Поселок. Тринадцать лет пути. Великий дух и беглецы. Белое платье Золушки (сборник) Булычев Кир
— Илья, — говорит Вахтанг, — там у нас еще двое. Им холодно. Не разрешите ли…
— Вы меня просто удивляете, — перебиваю я, — тащите их сюда. Будем чай пить.
Огонь горит ярко. Отблески из-за чугунной дверки ходят по стенам. Я испытываю приятное возбуждение. Столько гостей!
Вахтанг и Аскольд исчезают. Проходит минута. В сенях скрипит дверь. Топчутся люди. За Аскольдом протискивается коренастый человек, бородатый, с каштановой гривой. Одной рукой он прижимает к груди цилиндр, другую протягивает мне.
— Вадим.
— Илья.
За широкой спиной Вадима стоит еще один. Я никак не разгляжу его. Только вижу, что роста небольшого, волосы спутаны. Темнорыжее колечко приклеилось ко лбу. Медленно я огибаю монолитную фигуру Вадима. В избе тихо. Слышно, как трещат в печи поленья. Я продолжаю свой плавный танец. Наконец Вадим сдвигается в сторону, и я вижу четвертого гостя целиком. Я вижу его в желтом свете пыльной шестидесятисвечовой лампочки, в красноватых отблесках пламени. Я смотрю на него и молчу. Губы одеревенели.
Сознание раздвоилось. Одна половинка вспорхнула испуганной птицей, вторая продолжает регистрировать детали. Землисто-желтую кожу, бакенбарды, настороженные грустные глаза, белый клок шарфа у подбородка. Мне кажется, что молчание длится долго. Но я не в силах прервать его.
— Узнал! — раздается громкий шепот Аскольда.
И в этот момент вновь включается движение. Вадим продвигается к печке. Аскольд и Вахтанг расстегивают шинели. А невысокий человек с печальными глазами делает шаг вперед и негромко говорит:
— Александр Пушкин.
Он говорит это, обращаясь ко мне. С трудом шевельнув губами, я отвечаю чуть слышно:
— Вадим… Коротков…
И касаюсь его холодной ладони. Глаза его оживляются, он поводит плечами и говорит:
— Однако я замерз.
— Александр Сергеевич, — подбегает к нему Вахтанг, — к печке прошу, к огню.
— Да, да, благодарю. Здесь хорошо, тепло.
Гости снимают шинели. Клокочет чайник.
4
Рядом со мной стоит Аскольд.
— Скажите, — шепчу я трагически, — ведь это настоящий Пушкин?
— Самый что ни на есть, — отвечает Аскольд с улыбкой.
— Но как это возможно? И кто же вы?
— Служба Т-перевозок. — Он слегка вытягивается и щелкает лакированным сапожком.
— Каких перевозок?
— Перевозок во времени.
— Так вот оно что… Эти ваши «сани»…
— Вы правильно поняли.
— Ничего я еще не понял, — бормочу я.
— Вообще-то и не предполагалось, что вы должны понять. Игра случая. Но коли так получилось — спрашивайте.
— Откуда же вы и куда?
— Мы только что из 1837 года. В этом году умер Александр Пушкин. У нас была возможность за мгновение до кончины забрать его со смертного ложа. По понятным причинам нам пришлось сделать это незаметно, то есть пойти как бы на подлог, хотя подлога не было. Вот почему я и могу утверждать, что ваш гость — это Пушкин. Мы везем Александра Сергеевича — с его, разумеется, согласия — туда, где он будет жить привольно и долго. К сожалению, это не осуществилось в его время. Но разве сие справедливо?
— Вы сказали «долго»? — спросил я.
— Да, — ответил Аскольд беспечно, — лет сто, если не больше. Гены в роду Пушкиных крепкие.
— И как там у вас?
— О, неплохо. Осенние дубравы. Тихие рощи. Книги. Перо и бумага. Прогулки с новыми друзьями. Специальный пансионат для великих неудачников истории.
— Неудачников?
— Я неточно выразился. Но в любом случае люди должны прожить отпущенный им природой срок.
— Вас посылают только за великими?
— Не только, но по преимуществу. — Он взглянул на меня, и я смутился.
— Послушайте, но ведь я был в Святогорском монастыре, я видел могилу… Кто же там?
Аскольд посмотрел на меня очень серьезно.
— Кто? Раз вы так задаете вопрос, ответ может быть только один: там Пушкин.
Мне кажется, что к нашему разговору начинают прислушиваться. Пора разливать чай. Благо кружек и стаканов хватает.
— Прекрасный бивак, господа, — говорит Пушкин, грея руки граненым стаканом.
— Отлично вышло! — громогласно хохочет Вадим. — А мы боялись.
— Послушайте, — говорю я, — у меня есть водка. Может быть… Надо же отметить такую встречу.
— Подумать, водка, — говорит Вахтанг.
— Водка, — повторяет Вадим, — такое еще время. Кстати, который тут у нас год?
— Конец двадцатого века, — отвечает Вахтанг, — а точнее нам может сказать наш добрый хозяин.
— Объяснил! — фыркнул Вадим. — Век и я успел разглядеть. Именно о точной дате идет речь. — Он повернулся ко мне.
— Двадцать шестое, нет — уже двадцать седьмое января тысяча девятьсот восемьдесят пятого, — сказал я.
— Спасибо. Так и напишем в отчете: ночь в январе лета одна тысяча девятьсот восемьдесят пятого.
Я тем временем выволакиваю на стол все припасы. Мне хочется угостить всех на славу. Полголовки сыра, две банки лосося, колбаса, румынская фасоль, баночка чавычи, хрустящие хлебцы, коробка конфет «Южный орех».
— А знаете что, — говорит вдруг Аскольд, глядя на все это богатство, — глоток крепкого не причинит нам особого вреда. Уважим традиции эпохи?
— Уважим! — поддерживает его Вадим.
— Без сомнения, — соглашается Вахтанг.
— Я готов присоединиться, господа, — говорит Пушкин, — если только… — И смотрит на Илью. Тот с улыбкой кивает.
Я тащу из сеней бутылку «Пшеничной». Разливая водку, ловлю себя на мысли, что воспринимаю происходящее как сон. Тем не менее я очень деятелен. Вспоминаю: у Лешки на случай отключения электричества припасены свечи. Я леплю их на кругляши, служащие здесь подставками, и зажигаю. Получается красиво.
Набираюсь наглости, поднимаю стакан:
— Дорогие гости! Насколько я понял, ваш неожиданный, но чрезвычайно для меня приятный визит есть следствие случайных обстоятельств, какой-то, надеюсь, совсем ничтожной аварии. Да не прозвучит это кощунством, но я благодарю судьбу за эту поломку, незначительную для вас и столь щедрую для меня. Это подарок, поразительный, волшебный подарок. Я чувствую, вы делаете что-то очень важное, хотя и далеко не все понимаю. Я счастлив, что могу хотя бы в малом помочь вам. За вас, за счастливое, успешное завершение путешествия!
Нестройные, но одобрительные возгласы. Не очень умело, но искренне гости протягивают стаканы. Звон. Видно, что все проголодались. Только Пушкин почти не ест.
— Александр Сергеевич, попробуйте, пожалуйста, вот это. — Я подкладываю на его тарелку бледно-розовый ломтик рыбы и робко замолкаю, вспомнив «Страсбурга пирог нетленный меж сыром лимбургским живым и ананасом золотым».
— Благодарю, — тихо отвечает Пушкин.
— Александр Сергеевич еще не вполне здоров, ему не нужно много есть, — говорит Аскольд.
— У меня есть кое-какие лекарства, травы, — лепечу я.
— О, спасибо, в этом нет нужды. Наш Илья — врач. Все будет в порядке, не тревожьтесь.
Аскольд встает с ответным тостом.
— Мы тоже благодарны судьбе за встречу с таким прекрасным, гостеприимным и таким понятливым человеком…
Я протестующе машу рукой.
— По опыту мы знаем, — продолжает Аскольд, — сколь нелегким бывает общение между людьми даже соседних веков. А нас разделяет куда большее время. Наше приключение изменяет печальный счет в лучшую сторону. Оно напоминает нам: никогда не теряйте надежду на встречу с единомышленником и другом. Лучшие люди всех эпох в едином союзе. И это прекрасно. За нашего хозяина!
— Ура! — кричат Илья и Вахтанг.
— Ура! — вторит порозовевший Пушкин.
5
Мы сидим с Александром Сергеевичем у печки. Аскольд и Вахтанг на улице. Они возятся с машиной. Вадим задумчиво подпирает косяк двери. Пушкин смотрит на огонь. Потом поднимает голову.
— В ходе застолья, Вадим Евгеньевич, я заключил из слов ваших, что попал во время, отдаленное от моего на полтора столетия.
— Это так, — подтвердил я.
— Господа же Аскольд, Вахтанг и Илья, — продолжал он, — говорили мне незадолго до нашей остановки, что родная для них эпоха отстоит от моей на три века. — Он улыбнулся. — Выходит, мы остановились как раз на полпути.
— Выходит, Александр Сергеевич.
Он подошел к окну и рукой стер со стекла тусклый налет влаги.
— Эту остановку и мне надлежит полагать удачею, ибо она, помимо несомненного удовольствия говорить с вами, дает мне случай узнать о мире, новом для меня совершенно, но и отличном от того, где живут мои благородные похитители. Взяв это в соображение, вы поймете и, поняв, простите великодушно то любопытство, быть может неуместное, которое заставляет меня с жадностью глядеть вокруг себя.
Пушкин отвернул голову и стал смотреть в окно. Мой взгляд последовал за ним.
Светила ярчайшая луна. За упавшей изгородью шло нетронутое снежное поле, обрубленное с трех сторон лесом, а с четвертой — черной стеной сарая и двумя-тремя увязшими по заколоченные окна избами. «Я провижу гордые тени грядущих и гордых веков», — пролязгали в памяти чьи-то громкие стихи.
Пушкин перевел взгляд внутрь комнаты и стал оглядывать ее с напряженным вниманием. Дощатый стол, лавка с косо поставленными ногами, два табурета. Печь с облупившейся побелкой. Блестящие никелированные шарики кровати. Что еще? Полка с кухонными причиндалами. Утыканные гвоздями бревенчатые стены, потолок, оклеенный грязноватой и кое-где порванной бумагой. И, весь в узлах, шнур с лампочкой. Сиротливый представитель материальной культуры гордого века.
И тут на меня нашло детское желание похвастать перед великим поэтом техникой наших дней. Боже мой, ведь он и железной дороги не видел. «Веселится и ликует весь народ» — это было позже. Показать бы ему цветной телевизор. Сцену из оперы «Евгений Онегин». «Маленькие трагедии» со Смоктуновским и Высоцким.
Или балет. Он, кажется, любил балет. «Блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна…» А может быть, по страшному контрасту хоккей. Безумную схватку мужчин двадцатого века. «Динамо» — «Буффало сейбрс». Но нет телевизора. Даже приемник остался в машине. Нет ничего. Все чудеса нашего мира — панорамное кино и лазеры, компьютеры с ладонь и ракеты с двадцатиэтажный дом, Третьяковка и музей его, Пушкина, имени, где в живописи страсть и страдание века, — все это там, за десятками километров леса и снега…
Распахивается дверь. Входит Аскольд.
— Послушайте, — говорю я под влиянием импульса, — может быть, вы задержитесь на день-другой? У меня тут недалеко автомобиль. Так хочется свозить Александра Сергеевича в Москву. Ну пожалуйста! Ведь он там родился. — Я уже бормочу, понимая бессмысленность просьбы и предчувствуя ответ. И слышу его:
— Это невозможно. — Аскольд улыбается и качает головой. — Не огорчайтесь так. У нас отличные историки. Александр Сергеевич все увидит и все узнает.
Господи, о чем я думал, о каком телевизоре? Ведь Пушкин уже видел их аппарат, эти «сани». Чего он только не увидит там…
А наше время? Останется у него в памяти небритый бирюк в развалившейся избенке. Двадцатый век! Россия!
— Ничего, я ничего, — говорю. — Я не огорчаюсь.
— А вы знаете, Александр Сергеевич, — обращается Аскольд к Пушкину, — мне кажется, наш радушный хозяин сочиняет стихи.
— О! — вырывается у Пушкина.
Я краснею.
— Вы почитаете мне что-нибудь? — с пылом восклицает поэт.
С упреком гляжу на Аскольда. Запинаясь, объясняю, что читать свои стихи не могу. Аскольд отводит взгляд.
— Ты нам нужен там, Илья, — говорит он.
Они выходят.
— Вы должны, вы обязаны познакомить меня с вашими сочинениями, — с тем же жаром говорит Пушкин. — Российская поэзия двадцатого столетия. О, это волнует меня необычайно!
— Поэзия двадцатого столетия? — переспрашиваю я. — Хорошо, Александр Сергеевич. Я согласен. Не свои стихи, конечно. У меня их, собственно… Я прочитаю вам любимых моих поэтов. Книг у меня здесь, к несчастью, нет. Я почитаю, что помню.
— Давайте же! — говорит Пушкин.
Он садится на лавку, закидывает ногу за ногу. Бросаются в глаза узкие панталоны со штрипками, порыжевшие на сгибах кожаные сапожки. Взгляд ожидающий, тревожный.
6
Я начал с Блока. Со строк, что обожгли меня еще в ранней юности.
Память у меня хорошая, стихов помню много. Сначала от волнения я запинался. Но взгляд Пушкина был полон такого жадного внимания, что я немного успокоился. Впрочем, нет. Спокойствие — не то слово. Голос мой и теперь был неровен, но причины тому были другие. Другое, более высокое волнение вело меня от строки к строке.
- «И всем казалось, что радость будет,
- Что в тихой заводи все корабли,
- Что на чужбине усталые люди
- Светлую жизнь себе обрели».
Несколько раз слушатель мой выказывал необычайное возбуждение, и я на миг замолкал. Но он тут же хватал меня за руку и шептал жарко: «Еще, еще!»
- Зимы холодное и ясное начало
- Сегодня в дверь мою три раза простучало.
- Я вышел в поле. Острый, как металл,
- Мне зимний воздух сердце спеленал…
Что это была за ночь! Горя щеками и задыхаясь, я переходил от поэта к поэту, вновь возвращался, кружил и петлял. «Наше священное ремесло существует тысячи лет… С ним и без света миру светло. Но еще ни один не сказал поэт, что мудрости нет, и старости нет, а может, и смерти нет».
Я читал. Грохотала и хохотала, хрипела и пела, любила и била поэзия двадцатого века. Русская поэзия.
- И свистят по всей стране, как осень,
- Шарлатан, убийца и злодей…
- Оттого, что режет серп колосья,
- Как под горло режут лебедей.
- О, мой век! Где «вместо хлеба еж брюхатый»,
- где «падает полночный час, как с плахи голова казненного»…
Иногда Пушкин вскакивал, жарко расспрашивал об авторах стихов, о том, как они жили и как умерли.
Я читал. «Сороковые, роковые, свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, а мы такие молодые!» Я торопился, захлебывался. Боялся — не успею. Вот это. И это. А без этого как же?
- Так пел я, пел и умирал.
- И умирал и возвращался
- К ее рукам, как бумеранг,
- И — сколько помнится — прощался.
Временами, цепенея, я говорил тихо и тонко. «Врасплох застигнутый подсвечник метнулся тенью по стеклу, в стакане вздрогнул и вздохнул последний из лесу подснежник». И снова обретал голос и чеканил:
- Переправа, переправа!
- Берег левый, берег правый…
О, сколько это продолжалось! Я хотел представить всех, рассказать обо всем. Но разве стихи не сделали это за меня? Не вплавили в себя наше бешеное, страшное, страстное время? Разве не говорят они, как мы любим и умираем? Можно ли об этом поведать одними стихами? За одну ночь?
Пушкину можно.
Со спазмами в горле читал я:
- Пушкин! Тайную свободу
- Пели мы вослед тебе!
- Дай нам руку в непогоду,
- Помоги в немой борьбе!
Я посмотрел на Пушкина. В его глазах стояли слезы. Я затих.
Я молчал и плакал вместе с ним. Хотелось сказать: «Дорогой Пушкин, это огонь вашей души уже сто пятьдесят лет светит русским поэтам. Вы слушаете ваших продолжателей, ваших детей…» Но я сказал другое:
— Александр Сергеевич, в Москве, на улице, которая раньше называлась Тверской, стоит памятник. Вам. Как вы думаете, что на нем написано?
— Ну, коли памятник, что-нибудь лестное.
— Надпись очень короткая. Всего одно слово.
— Какое же?
— Пушкину.
7
Растворилась дверь, вошли все три путешественника.
— Александр Сергеевич, пора, — сказал Аскольд.
Пушкин сделал шаг ко мне. Мы обнялись.
— Прощайте. Спасибо, — сказал он.
Потом были объятия с Вахтангом, Ильей и Аскольдом.
Вдруг я заметил, что Пушкин с любопытством смотрит на лампочку, все еще сверкавшую под потолком. «Бог ты мой, — подумал я, — ведь для него и эта штука из разряда чудес».
— Аскольд, — спросил я неожиданно для самого себя, — могу я сделать Александру Сергеевичу маленький подарок? Вот эту лампочку. На память.
— Разумеется, — ответил он с легкой улыбкой, — вы вполне можете это сделать.
Схватив полотенце, я вскочил на табуретку и вывинтил лампочку. Подошел к Пушкину. В синих рассветных сумерках блеснули его глаза. Я протянул ему горячую стеклянную грушу.
— Осторожно, Александр Сергеевич, не обожгитесь. Возьмите перчаткой.
— Благодарю, — тихо сказал Пушкин, бережно принимая подарок. — Я не забуду стихов, прочитанных вами.
На пороге я тронул Аскольда за рукав.
— Мне следует молчать о вашем визите, я так понимаю?
— Вовсе нет, — ответил он, — вы вольны рассказывать о нем кому угодно. Единственно… — Он на секунду замешкался. — Подумайте, не поставите ли вы себя в неловкое положение. И простите нас за то, что мы ничего не оставляем вам на память. Это не в наших силах. Вы — можете, мы — нет. Таков закон времени.
— Что вы, что вы… — забормотал я.
— Но сказать кое-что я должен. Будущее, откуда мы прибыли, зная об ошибках и трагедиях прошлого, даже многое зная, не вправе вмешиваться. И я не вправе открыть, что ожидает вас, ваших близких, вашу страну… Но вот мой совет: вникайте в стихи — истинных поэтов, больших поэтов. Там есть все — и прошлое и будущее. Помните строки «Россия вспрянет ото сна…»? Вы понимаете меня?
8
Был долгий беспокойный сон. Проснулся я далеко за полдень. Лежал, глядя на голубое морозное окно. События минувшей ночи казались мне прекрасным видением, но я не мог подобрать ключа к их смыслу. Люди всех эпох — в едином союзе. Они образуют цепочку во времени. В настоящей поэзии — правда о будущем. Не эти ли мысли развивал привидевшийся мне человек с редким именем Аскольд?
Поэзия…
Но как часто в России убивали поэтов.
Боятся будущего?
«Перепутались все времена, через Лету не сыщется брода…» Чье это? Не помню. Да и важно ли — чье? Времена перепутались. Еще совсем недавно нас кидало в средневековье. Мы только-только выползаем. И как нужен нам пушкинский жар. «Изыде сеятель сеяти семена своя».
Я встал. Сумерки сгущались. Рука потянулась к выключателю.
Что такое? Вздрогнув, я смотрю на потолок. На узловатом шнуре одиноко висит голый черный патрон.
Без света я пробираюсь по избе, выхожу на крыльцо. На смутном небе горит единственная, маленькая, но хорошо заметная звездочка.
«Надо пойти к Настасее, дрова поколоть», — думаю я.
Георгий Шах
И деревья, как всадники…
Поначалу все было как обычно. Воронихин задавал те вопросы, какие ожидал услышать Сойерс; Сойерс давал те ответы, на какие, видимо, рассчитывал Воронихин.
Да, Вилли Сойерс — тот самый космонавигатор, пропавший без вести вместе с другими 84 членами экипажа «Крошки», — это мой отец. Профессия у нас наследственная, передается из поколения в поколение. И сын мой поддержал традицию, в прошлом году закончил стажировку, получил первое самостоятельное задание. Сейчас пока работает на малых линиях в пределах Солнечной системы.
Что я могу сказать о «Крошке»? В сущности, ничего такого, чего бы не знала широкая публика. Этот космический гигант, который наградили таким ласковым прозвищем, был сконструирован на славу. Не верю в его гибель. Когда-нибудь мы о нем услышим. Может быть, не мы, а те, кто будет после нас.
Да, мне 46. Нет, начинал я не с пассажирских, пришлось водить грузовые титропланы. Знаете, эти лягушки с раздутым брюхом, их теперь уже не встретишь на трассах, уступили место шкафам. Сколько налетано? Честное слово, не считал. Где-то около триллиона. Жена? Да… Еще дети? Нет… Дом? Везде понемногу, чаще на Марсе.
Они сидели на открытой веранде столичной гостиницы «Мираж», на 300-м этаже. Гостиница была новенькая, несколько вычурной и сумбурной, на взгляд Сойерса, архитектуры. Нельзя не отдать должного технической стороне дела обслуживание безупречное, такого не найдешь ни на одной другой планете. Любое желание, даже не высказанное вслух, удовлетворяется моментально. Эти забавные, неуклюжие на вид роботы новейшей конструкции ухитряются почти не показываться на глаза, работают ловко и бесшумно, ненавязчивы, почтительны без противного подобострастия, словом, очень милы. Непонятно только, зачем надо было придавать им такую нелепую наружность. Видимо, дань современной эстетике. Потуги на оригинальность.
— Эй, робби, еще два кофе.
Сойерса с самого начала не покидало ощущение, что визит Воронихина обернется неожиданностью. Утром, когда журналист позвонил к нему в номер и предложил встретиться, он был озадачен. Приятно, конечно, что в первый же день твоего появления в столице тобой интересуется не какой-нибудь начинающий репортер, а обозреватель со вселенским именем, с необыкновенным даром угадывать значительные общественные проблемы задолго до того, как они заявят о себе во весь голос, человек, каждое слово которого ловится как откровение. Но зачем, спрашивается, ему понадобилась моя скромная персона? Не для того ведь, чтобы сочинить очерк об одном из рядовых трудяг космоса или о благородной семейной традиции. Впрочем, почему бы и нет? В конце концов, не такой уж я рядовой.
Сойерс попытался встретиться взглядом со своим собеседником, но тот следил за ловкими движениями белки, карабкавшейся по стволу молодой, изящно изогнутой лиственницы. Веранда была превращена в лесной участок с маленькими лужайками для отдыха и деловых встреч. После кратковременного увлечения закрытыми интерьерами с постоянно меняющимся зрительным фоном, который создавал иллюзию движения, архитекторы вернулись к моде XXXII столетия, когда господствовал лозунг «Назад, к природе».
Сойерс выждал, пока белка скрылась в листве, и сказал с оттенком вызова:
— Почему вы не спрашиваете о моем хобби? Этим, кажется, принято заканчивать интервью с интересными людьми.
Воронихин улыбнулся.
— Я слышал о вашем увлечении, вы пишете исторические повести. Слышал не то слово, я их читал.
— Но это невозможно! Они были изданы ничтожным тиражом на Марсе и не удостоились упоминания даже в местной печати, не говоря уж о межпланетных изданиях.
— Чистая случайность. Кто-то приобрел вашу книжку, чтобы скоротать время в ракетоплане, и оставил в гостиничном номере, который достался мне. Кстати, это у вас единственная?
— Честно сказать, я до сих пор колеблюсь, стоит ли продолжать? — Сойерс виновато улыбнулся. — Я ведь сознаю, что…
— Ваши повести не относятся к числу литературных шедевров, это верно. Вы неумело выписываете характеры и еще хуже мотивируете действие. Зато в них бездна настоящего историзма. У вас способность угадывать детали, которые помогают зримо представить дух эпохи. От меблировки, утвари, одежды до лексикона и манеры рассуждать.
Воронихин сжал виски ладонями, вспоминая. Когда Сойерс пытался было заговорить, остановил его взглядом.
— Вы слышали что-нибудь о «Безмолвии красного утра»? Нет? Я так и думал. О ней знают лишь немногие специалисты. Эта иллюстрированная книжонка с пышным названием содержит самое точное описание быта и нравов конца второго — начала третьего тысячелетия, то есть как раз того периода, который вы описываете в своем «Начале начал». И вы ухитрились почти дословно воспроизвести такие сочные подробности, что я просто дивился.
Сойерс был польщен и одновременно чуточку задет.
— Надеюсь, — сказал он, — вы не думаете, что я заимствовал эти подробности у древних авторов и позволил себе обойтись без ссылок?
— К сожалению, нет, — возразил Воронихин, — вы сумели их угадать. И знаете, почему я в этом убежден? Потому что рядом с достоверными деталями у вас встречаются дикие ошибки. Да вот пример. Ваш герой пользуется электрической бритвой. Это в двадцать первом-то веке, когда успели забыть о таких неуклюжих приборах и научились начисто снимать щетину прикосновением ароматической губки.
— Непростительная оплошность, — признался Сойерс. — Результат спешки. Знаете, мне ведь приходится заниматься литературными опытами в «окнах» между полетами.
— Ладно, не оправдывайтесь. Разговор сейчас не об этом.
Наконец-то, подумал Сойерс, но собеседник молчал, видимо, обдумывая, как подступиться к делу. Сколько ему может быть лет? Кажется, еще в школе зачитывался его очерками, он уже тогда был знаменит. Кстати, почему он так странно выразился: «К сожалению»? Словно хотел сказать, что предпочтительней заимствовать, чем угадывать. Вот уж, право, нелепая мысль.
— Именно это я и хотел сказать. — Воронихин поднялся, обошел столик, подтянул к себе свободное кресло и придвинул его вплотную к Сойерсу.
— Пусть вас не смущает моя проницательность. У меня нет с собой мыслеулавливателя. Честно сказать, вообще не люблю прибегать к этому аппарату. Так вот, я действительно думаю, что в исторической романистике плагиат лучше изобретательства, даже если оно удачно и опирается на изощренную интуицию. Почему я так думаю вопреки, казалось бы, очевидным нравственным постулатам, вы поймете позднее. Скажите, Сойерс, что вы читали из Брокта?
— Все. Решительно все. Не пропустил ни строчки. Тридцатитомное академическое издание плюс отдельные вещи, изданные вслед. Вот вы сделали мне комплимент, но я ведь не более чем жалкий его подражатель. Что меня больше всего поражает в его таланте, так это эффект присутствия. Наш современник, человек четвертого тысячелетия, он описывает события любой исторической эпохи с такой поразительной достоверностью, будто сам в них участвовал. Этот волшебник заставляет поверить в возможность ясновидения.
— Что вы больше всего у него любите? — спросил Воронихин.
— Трудный вопрос. Пожалуй, «Хаджи-Мурат», «Фиеста», «Шагреневая кожа», из пьес — «Кориолан», «Лиса и виноград». Из поэм — «Торжество Сида», «Мцыри», а впрочем, и все остальное.
Воронихин кивнул:
— Я тоже испытал это чувство восторга. Да так, вероятно, думают все. На протяжении последних двадцати лет опросы общественного мнения неизменно завершались единодушным провозглашением Брокта самым великим писателем современности. Вчера он умер, — добавил Воронихин без перехода.
— Не может быть! — воскликнул Сойерс. — Какая потеря!
— Да. Он был очень стар и к тому же вел нездоровый образ жизни. Дни и ночи проводил за чтением старинных книг, копался в микротеках, пренебрегал правилами физиологической и умственной гигиены. Странно, что его хилый организм так долго выдерживал подобные перегрузки. Но всему приходит конец.
— Какая потеря! — повторил Сойерс.
— Да, но потеря восполнимая, — возразил Воронихин. — Нет, нет, не перебивайте, выслушайте меня до конца. Около года назад я связался с Броктом по видео и попросил согласия на встречу. Он несколько помялся, сказал, что не любит отвлекаться от своих занятий и к тому же не нуждается в очередной хвалебной оде, но я заверил, что речь идет не об этом, у меня к нему весьма важное дело. В конце концов Брокт уступил.
Мы встретились на другой день, для чего мне пришлось проделать довольно утомительное путешествие. Он живет, прошу прощения, жил в одном из тех уединенных местечек в горной местности, которые служат приютом для поэтов и влюбленных, желающих хоть на время отключиться от мирской суеты. Приходилось ли вам бывать в Одиноком?
— Нет, никогда, — ответил Сойерс, — хотя я слышал о нем немало, и даже как-то врач рекомендовал мне провести свой отпуск именно там.
— Это очаровательный поселок, — продолжал Воронихин, — вернее даже, рассеянная в горах цепь вилл, предназначенных для уединения, насколько оно вообще возможно. Район закрыт для полетов, туда нельзя добраться и на мобилях. Единственный способ — двадцатикилометровая прогулка, а если вы немощны, то вас снабдят древней колесницей, запряженной парой лошадок.
Меня встретила милая старушка, его жена, угостила чаем, заставив попробовать пироги домашнего изготовления, — как видите, не все в этом мире доверяется механизмам. Когда я стал выказывать признаки нетерпения, она сообщила, что Брокт ждет меня в кабинете. Я не стал спрашивать, почему меня не провели к нему сразу. Видимо, супруга Брокта не разделяла стремления своего мужа к одиночеству и рада была даже обществу случайного посетителя.
Брокт встал из-за широченного стола, заваленного кипой бумаг, небрежно протянул мне руку и вместо приветствия сказал:
«Могу уделить вам не больше получаса, мое время слишком ценно. — Потом, заметив гримасу неодобрения и укора на лице жены, добавил: — Это не от чванства, поверьте, у меня действительно остался слишком малый срок, чтобы тратить его попусту». И взглядом дал понять жене, что ее присутствие не обязательно.
«Я собираюсь задать вам всего один вопрос», — сказал я.
«Спрашивайте».
«Почему вы опубликовали под своим именем поэму, принадлежащую перу Сергея Есенина?»
Эффект был совсем не тем, какого я ожидал. Никаких признаков удивления, или страха, или гнева. Ничего похожего на то, что должен испытывать вор, пойманный с поличным. Секунду он пристально глядел мне в глаза, потом отошел к окну и, обернувшись ко мне спиной, уставился на уходящую вдаль череду зеленых холмов. Он был очень высок и худ, с узкими плечами, шеи почти не было видно, и голова, казалось, росла прямо из туловища. Брокт явно не принадлежал к образцам человеческой расы на высшей ступени ее развития. Я терпеливо ждал, твердо решив не раскрывать рта, пока не дождусь ответа.
— Я ничего не понимаю, — сказал Сойерс. — Какая-то литературная кража в наше время… Сплошная несуразица.
— Я просил вас не перебивать, Сойерс, — сказал Воронихин, — я постараюсь быть кратким.
— Нет, нет, продолжайте, мне некуда спешить.
— Потом Брокт сказал, не оборачиваясь: «У вас есть доказательства?»
