делала это даже при матери Уилла.
— Вы знали это заранее, — подвела итог Сьюзила, — и все же женились на ней.
Уилл молча кивнул.
— Потому что вы джентльмен, а джентльмен всегда держит свое слово.
— Отчасти по этой старомодной причине, но также потому, что я был влюблен в нее.
— Вы были влюблены в нее?
— Да. Хотя — нет, не знаю. Но тогда мне казалось, что знаю. И я понимал и сейчас понимаю, что меня заставляло так чувствовать. Я был благодарен за то, что она изгнала червей. И конечно же, я уважал ее, восхищался ею — за то, что она лучше, честней, чем я. Но, к несчастью, вы совершенно правы: сестра милосердия — это совсем не то, что пылкая жена. Однако я принимал Молли такой, как она есть, не считаясь при этом со своими склонностями.
— И как скоро, — спросила Сьюзила после долгого молчания, — у вас возникла привязанность на стороне?
Уилл болезненно улыбнулся.
— Через три месяца после свадьбы. В первый раз это было с секретаршей в офисе. Боже, какая скука! А потом появилась художница, кудрявая юная евреечка, которой Молли помогала платить за обучение в школе Слейда. Я наведывался к ней в студию дважды в неделю с пяти до семи. Так продолжалось три года, прежде чем Молли узнала об этом.
— Она очень огорчилась?
— Более, чем я ожидал.
— И как же поступили вы?
Уилл покачал головой.
— Вот тут-то и началась путаница, — признался Уилл. — Я не хотел отказываться от коктейля по вечерам у Рейчел, но ненавидел себя за то, что делаю Молли несчастной. И в то же самое время я ненавидел ее за то, что она несчастна. Я отвергал ее страдания и любовь, которая заставляла ее страдать, воспринимая их как своего рода шантаж с целью пресечь мои невинные развлечения с Рейчел. Любя меня так сильно и так страдая из-за меня, она оказывала на меня давление, пыталась ограничить мою свободу, — вот что она в действительности делала. И тем не менее она была искренне несчастна, и хотя я ненавидел ее за то, что она шантажирует меня, я все же был полон жалости к ней. Жалости, — повторил он, — но не сочувствия. Сочувствие предполагает сопереживание боли, а я любой ценой хотел избавиться от боли, которую она причиняла мне своими страданиями, и уклониться от мучительной жертвы, которая положила бы конец этим страданиям. Я отвечал ей жалостью, но огорчался за нее как бы со стороны, как посторонний наблюдатель-эстет, мучитель-знаток. И эта эстетическая жалость была столь велика, что всякий раз, когда Молли чувствовала себя особенно несчастной, я готов был принять эту жалость за любовь. Но что-то все же меня удерживало. Когда я пытался выразить свою жалость через физическую нежность, чтобы хотя бы на время прекратить ее страдания и ту боль, которую они мне причиняли, эта нежность не достигала цели. Старания мои были напрасны, потому что по темпераменту Молли была лишь сестрой милосердия, а не пылкой супругой. Но на всех прочих уровнях, кроме чувственного, она любила меня самозабвенно, требуя такой же преданности и от меня. Но я не желал посвящать себя ей; я не мог. Вместо того чтобы испытывать благодарность, я отвергал ее жертву. Это могло бы связать меня, а я не желал быть связанным. И потому каждая размолвка отбрасывала нас назад — к началу вечной драмы, драмы любви, неспособной на чувственность, и чувственности, неспособной на любовь; где к чувству вины примешивается досада, жалость соседствует с негодованием, а порою даже и ненавистью — но всегда с оттенком раскаяния, и все это вместе составляло контрапунктную линию к моим тайным встречам по вечерам с юной кудрявой художницей.
— И эти встречи принесли вам долгожданное удовлетворение, — предположила Сьюзила.
Уилл пожал плечами.
— Весьма умеренное. Рейчел никогда не забывала, что она интеллектуалка. Она могла спросить вас, как вы относитесь к Пьеро де Козими, в самый неподходящий момент. Подлинное наслаждение и вместе с тем подлинную муку я испытал только с Бэбз.
— Когда это случилось?
— Всего лишь год назад. В Африке.
— В Африке?
— Я был там по поручении Джо Альдехайда.
— Владельца газеты?
— И всего остального. Молли — племянница его жены, тети Айлин. Джо Альдехайд неустанно печется о семье. Вот почему мы получили право участвовать в самых бесчестных финансовых операциях.
— Вы на него работаете?
Уилл кивнул.
— Должность для меня в газете — это был его свадебный подарок Молли. И жалованье — вдвое большее, чем платили мне прежние хозяева. Сказочная щедрость! Надо признать, он обожал Молли.
— Как он отнесся к Бэбз?
— Он никогда не подозревал о ее существовании. Он до сих пор не догадывается, что подтолкнуло Молли к гибели.
— Джо Альдехайд остается вашим работодателем, чтя память племянницы?
Уилл пожал плечами.
— Я нахожу оправдание в том, что должен помогать матери.
— И не находите удовольствия в бедности.
— Разумеется, нет.
Они помолчали.
— Итак, — сказала Сьюзила, — вернемся назад, в Африку.
— Я собирал там материалы для статей о негритянском национализме. Попутно дядя Джо поручил мне осуществить небольшое деловое мошенничество. Встреча наша произошла в самолете. Я оказался рядом с ней.
— С женщиной, в которую невозможно было не влюбиться.
— Да, хотя и одобрить ее было трудно. Но наркоман не может обойтись без наркотиков, хоть и знает, что они ведут его к гибели.
— Наверное, это покажется странным — но здесь, на Пале, нет наркоманов, — задумчиво проговорила Сьюзила.
— Даже сексуальных?
— Опьянение любовью — это опьянение личностью. Иными словами, это просто влюбленные.
— Но порой и влюбленные ненавидят тех, кого любят.
— Разумеется. Но если я всегда ношу одно и то же имя и имею ту же самую внешность, это не значит, что я всегда — та же самая женщина. Осознать этот факт, принять его — входит в любовное искусство.
Уилл коротко, как мог, пересказал эту историю. Она была похожа на предыдущую, но на более высоком уровне. Бэбз была как бы Рейчел — но Рейчел в квадрате, Рейчел в энной степени. И, к несчастью, боль, которую он причинил Молли, была во столько же раз сильней, чем когда он был связан с Рейчел. И во столько же раз возросло его раздражение и негодование на то, что жена шантажирует его своей любовью и страданиями; он мучился от угрызений совести и жалости — но несмотря на них, не отступался от Бэбз, ненавидел себя — и все же не собирался от нее отказываться. А Бэбз тем временем становилась все настойчивей, и встречи с ней — чаще и продолжительней, и не только в землянично-розовом алькове, но и вне его — в ресторанах, ночных клубах, и на ужасных вечеринках с коктейлем, где собирались ее друзья, и в конце недели за городом. «Только ты и я, милый, — любила повторять Бэбз, — только мы с тобой вдвоем». С нею наедине ему выпадала возможность измерить всю ее невообразимую глупость и постичь всю ее вульгарность. Но несмотря на скуку и отвращение, несмотря на полную моральную и интеллектуальную несовместимость, страсть пересиливала. После одного из этих ужасных уик-эндов он был опьянен Бэбз, как никогда. Что же касается Молли, то она, несмотря на то что оставалась сестрой милосердия, была по-своему опьянена Уиллом Фарнеби. Причем безнадежно, ибо Уилл более всего на свете желал, чтобы она любила его поменьше и позволила убраться ко всем чертям. Но Молли, в своем опьянении, продолжала надеяться. Она никогда не отказывалась от мечты преобразить его в доброго, заботливого, любящего Уилла Фарнеби, что, как она продолжала считать, несмотря на бесконечные разочарования, и является его истинным «я». И только во время их последнего, рокового разговора, когда Уилл, подавив в себе жалость и позволив разбушеваться негодованию, сказал ей, что намерен уйти к Бэбз, — только тогда надежда сменилась отчаянием. «Уилл, ты и в самом деле собираешься это сделать?» Отчаяние владело ею, когда она вышла из дому и уехала в дождь — навстречу смерти. На похоронах, когда гроб опускали в могилу, Уилл дал себе слово никогда не встречаться с Бэбз. Никогда, никогда, никогда. Но вечером, когда он сидел за рабочим столом, пытаясь писать статью под заголовком «Что творится с нашей молодежью» и стараясь не думать о больнице, об открытой могиле и об ответственности за все, что случилось, раздался звонок в дверь. Уилл вздрогнул. Запоздавшее выражение сочувствия, должно быть… Открыв дверь, он с изумлением увидел Бэбз — без косметики, в черном.
— Бедный, бедный Уилл!
Они сели на диван в гостиной, она взъерошила ему волосы, и оба заплакали. Через час они оба, обнаженные, уже лежали в постели. Через три месяца — это мог предвидеть даже дурак — на одной из вечеринок с коктейлем появился неотразимый красавец из Кении.
События развивались с неотвратимой последовательностью. Через три дня Бэбз, вернувшись домой, подготовила розовый альков для встречи с новым постояльцем, выпроводив прежнего.
— Ты и вправду собираешься это сделать, Бэбз?
Да, именно это она и собиралась сделать.
В кустах за окном послышалось шуршание и раздалось неожиданно громкое и фальшивое:
— Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь.
— Заткнись! — крикнул Уилл.
— Здесь и теперь, друзья. Здесь и теперь, друзья. Здесь…
